Большим кино была пропитана их жизнь. Брат мамы Георгий еще в двадцатых годах собрал гигантскую коллекцию фотографий киноактеров, в основном американских, за что и был в тридцатых отправлен из Ялты на лесоповал. Арестовали его по анонимному доносу соседей, из которого следовало, что если человек так любит капиталистических артистов, то сам, по-видимому, в душе является капиталистом, а тут и до предательства недалеко. Дали ему всего пять лет лагерей, цифру по тем временам немыслимо малую. Но и она оказалась достаточной: дядя Жорик продержался на Севере меньше года и умер в лагерной больничке от воспаления легких. Мама же за месяц до его ареста уехала в Москву поступать в единственный в стране киноинститут, уехала против воли родителей, которые твердили, что в холодной столице, вдалеке от теплого и приветливого Крыма, она пропадет. Но случилось иначе — пропали они. Золотая медалистка прошла на режиссерский факультет не к кому-нибудь, а к самому Эйзенштейну и была спасена, во всяком случае физически. Без нее арестовали брата, вдали от нее семью посадили в вагоны для скота, и по дороге в Башкирию, в самом медленном в мире поезде, который ехал в ссылку больше месяца, умер отец. Будто на ладони развелись две линии и никогда уже не соединились. Да, физически мать была спасена, но внутри ее открылась рана, подогреваемая постоянным чувством вины, — если бы она не погналась за блистающим миром искусства и осталась дома, то разделила бы тяготы вместе с семьей, жила бы сейчас в Уфе, перебиваясь, как ее сестра, шитьем платьев для незнакомых людей… Тем более что на пути в режиссуру лежал камень, — дочка репрессированных не могла, конечно, рассчитывать на самостоятельную постановку, а когда грянула хрущевская реабилитация, то уже не было сил и желания что-либо менять. Об учебе у Эйзенштейна мама рассказывала что-то невнятное, ссылаясь на сложность диаграмм, которые мастер чертил на доске. Зато на экзамене первого курса он ставил оценки не по знанию этих диаграмм, а за экстравагантность, — «пятерку» получила лишь одна дамочка, пришедшая в аудиторию во фраке и с белой розой в петлице. В голове у великого режиссера клубилась своя дурь, Фет бы на его месте этот фрак с дамочки содрал, а розу подарил бы уборщице.
Поскольку с детства мальчик был опутан подобными рассказами, то лет в пять его посетила мысль, — а не стать ли Эйзенштейном? Фет нарисовал первую свою диаграмму во дворе у песочницы, а потом, помочившись на нее, попросил у мамы купить ему диапроектор, — продавались тогда большие железные аппараты, которые высвечивали на стене квартиры таинственный квадрат экрана. Пленки к ним были самые банальные, например «Сокровищницы Кремля» или рассказ А.П. Чехова «Белолобый». Собственно, они ничем не отличались от неподвижных фотографий, разве что транслировались на стену наподобие кино. Не хватало свежего инженерного шага, и этот шаг был сделан Фетом. Недолго думая мальчик вынул из диапроектора нутро и пропустил через него настоящую кинопленку, которую крутил вручную, пытаясь достичь покадрового эффекта. Изображение на стене превращалось в мутную световую струю, но иногда вдруг оживало, — актеры начинали двигаться, когда Фет наиболее удачно тянул пленку рывками. Если бы не музыка, он стал бы великим кинематографистом. Но рок-н-ролл, конечно, принизил в глазах мальчика профессию его мамы до чего-то третьестепенного.
У дяди Стасика заваривалась большая каша из непонятной крупы. Предполагался выезд группы на тот свет — в пластмассово-глянцевый буржуазный Рай, у врат которого стоял пограничник с огненным мечом. Этот меч рассекал надвое людей недостойных, и проскочить мимо него мог лишь чистый сердцем, с незамутненной душой, который, возвратившись потом в Совдепию, не вредил бы ей всякого рода глупыми рассказами про то, что в Раю, мол, все летают и жрут с пальм бананы, а здесь, в Совдепии, — одни лишь грязные сковородки да пляшущие вокруг них голые черти. Но Фету было наплевать на бананы, его интересовали лишь четыре ангела с электрическими арфами. На встречу с ними он решил прорубаться любыми способами.
…С крыш падала крупная мартовская капель. Голуби гудели и кудахтали, как петухи, надувая сизые шеи и привлекая самок выгнутой кавалерийско-гусарской грудью. Солнце протискивалось сквозь облака, и они на глазах превращались из перистых в кучевые, сугробы обугливались и медленно тлели, как бумага, — таков был день, когда мама привела Фета на студию имени Горького к трехэтажному кирпичному корпусу, где располагалось бюро пропусков. Сын держал в руках гитару, а мама еле-еле держала в руках самое себя.
— Ну, с Богом! — прошептала она, вручая сыну захватанный чужими руками одноразовый пропуск. — Комната 305. Запомнил?
Фет только кивнул, потому что язык прилип к глотке.
Мама мелко его перекрестила и легко ударила коленкой под зад.
Сын вошел под знакомые с детства затхлые своды. Кругом носились люди с оживленно-изможденными лицами. Над каждым из них висел нимб синеватого папиросного дыма. Они переговаривались на ходу, шутили, глотали валидол и снова бежали куда-то по своим неотложным делам. Обычно Фет приходил сюда с мамой и слышал через каждую минуту:
— Это что, твой сын, Танька? Какой большой! Ну вылитый Коля!
От этих комментариев Фет покрывался изнутри панцирем и сегодня настоял, чтобы мама отпустила его на студию одного. Если он действительно большой, то должен идти навстречу своей судьбе в одиночку, а не семейным каганатом с грудными плачущими детьми, дедушками и бабушками, которые на ходу оттирают банной мочалкой пригоревший жир с черных мисок. Но и в одиночку он столкнулся с тем же шумом и суетой, только теперь его никто не узнавал, не называл чьим-то сыном и не бил по плечу заскорузлой ладонью киномеханика.
…Вдруг все застыло и свернулось. Настал миг тишины, — пушки смолкли, и рядовые, лежа в окопах, подняли головы в касках, силясь различить чудесное явление на передовой. По коридору шел корявый кряжистый человек с лучезарной лысиной, заложив руки за спину. Одетый в дорогой твидовый костюм, он смотрел перед собою и немного в пол, рассекая лбом невкусный горький воздух. За ним бесшумно бежал плешивый ассистент, неся на руках пальто лучезарного, позади ассистента телепалась небольшая кучка вечно взволнованных людей. Чем они были взволнованы, отчего трепетали и почему их трепет носил столь постоянно-однообразный характер? А трепетали они из-за близости к лучезарному, который на студии в то время был основным, коренным и опорным. Лучезарный сделал уйму фильмов, воспитал уйму молодых актеров, получил уйму правительственных наград и сказал уйму непонятных слов. Фет любил лишь одну его картину — про комсомольцев, которые взорвали фашистский склад и были за это сброшены в шахту.
Заразившись немотивированным трепетом, он прижался к стене, с ужасом наблюдая, что лысина становится все ближе. Лучезарный, поравнявшись с мальчиком, осмотрел его цепким, умным глазом, каким обычно осматривают вещь в магазине. Замедлил шаг и вдруг прикоснулся негибким пальцем к инструменту.
— Гитара! — сказал он.
И пошел дальше.
— Гитара! Гитара, Сергей Аполлинарьевич! — заголосили ассистенты, и кто-то, проходя мимо, шикнул на Фета:
— Иди отсюда!
Фет уже двинулся, хотел уйти на полусогнутых, но здесь произошел ужасный казус. Еще одна роковая встреча, как писали в старых романах.
Прямо на процессию лучезарного шла другая процессия, правда, пожиже, пофривольнее и поразвязнее. Возглавлял ее маленький человек-обезьяна, вертлявый, худой, улыбающийся внешне, но никогда не улыбающийся внутри. Он прошел мимо лучезарного, не поздоровавшись. Лучезарный от этой роковой встречи, ужасного казуса, заметно помрачнел и еще ниже опустил сократовский череп. Человек-обезьяна всю жизнь оспаривал у него первенство и сам желал сделаться коренным и опорным. Это был довольно вздорный и талантливый человек, снявший однажды с себя штаны перед общественностью во времена культа, когда его фильм подвергли партийной проработке. Отчаявшись обогнать лучезарного творчески, он пошел в 60-х годах ва-банк: залудил кинодилогию про мать Владимира Ильича Ульянова-Ленина — старушку с седыми волосами, которая на экране через каждые двадцать минут тяжело вздыхала: «Ах, Володя, Володя!». А Ленин на это экзальтированно кричал: «Мамулечка!». И целовал старушку в губы.
Обезьяна обдала лучезарного презрением, но, поравнявшись с Фетом, опять-таки замедлила свой шаг. Мальчик окаменел, а тонкий подвижный палец уже касался струн его инструмента.
— Гитарка! — восхищенно сказал человек-обезьяна.
— Гитарка, гитарка! — заголосила группа поддержки.
— А это — волосатик! — пробормотал режиссер, указав на Фета.
Пошел дальше, и вслед за ним двинулась вся процессия.
— Иди отсюда! — услыхал Фет чей-то возмущенный голос.
Он и пошел в свою 305-ю комнату мимо кадров из фильмов, развешанных на стенах, мимо клубящихся пепельниц и остывающих, как пепельница, людей.
В искомой комнате висел все тот же папиросный дым, только здесь он стал гуще, чем в коридоре, потому что концентрация мыслей была гуще, богаче.
— А это еще что? — не поняла ассистентша, почему-то воздержавшись от использования слова «кто» по отношению к мальчику.
Фет про себя окрестил ее женщиной трудной судьбы. С тех пор прекрасная половина человечества делилась для него на просто женщин и женщин трудной судьбы.
— Да это сын Тани, — подал голос кто-то из угла.
— А-а! — обрадовалась ассистентша. — Это что у тебя в руках?
— Гитарка, — устало сказал сын Тани, наконец поняв, что сам по себе он интереса не представляет.
— Так ты, наверное, пришел на пробу?
Фет решил не отвечать на дурацкие вопросы.
— Станислав Львович скоро будет. Пока его нет, посмотри сценарий. У тебя — роль Степана.
Фет внутренне содрогнулся. Имя Степан ассоциировалось у него с колхозными полями и комбайном «Нива», который подсекает острым ножом всяких колосистых степанов и, перемалывая их, сыплет в закрома.
Женщина трудной судьбы вручила мальчику продолговатую книжечку в картонном переплете, на которой стояло название будущего фильма — «Беглец с гитарой». Почему-то от внешнего вида книжечки повеяло собачьей тоской. «А ведь это — дело безнадежное!» — шепнул Фету внутренний голос.
Сын Тани положил гитару на диван и сделал вид, что внимательно читает предложенный ему сценарий. Естественно, он сразу стал искать слово «Степан», но оно, как на грех, не попадалось на глаза, а вперед лезло «Жан» и «Женя». Наконец, решив, что Степан и Жан — это одно и то же лицо, Фет закрыл книжечку, отчаявшись что-либо понять.
— Ну как? — спросила его ассистентша.
— Я согласен, — сказал мальчик.
В комнате засмеялись.
— Ты согласен, — передразнила его женщина трудной судьбы. — Знаешь, тут одного твоего согласия мало. Нужно еще пробы пройти!
— Ну и пробуйте, — разрешил Фет. — Если не уверены. А мне пробовать не надо.
— А ты, оказывается, наглец! — пробормотала ассистентша с уважением. Чаю хочешь?
— Хочу, — сказал мальчик.
Интуитивно Фет делал все правильно. Позднее, став взрослым, он вывел для себя непреложную формулу, — в большом кино ценится большая наглость. Здесь это называется самобытностью. Талант и честность — не обязательны.
Послышался тяжелый скрип отечественного протеза. В комнату вполз Станислав Львович, седее и румяней, чем прежде.
— Федя? — обрадовался он. — Тебя уже напоили чаем?
— Сейчас будем поить, — прощебетала ассистентша, как будто речь шла о коне. — Сценарий он уже прочел!
— Ну и как он тебе? — спросил дядя Стасик, сразу как-то сникнув и затуманившись.
Фет кивнул.
— В Лондон поедем? — спросил он.
— Ну, ну… Сразу и в Лондон! — нахмурился Станислав Львович. Перспективы экспедиции выясняются. Возможно, это будет Франция. Стригся?
И он сощурил и без того узкие глаза.
— Перед военкоматом пришлось.
— Нужно будет постричься еще короче, — сказал режиссер. — А то твои пробы зарубит главк. Ну-ка, давай поговорим про сценарий!
Дядя Стасик пододвинул стул поближе к Фету и со скрипом водрузился на него.
— Что ты думаешь насчет Степана?
Это был убойный вопрос. Но Фет решил целиком довериться своей искусственно вызванной наглости.
— Думаю, он — парень что надо!
— Именно! — обрадовался режиссер. — Гитара, трудное детство, отчим в семье, ведь так?
— Ну да, Лешек, — согласился Фет.
— Какой Лешек? — не понял Станислав Львович.
— Можно так отчима назвать. В сценарии. «Лешек и Степа». Звучит?
— Звучит! — обрадовался дядя Стасик.
— Это, кстати, получше название, чем «Беглец с гитарой».
— А я в тебе не ошибся, — вывел режиссер. — Ты — способный мальчик. А Лешек… он кто?
— Да так. Прохиндей в коротких трусах. Вообще-то его Алексеем зовут, поправился Фет.
— Ладно. Роль отчима маленькая. Может, вообще из картины выпадет, пообещал Станислав Львович. — А что по поводу медведе'й? — Он сделал ударение на последнем слоге.
— В каком смысле? — не понял мальчик.
— Любит он медведе'й или нет?
— Должен, — выдавил из себя Фет. — Должен любить!
— А Павлиныч у них мясо ворует, — пробормотал режиссер задумчиво. Себе забирает, и звери стоят некормленные. Что нужно сделать с Павлинычем?
— К стенке его! — выдохнул Фет, начиная ненавидеть не кого-нибудь, а именно Павлиныча.
— Но у Павлиныча роль маленькая. Может, вообще из картины выпадет, повторил дядя Стасик магическую формулу.
Вставал вопрос, — а что в картине останется?
— А Степан?
— Что Степан?
— Он из картины не выпадет? — спросил на всякий случай Фет.
— Всякое может быть, — сказал Станислав Львович, погруженный в тяжелую думу.
Из дальнейшего разговора проступили очередные любопытные детали, и вскоре перед изумленным Фетом соткался сюжет будущего кинополотна.
Речь шла о цирке. Как в зарубежную страну приезжают советские циркачи во главе с медведями и Юрием Никулиным.
— А кто будет играть Юрия Никулина? — поинтересовался Фет.
— Пробы идут, — сказал дядя Стасик, не поняв иронии, — может, это будет не Юрий Никулин, а Олег Попов, кто знает?
Последнего Фет недолюбливал и предпочитал Попову Карандаша с лающей лохматой шавкой, но Карандаш к тому времени споил свою собаку и, говорят, спился сам.
— И вдруг среди французских зрителей… — продолжал вещать Станислав Львович.
— Среди английских зрителей, — поправил его Фет.
— …среди зарубежных зрителей советский клоун встречает своего сына Жана. То есть он еще не знает, что это его сын, но в восхищенных глазах мальчика клоуну чудится что-то родное!
Фет тяжело вздохнул. Картина получалась неприглядная, — какие-то глаза какого-то зарубежного мальчика. Жуть.
— И здесь — война! — выдохнул мастер. — Воспоминания о битве за Европу. Юрий Никулин или Олег Попов освобождает фашистский концентрационный лагерь и встречает там мать своего будущего ребенка Люсию…
— А акробаты будут? — наивно поинтересовался Фет.
— Нет, — жестко отрубил режиссер. — Какие акробаты на поле боя? Ты что, с ума сошел?
— Должны, — уперся, как баран, Фет. — Должны быть акробаты!
— И чему тебя в школе учили? — вспыхнул Станислав Львович. — Ты хоть знаешь, что такое война?
— Нет, — сказал мальчик. — Но я знаю, что такое кино. Без акробатов ваш фильм смотреть не будут.
Здесь женщина трудной судьбы, пользуясь тем, что Фет сидит к ней спиной, демонстративно покрутила пальцем у своего виска.
Режиссер принял ее жест к сведению и взял себя в руки.
— Ладно, — сказал он. — Я подумаю над твоим предложением.
— А Степан? Степан-то здесь при чем? — потребовал Фет продолжения.
Оказывается, Степан ухаживал в цирке за медведями и в свободное время пел под гитару песни собственного сочинения. Он подружился с Жаном и, когда тот захотел следовать за Юрием Никулиным в Советский Союз, спрятал мальчика в ящике для песка.
— Степан — такой современный парень. Вроде тебя, — пояснил дядя Стасик. — Бьет по струнам, суется не в свое дело. В общем, отличная роль. Кстати, позволит тебе исполнить на экране свою песню.
— Если он современный парень, то назовите его другим именем. Например, Нэш, — предложил Фет. — Или Кэш.
— Нэш, Кэш, — помял губами Станислав Львович. — А что это за имена?
— Неизвестно, — сказал Фет. — Но зато — звучат!
— Ладно, — пробормотал режиссер. — А теперь пошли на площадку!
И Фет понял, — шутки кончились. В ближайшие полчаса ему предстоит сделать ответственный шаг, от которого зависит его личная судьба и будущее всего рок-н-ролла в этой забытой Богом и битлами стране.
На негнущихся ногах, задевая гитарой головы работников студии, он зашел в гримерную, где из него довольно быстро сделали брата Зои Космодемьянской, — подвели глаза и брови, зализали непослушные волосы и накрасили губы. Фет посмотрел на себя в зеркало и чуть не сблевнул. «Нет, это не Нэш!» — подумал он.
— Мы тебя просто поснимаем на фотопленку, — успокоил его дядя Стасик. — А потом под гитару ты что-нибудь нам споешь.
В павильоне Фета ослепили софитами и окончательно выбили из головы веру в людей. Его заставили принимать неестественные позы — гладить шкуру медведя, смотреть сквозь железные прутья клетки и закатывать к небу мечтательные глаза.
— Пой! — приказал режиссер, сунув ему в руки гитару.
Фет, проклиная в душе дядю Стасика, сделал то, что его просили.
— М-да, — задумчиво пробормотал Станислав Львович и вдруг поинтересовался: — Ты — комсомолец?
— Никогда! — пролепетал красный от смущения Фет.
— Нужно вступить! — отрубил дядя Стасик.
— Зачем?
— Это — приказ. Иначе — не пройдешь пробы. И… — здесь Станислав Львович интимно прильнул к уху мальчика, — тебя никогда, никогда не выпустят к твоим жучкам!
Стороны договорились, что через несколько дней пробы будут продолжены и Фета снимут на кинопленку.
Мальчик возвратился домой, как из ледяной проруби.
— Ты что это? — с тревогой спросила мама.
— Я — сын Тани, — ответил он мрачно.
— Ты недоволен? Хочешь стать сыном тети Ксении?
Фету представилось, как его отселяют к соседке, как она ставит ему Робертино и укладывает в накрахмаленную постель.
— Да я так. Просто на студии все уши прожжужали: «Это сын Тани! Это сын Тани!». Надоело. Хотя я и не против быть твоим сыном, — пошел он на попятный.
Здесь суровая мама потребовала обстоятельного рассказа. Услышав про комсомол, еще более насупилась.
— Что же делать, сынуля. Ты ведь хочешь сниматься у дяди Стасика?
— Я к жучкам поехать хочу, а не сниматься!
— Тем более. На Дикцию ведь надежды мало… Подвела нас Дикция. До коммунизма будем ответа ждать. Вступай!
На душе у Фета полегчало. Он любил, когда неприятные решения принимались другими. В случае чего можно было все свалить на близких.
На следующий день он подошел к своей классной руководительнице на перемене и заявил:
— Хочу в комсомол!
— Чего удумал?! — душевно спросила его классная руководительница.
— В Ленинский… Красного знамени… Трудовой комсомол! — выдохнул Фет.
— А вот тебе! — сказала учительница, сложив из пальцев кукиш и поднеся его к носу мальчика. — Дуля тебе, а не трудовой комсомол! Дуля в рыло!
Она захохотала, и Фет решил идти в коридор. Потому что если педагог так хохочет, то это значит, что комсомола пока не будет, красное знамя временно сворачивается и прячется под гимнастеркой на груди бойца.
Ее фамилия была Пояркова. От надушенного перманента, высоких каблуков и зычного голоса троечников бросало в дрожь, а Фет был даже не троечник, потому что в математике, которую она вела, он не понимал ни бельмеса и решил этот загадочный предмет вообще не посещать. Но хуже всего было другое — из-за пропусков он окончательно позабыл имя и отчество классного руководителя. И звал ее просто: Пояркова. Впрочем, так называли ее за глаза и другие.
Пояркова считалась человеком волевым и могла ударить по щеке, если ученик спутал синус с косинусом. Муж ее сбежал несколько лет назад с расцарапанными щеками в Свердловск, к очередной жене, которая также оказалась учительницей, но географии. И Пояркова, лишившись главного своего ученика, совсем сбрендила. Если ты, положим, выйдя к доске, не мог найти члены у многочлена, то весь класс задерживали после уроков, покуда неумеха-двоечник мучился со своей неразрешимой задачей. Правда, у Поярковой намечался роман с Котангенсом, интеллигентным горбуном, который преподавал геометрию в параллельном «Б» и любил поэзию Рильке. Один раз Фет увидал, как волевая высокая Пояркова зарыдала на плече маленького горбуна, и тот, встав на цыпочки, погладил ее по перманенту. В общем, Котангенс являлся единственной надеждой двоечников, хотя бы в том смысле, что Пояркова, сойдясь с ним, пустит свои затрещины на него.
Фет думал, что зычным отказом все и ограничится, комсомольская тема будет закрыта и совесть соискателя облегчена. Но ошибся. После перемены в класс вошла конгрегация веры с Савонаролой во главе и Торквемадой в президиуме. Эти два имени гонителей изящного Фет запомнил из краткой истории искусств, которую им в качестве эксперимента начали читать на внеклассных занятиях пару лет назад и быстренько свернули за одну четверть.
— Федя! — вдруг сказала Пояркова с неожиданной нежностью. — Вы знаете, дети, что удумал наш Федор?
Фет похолодел, а ребята радостно молчали. Ведь если Фет что-то удумал, то занудный урок не состоится и можно будет покивать головами, соглашаясь с доводами Великого инквизитора.
— Э-вон! — вскричала Пояркова, заводя саму себя этим демоническим рыком. — Э-вон! Федька хочет в комсомольцы!
Класс пораженно вздохнул.
— Ну и пусть хочет, — неожиданно вывела учительница, успокоившись. Это — право каждого ребенка. Хотеть. А мы обсудим, достоин ли ребенок Ленинского комсомола или нет.
— Как ее зовут? — спросил Фет шепотом у своего приятеля Валерки.
Тот пожал плечами, потому что сам посещал школу нечасто.
Тогда Фет решил обратиться к ней официально.
— Товарищ Пояркова! — сказал он. — Зачем меня обсуждать? Не хотите меня принимать, и не надо! Лучше ведите свой урок, товарищ Пояркова, а меня не трогайте!
— Молчи, паразит, — ответила классный руководитель. — Мы — твой коллектив. И должны дать тебе рекомендацию, достоин ли ты комсомола или нет. Медведева, начинай!
Наташка Медведева, сидевшая на передней парте, покорно встала. Ее в классе любили и уважали. Любили за то, что у нее были полноватые и вместе с тем длинные ноги, которые она показывала время от времени народу, задирая юбку. А уважали за то, что она не позволяла к этим ногам прикасаться. Фет пару месяцев просидел с ней на одной лавке и наблюдал, как из накрученной шишки на голове вылезает капроновый чулок. Тогда многие подкладывали чулки под волосы, мода была такая, сексуальная, кстати сказать, мода…
— Федор не плохой, — сказал Наташка, — но и не хороший. Знаете, он какой-то никакой. Циник с холодными глазами, вот кто он!
«Сдала! — ужаснулся про себя Фет. — Вот дура! И циника зачем-то приплела!»
«Циник с холодными глазами» уже был раз использован Наташкой в сочинении про Печорина. Сейчас она повторилась, наверное, оттого, что получила за это сочинение «пятерку».
— Ладно, на место! — приказала ей Пояркова. — Малафеева, продолжай!
Со скамейки встала полноватая Люся в не очень чистом белом фартуке со следами перхоти на плечах. Хорошая девочка, но до тех пор, пока ее не трогали.
— Федор притворяется, — доложила она. — Притворяется больным. Но он орал «Королеву красоты» на школьном вечере. Больной человек не может так орать!
— Именно больной человек и может! — сказал бас на задней парте.
В классе раздались смешки и тут же погасли.
— Ну и что из этого следует? — попыталась подбить бабки учительница. Нужен ли больной человек Ленинскому комсомолу? Достоин ли Федор такой чести?
— Достоин! — вдруг нагло произнес Витька Карпов.
Фет вздрогнул и воспрянул духом. В кипящей океанской волне показалась спасительная для него щепка.
От Витьки Карпова можно было ожидать всего. Один раз на спор он вылез из окна третьего этажа и спустился по стволу тополя в школьный двор. В другой раз купил у физрука бутылку водки, которой тот торговал из-под полы после уроков, и выпил ее из горлышка без закуски.
— Встать! — крикнула Пояркова. — Давай аргументы!
— А какие тут аргументы? — пробормотал Витька. — Во-первых, больной. Во-вторых, циник с холодными глазами. Всё за него. Для комсомола как раз подходит.
— Ах, вот вы как? — задохнулась классный руководитель и, не зная, чем возразить, прибегнула к своему любимому методу: — Сесть, встать! Сесть, встать!
Это была команда сродни собачьей и упражнение сродни физкультурному. Класс по приказу вставал и садился, садился и вставал. На первом десятке это немудреное занятие разгоняло кровь, но на втором начинало утомлять, действуя угнетающе на ноги и торс.
— Сесть, встать! — командовала Пояркова. — Сесть, встать!
Когда в классе установилась полная тишина, так что можно было услыхать весеннюю муху, бившуюся в стекло, торжественно произнесла:
— Аргументум ад рем!
И ее понял бы Торквемада.
— Аргументум ад рем, слышишь, Карпов?! Идите!
Махнула указкой, выпуская класс на свободу.
Поднялся вихрь, пыль взлетела к потолку. Будто пробку выбили из бутылки, и струя хлестнула через край.
А когда брызги рассеялись, то один лишь Фет спешил к выходу, потому что вечно не поспевал за своими товарищами.
— Погоди, — остановила учительница. — Какие выводы ты для себя сделал?
— Аргументум ад рем, — ответил Федор, сбавив шаг. — Рано еще в комсомол… Подрасти надо. Подтянуть успеваемость.
— Правильно, — одобрила Пояркова. — Даже корова мычит, мычит, а потом скажет человеческое слово, — и наклонилась к Фету, так что он почувствовал вкус ее горького дыхания. — Евреям там вообще не место!
— А разве я — еврей? — поразился Фет. — Я — грек, и то наполовину.
— Это — одно и то же, — сказала Пояркова радостно.
У мальчика отлегло с души. Если Пояркова радовалась, то, значит, репрессии позади, конгрегация веры уходит в отпуск, и Савонарола подметает школьный двор на общественных началах.
Фет отправился домой с облегченным и радостным сердцем, — в Ленинский комсомол вступать не надо, следовательно, за идеалы коммунизма будут бороться другие, например, Наташка Медведева. «Пусть себе борется, разрешил мальчик. — Но как бы она и не поехала за меня в Лондон!»
До пятого класса средней школы Фет считался лидером в своем коллективе, сбивая с ног кулаком и правого, и виноватого. Этому помогали его немалый вес и то обстоятельство, что школа при педагогическом училище была в меру интеллигентной, то есть народ там водился жидкий, не драчливый, а если что и делал предосудительного, так только рассказывал про одну отличницу, будто она любит рассматривать трусики своих подружек.
Но в меру интеллигентная школа учила детей лишь четыре года, довольствуясь рассказами о трусиках и не подготавливая к большему. Когда же потребовалось от слов перейти к делу, то всех загнали в учебное здание номер 306, где в первый же день Фет получил по морде ни за что от мальчика с пронзительно-синими и пронзительно-злыми глазами. Для Фета это было открытием — оказывается, в мире наряду с газировкой, мороженым и рок-н-роллом есть пронзительно-злая синева с немотивированным ударом в челюсть.
Когда-то здесь учился сам Боцман, личность легендарная, писавший в тетради вместо решения задач теплое поздравление: «С приветом, Боцман!». Учителя, пораженные фантазией подростка, пугались и ставили ему «тройки». Другой местный лидер разжигал костры в коридорах школы и отрывал головы голубям. В общем, Фет под напором новых для себя обстоятельств сломался. Даже по географии он начал хватать «неуды», не говоря уже о дисциплинах, где требовалось хоть какое-то соображение. Но прививка насилия дала, в целом, положительный результат — мальчик перестал драться и начал осваивать спасительную для своего поколения вегетососудистую дистонию.
— Что с комсомолом? — спросила мама, наливая ему красный борщ.
— Думают, — уклонился Фет от прямого ответа. — А письмо от Дикции не приходило?
Мама отрицательно покачала головой.
На следующий день Фет был на студии, пропустив под этим благородным предлогом школу.
Дядя Стасик пришел на площадку зеленый и мутный, словно бутылочное стекло. Мальчик слышал, как он бросил ассистентше:
— Всю ночь правил сцену. Да разве здесь что-нибудь исправишь?
Пока ставили свет, он поманил рукой Фета и спросил напрямую:
— Как тебе твоя роль?
Федор хотел соврать, уже рот открыл для вранья, но, против воли, вылетело:
— Роль — фуфло!
Дядя Стасик, услышав это, не удивился.
— А сценарий?
— И сценарий не лучше, — радостно ответил Фет, поражаясь собственной наглости.
— Да, — пробормотал Станислав Львович. — Вот вы какие, битники… Что ж, надо работать!
Последующие несколько часов Фет показывал мальчику, который должен был играть роль Жана, простейшие аккорды на гитаре, и это все снималось на пленку. Жан в конце сцены говорил с неприятным французским акцентом:
— Ты теперь — мой брат!
Дети обнимались, дядя Стасик орал в рупор:
— Стоп!
И все начиналось сначала.
Наконец режиссер остался доволен результатом.
— Позвони в группу через пару недель, — сказал он Фету перед тем, как отпустить его на свободу. — Узнаешь, прошел ты пробы или нет. Кстати, ты подал заявление в комсомол?
— Подал, — ответил Федор. — Но меня не приняли.
— Тогда пеняй на себя, — сказал Станислав Львович.
Потянулись долгие весенние дни без новостей. Солнце увеличивало свой путь по небосклону, не прыгая, как зимой, за горизонт где-то в районе Останкина, а приземляясь много дальше, за стеклянным куполом павильона «Машиностроение» и освещая его изнутри розоватым марсианским светом. Каждое утро Фет звонил на студию, пытаясь узнать, что с его кинопробами и когда «Беглец с гитарой» убежит в свободный мир. Но телефон группы или молчал, или был занят. Наконец, отчаявшись установить техническую связь, мальчик упросил маму заказать ему одноразовый пропуск, чтобы явиться к дяде Стасику, как Каменный гость, и спросить его замогильным голосом: «Дрожишь ли ты?». Про Каменного гостя Фет видел недавно постановку на телевидении, и ему очень понравилось.
Он вошел под затхлые своды кинофабрики, понимая, что до Каменного гостя ему еще расти и расти. Отдал вахтеру пропуск и заметил, что у старика нет большого и указательного пальцев на правой руке. Вахтер принял пропуск, зажав его мизинцем, и спросил:
— Знаешь, как это все называется, парень? Мудявые ожидания!
И засмеялся.
Проницательный старик сидел здесь давно и прекрасно разбирался в психологии людей, посещавших это скорбное место.
Фет поднялся на третий этаж. Без стука вошел в знакомую комнату…
— А тебе разве не сообщили? — спросила женщина трудной судьбы, накручивая телефонный диск и даже не глядя в его сторону.
Фет промолчал.
— Ты не прошел пробу. Худсовет не утвердил.
Она бросила трубку на рычаг телефона.
— И вообще… скажу тебе по секрету. Ты — в черном списке!
Фет, не попрощавшись, ушел.
В тяжелом расположении духа он добирался домой часа полтора, хотя путь от проходной до подъезда занимал пять с половиной минут, если человек, конечно, был в своей тарелке.
Однако, войдя в квартиру, он понял, что ангел надежды, как бабочка, снова залетел в их приоткрытое окно.
— Дикция ответила! — выдохнула мама. — Наш дорогой Леонид Ильич!
В руках ее трепетал продолговатый клочок бумаги.