На днях иду по Невскому, мимо парикмахерской Дюбюра, смотрю и глазам не верю: по лестнице магазина сходит сам Осип Иванович Дерунов!
Нужно было в свое время очень запечатлеть в памяти лицо Осипа Иваныча, чтобы узнать его в том обличии, в каком он предстал передо мной в эту минуту. На плечах накинута соболья шуба редчайшей воды (в "своем месте" он носит желтую лисью шубу, а в дорогу так и волчьей не брезгает), на голове надет самого новейшего фасона цилиндр, из-под которого высыпались наружу серебряные кудри; борода расчесана, мягка, как пух, и разит духами; румянец на щеках даже приятнее прежнего; глаза блестят… Словом сказать, лет двадцать пять с плеч долой – никак не меньше.
И прежде случалось, что Дерунов по временам наезжал в Петербург по своим делам, но приезды эти всегда совершались более чем скромно. Останавливался он обыкновенно у кума своего, Ивана Иваныча Зачатиевского, сына к – ского пономаря, который служил в одном из департаментов столоначальником, досиделся до чина статского советника и с получением его воспользовался титулом управляющего столом. Если же у кума было нельзя приютиться (Зачатиевский был необыкновенно плодущ, и не всегда в его квартире имелся свободный угол), в таком случае Дерунов нанимал дешевенький нумер в гостинице «Рига» или у Ротина, и там все его издержки, сверх платы за нумер, ограничивались требованием самовара, потому что чай и сахар у него были свои, а вместо обеда он насыщался холодными закусками с сайкой, покупаемыми у лоточников. Франтить он не только не франтил, но даже, ступая на петербургскую почву, как бы с расчетом усугублял невзрачность своего костюма. Иногда, во время этих наездов, он удостоивал посещать и меня.
– Охота вам, Осип Иваныч, себя изнурять! – бывало, скажешь ему, – человек вы состоятельный, а другие говорят и богатый, могли бы в Петербурге шику задать, а вы вот в сибирке ходите да белужиной, вместо обеда, пробавляетесь!
– А ты слушай-ко, друг, что я тебе скажу! – благосклонно объяснял он мне в ответ, – ты говоришь, я человек состоятельный, а знаешь ли ты, как я капитал-то свой приобрел! все постепенно, друг, все пятачками да гривенничками! Кабы платье-то у меня хорошее было, мне бы в карете ездить надо, а за нее поди пять рублей в день отдать мало! А теперь я от Ивана Иваныча (Зачатиевского, из Измайловского полка) выйду – платье-то у меня таковское: и забрызгает – терпит! Вот я иду-иду на биржу, да и даю извозчику сначала двугривенничек, а потом, у Вознесенья, и пятиалтынничек. Времени передо мной достаточно, на пожар спешить нечего. Не возьмет извозчик пятиалтынничка – я и до адмиралтейства, заместо прогулки, дойду, а оттоль уж за гривенничек и сяду до биржи. Ан сочти-ка ты, сколько гривенников-то за день в кармане останется – ведь шутя-шутя полтора-два рубля в сутки набежит!
– А вам очень эти полтора-два рубля дороги?
– Мне все дорого, потому на полу и гривенника не поднимешь. Опять и то скажу: я ведь всякою операцией орудую, и сало покупаю, и масло постное, всякий, значит, товар. Во всё пальцем колупнуть должен, а иное и на язык испробовать. Кабы теперича я в хорошем платье да в перчатках ходил, как бы к товару-то я приступился? Ведь около него хорошее-то платье изгадишь, а оно поди денег стоит. Вот и стал бы я, вместо того, чтобы сам до всего доходить, прикащика за себя посылать, а прикащику-то плати, да он же тебя за твои деньги продаст! А теперь – святое дело! Нужды нет, что по пятачкам да по гривенничкам сбираем: курочка и по зернышку клюет, да сыта бывает!
– Ну, вы-то чай, не всё по зернышку клюете? Как сало-то на язык попробуете – в кармане, смотри, и изрядный куш очутится!
– Бывают и куши – и от кушей не отказываемся. Да ведь и тут опять: отчего эти самые куши до нас доходят? Всё через нашу же экономию да осмотрительность! Лучше скажу тебе: даже немец здешний такое мнение об нас, русских, имеет, что в худом-то платье человеку больше верят, нежели который человек к нему в карете да на рысаках к крыльцу подъедет. Теперича хоть бы я: миткалевая фабрика у меня есть, хлопок нужен; как приду я к немцу в своем природном, русском виде, мне и поклониться ему не стыдно! Да и он тоже, глядя на мою одёжу, соображает: "Этот человек, говорит, основательный!" Глядишь – ан мне и уступочка за мою основательность. Нет, сударь, видно, нам, русским, еще предел не вышел в хорошем-то платье ходить!
И вот этот самый человек, возведший хождение в худом платье чуть не в теорию, является передо мной совершенным франтом. Из-за распахнувшейся на мгновение шубы я заметил отлично сшитый сюртук и ослепительной белизны рубашку с крупными брильянтовыми запонками; на руках перчатки a double couture,[24] на шее – узенький черный col…[25] Только сапоги навыпуск обличают русского человека, да и то, быть может, он сохранил их потому, что видел такие же у какого-нибудь знакомого кирасира.
– Осип Иваныч – вы? – спросил я нерешительно.
– Самолично-с.
Он высунул из-под шубы два пальца, один из которых я слегка и потянул к себе, сказав:
– Вот вы и в перчатках! а помните, недавно еще вы говорили, что вам непременно голый палец нужен, чтоб сало ловчее было колупать и на язык пробовать?
– Было… и это! – ответил он, несколько сконфузясь, – а что только два пальца вам подал, так этому есть причина: шубу поддерживаю.
– Нет, в самом деле! Не шутя, ведь узнать вас нельзя, Осип Иваныч! Похорошели! помолодели! Просто двадцать пять лет с костей долой! Надолго ли в Петербург?
– Думаю недельки две еще побыть.
– А помнится, вы не очень-то Петербург долюбливали? По делам?
– По делам… ну, и проветриться тоже… Сидишь-сидишь, этта, в захолустье – захочется и на свет божий взглянуть!
– И прекрасно. Теперь, стало быть, вам остается только «штучку» какую-нибудь подцепить – и дело в шляпе! А может быть, вы уж и подцепили?
– Есть их, "штучек"-то… довольно здесь! Я, впрочем, не столько для них, сколько для того, что уж оченно генерал приехать просил.
– Какой генерал?
– Да вот, что летось к нам в К. приезжал… сказывал вот, помнится! Насчет облигациев…
– Стало быть, об концессии хлопотать приехали?
– Парень-то уж больно хорош. Говорит: "Можно сразу капитал на капитал нажить". Ну, а мне что ж! Состояние у меня достаточное; думаю, не все же по гривенникам сколачивать, и мы попробуем, как люди разом большие куши гребут. А сверх того, кстати уж и Марья Потапьевна проветриться пожелала.
– Какая Марья Потапьевна?
– Уж и забыли? Яшенькина, сына моего, супруга…
Мне показалось, что, говоря это, он как-то посмотрел совсем уже вкось.
– Не видал я ее, Осип Иваныч, не привелось в ту пору. А красавица она у вас, сказывают. Так, значит, вы не одни? Это отлично. Получите концессию, а потом, может быть, и совсем в Петербурге оснуетесь. А впрочем, что ж я! Переливаю из пустого в порожнее и не спрошу, как у вас в К., все ли здоровы? Анна Ивановна? Николай Осипыч?
– Что им делается! Цветут красотой – и шабаш. Я нынче со всеми в миру живу, даже с Яшенькой поладил. Да и он за ум взялся: сколь прежде строптив был, столь нонче покорен. И так это родительскому сердцу приятно…
– Еще бы! какой он, однако ж, чудак у вас! Марью Потапьевну в Петербург отпустил, а сам в захолустье остался!
– Ведь не одну он ее отпустил, а с родителем. Да ему-то, признаться, в хорошую-то компанию и войти покуда нельзя.
– Что так?
– Да все то же. Вино мы с ним очень достаточно любим. Да не зайдете ли к нам, сударь: я здесь, в Европейской гостинице, поблизности, живу. Марью Потапьевну увидите; она же который день ко мне пристает: покажь да покажь ей господина Тургенева. А он, слышь, за границей. Ну, да ведь и вы писатель – все одно, значит. Э-эх! загоняла меня совсем молодая сношенька! Вот к французу послала, прическу новомодную сделать велела, а сама с «калегвардами» разговаривать осталась.
– Вот как!
– Да, сударь, всякому люду к нам теперь ходит множество. Ко мне – отцы, народ деловой, а к Марье Потапьевне – сынки наведываются. Да ведь и то сказать: с молодыми-то молодой поваднее, нечем со стариками. Смеху у них там… ну, а иной и глаза таращит – бабенке-то и лестно, будто как по ней калегвардское сердце сохнет! Народ военный, свежий, саблями побрякивает – а время-то, между тем, идет да идет. Бывают и штатские, да всё такие же румяные да пшеничные – заодно я их всех «калегвардами» прозвал.
– Что ж, чай, любезности напевают Марье Потапьевне?
– Не без того. Ведь у вас, в Питере, насчет женского-то полу утеснительно; офицерства да чиновничества пропасть заведено, а провизии про них не припасено. Следственно, они и гогочут, эти самые «калегварды». Так идем, что ли, к нам?
Я согласился.
Дерунов занимал в гостинице отлично меблированный апартамент, комнат в пять. Прямо из передней – столовая (здесь в настоящую минуту был накрыт стол, уставленный разнообразнейшими закусками и целою батареей водок и вин), из столовой налево – кабинет и спальня Осипа Иваныча, направо – гостиная и будуар Марьи Потапьевны. В гостиной раздавались голоса и смех. Когда мы вошли (было около двух часов утра), то глазам нашим представилась следующая картина: Марья Потапьевна, в прелестнейшем дезабилье из какой-то неслыханно дорогой материи, лежала с ножками на кушетке и играла кистями своего пеньюара; кругом на стульях сидело четверо военных и один штатский. Военные принадлежали к разным родам оружия, но все были одинаково румяны и белы и все одинаково глядели крепышами; даже штатский был так бел и румян, что сразу его нельзя было признать за штатского.
– А я тебе, Машенька, писателя привел! шутя на улице нашел! – балагурил Осип Иваныч, рекомендуя меня Марье Потапьевне.
Марья Потапьевна поспешно сошла с кушетки и как-то оторопела, словно институтка, перед которой вырос из земли учитель и требует ее к ответу в ту самую минуту, когда она всеми силами души призывала к себе «калегварда». Очень возможно, что она думала, что перед нею стоит сам Тургенев, но я, разумеется, поспешил ее успокоить, назвав себя. И увы! я с горестью должен сознаться, что фамилия моя ровно ничего не сказала ей, кроме того, что я к – ский помещик и как-то летом был у Осипа Иваныча с предложением каких-то земельных обрезков.
Впрочем, она очень предупредительно подала руку и даже на мгновение задумалась, словно стараясь что-то припомнить.
– Ах, да! ведь вы по смешной части! – наконец вспомнила она.
– Горестей не имею – от этого, – ответил я, и, не знаю отчего, мне вдруг сделалось так весело, точно я целый век был знаком с этою милою особою. "Сколько тут хохоту должно быть, в этой маленькой гостиной, и сколько вранья!" – думалось мне при взгляде на этих краснощеких крупитчатых «калегвардов», из которых каждый, кажется, так и готов был ежеминутно прыснуть со смеху.
– Садитесь – гости будете! – пригласила меня Марья Потапьевна, принимая прежнее положение на кушетке.
Я сел и тут только всмотрелся в нее. Действительно, это была женщина, в материальном смысле, очень привлекательная. Рослая, ширококостая, высокогрудая, с румяным, несколько более чем нужно круглым лицом, с большими серыми навыкате глазами, с роскошною темно-русою косой, с алыми пухлыми губами, осененными чуть заметно темным пушком, она представляла собой совершенный тип великорусской красавицы в самом завидном значении этого слова. Мне досадно было смотреть на роскошный ее пеньюар и на ту нелепую позу, в которой она раскинулась на кушетке, считая ее, вероятно, за nec plus ultra[26] аристократичности; мне показалось даже, что все эти «калегварды», в других случаях придающие блеск обстановке, здесь только портят. Хотелось бы видеть ее в штофном малиновом сарафане, в кисейной рубашке, среди хоровода. Одна рука уперлась в бок, другая полукругом застыла в воздухе, голова склонена набок, роскошные плечи чуть вздрагивают, ноги каблучками притопывают, и вот она, словно павушка-лебедушка, истово плывет по хороводу, а парни так и стонут кругом, не «калегварды», а настоящие русские парни, в синих распашных сибирках, в красных александрийских рубашках, в сапогах навыпуск, в поярковых шляпах, утыканных кругом разноцветными перьями…
Как по морю по Хвалынскому
Выплывала лебедь белая —
раздается в моих ушах…
Ну, скажите на милость, зачем тут «калегварды»? что они могут тут поделать, несмотря на всю свою крупитчатость? Вот кабы Дерунову, Осипу Иванычу, годов сорок с плеч долой – это точно! Можно было бы залюбоваться на такую парочку!
– Ну-с, господа «калегварды», о чем лясы точите? – между тем фамильярно обратился к присутствующим Дерунов.
– Да вот, Осип Иваныч, хотим вам на Марью Потапьевну пожаловаться! никакого хорошего разговору не допускает! сразу так оборвет – хоть на Кавказ переводись, – ответил один юный корнет, с самым легким признаком усов, совсем-совсем херувим.
– Стало быть, перепустили маленько. А вы, господа, не всё зараз. Посрамословьте малость, да и на завтра что-нибудь оставьте! Дней-то ведь впереди много у бога!
– Да мы и то крошечку… об Шнейдерше чуть-чуть вспомнили!
– Знаю я вашу «крошечку». Взглянуть на вас – уж так-то вы молоды, так-то молоды! Одень любого в сарафан – от девки не отличишь! А как начнете говорить – кажется, и габвахта ваша, и та от ваших слов со стыда сгореть должна!
Общий смех.
– Вот я и привел нарочно писателя: авось, мол, он вас остепенит. Я уж Иван Иваныча (Зачатиевского) к ним не однажды в компанию припускал – для степенности, значит, – а они, не будь просты, возьмут да и откомандируют его в кондитерскую за конфектами!
Сказав это, Осип Иваныч тоже взял стул, придвинул его к кружку и сел верхом.
– Ну, что же притихли! – прикрикнул он, – без меня небось словно мельница без мелева, а пришел – языки прикусили! Сказывайте, об чем без меня срамословили?
– Да что при вас… без вас свободнее! – отозвался кто-то, и все вдруг смолкло.
Действительно, с нашим приходом болтовня словно оборвалась; «калегварды» переглядывались, обдергивались и гремели оружием; штатский «калегвард» несколько раз обеими руками брался за тулью шляпы и шевелил губами, порываясь что-то сказать, но ничего не выходило; Марья Потапьевна тоже молчала; да, вероятно, она и вообще не была разговорчива, а более отличалась по части мления.
– Ну, батюшка, это вы страху на них нагнали! – обратился ко мне Дерунов, – думают, вот в смешном виде представит! Ах, господа, господа! а еще под хивинца хотите идти! А я, Машенька, по приказанию вашему, к французу ходил. Обнатурил меня в лучшем виде и бороду духами напрыскал!
Марья Потапьевна лениво вскинула глазами на Осипа Иваныча; из рядов «калегвардов» послышалось несколько панегирических восклицаний.
– Скажите хоть вы что-нибудь! – вдруг обратилась ко мне Марья Потапьевна.
Обращение это застало меня совершенно впрасплох. Вообще я робок с дамами; в одной комнате быть с ними – могу, но разговаривать опасаюсь. Все кажется, что вот-вот она спросит что-нибудь такое совсем неожиданное, на что я ни под каким видом ответить не смогу. Вот «калегвард» – тот ответит; тот, напротив, при мужчине совестится, а дама никогда не застанет его врасплох. И будут они вместе разговаривать долго и без умолку, будут смеяться и – кто знает – будут, может быть, и понимать друг друга!
– Вы ко мне?.. Но ведь я… право, со мной не случалось ничего такого… – бормотал я сконфуженно…
И в то время мне думалось: а ну, как она скажет: "какой вы, однако ж, невежа!" Литератор, в некотором роде служитель слова – и ничего не умеет рассказать! вероятно ли это?
К счастию, меня озарила внезапная мысль. Я вспомнил, что когда-то в детстве я читал рассказ под названием: "Происшествие в Абруццских горах"; сверх того, я вспомнил еще, что когда наши русские Александры Дюма-фисы желают очаровывать дам (дамы – их специальность), то всегда рассказывают им это самое "Происшествие в Абруццских горах", и всегда выходит прекрасно.
"А что, не пройтись ли и мне насчет "Происшествия в Абруццских горах"? – пришло мне на ум. – Правда, я там никогда не бывал, но ведь и они тоже, наверное, не бывали… Следственно…"
Я наскоро припомнил басню рассказа, читанного мною в детстве, и в то же время озаботился позаимствоваться некоторыми подробностями из оперы «Фра-Диаволо», для соблюдения couleur locale.[27]
– Позвольте! – воскликнул я, не откладывая дела в долгий ящик, – есть у меня одна вещица: "Происшествие в Абруццских горах"… Происшествие это случилось со мной лично, и если угодно, я охотно расскажу вам его.
Предложение мое встретило радушный прием. Марья Потапьевна томно улыбнулась и даже, оставив горизонтальное положение на кушетке, повернулась в мою сторону; «калегварды» переглянулись друг с другом, как бы говоря: nous allons rire.[28]
– Итак, – начал я, – я обещал вам, милая Марья Потапьевна, рассказать случай из моей собственной жизни, случай, который в свое время произвел на меня громадное впечатление. Вот он: