Глава вторая НОЧНОЙ ВИЗИТ ПРИСТАВА

Она перевернула последнюю страницу, закрыла книжку и швырнула ее на пол. Опять поднялась пыль, затуманив всю комнату. Пыль — цена жизни. Не в смысле что жизнь ничего не стоит, а что расплачиваться приходится пылью. Кстати, у паука, пока наша героиня читала, родились паучата. Штук тридцать. Паучихи нигде не видно — вероятно, в бегах, эмансипированная, поэтому паук вскармливает паучат сам, как может. Он снует по пустой паутине, кидается из конца в конец, заламывая в отчаянии ноги. Но это всего лишь предположение — относительно паучат. Кто его знает, родились ли они? А если даже и родились, то еще слишком малы, чтобы быть отличимыми от пылинок, плавающих по комнате. Поэтому наша героиня лежит, боясь двинуться, чтобы малышей случайно не покалечить и чтобы отцу-пауку было кому наследство бесценное передать. Впрочем, смешно, зачем молодым старая засиженная паутина?

Так героиня думала, лежа на боку, на манер поздних полотен Рубенса, подложив руку под голову. Сон к ней не шел, и она обреченно вздохнула. Потянулась к тумбочке, взяла ручку, блокнот, перевернулась на спину и принялась писать:

ЗАПИСКИ

В порядке особой милости мне позволили остаться при нем до конца. А пришли они за ним ровно в пять. Их было трое, один из них, видимо, главный, поднес запястье к глазам и так стоял, подрагивая коленями в такт секундной стрелке часов. «Ну вот и пора», — сказал он. И тогда двое бритоголовых, вцепившись в воротничок, сорвали рубашку с моего мужа и накинули на него балахон из холста, что выглядело комично, так как он, голый и беззащитный, стоял перед ними, подняв руки, будто сдаваясь. Эта ритуальная суета длилась долю секунды, но именно в силу последней стыдливой поспешности была нужна, просто необходима, так как свидетельствовала о начале конца; человек одним махом терял все «свойства» и «признаки», превращался в оболочку с жилами и костями, переходящую в их полное распоряжение. Из-за опухших ступней не удалось натянуть тапочки, и мой «бывший муж» так и отправился — босиком.

Двое цепко схватили его под локти; третий держался чуть позади, поодаль. «Оставьте, я сам», — сказал им ведомый, и они тут же отстали. Коридор был серый и длинный, длиною в бетонное здание, с бетонным же, вместо пола, покрытием и высоченным недосягаемым потолком с тусклыми лампами в металлических переплетах.

Я же бежала за ними и, как в дурном сне, никак не могла их догнать; третий, не оборачиваясь, сделал мне знак рукой, чтобы я держалась на расстоянии.

Мой бывший муж заговорил о меню своего вечернего — хотя в силу некоторых обстоятельств — скорее ночного ужина, но сопровождавшие его молчали.

Едва процессия достигла стальной двери, как створки с поспешностью растворились и, впустив всю компанию, принялись медленно, с похоронной торжественностью захлопываться. Раздался странный щелчок — и все было кончено. Я осела на бетонный шершавый пол, лбом к этим волшебным скрижалям смерти. Ну так что же теперь, господа, прикажете делать?


Она отложила ручку; поморщившись, посмотрела на исписанные листки и задумалась. Она не вставала уже несколько дней и даже успела привыкнуть к этому новому состоянию, отменившему все, что с ней случилось, как никогда не бывшее. Так и лежала, нечесаная и немытая, уставившись в потолок. Сначала на потолке ничего не было, а потом там начали появляться разрозненные слова, которые пристраивались друг к другу, составляя фразы, а фразы складывались в абзацы, ну, и так далее. Она не глядя нащупала ручку и сомнамбулически принялась быстро строчить, словно за кем-то записывая:

ЗАПИСКИ (продолжение)

«Хорошо, пусть будет так. Вот, скажем, вчера. Или уже сегодня? Лежу на нашей двуспальной кровати, а кровать — странная (раньше, когда спали вдвоем, что-то не замечала): высокая-превысокая, с траурными бордюрчиками. С чего это вдруг? Словом, лежу, как покойник, ровно посередине, да еще и раскинувшись, чтобы пустота в глаза не бросалась. За окном белый день, часов где-то двенадцать, а я в той же ночной сорочке. А чего мне теперь? Кого мне кормить? Кого потчевать? Лежу с книгой в руках, а в книге написано, что он и она жили долго и счастливо и не умерли в один день. Стоит ли дальше читать? Я и так это знаю. Перелистываю к началу. Я теперь все могу, мне все позволено. Лежу на супружеском катафалке, буквально млею. Ватная тишина — слышно, как мышь проскочит. Раньше, бывало, крикнешь: „Мышь! Смотри, мышь!“ А он, этот мой, уж несется с совком, хромая. Подгребет мышь на лопатку и швырк в сад за окно. И вот однажды лежу, а мышь из-под кровати ползет, еле ноги волочит. Выползла и легла умирать, и на меня смотрит, а в глазах — последний вопрос: мол, скажи, ну и что же потом со мной будет?»

Переворачиваю страницу, другую. Даже книга пылит. Пыль — цена прожитой жизни. Не в смысле что жизнь гроша ломаного не стоит, а что расплата приходит пылью. Но что мне теперь пыль? Не стану же я отодвигать катафалк и с тряпкой корячиться, выгребая из-под него хлопья? Резонов пока не вижу. Вот и лежу, как мадонна, полупрозрачная, с глазами, упертыми в дальний угол. В углу уже полно паутин, и на каждой сидит хозяин. У кого тощее брюхо свисает, у кого ноги из головы растут. Покачиваются в своих шелковых гамаках в ожидании жертвы. А напрасно. Инсекты давно передохли. Кроме меня, здесь никого нет, а я пока еще не в том состоянии, чтобы попасться. Поэтому пауки — бестелесные, почти что прозрачные. Некоторые вообще усохли от ожидания. И уйти не уйдешь, и остаться — обречь себя на погибель. А я ничего не жду, и в этом моя сила.

Отслюнявливаю следующую страницу. Там идет речь о каких-то перепончатых существах, прозванных «лягушатниками». Переворачиваюсь на другой бок, чтобы, на всякий пожарный, иметь дверь на виду. Мало ли что? С окном-то в порядке, никто не влезет, давно уж заклинило. А стекла такие грязные, что ничего и не видно; не знаю, что на улице происходит. Впрочем, и ладно. У паука, пока я читала, родились паучата. Штук тридцать. Паучихи не вижу, возможно, сбежала, испугавшись ответственности, поэтому паук вскармливает паучат сам, как умеет. Он носится по своей паутине, заламывая в отчаянии ноги. Но это только догадка — про паучат. Кто его знает, родились ли они? А если и родились, то еще слишком малы, чтобы быть отличимыми от пылинок, поэтому я и лежу, как Брунхильда на катафалке, с целью не раздавить. Лежу без движения, чтобы потомства паучиного не покалечить и чтобы паук в руки своих сыновей мог паутину по описи передать. Хотя зачем молодым старая отцовская паутина с немодным плетением? Переворачиваю страницу — так, наугад, как Достоевский каторжное Евангелие. И — бац! Он в «трупа» влюбился. И ничего ему больше не надо — ни власти, ни денег. Время — остановилось, потому что «у любви нет времени» (цитата, заимствованная у одного автора). Поэтому я и лежу, как тот труп из книги, время-неприкасаемая. Времени, чтобы быть, нужны жертвы, а я выбыла, меня не догнать, так как я — больше не убегаю.

Господи, а второй лягушатник все мечется по этажам, стенает и воет. Такие книги на ночь читать нельзя, не заснешь. Впрочем, я и не знаю, день ли сейчас или вечер. Стоило бы, конечно, расчистить маленький пятачок на оконном стекле, как надышанное оконце в узоре мороза. Валяюсь в сырой сорочке, словно утопленница, от страха вся взмокшая. Волосы слиплись на лбу, холодными струйками течет пот…

Дверь медленно надвигается на меня, отворившись сначала на щелочку. Открывающего я не вижу, хотя кто-то дверь держит, иначе бы хлопнула — из-за тугой пружины. Дверь растворяется широко, а придержателя как не было, так и нет. Напротив спальни, у стенки узкого коридора стоит человек. Так, ничего особенного — в черном костюме, белой рубахе, при галстуке. В правой руке — портфель. Человек среднего роста, среднего возраста, с невыразительным стертым лицом. «Вы кто? Вы зачем? Вы тут заблудились?» — так, для отвода глаз, спрашиваю, а у самой из-под бабушкиного чепца пот струится ручьями. Человек перекладывает портфель в левую руку и застывает в прежнем своем положении. «Ах! Понимаю! — пробую заново. — Соседняя с моей дверь на площадке — в нужный вам офис. Там и табличка висит. Выйдете — и налево. Не ошибетесь». Человек переступает с ноги на ногу четко и звонко, будто бы цокает. «Вы страховой агент или агент по недвижимости, — я принимаю рассерженный вид. — А здесь частный дом, вам здесь не место, вон попрошу отсюда». Человек дергает шеей в крахмальном воротничке. Он очень бледен, почти как белая меловая стена, к которой он прислонился. «Вам что, собственно, надо? Вы что „представляете“? Тень отца Гамлета?» — кричу я, швырнув в него книгой, схваченной с пола. Книга не долетает, падает у его ног, поднимая столбы серого дыма. Человек наклоняется, брезгливо, через платок, берет книгу и опускает ее в свой портфель. «Ты чего? — ору я. — Книга библиотечная! Там штамп — посмотри!» Он защелкивает замок и поднимает на меня глаза, полные безразличного понимания. «Что же за сволочь такая! Мало того что приперся, а я тут лежу в сорочке прозрачная, имею право, я дома, так еще и книжки ворует!» Человек в знак согласия усердно кивает и переводит взгляд на дальнюю паутину. Паук с криком срывается, падает мне на живот и самой длинной дрожащей ногой начинает прощупывать по окружности.

«Вот, вот, — облегченно говорит человек, — так всегда. Сначала на „вы“, а потом сразу „сволочь“!» — «Что-что?» — переспрашиваю, в ужасе сощелкивая паука, который летит кувырком, но в полете хватается за слюну, свисающую с паутины. «Сволочь — мое имя. Я же такого нрава, что без прямого обращения к моей персоне заговорить не решаюсь. Теперь же, поскольку мы с вами уже знакомы, позвольте предъявить вам счета». — «Какие еще счета? — спрашиваю. — По счетам я выплачиваю исправно. Сделаю какую-нибудь гадость, а потом полжизни плачу. Вот, для примера, пожелала одной скотине, чтобы та подвернула ногу, а потом эту ногу, „нечаянно“ поскользнувшись, сама и сломала, а затем — и так на года — занималась безногими и хромыми, которых вынужденно выгуливала. Я наперед уже знаю, что если и захочу сделать гадость, то не смогу себе ее позволить, дороже станет — мне все в строку. А вот другие, я замечала, что бы дурного ни совершили, им это в вину не ставится. Даже наоборот, как плюс засчитывается».

«Дурные помыслы и дела не по нашему ведомству, — сказал парнокопытный мужик, — они у нас полагаются по уставу, и им надлежит строго следовать. Устав есть устав — исполняй и не рыпайся. У нас же к вам счеты за добро, которое вы преступно рассеиваете». — «Здрасьте, — сказала я, — это как получается? Перед теми, небесными, отвечать за содеянное зло, а перед вами — за добро, что ли?» — «Отвечать нужно за все, в зависимости от инстанции», — подтвердил кентавр Сволочь. «А вы какую конкретно инстанцию представляете?» — «Я пристав шестьдесят шестого дробь шесть участка на Нью Бист энд Файэр, и мне там поручено…» — он щелкнул замком портфеля, пригнулся, вслепую в недрах пошарил и вытащил начальственную бумагу. «Вам огласить списком или поштучно?» — «Давайте поштучно», — попросила я. «Извольте: испекла на поминки старого друга пирог с рыбой, не взяв за это ломаного гроша, сказав — здесь цитата, — что „я знала покойного с детства и поэтому не могу брать с вас денег“. Потом еще…» — «Что за пирог? Не пекла я никакого пирога! Я вообще печь не умею! Зачем вы клевещете?» — крикнула я с места.

«Минутку, минутку, — всполошился озадаченный пристав, — вас зовут… Сюзанна Блэйм… нет, вас не зовут Сюзанна Блэйм… Простите, ошибочка, не то выудил… Бюрократия насмерть заела — бумаг-то, бумаг! Одних циркуляров и постановлений — тысячи, вы не поверите! А тут еще иезуитские правила нам ввели — Политкорректность и прочее. Черт ногу сломит. Как обращаться с дамой, а как с девицей. Да откуда мне знать, порченая ли она? Я что — проверял? Как, по-вашему? Или еще, третьего дня, начудили. Разослали вопросники, а там вопросов под двести. Вот так, для примера: Вопрос: На основании ваших хождений по кругам человечьего ада могли бы вы указать на то гиблое место, которые не устанавливается эмпирически, потому что далеко не все заинтересованные инстанции с одинаковым рвением реагируют на флуктуации, вызванные вторжением „атомов зла“ в атмосферу? Вы поняли, о чем они спрашивают? Лично я — нет. А тут еще и отчетность за каждого приписанного клиента! Сколько добрых дел из-за бумажной возни с носа на круг проворонили! А превентивная пропаганда, ею когда заниматься? Я вам сейчас, кстати, из агитлистка отрывочек продекламирую, чтобы хоть это из головы вон». Парнокопытная Сволочь откинул голову и, как заправский чтец, выбросил вперед руки. «Погодите-погодите, — сказала я, потеряв нить. — А как же я? Где же мой список?»

«Да, да, сейчас… — пристав устало провел рукой по лицу и принялся рыться в своем портфеле, поднося близко к глазам гербовые бумаги, — все мелким бесом, простите… вот… это про вас… да… вот… „Шла как-то из магазина, увидала хромого пса, вынула колбасу и отдала собаке, пес есть не стал, потому что не был голодный…“ Или вот: „Будучи спрошенной о дороге, не только подробно ответила, но и подвела спросившего к искомому месту, благо было недалеко…“ Есть и еще: „По просьбе уехавшего соседа поливала его цветы, а так как сосед забыл оставить ключи, свисала с лейкой в зубах со своего балкона, рискуя зубами и лейкой…“ Пристав перевернул бумагу, проштудировал вверх ногами и сказал: „Это все“.»

«Как все? — изумилась я. — Выходит, что больше ничего хорошего я в своей жизни не сделала?» — «Выходит что нет», — пристав бессильно развел руками. «И что, и вы с этим смеете ко мне являться?! И вам нисколько не стыдно?!» Кентавр поплевал на ладонь и приклепал вставшие дыбом волосы. Изогнув ногу в колене наоборот, постучал о стену копытом. «Да я и сам теперь вижу, посылают с ерундой какой-то, только людей беспокоить…» — виновато, пряча с красными зрачками глаза, сказал он. Пошарил в кармане, достал носовой платок, вытер козлиный пот, а потом громко высморкался. Пауза затянулась. «Но какой у нас выбор? — наконец, преодолев неловкость, спросил он. — Другие вообще ничего хорошего в жизни не сделали, живут по нашему „Чертовому уставу“, следуя букве закона, а канцелярия — пишет. Котлы в бездействии стынут, судьи стоят простоем. Кризис, рецессия. Сами же понимаете». — «Простите, — сказала я, — так что же, по-вашему, на безрыбье и рак рыба? Из-за ваших проблем меня что, за какие-то там цветы — и в котел?!» — «Про собачку не забывайте», — напомнил пристав, сморщившись и почесав за ухом. «Да! Но собачка колбасу есть не стала! Не по мясу она плакала…» — «Не обессудьте, — прервал Сволочь, в смущении чесанув под хвостом, который поднялся знаком вопрос, совсем как у белки, — довольствуемся, чем можем. Жилы вытягиваем в поисках последней преступной радости, источаемой человеком».

«Я протестую! Я подам апелляцию! — крикнула я. — По какому точному адресу вы находитесь?» — «Не стоит трудиться, — сказал пристав смущенно, спрятав конец хвоста, чтоб над башкой не маячил, в брючный карман. — Руководствуясь необъяснимой личной симпатией, хода вашему делу я не дам. Только впредь поступайте поосторожнее. Уйдите лучше на дно. Мало ли какие подводные рифы вас ждут — хотя бы даже и сострадание. Вы женщина относительно молодая, неопытная — не поддавайтесь на искушения и будьте предельно бдительны, мой вам совет». Он порылся в портфеле и вытащил мою книгу. «Вот, возьмите. Совершаю служебное преступление, возвращая улики, за которые знаете что причитается… это вам не цветочки…» — «А книга-то здесь при чем? Что, тоже нельзя?» — «Ни-ни, — сказал пристав и приложил волосатый палец к губам, — „Заговор молчания“ — крайне опасная книга, она про возможность любви и дружбы…» Он стоял у стены, задумчиво цокая неподкованными копытами и в нерешительности перекладывая портфель из одной руки в руку другую. Дверь начала медленно закрываться.

Я встала, накинула мятый халат, засунула ноги в тапочки. Открыла ящик ночного столика и спрятала туда книгу. Упавший паук наконец-то добрался до паутины и теперь приводил все в порядок, пуская слюну и самой длинной ногой подтягивая свисавшие шелковистые ниточки. Паучат не было видно, стало быть, еще не созрели, продолжая умело прикидываться точечными пылинками.

Я выползла в коридор, постучалась в соседнюю спальню. «Входи», — крикнули изнутри. «Сынок, — мягко сказала я, — к вам случайно не заходил мужик на копытах — с хвостом и портфелем?» — «Ты что, мам, того?», — сын постучал пальцем по лбу. Он, совсем еще мальчик, лежал на полу на матрасе со своей новой девицей, положив ей голову на колени. «Ну, тогда я пошла», — я ухватилась за дверную ручку. «Подожди, — сказал сын, уткнувшись лицом в девичий плоский живот, — у нас новость, со вчерашнего дня мы ждем ребенка». — «Хорошо, хорошо, я сейчас», — пробормотала я, выскакивая в коридор.

Я бежала по длинному узкому коридору — одна спальня, вторая, кабинет, кухня, салон. В распоряжении парнокопытного были два входа и выхода: из сада — в салон или с улицы — через входную дверь. Подлетев к стеклянной двери салона, я стала рвать ее на себя. Т-а-а-ак. Засов изнутри задвинут. Ничего-ничего. Несусь к выходу из квартиры, сейчас все прояснится. Изо всех сил дергаю дверь, пытаюсь открыть замок, а он — на «собачке». «Мам, — из другого конца коридора кричит мой сын, — с тобой что-то не так?» — «Конечно, не так, — ору я в ответ, — если в таком юном возрасте ты собираешься сделать меня бабушкой».

Загрузка...