Ночь, столь светлая на спардеке (хотя и полнившая пещерным мраком нижние палубы, в эти часы напоминающие ярусы штолен в угольной шахте), эта ночь наконец миновала. Подобно пророку, который, возносясь на колеснице в небеса, сбросил свою милоть [так] на Елисея,[73] уходящая ночь передала свои бледные покровы занимающемуся дню. Робкий смиренный свет забрезжил на востоке за легкой колышущейся дымкой, которая курчавилась, словно белое руно. Этот свет медленно разгорался. На корме отбили одну склянку, и с носа донесся такой же, но более громкий металлический звон. Четыре часа утра. И тотчас серебристо залились дудки, вызывая команду наверх, где ей предстояло присутствовать при казни. Из главного люка, обрамленного ящиками с ядрами, хлынула на палубу свободная вахта и, мешаясь с дежурной вахтой, заполнила все пространство между фок-мачтой и грот-мачтой, а подносчики пороха и самые молодые матросы взобрались на большой катер и на черные штабеля реев по его сторонам, откуда можно было наблюдать за происходящим без всяких помех. А с марса фок-мачты, который на семидесятичетырехпушечном корабле не уступал по размерам хорошему балкону, перегибаясь через перила, смотрели вниз на толпу фор-марсовые. И старые, и молодые хранили молчание, а если кто и заговаривал, то лишь шепотом. Капитан Вир — как всегда, центральная фигура в группе офицеров — стоял спиной к корме у самого края полуюта. Прямо под ним на квартердеке в полном вооружении выстроились солдаты, совсем так же, как и при объявлении приговора.
В старину на военных кораблях матросов обычно вешали на рее фок-мачты. Но на этот раз по особым соображениям был выбран грота-рей. И осужденного привели под нок грота-рея. С ним был священник, и многие заметили про себя, а после обсуждали вслух, что этот последний в заключительной сцене ни в чем не проявил поспешности или небрежности. Напутствовал он осужденного лишь кратко, но истинно евангельский дух был и в его голосе, и во взгляде, обращенном на Билли. Два младших боцмана быстро и по всем правилам обрядили осужденного. Билли стоял лицом к корме. В последнее мгновение он сказал только одно — сказал ясно, без малейшей запинки:
— Да благословит бог капитана Вира!
Столь неожиданное восклицание, сорвавшееся с уст того, чью шею обвивала позорная петля, благословение, посланное тем, кого закон считал преступником, на корму, это средоточие чести, слова звонкие и гармоничные, как трель певчей птицы, готовой вспорхнуть с ветки, — эти слова произвели необычное впечатление, еще усиленное редкой красотой молодого матроса, которой пережитые муки придали теперь тонкую одухотворенность.
И все матросы на палубе и на снастях, словно обратившись в проводники некоего звучащего электричества, как эхо, невольно повторили в один голос:
— Да благословит бог капитана Вира!
Тем не менее в этот миг их сердца, как и взоры, без сомнения, были обращены только к Билли.
Однако ни сами эти слова, ни их нежданное звучное эхо не нарушили стоического самообладания капитана Вира — а может быть, все его чувства вдруг сковал паралич; но как бы то ни было, он продолжал стоять неподвижно и прямо, точно мушкет в ружейной стойке.
«Неустрашимый», медленно выравниваясь после крена на левый борт, только-только встал на ровный киль, когда был дан последний — немой — сигнал. И в тот же миг колыхавшуюся на востоке курчавую дымку пронизал свет, точно руно агнца господня, представшее в мистическом видении, а Билли возносился все выше над тесной массой запрокинутых человеческих лиц и, возносясь, оделся всем розовым блеском зари.
Ко всеобщему удивлению, тело, повисшее над ноком грота-рея, оставалось совершенно неподвижным, если не считать легкого покачивания в такт медлительным наклонам с борта на борт, которые в тихую погоду придавали такую гордую величавость огромному парусному кораблю, вооруженному тяжелыми пушками.