В дни, когда еще не появились паровые суда, человек, прогуливавшийся в любом сколько-нибудь значительном морском порту, куда чаще, чем теперь, мог встретить там компанию бронзовых от загара матросов в праздничной одежде, отпущенных на берег с военного или торгового корабля. Порой они шагали по бокам — а то и вовсе, подобно телохранителям, окружали — какого-нибудь бравого молодца, такого же простого матроса, но выделяющегося среди них, точно Альдебаран[3] между прочими, более слабыми светилами своего созвездия. То был Красавец Матрос [так] времен, менее прозаичных как для военных, так и для торговых флотов, чем нынешние. Без малейшего тщеславия, но с небрежной простотой врожденной царственности принимал он дань восхищения своих товарищей. Мне вспоминается примечательный случай. Однажды в Ливерпуле,[4] тому назад уже с полвека, я увидел в тени длинной обветшалой стены Принцева дока (с тех пор давно уже разобранной) некоего матроса с кожей такой черноты, что он, несомненно, был природным африканцем и в жилах его струилась ничем не разбавленная кровь Хама.[5] Его отличало безупречное телосложение при редкостном росте. Концы свободно повязанной на шее пестрой шелковой косынки трепетали на открытой эбеновой груди. В ушах его болтались большие золотые кольца, а на гордой голове красовалась шотландская шапка с клетчатой лентой.
Был жаркий июльский полдень, и его блестящее от испарины лицо сияло дикарским благодушием. Отпуская направо и налево веселые шуточки, сверкая белейшими зубами, он неторопливо шествовал между своими приятелями. Они же являли такую смесь племен и оттенков кожи, что Анахарсис Клоотс[6] вполне мог бы привести их на заседание французского Учредительного собрания как представителей всего Рода Человеческого [так]. И всякий раз, когда встречный воздавал невольную дань удивления этой черной башне в человечьем облике, остановившись и устремив на него ошеломленный взгляд, а то и громко ахнув, эта пестрая свита выражала ту же гордость, с какой, наверное, взирали ассирийские жрецы на своего величавого каменного Быка[7] и на распростертых перед ним верующих. Но мы отвлеклись…
Хотя Красавец Матрос той эпохи, сходя на берег, порой блеском своих украшений чуть ли не затмевал самого Мюрата,[8] он тем не менее нисколько не походил на расфранченного Билли Черт Подери — этот забавный тип к настоящему времени почти вымер, хотя иногда еще и встречается в облике даже более забавном, чем первоначальный, у румпеля судов, бороздящих бурный канал Эри,[9] или же — и куда чаще — в харчевнях у бечевника,[10] где за кружкой грога рассказывает всякие были и небылицы. Но Красавец Матрос не только знал до тонкости свое опасное ремесло, обычно он славился также как грозный боксер или борец. Он воплощал в себе и красоту, и силу. О его подвигах ходили легенды. На берегу он был победителем и защитником, на море — тем, кто говорил от имени остальных. И всегда, во всем он был первым. Беря рифы на топселе в ураган, он восседал на самом конце рея, вдев ногу в коуш, и обеими руками натягивал нок-бензель, точно поводья, — как юный Александр, укрощающий неистового Буцефала.[11] Великолепная фигура, будто вскинутая рогами Тельца в грозовое небо, лихо взлетающая по вантам к нужной снасти.
И нравственный его облик редко противоречил телесному. Ведь как ни привлекательны красота и сила, когда они сопряжены в мужчине, тем не менее, не подкрепленные высокими душевными качествами, едва ли они могли вызвать то поклонение, которым столь часто окружали Красавца Матроса его товарищи, менее одаренные природой.
Таким вот совершенством — во всяком случае, внешне, да и внутренне тоже, хотя и с кое-какими отклонениями (но о них ниже), — был лазурноглазый Билли Бадд, иначе Детка Бадд, как его начали ласково называть при обстоятельствах, которые будут описаны в своем месте. Ему был двадцать один год, и он служил фор-марсовым на военном корабле в конце последнего десятилетия прошлого века. Незадолго до времени, с которого начинается наш рассказ, он был завербован в королевский флот и взят в Ла-Манше с торгового судна, которое возвращалось в родной порт, на семидесятичетырехпушечный линейный корабль «Неустрашимый», который еще только вышел в плавание и — как в те лихорадочные дни случалось нередко — с некомплектом в экипаже. Едва поднявшись на борт, еще прежде, чем команда «купца» была построена перед ним на квартердеке, дабы он мог ее внимательно осмотреть, лейтенант Рэтклифф прямо-таки бросился к Билли. И никого, кроме него, не взял. То ли потому, что рядом с Билли остальные выглядели очень уж жалко, то ли в нем заговорила совесть — на «купце» тоже не хватало рабочих рук, — но офицер удовлетворился своим первым мгновенным выбором. К большому удивлению прочих матросов, но к полному удовольствию лейтенанта, Билли не стал возражать. Впрочем, от его возражений было бы не больше толку, чем от возмущенного писка зяблика, посаженного в клетку.
Его недавние товарищи, заметив эту бодрую (чтобы не сказать — радостную) готовность подчиниться, смотрели на Билли с недоумением и безмолвным упреком. Шкипер торгового судна принадлежал к тем достойным смертным, каких можно встретить в любой, даже самой смиренной профессии, — к тем, кого называют «почтенными людьми». И — что отнюдь не так странно, как может показаться на первый взгляд, — хотя он был пахарем бурных вод и всю жизнь вел спор с неумолимыми стихиями, ничто так не влекло его честную душу, как тихий мир и покой. А в остальном это был пятидесятилетний мужчина, склонный к некоторому дородству, с лицом внушительным, бритым и румяным, пожалуй излишне полным, но приятным и умным. В летний день, когда дул попутный ветер и все ладилось, голос его обретал какую-то особую музыкальность, словно беспрепятственно выражал самую сущность его натуры. Он был в большой мере наделен благоразумием и добросовестностью — качествами, иной раз причинявшими ему значительное беспокойство. Во время плавания, если его судно находилось вблизи суши, капитан Грейвлинг не смыкал глаз. Он всегда помнил о лежащей на нем ответственности и, в отличие от иных шкиперов, не пренебрегал ею даже в малом.
Так вот, пока Билли Бадд в кубрике собирал свои вещи, лейтенант с «Неустрашимого», грубоватый старый служака, ничуть не обескураженный тем, что капитан Грейвлинг не оказал ему должного гостеприимства — упущение, вызванное отнюдь не малоприятной причиной их встречи, но простой рассеянностью, — без всяких церемоний сам спустился в каюту и извлек сулею из шкафчика с крепкими напитками, который его опытный глаз обнаружил незамедлительно. Попросту говоря, он принадлежал к числу тех морских волков, которые вопреки всем тяготам и опасностям, сопутствовавшим морской службе в долгих и ожесточенных войнах той эпохи, ничуть не утрачивали природной склонности к чувственным удовольствиям. Свой долг он выполнял неукоснительно, но не всякий способен удовлетворяться одними лишь сухими обязанностями, и он был не прочь при удобном случае умягчить их сухость освежающей спиртной смесью. Владельцу каюты волей-неволей пришлось исполнить навязанную ему роль обходительного хозяина, и в добавление к сулее он с учтивой поспешностью, но молча, поставил перед своим нечинящимся гостем вместительную стопку и кувшин с водой. Сам он пить не стал и, извинившись, уныло смотрел, как бравый лейтенант без малейшего смущения разбавил ром водой лишь самую малость, выпил его в три глотка, отодвинул стопку — но так, что до нее было нетрудно опять дотянуться, уселся поудобнее и, довольно причмокнув, уставился на своего хозяина.
Когда этот ритуал был завершен, шкипер наконец нарушил молчание. В тоне его голоса слышался грустный упрек:
— Лейтенант, вы забираете у меня самого лучшего матроса. Каких мало.
— Знаю-знаю, — ответил тот, протягивая руку к стопке и готовясь вновь ее наполнить. — Что ж, сожалею.
— Прошу прощения, но вы не поняли, лейтенант. Вот послушайте. До того, как я взял этого молодца, у меня на баке конца не было сварам. Черное это было время на борту моих «Прав». Я до того измучился, что и в трубке утешения на находил. А потом явился Билли, точно католический поп, который утихомиривает подравшихся ирландцев. Нет, он им проповедей не читал и ничего особенного не говорил и не делал. Только что-то в нем есть такое, от чего самые кислые становились слаще. Их к нему тянуло, точно ос на патоку, всех, кроме только того, кто раньше был на баке заправилой — эдакий дюжий косматый детина с огненно-рыжей бородой. Верно, из зависти, и полагая, что от такого «миленького малыша», как он его с насмешкой называл, уж конечно, отпора ждать нечего, начал он всячески искать с ним ссоры. Билли сначала терпел и старался с ним поладить по-хорошему — он ведь схож со мной, лейтенант, в том, что нет для меня ничего мерзее ссор, — но без толку. И вот однажды на второй собачьей вахте[12] рыжебородый прямо перед всеми заявил Билли, что вот сейчас покажет ему, откуда отрубают филейную часть (малый этот прежде был мясником), и с насмешкой ткнул его под ребра. Тут уж Билли на него кинулся. Возможно, ударил он сильнее, чем собирался, но, как бы то ни было, отделал он рыжего олуха знатно. И всего за полминуты. От его молниеносной быстроты тот совсем ошалел. Вы, наверное, не поверите, лейтенант, а только рыжебородый теперь души в Билли не чает — он его любит по-настоящему, или другого такого лицемера свет еще не видывал. Да они его все любят. Одни белье ему стирают и чинят его старые брюки, а плотник в свободное время сколачивает для него красивый сундучок. Для Билли Бадда каждый готов сделать что угодно, и мир у нас тут царит, точно в дружной семье. Но я знаю, лейтенант, во что сразу превратятся «Права» без этого малого. Не скоро мне теперь доведется, отобедав, спокойно выкурить трубочку у кабестана, нет, не скоро. Да-да, лейтенант, вы забираете у меня матроса, каких мало. Вы забираете моего миротворца!
Тут добряк не без труда сдержал рыдание.
— Ну что же, — сказал лейтенант, который слушал его с насмешливым интересом, все больше веселея от новых возлияний. — Блаженны миротворцы, и уж тем более драчливые миротворцы. Вроде тех семидесяти четырех красоток, подмигивающих из портов корабля, который лежит вот там в дрейфе и ждет меня! — С этими словами он указал в иллюминатор на «Неустрашимого». — Но не отчаивайтесь! Не вешайте носа! Ручаюсь, вы получите высочайшее одобрение. Уж конечно, его величество придет в восхищение, услышав, что в дни, когда матросы идут на его службу не с той охотой, как следовало бы, в дни, когда шкиперы втайне злобствуют, если у них позаимствуют человека-другого для королевского флота, его величество, повторяю, придет в восхищение, узнав, что хотя бы один шкипер с радостью отдал королю лучшее украшение своей команды — матроса, который столь же верноподданно не выразил ни малейшего неудовольствия. Но где же мой красавчик? А! — воскликнул он, взглянув в открытую дверь. — Идет, идет и, черт побери, тащит свой сундучок! Ну прямо-таки Аполлон с дорожным саком!
— Милейший, — продолжал лейтенант, вставая, — на военных кораблях такие ящики не положены. Вот если в них картечь — другое дело. Клади свои вещи в сумку, малый. У кавалериста — сапоги и седло, у матроса военного флота — сумка и койка.
Вещи были переложены из сундучка в сумку, затем лейтенант приказал новобранцу спуститься в катер, спустился сам, и катер отвалил от «Прав человека». Таково было полное название торгового судна, хотя шкипер и команда по морскому обыкновению сократили его просто в «Права». Своеобычный владелец судна, проживавший в Данди, был большим поклонником Томаса Пейна, чья книга, написанная в ответ на поношения, с которыми Бэрк обрушился на французскую революцию,[13] уже довольно давно вышла в свет и читалась повсюду. Выбрав для названия корабля заголовок книги Пейна, житель Данди словно бы следовал примеру своего современника Стивена Жерара,[14] филадельфийского судовладельца, который в знак симпатии к своей прежней родине и ее просвещенной философии называл принадлежащие ему корабли в честь Вольтера, Дидро[15] и прочих.
И вот, когда катер прошел под кормой «купца» и лейтенант, а также гребцы прочитали, кто с горечью, кто с усмешкой, сверкавшее на ней название, новобранец, сидевший, как ему приказал боцман, на носу шлюпки, вдруг вскочил на ноги, замахал шляпой своим недавним товарищам, которые в грустном безмолвии смотрели на него с юта, и дружески пожелал им всего хорошего, после чего воскликнул, обращаясь к самому судну:
— И вы прощайте навсегда, «Права человека»!
— А ну, сесть! — рявкнул лейтенант, снова обретая всю суровость, положенную его рангу, хотя и с трудом сдерживая улыбку.
Бесспорно, поступок Билли был неслыханным нарушением морского устава. Но ведь он и не мог знать этого устава, а потому лейтенант навряд ли одернул бы его столь резко, если бы не прощальный привет, который он послал своему бывшему кораблю. В его словах лейтенант усмотрел скрытую дерзость, ехидную насмешку над насильственной вербовкой вообще и над тем, как только что завербовали его самого в частности. Однако если эти слова и прозвучали саркастически, произошло это непреднамеренно: Билли, хотя он, как и всякий человек с отменным здоровьем и чистым сердцем, отличался веселым нравом и любил пошутить, сатириком отнюдь не был. Он не имел ни злокозненного желания язвить, ни необходимого для этого умения. Логические построения с двойным смыслом и тонкие инсинуации были полностью чужды его натуре.
А свою насильственную вербовку он, по-видимому, принял так, как привык принимать любые причуды погоды. Подобно животным, он был не философом, а истинным фаталистом, хотя сам об этом и не подозревал. Возможно даже, что он не без удовольствия принял этот нежданный поворот в своей судьбе, обещавший ему совсем иную жизнь и военные приключения.
На борту «Неустрашимого» наш моряк с торгового судна был тотчас внесен в судовую роль[16] как матрос первой статьи и записан фор-марсовым правого борта. Он скоро освоился со службой, а его безыскусственная красота и бодрый, беззаботный вид завоевали ему общее расположение. В его артели не сыскать было человека веселее, не в пример некоторым другим насильственно завербованным членам экипажа. Эти последние, если только они не были заняты делом, нередко — и особенно во время второй собачьей вахты, когда приближение сумерек располагает к задумчивости, — впадали в тоску или даже в угрюмость. Правда, они были старше нашего фор-марсового, так что у многих, несомненно, был какой-то домашний очаг, а кое-кого, возможно, тревожила судьба жены и детей, оставшихся без кормильца, и, уж конечно, среди них вряд ли нашелся бы человек без родных и близких. Но вся семья Билли, как скоро станет ясно читателю, исчерпывалась им самим.