Я решил про себя, что в качестве нашей штаб-квартиры лучше для начала использовать город Фонди, расположенный близко от границы; через посольство я договорился, что свинцовый гроб, надежно запрятанный в ящик и заколоченный гвоздями, мы оставим там. Мы были отлично экипированы: помимо паспортов, у нас были с собой рекомендательные письма к местному начальству всех сколько-нибудь заметных пограничных городов и, главное, в нашем распоряжении (благодаря огромному наследству Монктона) было довольно денег, чтобы нанять любого человека, чья помощь нам была бы желательна на всем пути вдоль фронта наших поисков. Благодаря таким разнообразным мерам любое средство, облегчающее действия и предусмотренное в твердом расчете на то, что мы достигнем цели и найдем труп дуэлянта, было нам доступно. Но в случае — и очень вероятном, — что мы не преуспеем, наши виды на будущее, в особенности из-за взятой мной на себя ответственности, были не столь приятны, чтобы хотелось их обдумывать заранее. Признаюсь, мне было не по себе, я ощущал едва ли не отчаяние, когда мы передвигались под ослепительным итальянским солнцем по дороге в Фонди.
Первые два дня прошли легко, ибо я настоял, чтобы мы, учитывая состояние Монктона, путешествовали неспешно.
В первый день чрезмерное возбуждение моего друга слегка меня тревожило, он проявлял больше разнообразных симптомов расстроенного воображения, чем я уже и ранее замечал за ним. Однако же на следующий день он вроде бы научился судить более трезво о новом плане поисков, к которому мы склонились, и во всем, кроме одного обстоятельства, выказывал достаточно спокойствия и бодрости. Но всякий раз, когда речь заходила о его покойном дяде, он неизменно утверждал — из веры в давнее пророчество и под влиянием призрака, который постоянно видел или полагал, что видит, — будто тело Стивена Монктона, где бы оно ни находилось, так и осталось незахороненным. Во всем остальном он соглашался со мной с величайшей готовностью и кротостью, но тут отстаивал свое диковинное убеждение с упорством, не совместимым с разумом и доводами рассудка.
На третий день мы остановились в Фонди. Догнавший нас там ящик с гробом был отправлен под замок в надежное место. Мы наняли мулов и взяли в провожатые человека, отменно знавшего округу. Мне пришло в голову, что поначалу нам лучше доверять подлинную цель нашего путешествия лишь самым надежным людям, которых нам удастся отыскать среди образованного сословия. По каковой причине мы отчасти последовали примеру участников роковой дуэли и на утро четвертого дня выехали, взяв с собой альбомы и коробки с красками, словно художники, искавшие места поживописнее.
Проехав несколько часов в северном направлении со стороны римской границы, мы остановились передохнуть и дать роздых нашим мулам в заброшенной деревушке, расположенной вдали от туристических маршрутов.
Единственным сколько-нибудь приметным человеком там был священник, к нему первому я и обратился с расспросами, оставив Монктона с проводником дожидаться моего возвращения. По-итальянски я говорю вполне свободно и достаточно правильно, чтобы сказать то, что мне нужно; я был подчеркнуто вежлив и осторожен, излагая свое дело, но, несмотря на все мои старания, достиг я лишь того, что каждое следующее слово пугало и изумляло беднягу священника все более. Известие о дуэли и об убитом, казалось, почти заставило его лишиться чувств от страха. Он опускал голову, ерзал, возводил очи горе и, страдальчески пожимая плечами, долго и взволнованно, как свойственно итальянцам, объяснял мне, что не имеет ни малейшего понятия, о чем это я толкую. То было мое первое поражение. Признаюсь, что проявил слабость и возвратился к Монктону и проводнику, несколько пав духом.
Дневная жара спала, и мы вновь пустились в путь.
В трех милях от деревни большак или скорей проселочная дорога раздваивалась. Правая ее часть, как сообщил наш проводник, идет через горы к монастырю, стоящему милях в шести отсюда. Если мы обойдем его сзади, то вскоре достигаем неаполитанской границы. Левый рукав дороги глубоко вдается в земли Папской области и приведет нас к небольшому городку, где можно остановиться на ночлег. Тем самым римская территория являла собой первую и наиболее подходящую площадку для наших поисков, а монастырь всегда оставался в пределах досягаемости на случай, если бы мы вернулись в Фонди ни с чем. К тому же левая дорога шла через самую дикую часть местности, которую мы начинали обследовать: я всегда был за то, чтобы преодолевать самое трудное сначала. Экспедиция, явившаяся следствием этого решения, продлилась целую неделю и ничем не завершилась. Мы не нашли решительно ничего и возвратились в нашу штаб-квартиру в Фонди настолько обескураженные, что не знали, куда направить стопы далее.
Меня гораздо более заботило, как наше путешествие сказалось на Монктоне, нежели сама неудача. Решимость словно бы совершенно покинула его с тех пор, как мы повернули вспять.
Поначалу он сделался раздражителен и капризен, после — безмолвен и уныл. В конце концов он погрузился в спячку, умственную и телесную, серьезно меня встревожив. Наутро после нашего возвращения в Фонди у него явилась странная склонность спать без просыпу, и я заподозрил, что у него воспаление мозга. За целый день он не обменялся со мной ни единым словом, и казалось, что он более никогда не пробудится ото сна вполне. На рассвете следующего дня я вошел к нему в комнату и увидел, что он все так же безмолвен и сонлив. Его слуга, бывший тут же, сообщил, что у Альфреда и ранее однажды или дважды наблюдались такие же симптомы умственного переутомления, как и нынче, то было еще при жизни его отца. Услышав это, я немного успокоился и позволил своим мыслям возвратиться к миссии, которая и привела нас в Фонди.
Пока мой спутник будет приходить в себя, я использую время, чтобы продолжить поиски, решил я. Дорога, уходившая направо, к монастырю, еще не была испытана нами. Если я выйду ее разведывать, я расстанусь с Монктоном всего лишь на ночь, а по моем возвращении он, по крайней мере, сможет быть доволен тем, что еще одна неопределенность, связанная с местом дуэли, будет устранена. Эти соображения заставили меня решиться. Я оставил записку моему другу на случай, если он спросит, где я, и вновь поехал в деревню, где мы останавливались, отправляясь в свою первую экспедицию.
Путь в монастырь я делил с проводником и его мулами, но в том месте, где дорога раздваивалась, отослал его назад в деревню, чтобы он ожидал там моего возвращения.
Первые четыре мили дорога полого подымалась вверх по открытой местности, затем вдруг стала круто забирать наверх, все глубже заводя меня в чащобы и бесконечные леса. К тому времени, когда мои часы показали, что я почти прошел назначенное расстояние, горизонт пропал из виду, а неба над головой не было видно из-за непроницаемой завесы листьев и ветвей. Я все так же следовал за своим единственным поводырем — крутой тропинкой и минут через десять, внезапно выбравшись на участок довольно ровной и расчищенной земли, увидал перед собой монастырь.
То было мрачное, низкое, зловещее строение. Ни малейшего признака жизни, никакого движения не ощущалось вокруг. Некогда белый фасад часовни был испещрен зелеными подтеками. Толстые складки мха залегали в трещинах тяжелых, хмурых монастырских стен. Длинные гибкие сорняки, выбивавшиеся из расселин крыши и парапета, свисали чуть не до земли и устало колыхались сквозь зарешеченные окна келий. Даже у подножия надвратного креста с прибитой к нему деревянной фигурой пугающе натуральных размеров кишмя кишели какие-то мелкие ползучие твари, он был весь липкий, позеленевший, доверху прогнивший, и я невольно отшатнулся.
Возле ворот висела веревка дверного звонка со сломанной ручкой. Я потянулся к ней, но заколебался, сам не знаю почему, и, вновь взглянув на монастырь, стал обходить его сзади, отчасти для того, чтобы выиграть время и поразмышлять над тем, что делать, отчасти из необъяснимого любопытства, побуждавшего меня, на удивление самому себе, исследовать извне все, что возможно, и лишь потом пытаться проникнуть за ворота.
За монастырем я увидел хозяйственную постройку, прилепившуюся к стене, — неуклюжее, разрушенное строение, с почти провалившейся крышей и рваным проломом в стене, видимо, в том месте, где прежде находилось окно. Флигель осеняли сзади особенно густые заросли деревьев. Глядя на них, я не мог понять, шла ли дальше земля вверх или под уклон, покрыта ли она травой, усеяна ли камнями, мягкий ли это грунт или твердый. Ничего нельзя было разглядеть, кроме заполнившей все листвы, куманики, папоротников и высокой травы.
Ни единый звук не нарушал гнетущее безмолвие. Ни единый птичий крик не доходил из окружавшей меня лиственной пустыни, ни единое человеческое слово не доносилось из-за мрачной стены монастырского сада, ни разу не пробили часы на башне часовни, ни разу не залаяла собака в разрушенной пристройке. Гробовая тишина невыразимо усиливала заброшенность этого места. Я почувствовал, как сильно она гнетет меня, тем более что лесные прогулки никогда не составляли моего любимого досуга. То буколическое счастье, которое обычно так расписывают нам поэты, воспевая жизнь в лесу, на мой взгляд, весьма уступает жизни в горах и на равнине. В лесу мне не хватает бескрайней прелести небес и дивной мягкости ландшафта, которую дарит расстояние. Мне в тягость несвобода, которую претерпевает вольный воздух, скованный листвой; меня всегда путает, а не радует таинственный, недвижный, странный свет, тускло поблескивающий в чаще меж деревьев. Можно упрекнуть меня в грубости вкуса и нечувствительности к волшебной красоте деревьев, но должен откровенно признаться, что не было случая, чтобы, углубившись в лес, я не ощутил, что самое приятное в моей прогулке — возвращение, пусть хоть на самую бесплодную равнину, на самый пустынный горный склон, на самую суровую вершину, словом, куда угодно, но только бы видеть небо над головой и простирающиеся дали впереди, сколько охватывает глаз.
После признания, подобного тому, которое я только что сделал, никого не удивит, что, стоя у разрушенной пристройки, я испытал сильнейшее желание немедля повернуть назад и поскорее выйти из лесу. Я, собственно, и впрямь так сделал, но мысль о взятом мной на себя поручении заставила меня остановиться. Трудно было ожидать, что меня пустят внутрь, если я позвоню в звонок; но, если даже пустят, еще труднее было ожидать, что обитатели сумеют дать мне путеводную нить. И все-таки из чувства долга перед Монктоном я не мог пренебречь ничем, что могло бы помочь ему в его отчаянной затее. Поэтому я вновь решился идти к монастырским воротам и позвонить в звонок, будь что будет.
Проходя мимо пристройки и, по чистейшей случайности, бросив взгляд туда, где зиял рваный провал, я обратил внимание на то, что он находится довольно высоко в стене.
Остановившись, чтобы разглядеть его получше, я заметил, что лесная духота стала еще невыносимей, чем обычно. Потерпев с минуту, я развязал галстук.
Удушливость атмосферы? Нет, хуже. Мое обоняние страдало больше легких. В воздухе стоял какой-то слабый и неизъяснимо смрадный запах — запах, которого мне никогда прежде не доводилось обонять, запах, который (я осознал это, сосредоточив на нем свое внимание) тем явственнее обнаруживал свой источник, чем ближе я подходил к пристройке.
После того как я два или три раза повторил эксперимент, то приближаясь к флигелю, то удаляясь, во мне заговорило любопытство. Вокруг лежало множество камней и битых кирпичей. Я сложил из них кучу под проломом в стене и, мучаясь стыдом за совершаемое, взобрался на нее и заглянул внутрь.
Чудовищное зрелище, открывавшееся взору в тот миг, когда я посмотрел в дыру, свежо в моей памяти, словно то было вчера. Даже через столько лет я не в силах описать увиденное, не испытав того же леденящего кровь и стискивающего сердце ужаса, что и тогда.
Когда я заглянул внутрь, первое, что мне бросилось в глаза, был некий длинный, лежавший на помосте предмет, покрытый легким сизоватым налетом и имевший какое-то мерзкое, смутное сходство с человеческой фигурой. Я бросил еще один взгляд и тотчас понял, что так оно и есть. Вот выпуклости лба, носа, подбородка, неясно проступавшие как будто из-под пелены, вот круглые очертания грудной клетки и впадина под ней, вот острые выступы коленей и жестких, страшных, задранных ступней. Я посмотрел еще раз, более пристально. Мои глаза привыкли к бледному свету, сочившемуся сквозь дырявую крышу, и я удостоверился — голову от ног отделяло огромное пространство, — что это труп мужчины, труп, явно некогда прикрытый саваном, столь долго тлевшим на помосте под открытым небом, что полотно приобрело тот сизый, блекло-голубой цвет плесени и разложения, который проступил сейчас.
Как долго я стоял и смотрел не отрываясь на этот жуткий образ смерти, на эти незахороненные ужасные останки человеческие, смердящие в недвижном воздухе, кажется, марающие даже слабый, нисходящий на них свет, который выдает их местопребывание, — сказать трудно. Помню глухой, далекий звук среди деревьев, словно от подымавшегося ветерка, медленно ко мне крадущийся; беззвучное кружение засохшего листка, влетевшего через дыру на крыше флигеля и опустившегося на покойника, туда, куда не достигал мой взор. Вдруг я ощутил огромный прилив сил, острое желание стряхнуть тяжелую, сковавшую мозг дремоту, которое проснулось от ничтожной перемены созерцаемого — кружения засохшего листка. Я шагнул на землю и, усевшись на груду камней, отер пот, обильно орошавший мое лицо и только сейчас мною замеченный. Нет, само по себе чудовищное зрелище, внезапно представившееся моему взору, не потрясло бы мою душу так, как — я это чувствовал — она была сейчас потрясена. Уверенность Монктона в том, что, если нам посчастливится отыскать тело его дяди, оно будет лежать под открытым небом, вспомнилась мне в ту самую минуту, как я увидел помост с его ужасным грузом. Я тотчас понял, что нашел то, что искал, — и тут же вспомнил о старинном предсказании; при мысли о несчастном малом, который ждет меня в далеком городке, какая-то томительная грусть, неясное предчувствие беды, необъяснимый ужас пронзили меня дрожью суеверного страха, лишили твердости и здравомыслия и вызвали, когда я наконец пришел в себя, головокружение и слабость, словно я перенес тяжелый приступ какой-то всеохватной телесной болезни.
Я поспешил назад к монастырским воротам, нетерпеливо позвонил, немного подождал и снова позвонил — послышались шаги.
Посреди ворот, как раз против моего лица, виднелась небольшая прорезь в несколько дюймов длиной, с подвижной заслонкой, которую тотчас открыли изнутри. За решетчатым оконцем показались два хмурых, светло-серых, безучастных глаза, и слабый, хриплый голос произнес:
— Что вам угодно?
— Я путешественник… — начал я.
— Места у нас убогие. Не занимательные для путешественников.
— Я пришел сюда не для того, чтобы увидеть что-либо занимательное. Мне нужно получить ответ на очень важный для меня вопрос; я думаю, что кто-нибудь в монастыре способен это сделать. Если вы не желаете впустить меня внутрь, выйдите сами сюда, мы потолкуем тут.
— Вы один?
— Один.
— С вами нет женщины?
— Никого.
Засов на воротах был медленно отодвинут, и передо мной предстал старый капуцин — очень дряхлый, очень подозрительный и очень грязный. Я был слишком возбужден и снедаем нетерпением, чтобы тратить время на предварительные замечания. Посему, тотчас поведав монаху, что я увидел, заглянув в дыру во флигеле, я спросил не обинуясь, кто этот человек, чей труп лежит там, и почему тело его не предано земле.
В слезящихся глазах слушавшего меня старого капуцина поблескивало подозрение. В руке он держал помятую жестяную табакерку и все время, пока я говорил, медленно водил щепотью по донышку, чтобы нащупать несколько просыпавшихся крошек. Когда я кончил, он сказал, покачивая головой, что это мерзкое зрелище там, во флигеле, мерзее мне не увидеть — он в том не сомневается, — во всю жизнь.
— Я не о том, приятное ли это зрелище, — нетерпеливо возразил я, — мне нужно знать, кто был тот человек, как он скончался и почему ему отказано в достойном погребении. Вы можете сказать мне это?
В конце концов, собрав в щепоть три или четыре табачные крошки, монах медленно засунул их в ноздри и, все время держа открытую табакерку под носом, чтоб не просыпать ни единой крупицы, раз или два всей грудью втянул воздух, после чего захлопнул крышку и снова поглядел на меня слезящимися и еще более подозрительно мигающими глазками.
— Да, — промолвил он, — мерзкое зрелище там, во флигеле, мерзкое, ничего не скажешь!
Пожалуй, никогда, ни разу мне не было так трудно обуздать себя и не взорваться, как в ту минуту. Все же мне удалось удержаться от весьма непочтительного замечания по поводу монахов, всех, какие есть на свете, едва не сорвавшегося с языка, и предпринять еще одну попытку победить несносную уклончивость старика. На мое счастье, я и сам был любителем нюхательного табака, и у меня в кармане была полная табакерка отличного английского зелья, каковую я и протянул ему сейчас в порядке взятки. То было мое последнее средство.
— Я только что заметил, что в вашей табакерке нету табака. Не хотите ли отведать понюшку моего?
Согласие свое капуцин выразил с прямо-таки юношеской живостью. Он захватил в щепоть самую гигантскую понюшку, какую только можно было удержать в ладони, медленно втянул ее, не уронив ни крошки, и, полуприкрыв глаза и растроганно тряся головой, отеческим жестом потрепал меня по плечу:
— О, сын мой, — что за восхитительный табак! О, сын мой и любезный путешественник, подай твоему любящему духовному отцу еще одну совсем-совсем ничтожную понюшку!
— Позвольте, я набью вам табакерку. У меня еще много.
Помятая табакерка оказалась у меня в руках, прежде чем я успел докончить фразу. Отеческое похлопывание по спине стало еще более одобрительным, а хрипловато-слабый голосок бойко и многословно меня нахваливал. Похоже, я нащупал слабое место старого капуцина и, возвращая ему табакерку, немедленно воспользовался замеченным преимуществом.
— Простите, что я снова докучаю вам расспросами, — промолвил я, — но у меня на то особые причины, мне очень важно получить от вас объяснение того чудовищного зрелища во флигеле.
— Пройдемте внутрь.
Он потянул меня в ворота, захлопнул их, повел через поросший травой двор, граничивший с невыполотым огородом, и проводил в длинную комнату с низким потолком, грязным кухонным шкафом, несколькими рядами сидений, украшенных грубой резьбой, одной или двумя зловещими, в разводах плесени картинами, которые висели здесь для красоты. То была ризница.
— Тут никого нет, прохладно, хорошо, — сказал старый капуцин. Там было так сыро, что меня стал бить озноб. — Не хотите ли осмотреть церковь? — спросил монах. — Это настоящая жемчужина! Если б только мы могли восстановить ее, но мы не в силах. Ах! Злой рок и нищета, мы так бедны, что не можем привести в порядок нашу церковь!
Тут он покачал головой и стал перебирать большую связку ключей.
— Мне сейчас не до церкви, — остановил его я. — Вы можете сказать мне то, что нужно, или нет?
— Все, от начала до конца. Абсолютно все. Это я открыл дверь. Я всегда открываю, когда звонят, — ответил капуцин.
— Бога ради, скажите, какое отношение имеет дверь к трупу, гниющему в вашей пристройке?
— Слушай, сын мой, и узнаешь. Какое-то время тому назад, несколько месяцев… я стар, увы, мне изменяет память, не помню, сколько месяцев прошло, увы мне несчастному! — Для утешения он прибегнул к еще одной понюшке табаку.
— Не беспокойтесь, мне не нужна точная дата, — прервал я его.
— Хорошо, — ответил капуцин, — тогда я буду продолжать. Ладно, скажем, это было несколько месяцев тому назад, все мы, живущие в этом монастыре, завтракали в трапезной. Увы, до чего скудны завтраки, сын мой, в нашем монастыре, до чего скудны! Итак, мы вкушали завтрак, как вдруг раздалось: «Пых! Пых!» — два раза кряду. «Стреляют из ружья», — сказал я. «В кого?» — спросил брат Джереми. «Если еще будут стрелять, я пошлю узнать, что происходит», — сказал отец настоятель. Но больше мы выстрелов не слышали и продолжали нашу жалкую трапезу.
— С какой стороны прозвучали выстрелы? — спросил я.
— Со стороны дальней низинки, из-за больших деревьев, что позади монастыря; там есть открытая полянка, отличная была б землица, если б не лужи да болотца. Но то-то и беда, у нас тут очень, очень сыро! Вода застаивается! Очень уж мокро!
— Итак, что было дальше, после того как вы услыхали выстрелы?
— Сейчас узнаете. Мы все еще вкушали завтрак, храня молчание, ибо о чем нам говорить? О чем, кроме молитв, и огорода, и скудности убогих порций, что нам дают на завтрак и обед? Словом, все мы хранили молчание, когда вдруг зазвонил звонок, да так, как никогда дотоле, — раздался прямо-таки адский звон, все мы едва не поперхнулись теми крохами, жалкими, жалкими крохами, какие держали во рту. «Идите, брат мой, — обратился ко мне отец настоятель, — идите, отоприте, ведь отпирать ворота — ваше дело». Скажу вам, я не робкого десятка, можно сказать, лев, а не капуцин. Иду на цыпочках, жду, вслушиваюсь, приоткрываю дверной глазок — не вижу ничего, ну вовсе ничего. Я ведь не робкого десятка, меня не запугать, что я делаю дальше? Отворяю дверь. О! Пресвятая Матерь Божья, что я вижу на пороге? Там лежит человек — мертвец, огромный, больше меня, больше вас, больше любого из наших монастырских братьев, в глухо застегнутом отличном сюртуке, и сквозь манишку сочится и сочится кровь, а черные его глаза смотрят, смотрят не мигая в небо. Что я делаю? Я вскрикиваю раз, вскрикиваю другой и бегу со всех ног к отцу настоятелю!
Все подробности роковой дуэли, вычитанные мной из французской газеты в тот вечер, когда я навещал Монктона в его неаполитанской комнате, тотчас встали у меня перед глазами. С последними словами старого монаха подозрение, охватившее меня, когда я заглянул ненароком во флигель, перешло в окончательную уверенность.
— Все это мне понятно, — сказал я. — Труп, который я только что видел во флигеле, — это тот самый труп, который вы нашли у себя на пороге. Но объясните, почему вы не предали его земле, как полагается?
— Погодите, погодите, не торопитесь, — остановил меня капуцин. — Отец настоятель услышал мой крик и поспешил навстречу. Все мы побежали к воротам, подняли этого большого человека и тщательно осмотрели. Мертв, мертв, как это дерево! — Тут он ударил рукой о шкаф. — Мы вновь осмотрели его и заметили, что к воротнику сюртука приколота записка. Ага, сын мой, вот вы и вздрогнули! Я так и думал, что в конце концов заставлю вас вздрогнуть.
Я и в самом деле вздрогнул. Записка, несомненно, была тем самым листком, вырванным из записной книжки секунданта, о котором упоминалось в неоконченном дневнике и где излагались обстоятельства смерти дравшегося. Если бы мне требовалось несомненное подтверждение личности убитого, то вот оно, это подтверждение, было передо мной.
— Как вы полагаете, что было написано на этом клочке бумаги? — спросил капуцин. — Прочитав, мы содрогнулись. Человек этот был убит на дуэли; злосчастный, безрассудный, он погиб, совершая смертный грех, и те, что лицезрели его убийство, обращались к нам, капуцинам, святым людям, служителям Господним, чадам отца нашего святейшего папы, обращались с просьбой дать ему погребение! О, мы были вне себя, когда это прочли, мы стенали, заламывали руки, рвали на себе волосы, не находили себе места, мы…
— Погодите минутку, — прервал я его, видя, что старик увлекся рассказом и, если не остановить его, зальет меня потоком слов, все меньше относящихся до дела, — погодите минутку. Сохранилась ли записка, которая была приколота к воротнику убитого, и можно ли ее увидеть?
Капуцин уже было собрался ответить, но вдруг осекся и, как я заметил, перевел взгляд на двери, и тут же за моей спиной они легко открылись и закрылись.
Я живо обернулся и увидел, что в ризнице появился еще один монах — высокий, тощий, чернобородый, с приходом которого мой прежний друг — владелец табакерки, внезапно приобрел вид самый елейный и благочестивый. Я заподозрил, что нас почтил своим приходом отец настоятель, и не ошибся, как выяснилось, едва лишь он заговорил со мной.
— Я настоятель этого монастыря, — сказал он ясным и спокойным голосом, не сводя с моего лица холодного, пристального взора. — Я слышал часть вашей беседы и желал бы знать, отчего вы так жаждете видеть записку, что была приколота к воротнику убитого?
Невозмутимость, с которой он признался, что подслушивал, спокойно-повелительный тон голоса, смутили и озадачили меня. В первую минуту я не знал, в каком духе отвечать ему. Заметив мою нерешительность и приписав ее ложной причине, он сделал знак старому капуцину удалиться. Робко погладив свою длинную седую бороду и незаметно подбодрив себя еще одной понюшкой «восхитительного табака», мой досточтимый друг зашаркал к дверям, где отвесил глубокий, почтительный поклон и скрылся из виду.
— Итак, — произнес отец настоятель все так же холодно, — я жду ответа, сэр.
— Он будет дан вам в самой сжатой форме, какая только мыслима, — ответил я ему в таком же тоне. — В доме, пристроенном к вашему монастырю, я с ужасом и отвращением увидел непогребенного покойника. Я полагаю, что это труп английского джентльмена, человека богатого и знатного, павшего на дуэли. Я приехал в эти места с его племянником и единственным родственником ради неотложной цели найти его останки. И желаю видеть записку, приколотую к телу, полагая, что записка поможет опознать его личность, к удовлетворению его родственника, которого упоминал. Достаточно ли откровенен мой ответ? Намерены ли вы дать мне разрешение взглянуть на этот документ?
— Я удовлетворен вашим ответом и не вижу оснований вам отказывать, — ответствовал отец настоятель. — Но прежде я желаю кое-что сказать. Говоря о впечатлении, которое произвело на вас лицезрение трупа, вы прибегли к словам «ужас» и «отвращение». Такая вольность выражений касательно того, что предстало перед вами в монастырских пределах, свидетельствует о том, что вы не принадлежите к святой католической церкви. А посему не вправе ждать и объяснений, однако я их вам представлю из любезности. Убитый умер без покаяния и совершая смертный грех. Это стало нам известно из находившегося при нем документа. Благодаря свидетельствам нашего собственного зрения и слуха нам известно, что он был убит на земле церкви, во время прямого нарушения тех особых законов, запрещающих братоубийственные поединки, строгое соблюдение которых святой отец самолично возлагает на верных, проживающих на подвластных ему землях, в собственноручно подписанных им посланиях. Земля монастыря освящена, и не в обычае у нас, католиков, погребать отверженцев нашей религии, недругов святого отца, преступающих самые святые наши законы, в освященной земле. Вне стен монастыря мы лишены и прав, и силы, но, если бы они у нас и были, мы помнили бы, что мы монахи, а не могильщики и что единственное погребение, в котором нам дозволено участвовать, — это христианское погребение с церковным отпеванием. Вот и все объяснения, какие я считал необходимым дать. Обождите меня здесь, я принесу вам документ.
С этими словами отец настоятель вышел из комнаты так же бесшумно, как вошел.
Я едва успел задуматься над этим жестоким и немилосердным объяснением и осознать, что меня задели манеры и стиль объяснявшего, как отец настоятель уже вернулся назад с запиской в руке. Он положил ее передо мной на стол, и я прочел следующие строки, торопливо набросанные карандашом:
«Эту записку мы прикрепляем к телу мистера Стивена Монктона — англичанина благородного происхождения, убитого на дуэли, проведенной с безупречным соблюдением всех требований чести и доблести. Его тело мы оставляем у ворот монастыря, с тем чтобы его обитатели своими руками предали его земле, ибо оставшиеся в живых участники поединка вынуждены разделиться и порознь скрываться бегством во имя собственной безопасности. Я, секундант убитого, пишущий это объяснение, ручаюсь честью джентльмена, что выстрел, которым был сражен на месте мой принципал, был произведен в полном соответствии с составленными заранее условиями поединка.
«Ф.» — я тотчас опознал первую букву имени месье Фулона, секунданта мистера Монктона, скончавшегося в Париже от чахотки.
Итак, поиски и опознание убитого были завершены. Оставалось довести эту новость до сведения Альфреда и получить разрешение забрать тело из флигеля. Отдав себе отчет в том, что недостижимая, казалось бы, цель, ради которой мы покинули Неаполь, была, по сути говоря, достигнута — правда, вследствие случайности, — я готов был усомниться в собственном рассудке.
— Свидетельство документа однозначно, — сказал я, возвращая бумагу. — Не может быть сомнений в том, что останки, находящиеся во флигеле, это останки того самого человека, которого мы разыскиваем. Могу я поинтересоваться, встретим ли мы затруднения, если племянник покойного мистера Монктона пожелает перевезти тело дяди в семейную усыпальницу в Англии?
— Где сейчас находится его племянник?
— Он ожидает моего возвращения в городе Фонди.
— Имеет ли он необходимые доказательства родства?
— При нем есть документы, не оставляющие никаких сомнений.
— Если гражданские власти не будут иметь претензий, с нашей стороны он может не опасаться препятствий его намерениям.
Я не был настроен длить беседу со своим малоприятным собеседником хотя б минутой более, чем было необходимо. Время подгоняло меня, я был исполнен решимости не делать в пути ни единой передышки, пока не доберусь до Фонди, даже если меня застигнет ночь. И, сказав отцу настоятелю, что в ближайшее время он непременно услышит обо мне вновь, я откланялся и поспешил покинуть ризницу.
У монастырских ворот стоял мой прежний друг с жестяной табакеркой, желавший меня выпустить.
— Благослови тебя Бог, сын мой, — сказал почтенный келейник, потрепав меня на прощанье по плечу, — возвращайся поскорей к любящему тебя духовному отцу и побалуй его по дружбе еще одной малюсенькой понюшкой восхитительного табака.