Перевод Л. Мелкумян
Конечно, я был тогда совсем маленьким. Не помню, сколько мне было лет, помню лишь, что люди, которые видели меня с дедушкой, гладили меня по голове и трепали по щечке, как всех маленьких детей. Странно, что я никогда не гулял с отцом, дедушка же, когда шел куда-нибудь, всегда брал меня с собой. Каждое утро я ходил в мечеть изучать Коран. Мечеть, река и поле — вот вехи нашей жизни.
Большинство моих сверстников тяготились тем, что надо сидеть в мечети и твердить Коран, но мне это нравилось. Наверное, потому, что я легко и быстро заучивал наизусть. Когда в мечеть кто-нибудь приходил, шейх всегда просил меня встать и прочитать суру «Рахман».
Посетители мечети гладили меня по голове и трепали по щечке — как и те, кто видел меня с дедушкой. Я любил мечеть. Любил я и реку. Днем, когда мы были свободны от занятий, я бросал свою деревянную дощечку, со всех ног бежал к маме, в одну минуту проглатывал обед и мчался к реке. Накупавшись, садился у воды и смотрел, как берег, изгибаясь к востоку, скрывался за густой акациевой рощей. Я любил все это и, погружаясь в мечту, представлял себе, что за рощей живет неведомое племя великанов — все огромного роста, белобородые и остроносые, как мой дед.
У деда действительно был большой и острый нос. Прежде чем ответить на мои многочисленные вопросы, дед обычно тер кончик носа указательным пальцем. Борода у деда была пышная, мягкая и белая, как хлопок. Я никогда не видел ничего столь ослепительно белого, ничего белее бороды моего деда. Он был очень высок, во всяком случае, я не знал никого в нашем местечке, кто, разговаривая с ним, не задирал бы голову вверх. А входя в комнату, дедушка наклонялся так низко, что напоминал мне изгиб реки у акациевой рощи. Мой дедушка был высоким и худым. Я любил его. Мне хотелось, когда я вырасту, быть похожим на него, широко шагать по земле и пахать эту землю.
Кажется, он выделял меня среди других внуков. И я не упрекаю его за это: мои двоюродные братья были тупицами, я же рос умным ребенком — так говорили взрослые. Я всегда угадывал, когда он хочет, чтобы я смеялся, а когда — чтобы молчал. Я знал время его молитв, готовил ему все необходимое, наполнял водой кувшин прежде, чем он просил меня об этом. Отдыхая, он любил слушать, как я читаю нараспев Коран, и по лицу деда я видел, что он мной доволен.
Однажды я спросил деда о нашем соседе Масуде. Мне казалось, что он не любит Масуда. Дедушка потер кончик носа указательным пальцем и ответил:
— Он ленивый человек, а я не люблю лентяев.
— Что такое ленивый человек? — спросил я деда. Он немного подумал и сказал:
— Посмотри на это большое поле. Его не охватишь взглядом, потому что оно тянется от края пустыни до берега Нила. Длина этого поля сто федданов[1]. А там, видишь, множество финиковых пальм? А эти деревья, видишь? Всем этим владел Масуд, все это досталось ему в наследство от отца.
Дед замолчал, и я перевел взгляд с его бороды на обширные земли, о которых он мне говорил. Мне было все равно, кто владеет пальмами, деревьями и черной растрескавшейся землей. Ведь я только мечтал здесь да бегал в свободное время. Дед заговорил снова:
— Да, внучек, лет сорок назад всем этим владел Масуд, а сейчас две трети земли принадлежат мне.
Его слова взволновали меня. Мне казалось, что земля эта принадлежит деду от сотворения мира…
— У меня не было ни феддана, когда я пришел сюда. Хозяином всего этого был Масуд. Но теперь все изменилось. И я думаю, что, прежде чем Аллах призовет меня к себе, я куплю и оставшуюся часть земли.
Не знаю почему, но, когда дед произнес эти слова, меня охватил страх и я почувствовал симпатию к нашему соседу Масуду. Лучше бы дед не забирал у него землю! Я вспомнил пение Масуда, его красивый голос, громкий смех, похожий на звук льющейся воды. А мой дед никогда не смеялся. Я спросил деда, почему Масуд продал землю.
— Из-за женщин, — сказал он. В голосе деда было неодобрение, и я почувствовал, что женщины, видно, нечто ужасное.
— Масуд, внучек, женат на многих женщинах. И вот каждый раз, когда он женился, он продавал мне феддан или два.
Я быстро подсчитал про себя, что Масуд наверняка женат на девяноста женщинах. Но тут же вспомнил трех его жен, их бедность, хромую ослицу, старое седло, поношенную, дырявую галлабийю[2]. Мне казалось, что я уж и думать забыл об этом, как вдруг увидел идущего в нашу сторону человека. Мы с дедом переглянулись.
— Сегодня я собираю финики. Приходите, — сказал подошедший Масуд.
Я внезапно почувствовал, что на самом деле ему вовсе не хочется видеть деда. Но дед быстро поднялся, и я заметил, как блеснули его глаза. Он потянул меня за руку, и мы отправились к Масуду на сбор фиников.
Кто-то принес деду скамейку, покрытую бычьей шкурой. Дед сел, а я остался стоять. У Масуда было много народу. Я знал всех, кто там был, но почему-то начал наблюдать за Масудом. Он стоял в сторонке один, как будто все, что происходило, его не касалось, хотя собирали-то его финики. Изредка он оборачивался на звук падающей сверху огромной грозди плодов. Один раз он закричал сидевшему на верхушке пальмы пареньку, начавшему срезать длинным острым ножом гроздь фиников:
— Осторожно, не повреди сердцевины пальмы!
Но никто не обратил внимания на его слова. Парень, сидевший на дереве, продолжал быстро и ловко орудовать ножом. Подрезанная гроздь полетела вниз, и казалось, будто она летит прямо с неба. А я задумался над словами Масуда «сердцевина пальмы» — мне представилось, что у пальмы есть живое, трепетное сердце! Вдруг я вспомнил, что сказал мне Масуд, когда увидел, как я ломаю ветку маленькой пальмы: «Пальмы — что люди, они могут радоваться и страдать». И мне стало стыдно — не знаю отчего.
Я вновь взглянул на площадку, там весело копошились мои приятели. Они собирали упавшие финики, большую часть которых тут же съедали. Финики были сложены в высокие кучи. К ним подошли люди, начали насыпать плоды в большие мерки, а оттуда — в мешки. Я насчитал тридцать мешков. Все разошлись, кроме торговца Хусейна, владельца земли, граничащей с нашим полем, и еще двух незнакомых мне людей. Вдруг я услышал тихое посвистывание и обернулся. Оказалось, мой дед заснул. Масуд все так же молча стоял в стороне, он жевал кусочек сахарного тростника, как будто только что пообедал. Через несколько минут он изжевал его весь и, казалось, не знал, что делать дальше.
Внезапно дед проснулся и встал. Он направился к мешкам с финиками, за ним торговец Хусейн и хозяин соседнего поля Муса. Подошли и двое незнакомцев. Я тоже пошел вслед за дедом, оглядываясь на Масуда. Он медленно приближался к нам, как человек, который хочет повернуть назад, по ноги сами несут его вперед. Все столпились вокруг мешков с финиками и стали рассматривать плоды. Кое-кто пробовал их на вкус. Дед дал мне горсть фиников, я тут же начал их сосать. Я заметил, что и Масуд набрал целую пригоршню, понюхал финики, затем медленно положил назад.
Собравшиеся начали делить мешки. Торговец Хусейн взял себе десять, незнакомцы — по пять, хозяин соседнего с нашим поля Муса — тоже пять, пять мешков взял и мой дед. Я ничего не понимал. Посмотрев на Масуда, я увидел, что его глаза помутились, они бегали по сторонам, как потерявшие свою норку мыши. И тут дед сказал ему:
— Ты остался должен мне пятьдесят фунтов, о них мы потом поговорим.
Хусейн позвал своих детей, они привели ослов. Незнакомцы пригнали пять верблюдов. Мешки с финиками погрузили на спины животных. Ослы заревели, верблюды начали злиться и кричать. Я не заметил, как подошел к Масуду и потянулся к нему. Не знаю, может быть, мне хотелось коснуться края его одежды? И вдруг он издал звук, похожий на блеяние ягненка, которого собираются зарезать. Я ощутил острую боль в груди и бросился бежать. Я бежал, словно у меня была тайна, от которой я хотел избавиться. В эту минуту я чувствовал, что ненавижу деда.
Я добрался до берега реки неподалеку от того места, где она поворачивала за рощу акаций. Там я засунул в рот палец, и меня вырвало съеденными финиками…
Перевод С. Шуйского и Маджида Ала ад-Дина
Саид С. въехал по иерусалимской дороге в предместье Хайфы. Приближаясь к городу, он почувствовал, что язык его цепенеет, и замолчал. Печаль обволокла, проникла внутрь, заполнила каждую клетку. Но он отогнал мысль повернуть назад. Не глядя на жену, он знал, что она молча плачет. Вдруг они услышали шум моря. Голос моря не изменился… Воспоминания пришли не постепенно, нет, в его голове будто внезапно рухнула стена, с грохотом запрыгали, налетая друг на друга, камни. События, тяготы ушедших лет нагрянули неожиданно, будто навалились на него. Он подумал, что Сафия, наверное, чувствует то же самое и поэтому плачет.
С тех пор как они ранним утром выехали из Рамаллаха, он говорил без умолку, и она — тоже. Мимо них за стеклом машины проносились поля. Жара была нестерпимая. Он чувствовал, что лоб его горит — будто асфальт под колесами машины. Над ними висело солнце июня, страшного июня, потоками низвергавшее на землю смолу злобы.
Всю дорогу он рассказывал жене о войне и о поражении, о воротах Мандельбаум, снесенных тракторами. О том, как в течение нескольких часов враг высадился на реке, на канале, на подступах к Дамаску. О прекращении огня, о сообщениях по радио, о том, как солдаты грабили дома, о запрещении всяких передвижений, о своем беспокойном двоюродном брате из Кувейта, о сбежавшем соседе, о трех солдатах-арабах, которые два дня бились на холме, близ больницы Аугусты-Виктории. Он говорил о полураздетых людях, сражавшихся на улицах Иерусалима, о крестьянине, казненном за то, что он подошел к лучшей гостинице Рамаллаха… Его жена рассказывала о том же… А сейчас, перед въездом в Хайфу, оба вдруг замолчали: они поняли, что всю дорогу мучительно избегали говорить о главном, ради чего приехали сюда!
Вот она, Хайфа, двадцать лет спустя…
В полдень тридцатого июня 1967 года серый «фиат» с белым иорданским номером быстро шел по дороге на север через плантации, которые двадцать лет назад назывались Ибн Амир. Когда машина въехала на главную улицу, Саиду показалось, что его подбросило, как взрывной волной, — и тут же дорогу скрыл занавес слез.
— Вот она, Хайфа, Сафия! — услышал он вдруг свой голос.
Руль в его руках налился тяжестью, ладони стали влажными. Ему хотелось крикнуть жене: «Я узнал Хайфу, но она меня не узнает». Но он передумал и промолчал, всего несколько минут назад он говорил:
— Знаешь, все эти двадцать лет я верил, что ворота Мандельбаум откроются, но никогда не представлял, что они будут открываться с другой стороны… Это мне в голову не приходило! И поэтому, когда их открыли, я почувствовал невыносимую горечь и унижение… Можешь считать меня безумцем, но я уверен: все ворота должны открываться с одной стороны! А если они открываются с другой, значит, на самом деле они еще закрыты…
Он взглянул на жену, но она не слушала его. Она разглядывала дорогу. Справа раскинулись сады, слева, совсем близко, шумело море. Более двадцати лет они были вдали от него!
— Никогда не думала, что увижу это все еще раз, — сказала она.
— А ты не видишь, тебе показывают, — ответил Саид.
Неожиданно она вспылила:
— Все философствуешь! Целый день только и твердишь: ворота, витрины, выставка — и все такое. Что с тобой происходит?
«Что со мной происходит?» — повторил он мысленно, а вслух произнес:
— Они открыли границу сразу после оккупации. История не знала таких войн. Не могу без ужаса вспомнить апрель 1948 года. А сейчас? Ради чего все это? Ради наших красивых глаз? Нет. Это война! Они говорят нам: «Пожалуйста, смотрите, насколько мы лучше вас, цивилизованнее. Вам остается только удивляться и служить нам». Но ты видела своими глазами: здесь ничего не изменилось. А ведь мы могли бы сделать все вокруг намного лучше.
— Так зачем же ты приехал сюда?
Он сердито посмотрел на нее и замолчал. «Сама ведь просила! Целых двадцать лет не желала ни о чем вспоминать! Но прошлое возвращается, как оживает спящий вулкан». Когда он вел машину по улицам Хайфы, всем своим существом он чувствовал дух войны — то неясно, то отчетливо и тревожно. Встречные лица казались ему свирепыми и жестокими. Он не сразу осознал, что уже ведет машину по Хайфе. На улицах как будто ничего не переменилось… Здесь ему был знаком каждый камень, каждый переулок. Когда-то он ездил по этим улицам на зеленом «форде» модели 1946 года. Он прекрасно знал город и сейчас, за рулем своей теперешней машины, не ощущал двадцатилетнего перерыва — будто и не было этих лет, этих жутких лет!
В памяти возникали названия — словно кто-то стирал с них пыль! Вади Наснас, улица короля Фейсала, площадь ал-Ханатыр, ал-Халиса, ал-Хадар… Воспоминания грозили поглотить его, но он взял себя в руки и вполголоса спросил у жены:
— Ну ладно, с чего начнем?
Она не отвечала, только молча плакала. Он живо представлял себе ее состояние. Невозможно точно определить меру ее боли, накапливавшейся двадцать лет. Сейчас в ее памяти и воображении вновь возникало прошлое, оно ширилось, росло, заслоняя собой будущее. Он удивился самому себе: почему он никогда не задумывался о глубине страданий, отраженных в ее глазах, в каждой морщинке, усугубленных каждым съеденным куском, каждой палаткой, где ей приходилось жить, каждым взглядом на детей, на него, на себя… Сейчас, среди разрушенного, забытого и печального, среди руин, оставшихся после поражения, испытанного дважды в жизни, все возрождается в ее мыслях.
Внезапно воспоминания полоснули как острым ножом. Проехав до конца улицу короля Фейсала (ведь для него улицы не меняли своих названий), он повернул налево, промчался по проспекту вниз, к порту, потом свернул направо на Вади Наснас и увидел перед металлическим ограждением группу вооруженных солдат. Он искоса взглянул на них. Совсем рядом раздался взрыв, потом беспорядочно загремели выстрелы. Руль дрогнул у него в руках, он чуть не наехал на тротуар, но вовремя выправил машину. Тут он увидел бегущего через дорогу мальчика, и страшное прошлое обрушилось на него. Впервые за двадцать лет он ощутил все так, словно время повернуло вспять…
Утром в среду 21 апреля 1948 года город жил обычной жизнью, хотя во всем уже чувствовалась какая-то неясная напряженность. Неожиданно с востока, с холмов ал-Кирмал, долетел выстрел. Еще выстрел, еще… Били из минометов, мины с воем неслись над городом и разрывались в арабских кварталах. Улицы Хайфы стали неузнаваемы. В городе воцарился страх, жители поспешно закрывали магазины, окна домов.
Саид С. был в центре города, когда раздались взрывы, наполнившие грохотом небо Хайфы. До полудня он все еще не верил в возможность тотального нападения… Потом решил вернуться домой, но вскоре убедился, что это нереально. Он колесил по боковым улицам, пытаясь проехать к своему дому в ал-Халисе. Сражение разрасталось. Постепенно он стал различать среди испуганной толпы вооруженных людей. Они то бежали с главных улиц в переулки, то возвращались назад, подчиняясь приказам, передаваемым через мегафон. Улицы были перекрыты. Саид старался преодолеть препятствия, объехать заграждения справа или слева, но всякий раз оказывался в тупике, открытом только в одном направлении — к берегу.
Год и четыре месяца назад он женился на Сафии и снял домик в этом квартале, полагая, что здесь им будет спокойнее. Он знал, что его молодой жене трудно будет со всем управиться. Провинциалка, она еще не привыкла к жизни в большом городе, перед ней то и дело возникали трудности, пугавшие ее. И вот он не может добраться до дому… Как же там Сафия?..
Он совсем растерялся. Никак не мог понять, где идет бой. Ведь было известно, что англичане еще удерживают город. То, что сейчас происходило, могло бы случиться не раньше, чем недели через три, — именно на это время англичане сами назначили свой уход.
Как ни торопился Саид, он сознавал, что надо держаться подальше от холмов, подходивших к улице Херцеля, где скапливались отряды евреев. Следовало избегать и торгового центра между кварталом ал-Халиса и улицей Пророка — там находилось ядро еврейских вооруженных сил. Он все старался объехать торговый центр, чтобы добраться до ал-Халисы, но почему-то попадал на улицу Вади Наснас, проходящую через Старый город.
Вдруг все смешалось, перепутались названия улиц: ал-Халиса, Вади Рашмая, Крепость, Старый город, Вади Наснас… Саид почувствовал, что заблудился. Стрельба усилилась. Он был в стороне от центра схватки, но ему удалось заметить, что английские солдаты снимали одни заграждения и ставили другие.
Каким-то чудом он очутился в Старом городе и оттуда поехал на юг, к улице Стэнтона. Теперь он знал, что находится менее чем в двухстах метрах от улицы Халул, до него уже долетал морской ветерок. Он глубоко вздохнул и лишь тогда вспомнил, что маленькому Халдуну, его сыну, исполнилось в этот день пять месяцев. Его охватило неясное беспокойство. Единственное чувство, которое оставалось неизменным все эти двадцать лет…
Думал ли он, что на них обрушится такое горе? Ах, как все перепуталось! Прошлое смешалось с настоящим, жизнь — с мыслями, фантазиями, иллюзиями двадцати лет. Разве он предполагал, разве предчувствовал, что может быть такой ужас? Иногда он утверждает: «Да, я знал заранее». И тут же противоречит себе: «Нет, я смог представить весь этот кошмар, только пройдя через него».
На город спускались сумерки. Трудно сказать, сколько часов он метался но улицам. Стало ясно: его теснили к морю. Машина была больше не нужна, и он бросил ее. Переулки, выходившие на главную улицу, были перекрыты. Всякий раз, когда он пытался пройти по ним, чтобы вернуться домой, его грубо отталкивали — дулом или штыком винтовки.
Воздух наполнялся треском выстрелов, эхом разрывов гранат, далеких и близких; казалось, сами звуки гнали людей в сторону порта. Мысли его были в смятении, но он все же заметил, что по мере его продвижения вперед толпа увеличивалась. Люди стекались из переулков на широкую улицу, ведущую к порту, — мужчины, женщины, дети. Одни что-то несли с собой, другие шли с пустыми руками. Людской поток катился вниз в страшном молчании, в мучительной тоске. Саид погрузился в темную волну движущихся людей… До сих пор он помнит, как стремительно приближался к морю, увлекаемый толпой, растерянный, не способный ни о чем думать, и лишь образы жены и сына Халдуна витали над ним.
Минуты тянулись томительно долго — как непрекращающийся кошмар. Он протиснулся через железные ворота порта, у которых стояли британские солдаты, подгонявшие толпу. Какие-то люди прыгали в лодки у пристани. Не зная, что делать, он топтался в стороне от лодок. И вдруг, точно обезумев или, напротив, после долгого помешательства неожиданно осознав всю дикость создавшегося положения, он врезался в середину толпы и стал с силой проталкиваться обратно к железным воротам.
Как пловец, преодолевающий сопротивление горного потока, Саид пробивал себе дорогу руками, плечами, ногами, головой… Временами его отбрасывало назад, но он вновь устремлялся вперед, как зверь, рвущийся из клетки в заповедный лес. Дым, крики, взрывы гранат, свист пуль у него над головой смешались с шумом моря, шарканьем ног, всплесками весел на волнах…
Так ли все это было двадцать лет назад?.. Холодный пот выступил на лбу Саида. Он никогда не думал, что прошлое может нахлынуть с такой силой… Он искоса взглянул на жену. Ее лицо было бледным и грустным, в глазах стояли слезы. Наверное, она вспоминает те мгновения, подумал Саид, когда он был ближе всего к морю, а она — к горам, а между ними топью простирались ужас и растерянность, плели невидимую сеть страх и неизвестность.
За эти годы она не раз вспоминала, что думала о нем в те часы, когда раздались выстрелы и люди на улице стали кричать, что англичане и евреи начали захват Хайфы. И на нее напал страх. Она думала о нем, пока шум сражения доносился до нее из центра города: ведь он был там. Себя она чувствовала в безопасности, но стрельба не утихала, и она вышла на улицу, еще не зная, куда и зачем пойдет. Тогда-то она и заметила перемену в обстановке. В полдень огонь усилился, он исходил теперь с холмов над ал-Халисой. Ей показалось, что она в кольце. Она бегом спустилась по лестнице и пошла в сторону главной улицы. Ей хотелось поскорее увидеть Саида, желание это смешивалось со страхом, с беспокойством об их судьбе, которую мог изменить любой выстрел. Подойдя к главной улице, она стала внимательно смотреть на мчащиеся машины, вглядывалась в лица прохожих, спрашивала, но не получала ответа на свои вопросы. И вдруг она очутилась в людском потоке — жители города стекались из разных кварталов, образуя нечто подобное страшному водовороту. Как соломинку, понесла ее людская река.
Сколько прошло времени, прежде чем Сафия вспомнила, что ее сын Халдун остался дома, в кроватке? Кто знает? Но вдруг какая-то сверхъестественная сила остановила ее. Она ощутила себя деревом, одиноким деревом посреди бурной реки. Она пыталась повернуть, всеми силами сопротивляясь течению. И от слабости, от усталости, от боли закричала что было сил. Крик ее заглох, затерялся в бескрайней толпе. Тысячу, миллион раз повторила она имя Халдуна. Много месяцев потом у нее не было голоса, сорванного этим криком. Но имя, будто крошечная крупинка, растворилось в бесконечном потоке звуков и имен.
Она уже почти падала под ноги толпе, когда, словно из-под земли, услышала голос Саида. Оглянувшись, она увидела его лицо, а на лице — гнев, страх, усталость и почувствовала еще больший ужас и горе. Ее будто ударило током, она ощутила безграничную решимость вернуться — чего бы это ни стоило. Пусть даже она никогда больше не сможет взглянуть в глаза Саиду! Ее бросало в дрожь от мысли, что она может потерять обоих — Саида и Халдуна. Напрягая силы, она вновь пробивалась сквозь толпу, преграждавшую ей путь, стараясь не упустить из виду Саида. Обессиленный, он звал то ее, то Халдуна.
Казалось, прошли века, прежде чем его загрубевшие руки обняли ее. Она заглянула ему в глаза, в изнеможении припала к плечу, а людской поток неумолимо нес их к берегу. Способность воспринимать окружающее вернулась к ним позже, под действием морской воды, брызгами разлетавшейся из-под весел. Они смотрели на берег, где оставалась Хайфа в вечерних сумерках, в пелене слез.
Всю дорогу из Рамаллаха в Иерусалим, и дальше — в Хайфу Саид не переставая говорил, но, подъехав к дому Галима, сразу замолчал. Вот они в ал-Халисе; какой знакомый шорох колес по асфальту… Сердце бьется толчками, оно переносит его из одного времени в другое. Двадцать лет промелькнули здесь в его отсутствие, а теперь возвращаются вопреки разуму и логике, неожиданно и невероятно. Чего же он ищет?
Неделю назад в их рамаллахском доме Сафия сказала:
— Теперь всюду ездят, давай поедем в Хайфу!
Это было за ужином. Рука его так и повисла в воздухе между тарелкой и ртом. Он посмотрел на Сафию, но та уже отвернулась — он не увидел ее глаз.
— Ехать в Хайфу — чего ради? — спросил он.
— Посмотрим на наш дом. Только посмотрим… — раздался ее глуховатый голос.
Он положил кусок на тарелку. Поднялся, подошел к Сафие. Голова ее поникла, как у человека, внезапно решившего признать себя виновным. Взяв ее за подбородок, он заглянул в заплаканные глаза и ласково спросил:
— Сафия… О чем ты думаешь?
Она утвердительно кивнула, давая понять, что он знает, сам постоянно думает о том же, но ждет, чтобы она сказала первая, отрешившись на миг от мысли, что виновата в том горе, которое пустило корни в их сердцах.
— Халдун? — спросил он шепотом. И вдруг осознал, что они никогда не произносили вслух этого имени. Они не захотели назвать им никого из троих своих сыновей. Старшего сына звали Халидом, дочь — Халидой. Дети ничего не знали о самом старшем своем брате Халдуне и называли Саида «отец Халида»[3]. А старые друзья словно договорились считать Халдуна умершим.
Саид стоял в оцепенении, мысли его витали далеко-далеко. Потом пришел в себя, быстро зашагал по комнате.
— Не выдумывай, Сафия, — наконец сказал он жене. — Не обманывай себя. Уж сколько мы расспрашивали, узнавали!.. Работники Красного Креста, сотрудники ООН, друзья, которых мы посылали в Хайфу, — все говорят одно и то же. Нет, я не хочу ехать. Это унизительно. Зачем себя мучить?
Сафия с трудом сдерживала рыдания. Всю ночь они провели без сна, молча, вновь прислушиваясь к стуку солдатских сапог на мостовой, к приказам, которые кричали в мегафон…
Ворочаясь в постели, Саид понимал, что отступать уже некуда: мысль, зревшая двадцать лет, родилась, и похоронить ее вновь невозможно. Он знал, что жена тоже не спит, обуреваемая теми же мыслями, но ему не хотелось возвращаться к вчерашнему разговору. Наутро Сафия подошла к нему.
— Если поедешь, возьми меня с собой. Не вздумай ехать один, — сказала она спокойно.
Он хорошо знает Сафию, знает, что она угадывает каждую мысль, которая приходит ему в голову. Так случилось и на этот раз. Ночью он решил уехать один, и вот она раскрыла его замысел.
Прошла неделя. Мысль о поездке не давала им покоя ни днем, ни ночью, но они не говорили об этом. Лишь вчера вечером он сказал ей:
— Завтра выезжаем в Хайфу. Посмотрим на город по крайней мере. Может быть, проедем мимо нашего дома… Все равно они скоро прикроют это дело — их расчеты не оправдаются. — Он помолчал немного, не зная, стоит ли продолжать, и заговорил о другом. — В Иерусалиме, в Набулусе да и здесь люди рассказывают о своих поездках в Яффу, Акку, Тель-Авив, Хайфу, Сафад, в деревни Джалила и Мусаллас. Все говорят об одном и том же. Воображение рисовало им что-то необыкновенное. Вернулись они разочарованные. А ведь это совсем не то, чего хотели израильтяне, когда открывали нам границу. Боюсь, они скоро отменят свое решение. Вот я и подумал, не воспользоваться ли нам моментом?
Сафия сильно побледнела; он заметил, что она дрожит. Саид вышел из комнаты, ощущая на губах жгучую горечь слез. С этого мгновения имя Халдуна непрестанно звенело у него в ушах, как двадцать лет назад в толпе, стекавшейся к плачущим водам порта. Вероятно, то же самое происходило с Сафией. Но по пути в Хайфу они говорили о чем угодно, только не о Халдуне. Замолчали они лишь у дома Галима, глядя на дорогу, до боли знакомую, сросшуюся с ними, как мясо с костями.
Как и двадцать лет назад, он снизил скорость, подъезжая к повороту, за которым начинался крутой подъем. Повернул и по узкой дороге осторожно повел машину в гору. На трех кипарисах, нависших над мостовой, выросли новые ветви, ему захотелось остановиться на минутку, чтобы прочесть имена, когда-то вырезанные на стволах, вспомнить их одно за другим — но он не сделал этого.
Проезжая мимо одного из домов, Саид заметил кого-то из семьи Хури… Ну да, это их большой дом на южном конце улицы Стэнтона, недалеко от улицы Халула, где арабы сражались до последней пули, а может быть, и до последнего человека. Мимо этого дома его пронесло тогда в тисках толпы. Именно здесь он вспомнил вдруг о Халдуне. Сердце его забилось, как двадцать лет назад, он почти слышал его удары.
И вдруг он увидел дом, где они жили и который он помнил все эти годы. Сейчас перед ним откроются фасад, балконы, выкрашенные в желтый цвет… На мгновение он представил, как молодая Сафия с длинной косой выходит на балкон, смотрит на него… Теперь на балконе торчали палки с натянутой веревкой, на которой болталось белое и красное тряпье… Сафия разрыдалась. Саид круто повернул руль вправо и, въехав на невысокий тротуар, остановился на том месте, что и двадцать лет назад.
Выключая мотор, Саид С. заколебался было на мгновение, но тут же понял, что нерешительность приведет к возвращению, столь же внезапному, как их приезд сюда. Он отогнал прочь сомнения, постарался скрыть их от жены и от себя самого. Да, двадцать лет — словно спрессованные, не толще папиросной бумаги! Саид вышел из машины, сильно хлопнув дверью. Подтянул ремень, спокойно взглянул на балкон. Только звон ключей в его руке выдавал внутреннюю дрожь.
Жена обошла машину и стала рядом с ним. Но ей не хватало его опыта, умения владеть собой. Он взял ее за руку. Перейдя улицу, они вошли в зеленые железные ворота, поднялись по лестнице, не позволяя себе замечать мелочи, эти мучительные мелочи: звонок, серебряную задвижку на дверях, карандашные каракули на стене, электрический счетчик, четвертую ступеньку, сломанную посредине, мягкие поручни, на лестничной площадке — скамейку под окном с металлической крестообразной решеткой… Вот и первый этаж, где жил Махджуб ас-Саади, дверь у него всегда была распахнута, дети вечно играли перед домом, наполняя лестницу криками… И наконец — перед ними недавно покрашенная, плотно закрытая, хорошо знакомая деревянная дверь.
Он протянул руку к кнопке звонка, шепнув Сафии:
— Поменяли звонок. — И после паузы добавил: — И фамилию, конечно…
Стараясь вызвать у жены улыбку, Саид сжал ее руку и почувствовал, как она дрожит. За дверью послышалось медленное шарканье ног. «Наверно, старик», — отметил про себя Саид. Замок щелкнул непривычно, и дверь медленно открылась.
«Да это женщина!» Саид не знал, произнес ли он это или только подумал, но вздохнул он с облегчением. Он продолжал стоять на том же месте, не зная, что говорить, мысленно кляня себя за растерянность, за отсутствие заготовленных для начала фраз — ведь он ждал этого момента, знал, что так будет. Он переступил с ноги на ногу и взглянул на Сафию, как бы прося о помощи. Мать Халида сделала шаг вперед:
— Можно войти?
Невысокая, полноватая старуха, одетая в синее в белый горошек платье, не поняла ее. Саид перевел на английский. Старуха улыбнулась, распахнула шире дверь и повела их в гостиную. Саид с Сафией шли рядом неуверенным шагом. Немного оправившись, они стали различать предметы. Саид заметил, что прихожая как бы уменьшилась, в квартире было сыро. Увидел многие вещи, которые считал своими и которые никто другой не то что трогать, даже видеть не смел — «святая святых».
Хорошо знакомая фотография Иерусалима висела на прежнем месте. На противоположной стене — тот же дамасский коврик.
Саид осматривался, открывая знакомый мир постепенно или сразу, как человек, пришедший в себя после длительного обморока. Войдя в гостиную, они увидели пять диванов, два из них стояли здесь всегда. Три других были новыми, некрасивыми, не подходящими к остальной мебели. Посредине, слегка поблекший, стоял тот же стол, инкрустированный перламутром. Стеклянная ваза на нем была заменена деревянной, но в ней по-прежнему красовались павлиньи перья. Он знал, что их было семь, попытался издали сосчитать, но не смог. Встал, подошел к вазе, стал перебирать перья одно за другим — только пять!
Вязаные занавески, белые, как сахар, которые сделала сама Сафия двадцать лет назад, исчезли. Их заменили другие, в синюю полоску.
Саид взглянул на Сафию: она взволнованно терла глаза, словно пытаясь разглядеть в углу те вещи, которых там больше не было. Старуха сидела перед ней, глуповато улыбаясь.
— Я уже давно жду вас, — произнесла она наконец, не переставая улыбаться.
По-английски она говорила медленно, с тягучим немецким акцентом, будто с усилием вытаскивала слова из бездонного колодца.
— Вы знаете, кто мы? — спросил Саид, наклонившись вперед.
Она закивала головой, задумалась, подбирая нужные слова:
— Вы — хозяева этого дома, я знаю.
— Откуда?! — выпалили разом Саид и Сафия.
Старуха расплылась в улыбке.
— Это видно по всему: по фотографиям и по тому, как вы стояли перед дверью… Как война кончилась, много людей приходили посмотреть на свои дома. Я знала, что и вы приедете.
Она вдруг смутилась и стала растерянно оглядываться вокруг, как будто видела все впервые. Саид и Сафия машинально следовали глазами за ее взглядом. «Странно, три пары глаз смотрят на одну и ту же вещь, но как по-разному они ее видят!» — подумал Саид.
Он прислушался к голосу старухи, та говорила еще тише и медленнее, чем раньше:
— Мне жаль, что так произошло, но тогда мне все представлялось по-другому.
Саид горько улыбнулся, не зная, что ответить. Как объяснить ей, ради чего они приехали? Он не хотел затевать политический спор, зная, что она ни в чем не виновата… Ни в чем не виновата? Нет, нет, не то!.. Как же ей объяснить?.. Сафия освободила его от этих терзаний.
— Откуда вы? — спросила она слабым, нерешительным голосом. Саид перевел.
— Из Польши, — ответила старуха.
— И когда?
— В тысяча девятьсот сорок восьмом году.
— Когда именно?
— В начале марта тысяча девятьсот сорок восьмого года.
Воцарилось молчание. Все старались смотреть куда-то в сторону. Тягостную тишину нарушил Саид:
— Конечно, мы приехали не для того, чтобы сказать вам: «Уходите отсюда!» Для этого нужна новая война…
Сафия сжала его руку, он спохватился и вернулся к исходной точке беседы:
— Я хотел сказать, что ваше пребывание в этом доме, нашем доме, моем и Сафии… словом, мы приехали, только чтобы взглянуть на свои вещи, они ведь принадлежат нам. Вы меня понимаете?
— Понимаю, но… — поспешно ответила женщина.
— Опять «но!» Это страшное, кровавое «но»… — вдруг вышел из себя Саид и замолчал, поймав на себе взгляд жены.
Он почувствовал, что ему не удалось приблизиться к цели. Роковое, непостижимое недоразумение, неразрешимый спор, судьба, которую нельзя изменить…
На мгновение ему захотелось встать и уйти. Его больше ничего не интересовало. Жив ли Халдун, мертв ли — ему было безразлично. Когда нервное напряжение достигает предела, слова теряют смысл. Его охватила горькая злоба — как будто разорвался желчный пузырь и ядовитая жидкость заливала все внутри. Взгляд его снова упал на пять павлиньих перьев, неподвижно стоявших в деревянной вазе посреди комнаты — нет, они не были неподвижны, они мягко покачивались, переливаясь всеми цветами под струей воздуха из открытого окна.
— Здесь было семь перьев, — вдруг резко и отрывисто бросил он, указывая на вазу. — Куда вы девали еще два?
Старуха посмотрела на вазу, потом на него, а он все стоял в негодующей позе: протягивая руку к вазе и требуя ответа, как будто от этого зависело счастье его жизни. Она встала, подошла к вазе, дотронулась до перьев, словно впервые увидев их, и медленно сказала:
— Не знаю, куда исчезли два пера, о которых вы говорите. Никак не могу вспомнить… Может быть, это Доф играл ими, когда был маленьким, и потерял.
— Доф?
Саид и Сафия вскрикнули, вскочили, словно ужаленные, и уставились на старуху.
— Ну да, Доф. Я не знаю, как его звали раньше. Если это вас интересует, он очень похож на вас…
Разговор продолжался два часа. Отвлечемся же от него ненадолго, чтобы восстановить последовательность событий. Итак, что же происходило в те несколько дней после 21 апреля 1948 года, когда Саид С. уехал из Хайфы на английском пароходе, куда его втолкнули вместе с женой и другими беженцами? Этот же пароход выгрузил их через час на серебристом берегу Акки. А через неделю, 30 апреля, член Хаганы[4] и старик с петушиным лицом отпирали дверь дома Саида С. в квартале ал-Халиса, чтобы впустить туда приехавших из Польши Эфрата Кошина и его жену. С тех пор эта квартира стала их домом, который они арендовали у организации, ведавшей в Хайфе имуществом арабских беженцев.
Эфрат Кошин приехал в Хайфу в начале марта 1948 года при содействии Еврейского агентства в Италии. Он покинул Варшаву в начале ноября 1947 года. В Италии их поселили в маленьком доме близ гавани, где все бурлило от необычайного скопления судов. В начале марта Кошина вместе с группой других переселенцев отправили в Хайфу.
Документы у него были в порядке, и маленький грузовичок, тарахтя повез его пожитки из шумного порта, полного английских солдат, арабов-грузчиков, товаров, по оживленным улицам Хайфы, где время от времени слышались одиночные выстрелы, в квартал ал-Хадар. Там их поселили в одной из комнатушек битком набитого дома.
Вскоре Эфрат Кошин выяснил, что все комнаты в доме заняты переселенцами, ожидающими отправки на постоянное место жительства. Он не знал, кто назвал этот дом переселенческим пунктом — название это существовало до них, они только продолжали им пользоваться…
Эфрат не раз смотрел с балкона на ал-Халису, но ему и в голову не приходило, что они будут там жить. Он думал, когда все успокоится, их отвезут куда-нибудь в сельскую местность, например на холмы Джалила — он читал повесть «Ночные воры» Артура Кестлера[5], когда жил в Италии. Книжку дал ему человек, приехавший из Англии для руководства переселением, он сам жил некоторое время на Джалилских холмах, где происходило действие повести Кестлера. Кошин совсем мало знал тогда о Палестине, в сущности, она была для него сценой, на которой разыгрывались древние мифы. Его память хранила картинки иллюстрированных религиозных книг, которые издавали для детей в Европе. Конечно, он не верил, что Палестина была пустыней, вновь открытой Еврейским агентством через две тысячи лет, но в общем его это почти не занимало. Его поселили в переселенческом доме и велели ждать. Он ждал, деля с другими повседневные заботы.
Высадившись в порту Хайфы в конце первой недели марта 1948 года, он не слишком задумывался над тем, что происходит вокруг. Никогда раньше он не встречал арабов. Первого араба он увидел лишь спустя полтора года после оккупации Хайфы. Современный миф точно совпал с представлениями, которые сложились у него в детстве, еще в Варшаве. А реальные схватки и стычки, о которых он слышал вокруг и читал в газете «Палестайн пост», казалось, происходят между людьми и тенями или кем-то в этом роде.
Где же был Эфрат Кошин в среду 21 апреля 1948 года, когда Саид С. застрял между улицей Пророка и кварталом Халул, а его жена Сафия выбежала из своей квартиры в ал-Халисе и поспешила в сторону торгового центра и улицы Стэнтона? На этот вопрос ответить трудно. Теперь невозможно восстановить все происшедшее в подробностях. Но Эфрат помнил, что атаки начались в среду утром и продолжались до ночи четверга, а утром в пятницу, 23 апреля 1948 года, он убедился, что в Хайфе все кончено — организация Хагана полностью контролирует положение. Он не знал, что именно произошло. Стрельба доносилась из ал-Хадара, люди, прибывавшие оттуда время от времени, рассказывали невероятные вещи. Понять что-либо было трудно. Однако Эфрат Кошин знал, что всеобщее наступление, начавшееся в среду утром, осуществлялось с трех сторон. Полковник Моше Кармател командовал тремя батальонами, они двигались от ал-Хадара — Хакермаля и от торгового центра, один батальон должен был захватить ал-Халису, мост, Вади Рашмая и выйти к порту. В задачу другого батальона входило окружить спасавшихся бегством арабов и оттеснить их к морю. Названия запомнились Эфрату только потому, что часто повторялись — он не знал толком, где расположены эти места. Говорили также об Аргоне и Вади Наснас.
Эфрату Кошину не надо было объяснять, что англичане собираются сдать Хайфу организации Хагана: он и сам наблюдал не раз их совместные операции. Кошин уже не помнил, как узнал о деятельности бригадира Стокуилла, но разъяснений не требовалось. На переселенческом пункте люди шепотом рассказывали друг другу, что бригадир Стокуилл заодно с организацией Хагана. Он и в самом деле скрывал свой отход из Хайфы от всех, кроме этой организации. Он обеспечил евреям внезапность их атак, арабы же до последнего момента были убеждены, что англичане уйдут позднее.
В среду и четверг Эфрат оставался на пункте: был приказ никуда не отлучаться. В пятницу кое-кто попробовал выйти, но Эфрат вышел только в субботу и очень удивился, не увидев на улицах машин. Настоящая еврейская суббота! На глазах у него почему-то выступили слезы. А жена неожиданно для него и вовсе расчувствовалась.
— Я плачу по другой причине… — сказала она. — Да, это настоящая еврейская суббота, но здесь больше нет ни пятницы, ни воскресенья…
Это было только начало. Жена привлекла его внимание к вопросам, над которыми он никогда не задумывался. И вдруг он по-новому увидел следы войны… Но, дорожа своим спокойствием, он гнал всякие мысли.
Жена же его Марьям все воспринимала иначе. Она очень изменилась. Все началось после того, как однажды, когда они проходили мимо церкви Бейт Лахам в ал-Хадаре, два солдата Хаганы что-то вынесли из дверей и бросили в стоявший рядом грузовичок. Едва взглянув, Марьям вцепилась в руку мужа и, вся дрожа, закричала:
— Смотри!
Он посмотрел, куда она указывала, но ничего не увидел, кроме двух солдат, вытиравших руки о гимнастерки.
— Это был мертвый арабчонок… весь в крови!.. — шептала Марьям.
Эфрат перевел ее на другую сторону улицы.
— Откуда ты взяла, что арабчонок?
— Да разве ты не видел? Его бросили в грузовик, как бревно, — еврея так не бросили бы!..
Он заглянул ей в лицо и ничего не сказал. Восемь лет назад Марьям потеряла отца в Освенциме. Когда за ними пришли, мужа дома не было. Ей удалось спрятаться у соседей наверху. Немецкие солдаты не нашли в квартире никого, но, спускаясь по лестнице, наткнулись на десятилетнего брата Марьям, который, видимо, приехал сообщить ей, что отец арестован. Заметив немцев, мальчик побежал. Она видела это через окошечко под лестницей, видела, как солдаты стреляли в ребенка…
Вернувшись на переселенческий пункт, Марьям заявила, что хочет уехать обратно в Италию. Но ей не удалось убедить мужа ни в ту ночь, ни в следующие — ей никогда не удавалось найти нужные слова, чтобы объяснить свои побуждения.
А через неделю Эфрат вернулся из Еврейского агентства в Хайфе с двумя радостными вестями: им дали квартиру в самой Хайфе и вместе с квартирой — младенца, которому всего пять месяцев!
Вечером в четверг 22 апреля 1948 года Тора Зонштайн, разведенная женщина, которая жила с ребенком над квартирой Саида С., услышала слабый плач младенца, доносившийся со второго этажа. Она просто ушам своим не поверила, но неумолкавший жалобный крик заставил ее встать с постели и спуститься этажом ниже. На ее настойчивый стук никто не ответил. Пришлось взломать дверь. Она нашла в кроватке младенца, посиневшего от крика, и унесла его к себе.
Тора думала, что скоро все образуется, но через два дня она убедилась в обратном. Ей было не под силу держать ребенка у себя, и она отнесла его в Еврейское агентство в Хайфе, полагая, что там найдут какой-то выход.
На свое счастье, Эфрат Кошин заявил в Еврейском агентстве — и подтвердил это документами, — что они с женой не могут иметь потомство, и ему предложили в виде исключения дом в самой Хайфе при условии усыновления младенца.
Убедившись в бесплодии Марьям, Эфрат давно хотел усыновить ребенка. И вот этот невероятный, хоть и запоздалый подарок судьбы! Ребенок, конечно, изменит жизнь Марьям и отвлечет ее от странных мыслей об арабчонке, брошенном, словно полено, в грузовик смерти.
Итак, это произошло в четверг 30 апреля 1948 года. Эфрат Кошин, его жена Марьям и чиновник с петушиным лицом из Еврейского агентства, несший пятимесячного ребенка, вошли в дом Саида С. в ал-Халисе.
В тот самый день Саид С. и Сафия горько плакали после очередной безуспешной попытки вернуться в Хайфу. Опустошенный, почти потерявший сознание от усталости, Саид уснул в пустом классе здания средней школы, что напротив известной тюрьмы в Акке, на берегу западного моря.
Сейчас они сидели в своей бывшей гостиной. Саид ничего не брал в рот, а Сафия отпила кофе, принесенный Марьям, проглотила кусочек печенья. Марьям все так же любезно улыбалась им.
Саид осматривался, волнение его возрастало по мере того, как Марьям рассказывала. Время тянулось невыносимо. Бесконечно долго он и Сафия были пригвождены к своим местам, мучительно ожидая чего-то неведомого, недоступного воображению.
Марьям выходила, что-то делала в других комнатах. Когда она скрывалась за дверью, они продолжали прислушиваться к шарканью ее туфель по кафельным плиткам пола. Сафия отчетливо представляла: вот Марьям идет по прихожей в кухню, справа спальня…
— Распоряжается как у себя дома! — воскликнула Сафия, услышав резкий стук двери.
Саид зажал руки в коленях, решительно не зная, что делать. Вернулась Марьям.
— Когда он придет? — спросил Саид.
— Должен сейчас подойти, запаздывает… Вечно забывает, что пора и домой. Как его отец. Тот был…
Она осеклась и, молча кусая губы, смотрела на Саида, которого била дрожь, словно под ударами тока. «Как его отец», — повторял он про себя и вдруг подумал: «Что же такое отцовство?» Как будто распахнул окно перед нежданной грозой. Он сжал виски руками, чтобы унять отчаянное головокружение, вызванное этим вопросом, который он таил в глубине души целых двадцать лет, не смея задать его себе. Сафия, поняв, что происходит с мужем, теребила его за плечо:
— Что она говорит! Как будто у Халдуна есть другой отец кроме тебя!
Марьям подалась вперед и, мучительно подыскивая слова, начала медленно говорить, будто вытягивая фразу за фразой из пересохшего, заполненного пылью колодца:
— Слушай, господин Саид, я должна сказать тебе кое-что важное. Я хотела, чтобы ты дождался Дофа, или называй его Халдуном, как знаешь. Нам надо поговорить. Чтобы все кончилось, как самой природе угодно. Думаешь, мне было проще, чем тебе? Все эти двадцать лет я не знала, что делать. Теперь надо решать. Я знаю, что ты его отец, но я знаю, что он и наш сын тоже! Пусть сам выбирает. Он стал взрослым. Мы должны понимать, что у него есть право выбора. Согласны?
Саид встал с места и начал ходить по комнате. На минуту остановился перед инкрустированным столиком, еще раз машинально пересчитал павлиньи перья в деревянной вазе. Он не проронил ни слова, будто и не слышал Марьям. Она с волнением смотрела на него. Наконец он взглянул на Сафию, перевел ей, что сказала Марьям. Та вскочила с места, бросилась к нему.
— Это справедливо, — проговорила она с дрожью. Я уверена, что Халдун выберет своих настоящих родителей. Не может же он не послушаться голоса крови!
Саид громко расхохотался.
— О каком Халдуне ты говоришь, Сафия? — в его словах звучала горечь поражения. — О какой крови? Что ты называешь справедливостью?.. Они воспитывали его двадцать лет; час за часом, день за днем твердили ему, каким он должен быть… А ты говоришь «справедливо»! Халдун или Доф, кто угодно, — он не узнает нас! Хочешь знать мое мнение? Давай уйдем отсюда. Все кончилось. Его у нас украли.
Он смотрел на Сафию, которая бессильно опустилась на стул. Впервые действительность нанесла ей такой удар. В словах мужа она чувствовала правоту, но невидимые нити надежды, которые двадцать лет опутывали ее, все еще держали ее в плену.
— Может быть, он вовсе и не знает, что у него родители — арабы, — продолжал Саид, — или узнал об этом год, а то и месяц назад. Он обманут… Может быть, он любит ее больше, чем нас. Преступление свершилось двадцать лет назад, когда мы оставили его здесь, и теперь приходится расплачиваться…
— Но мы ведь не нарочно бросили его, зачем ты так говоришь!..
— Затем, что мы не должны были бросать ничего: ни Халдуна, ни дома, ни Хайфы! У тебя не было этого страшного ощущения, когда мы въехали на улицы Хайфы? Я почувствовал, что узнаю город, но он меня — нет… То же самое я испытываю и здесь, в нашем доме. Ты представляешь себе это? Дом отказывается от нас! Так же поступит и Халдун, вот увидишь!
Сафия разрыдалась, Марьям вышла из комнаты, где, казалось, и воздух был наэлектризован. Саид чувствовал, что стена, которую он хотел преодолеть все эти двадцать лет, рухнула и все вокруг стало видно отчетливее. Он подождал, пока Сафия успокоится, и спросил:
— Знаешь, что случилось с Фарисом ал-Лабдой?
— Сыном ал-Лабды, нашего соседа?
— Да, нашего соседа в Рамаллахе, который уехал в Кувейт. Знаешь, что было с ним, когда он посетил свой дом в Яффе?
— Он ездил в Яффу?
— Да, с неделю назад, наверное, взял такси в Иерусалиме до Яффы. Он сразу поехал в Аджами, где жил раньше в двухэтажном доме за православной школой. По дороге на Джаблию за школой доминиканцев поворот налево, помнишь, и метров через двести — православная школа с большой спортивной площадкой, за ней еще поворот. Там и жил Фарис ал-Лабда. Неделю назад, не в состоянии более терпеть, он велел шоферу остановиться перед этим домом, быстро поднялся по лестнице и постучал в свою дверь…
Время было послеобеденное. Яффа, кроме Миншийи, выглядела, как и раньше, такой ее знал Фарис ал-Лабда двадцать лет назад. Прошли мгновения, прежде чем ему открыли дверь, но они показались долгими, как горькие и жестокие столетия. Перед ним стоял высокий смуглый мужчина в незастегнутой белой рубашке. Он протянул руку незнакомому гостю. Но Фарис не заметил его руки, он медленно произнес заранее заготовленные фразы, не пытаясь скрыть их истинный смысл:
— Я приехал взглянуть на свой дом. Это мой дом. И ваше пребывание здесь — лишь нелепая трагикомедия, которую оборвет когда-нибудь сила оружия! Если хочешь, стреляй в меня, но я ждал целых двадцать лет, чтобы вернуться сюда, и если…
Мужчина, стоявший на пороге и все еще протягивавший руку, сделал шаг к Фарису ал-Лабде и обнял его.
— Не растрачивай попусту свой гнев. Я тоже араб и тоже из Яффы, я знаю тебя: ты — сын ал-Лабды. Заходи, выпьем вместе кофе!
Войдя в дом, Фарис не поверил своим глазам. Здесь все было, как прежде: мебель, цвет стен, знакомые с детства вещи. Мужчина ввел его в гостиную, не переставая широко улыбаться. Фарис оцепенел, из глаз его хлынули слезы.
Гостиная выглядела так, будто он покинул ее лишь утром. Даже запах моря, всегда наполнявший эту комнату, запах, который нес с собой фантастические видения из неведомых, еще не открытых миров, оставался прежним. Но не это потрясло его. На стене, сверкающей белой краской, по-прежнему висел портрет его брата Бадра. Сохранилась даже черная лента в правом углу рамы.
В комнате воцарилась атмосфера былого траура. Слезы все еще текли по щекам Фариса, он не вытирал их. Прошлые дни, казалось, устремились к нему через распахнутые ворота, которые раньше были закрыты.
Брат Бадр был первым, кто взялся за оружие в начале декабря 1947 года в Аджами. Их дом стал штаб-квартирой парней, которые прежде приходили заниматься спортом на площадке православной школы. Бадр включился в борьбу, словно ждал этого с детства. А 6 апреля 1948 года товарищи принесли на плечах мертвого Бадра. На поясе у него еще болтался пистолет. Бадра с почестями похоронили в Аджами. Кто-то отправился на улицу Искандера Аввада к каллиграфу Кутбу, и тот сделал надпись на ленте: «Бадр ал-Лабда, погиб за свободу Родины». Один из парней нес перед гробом эту ленту, двое других — портрет погибшего юноши. Вечером портрет вернули домой, его правый угол перетянули черной траурной лентой. Фарис помнит, как его мать сняла все портреты, украшавшие стены гостиной, и повесила напротив дверей портрет Бадра. С тех пор печаль не покидала комнату. Все, кто приходил, не сводили глаз с портрета, тихими голосами выражая соболезнование.
Стоя в дверях, Фарис мог видеть гвозди, на которых держался портрет, и гвозди, оставшиеся от других фотографий. Ему вдруг представилось, что черные гвозди — это люди, застывшие в ожидании перед портретом его погибшего брата Бадра ал-Лабды.
— Проходи, садись, — пригласил мужчина, — поговорим! Я давно тебя жду. Нам бы встретиться по-другому!
Фарис сел в кресло напротив портрета брата. Он не видел его двадцать лет. Покидая Яффу (из Шатт аш-Шабаба их увезли на лодках на север, потом переправили в Газу; отец вскоре уехал в Иорданию), они ничего не взяли с собой, даже фотографию Бадра.
В комнату вбежали двое ребятишек, затеяли веселую возню между креслами и с шумом вылетели.
— Это Саад и Бадр, мои дети, — сказал мужчина.
— Бадр?
— Да. Мы назвали его в честь твоего погибшего брата.
— А портрет?
Мужчина встал, лицо его побледнело:
— Я из Яффы, из жителей Миншийи. В тысяча девятьсот сорок восьмом году снаряды разрушили мой дом. Не хочу рассказывать тебе, как сдалась Яффа и как отступили те, кто пришел спасать нас. Все это было давно… Я вернулся с товарищами по оружию в наш пустой город, и нас сразу арестовали. Я долго сидел в концлагере. Когда меня выпустили, я отказался уехать из Яффы. Чудом удалось найти этот дом, который мне сдали в аренду.
— А портрет?
— Я увидел его, как только вошел в дом. Наверное, из-за него я и остался здесь. Все это не так просто объяснить. Когда захватили Яффу, город был почти пуст. Выйдя из тюрьмы, я чувствовал себя как в плену — вокруг ни одного араба… Я был одиноким островком в бурном море вражды. Ты не испытал таких мучений, а мне пришлось пережить все сполна.
Этот портрет я воспринял как друга, он беседует со мной, напоминает о главном в жизни, о том, ради чего мы живем. Тогда — да и сейчас тоже — я считал и считаю, что человек, первым взявшийся за оружие, отдавший за родину жизнь, принес жертву, которой нет цены. Этот портрет для меня — символ верности тем, кто боролся… Я бы никогда не простил себе, если бы уехал и бросил его здесь. Поэтому я и остался… Портрет стал частью моей жизни. Я, моя жена Ламия, наши дети Саад и Бадр и твой брат Бадр — одна семья, мы прожили вместе двадцать лет…
Фарис оставался у них до полуночи. Он все смотрел на портрет, хранивший все эти двадцать лет свою гордость и молодость. А собравшись уходить, он попросил разрешения взять его с собой.
— Конечно, ты можешь взять его, — ответил хозяин. — Ведь это твой брат!
Фарис взял портрет и уехал обратно в Рамаллах. Всю дорогу он рассматривал лежавший на сидении портрет, с которого сияло юношеской улыбкой лицо брата. Он не отрывался от него, пока не проехал Иерусалим и не повернул к Рамаллаху. И тут Фарис понял, что не имеет права увозить этот портрет — он и сам не мог объяснить почему — и попросил шофера вернуться. До Яффы они добрались к утру.
Фарис еще раз медленно поднялся по лестнице, постучал в дверь. Ему отворил тот же мужчина.
— Какая страшная пустота зияла на месте портрета… — сказал он, забирая портрет. — Моя жена плакала, а дети совсем притихли, даже напугали меня. Я пожалел, что разрешил тебе взять его! Он принадлежит нам, он жил с нами, стал частью нашей жизни. Ночью я говорил жене, что вместе с портретом вам нужно вернуть себе и дом, и Яффу, и всех нас… Один портрет ничего не изменит… Но пусть он будет как мост между нами!
Фарис вернулся в Рамаллах с пустыми руками.
Саид закончил свой рассказ.
— И Фарис ал-Лабда, если бы ты знала… — добавил он чуть слышно, — сейчас он взялся за оружие.
С улицы донесся шум мотора. Марьям вошла в комнату, лицо ее было удивительно бледным. Время близилось к полуночи. Старая женщина медленно подошла к окну, отдернула занавеску.
— Это Доф приехал! — сказала она дрогнувшим голосом.
Послышались шаги. Саид С. напряженно вслушивался. Открылась, звякнув щеколдой, железная калитка.
Минуты казались бесконечными, а тишина оглушала биением крови в ушах. Повернулся ключ в замке. Только теперь Саид оглянулся на Марьям. Она сидела бледная и дрожала. Посмотреть на Сафию у него не хватило смелости. Он устремил взгляд на дверь, чувствуя, как покрывается холодным потом.
В прихожей шаги замерли.
— Мама! — послышался приглушенный голос.
Марьям нервно потирала руки. Сафия тихо, жалобно плакала. Опять прозвучал голос Дофа.
— Он спрашивает, почему я так поздно сижу в гостиной, — пояснила Марьям.
Вновь раздались шаги.
— Входи, Доф. У нас гости, они хотят видеть тебя, — сказала Марьям по-английски.
Дверь медленно отворилась, и на пороге появился высокий юноша — сомнений не было: перед ними стоял человек в форме израильского солдата.
Саид подскочил, словно от удара электрического тока.
— Это и есть сюрприз, который вы нам обещали!.. — прерывисто проговорил он, глядя на Марьям.
Сафия отвернулась к окну и зарыдала.
А юноша как вкопанный стоял в дверях, переводя взгляд с одного на другого, не понимая, что происходит.
— Я хочу представить тебе твоих родителей… настоящих родителей, — произнесла Марьям с расстановкой, отчеканивая каждое слово.
Юноша сделал шаг вперед. Лицо его изменилось, он, казалось, растерялся. Посмотрел на свою солдатскую куртку, потом на Саида, который все еще продолжал стоять, и тихо проговорил:
— У меня нет матери, кроме тебя. А отец мой убит на Синае одиннадцать лет назад. Других родителей я не знаю.
Саид отступил назад и тяжело опустился на стул. Он взял руку Сафии. Как странно, что он успокоился так быстро. Скажи ему кто-то минут пять назад, что он будет вот так спокойно сидеть на месте, он не поверил бы…
Опять медленно потянулось время. В гостиной было тихо, очень тихо. Высокий юноша начал медленно расхаживать по комнате. Положил на стол пилотку — какой контраст с нежными, яркими павлиньими перьями! В этом было что-то комическое… Вдруг Саида охватило отвратительное ощущение, будто он смотрит хорошо отрепетированный спектакль, напоминающий дешевую сцену из скверного фильма ужасов.
Молодой человек подошел к Марьям.
— Зачем они приехали? — заговорил он достаточно громко и решительно. — Не хочешь ли ты сказать, что они хотят вернуть меня?
— Спроси сам, — громко сказала Марьям.
Доф повернулся, как игрушечный солдатик.
— Что вам угодно, сударь? — обратился он к Саиду, словно выполняя приказ.
Саид сохранял спокойствие, но внутри у него бушевал пожар.
— Ничего, ничего… это всего лишь любопытство, как вы догадываетесь, — ответил он.
И опять по комнате поплыла тишина. Рыдания Сафии ворвались в нее, словно реакция несдержанного зрителя. Молодой человек оглядел Саида, Марьям, пилотку, касавшуюся вазы, кресло рядом с Марьям.
— Нет! Это невозможно, невероятно… — проговорил он, садясь в кресло.
— Ты в армии? С кем воюешь? За что? — спросил Саид спокойно.
Молодой человек вскочил.
— Вы не имеете права спрашивать об этом, вы по другую сторону!
— Это я-то по другую сторону?..
Саид засмеялся. Смех, казалось, освобождал его от страха, печали, горечи. Ему хотелось смеяться без конца, пока не перевернется весь мир, пока он не провалится сквозь землю или не покинет навсегда этот злополучный дом.
— Не вижу причины для смеха! — резко оборвал его молодой человек.
— Зато я вижу…
Наконец он замолчал, успокоился. Он был совсем спокоен. Поискал в карманах сигареты. В комнате снова воцарилась тишина.
— Ты не чувствуешь, что мы твои родители? — набравшись духу, еле слышно спросила Сафия.
Ответа не последовало. Марьям и высокий молодой человек просто не поняли, а Саид не переводил. Он докурил сигарету и встал, чтобы бросить окурок в пепельницу. Ему пришлось отодвинуть пилотку, он коснулся ее, иронически улыбаясь.
— Давайте поговорим, как современные люди, — предложил молодой человек совсем другим тоном.
Саид опять засмеялся:
— Уж не хочешь ли ты вступить в переговоры? Но ведь мы по разные стороны, что ж ты надумал?
— Что он сказал? — взволнованно спросила Сафия.
— Да ничего!
Молодой человек снова встал и начал говорить, как будто подготовил речь заранее:
— В детстве я не знал, что Марьям и Эфрат — не мои родители. Мне рассказали об этом только три или четыре года назад. С детства я еврей, я ходил в синагогу, в еврейскую школу, ел кошерную пищу, учил иврит. Известие о том, что мои настоящие родители — арабы, ничего не изменило. Ничего! Человек — это целая проблема.
— Кто это сказал?
— Что сказал?
— Что человек — это проблема?
— Не знаю, не помню. Почему вы спрашиваете?
— Из любопытства. Вернее, я думал об этом.
— Вы думали, что человек — это проблема?
— Именно так.
— Тогда зачем же вы приехали сюда искать меня?
— Не знаю. Наверное, потому что не продумал всего до конца, а может быть — чтобы окончательно убедиться в этом. Право, не знаю. Ну да ладно, что же ты замолчал?
Юноша вновь заходил по комнате, заложив руки за спину. Казалось, он выучил урок наизусть, но сбился, когда его прервали, и теперь не знает, как продолжить.
— Узнав, что вы арабы, — заговорил он вдруг, — я все время спрашивал себя, как могли отец и мать бежать, бросив пятимесячного ребенка? И как могли те, кто не приходятся ему отцом и матерью, воспитывать его двадцать лет? Двадцать лет! Не хотите ли вы что-нибудь сказать, сударь?
— Нет, — коротко бросил Саид, дав ему знак рукой продолжать.
— Сейчас я в войсках запаса. Мне не приходилось участвовать в военных действиях, и я не могу описать вам свои ощущения в связи с этим. Но в будущем я, вероятно, смогу доказать то, о чем скажу сейчас: я принадлежу этой стране! Эта госпожа — моя мать, а вас я не знаю и не испытываю к вам никаких чувств.
— Тебе не придется описывать мне свои будущие ощущения. Возможно, в первом же бою ты столкнешься с партизаном по имени Халид. Это мой сын. Надеюсь, ты заметил, что я не назвал его твоим братом? Как ты сказал, человек — это проблема. На прошлой неделе Халид вступил в партизанский отряд. А знаешь, почему мы назвали его Халидом, а не Халдуном? Потому что мы верили, что найдем тебя, хотя бы и через двадцать лет! Но этого не случилось. Мы тебя не нашли… И теперь уже не найдем!
Саид с трудом поднялся, он почувствовал, что очень устал, что жизнь далась ему не даром. И это навеяло на него грусть, которой он не знал раньше. Ему захотелось плакать. Он сказал неправду, будто Халид вступил в партизанский отряд. Он запретил сыну делать это и однажды пригрозил даже отречься от него, если тот ослушается. Сейчас все это казалось ему тяжелым сном. Он угрожал сыну лишить его отцовского благословения. Невероятный, безумный мир! Но ничего не удержит его от того, чтобы лишить отцовского благословения этого высокого молодого человека! Как он горд теперь, что он — отец Халида! А разве не отцовская любовь руководила им, когда он запрещал Халиду вступить в партизанский отряд? «Кто знает, возможно, мальчик воспользовался моментом, пока я в Хайфе, — подумал Саид, — и все же вступил в отряды Сопротивления! Вот было бы хорошо! А если он послушно ждет меня дома? Как это будет горько!»
Саид подошел к столу и начал перебирать павлиньи перья в деревянной вазе. Он взглянул на Марьям — впервые с того момента, как в комнату вошел высокий молодой человек:
— Он спрашивает, как мать с отцом могли бежать, бросив дитя в колыбели. Вы, сударыня, верно, не рассказали ему правды? Разве мы бросили его? Разве мы убили того ребенка близ церкви Лейт Лахам в ал-Хадаре? Ребенка, чей труп открыл вам, по вашим же словам, мир, недостойный уважения!.. Может быть, тот малыш и был наш Халдун? Несчастное создание, которому суждено было умереть в тот роковой день… Да, это был наш Халдун! Вы солгали нам, этот приемыш — сирота, которого вы подобрали где-то в Польше или в Англии.
Юноша как-то странно обмяк на стуле. «Мы потеряли его безвозвратно, но теперь и он потеряет себя, — подумал Саид, — никогда уже ему не быть таким, каким он был час назад!» Эта мысль доставила ему удовольствие.
— Человек — это проблема, — сказал Саид, приблизившись к молодому человеку и глядя ему в лицо. — Это ты верно сказал. Но какая проблема? Вот в чем главное! Подумай хорошенько! Халид — тоже проблема. И не потому, что он — настоящий мой сын… Это в данном случае несущественно! Когда речь идет о человеке, то кровь, плоть, метрики, паспорта не имеют никакого значения. Понятно? Прекрасно! Предположим, ты принял бы нас, как мы об этом мечтали все двадцать лет — с поцелуями, объятиями, слезами… Что бы это изменило? Халдун ли ты, Доф, или Исмаил — какая разница? И все же я не чувствую к тебе презрения. Не ты один виноват. Твоя вина начнет разрастаться с этого мгновения и, может быть, определит твою судьбу.
Саид вернулся на свое место, с трудом передвигая ноги, но стараясь казаться спокойным. Отдалившись от инкрустированного столика с покачивающимися в деревянной вазе павлиньими перьями, он заметил, что все теперь выглядит иначе, чем несколько часов назад. «Что такое родина?» — вдруг спросил он себя, горько усмехнулся и рухнул на стул, как деревянный манекен. Сафия смотрела на него с тревогой, в глазах ее застыл немой вопрос.
— Что такое родина? — обратился к ней Саид, ему было интересно, что она ответит.
Сафия удивленно отпрянула, казалось не понимая, потом ласково, с сомнением в голосе переспросила:
— Что ты сказал?
— Я спрашиваю — что такое родина? Секунду назад я задавал этот вопрос себе. Так что же все-таки? Эти два дивана, которые проторчали здесь двадцать лет? Или этот стол? Павлиньи перья? Фото Иерусалима на стене? Серебряная задвижка? Дубы под окнами? Этот балкон? Что такое родина? Халдун? Наши мечты о нем? Отцы или дети? Что такое родина для Фариса ал-Лабды? Портрет его брата на стене? Я только спрашиваю.
Сафия расплакалась, тщетно пытаясь вытереть слезы маленьким белым платочком. Саид смотрел на нее и думал: «Как она поседела, постарела! Ее молодость прошла в ожидании этой минуты… Она и не подозревала, какая страшная встреча ждет ее!..»
Саид еще раз посмотрел на Дофа. Он пытался найти в нем сходство с Халидом. Но сходства не было. Он видел только различия. Саид удивился тому, как незаметно исчезла всякая нежность к Халдуну. Воспоминания казались ему теперь пригоршней снега, растаявшего под горячим солнцем.
Доф подошел к нему ближе и, стараясь сохранять спокойствие, встал навытяжку, как будто принимал на себя командование:
— Всего этого могло и не случиться, если бы вы вели себя, как современные, цивилизованные люди.
— Это как же?
— Вам не нужно было уходить из Хайфы. Если же этого нельзя было избежать, вы не должны были бросать младенца! А уж коли так случилось, вам непременно следовало вернуться. Или это тоже было невозможно?.. Двадцать лет прошло, сударь! Двадцать лет! Что вы делали все это время, чтобы вернуть сына? Если бы я был на вашем месте, я бы взялся ради этого за оружие. Вы немощны! Слабы! Вы скованы цепями отсталости! Не говорите мне, что вы прожили двадцать лет в тоске и слезах. Слезы не возвращают потерь, не преодолевают трудностей. Это самое доступное, но не действенное оружие. Все слезы мира не донесут лодку родителей к потерянному ребенку!
Саид отпрянул, пораженный, ошеломленный. У него вдруг закружилась голова. Правда это или длинный, тягостный сон, липкий кошмар, обвивший их, подобно спруту? Саид резко повернулся к Сафие и вдруг остро почувствовал всю глубину ее печали.
— Я не желаю с ним спорить, — сказал он, приблизившись к ней.
— А что он говорит?
— Ничего. Называет нас трусами.
— Он стал таким, потому что мы трусы? — простодушно спросила Сафия.
Саид взглянул на Дофа, который стоял на том же месте. Павлиньи перья на фоне защитного цвета куртки казались большим петушиным хвостом. Неизвестно почему эта нелепая деталь вернула Саиду самообладание.
— Моя жена спрашивает, это наша трусость дает тебе право быть таким? — обратился он к Дофу. — Как видишь, она готова признать, что мы были трусами. Истина на твоей стороне. Но что это доказывает? Ошибка плюс ошибка не дают верного результата. Стало быть, правы были и те, кто бросил родителей Марьям и Эфрата в Освенцим?.. Когда же вы перестанете считать ошибки и слабости других оправданием для себя? Старые слова износились, а теории с ложной посылкой… То вы говорите, что наши ошибки оправдывают ваши, то — что насилие не уничтожается насилием. Первый аргумент вы используете для оправдания своего прихода сюда, второй — чтобы избежать заслуженной кары. Вы прекрасно научились играть в эту игру! Вот и сейчас вы стараетесь превратить нашу слабость в коня для погони и самим оседлать его… Сейчас я еще больше убедился в том, что человек — это проблема, а не кровь и не плоть, которые одно поколение передает другому, словно торговец покупателю — мясные консервы. Но я говорю с тобой в надежде, что ты — человек. Еврей… Будь кем хочешь! Я верю, что когда-нибудь ты дойдешь до истины. Поймешь, что самая страшная вина, которую может взвалить на себя человек, кем бы он ни был, — это уверенность в том, будто слабость и ошибки других дают ему право оправдывать собственные ошибки.
Саид замолчал на мгновение и взглянул Дофа в глаза.
— Ты считаешь, что мы будем продолжать заблуждаться? А если мы исправим свою ошибку, подумай, что останется тебе.
Саид почувствовал, что время уходить: говорить больше не о чем. И сразу же ощутил тоску по Халиду. Ему вдруг захотелось на крыльях полететь к сыну и зарыдать на его плече. «Вот она, родина», — подумал он и, улыбаясь, взглянул на жену:
— Сафия, знаешь, что такое родина? Это не то, что нас окружает!
— Что с тобой, Саид? — с усилием выговорила Сафия.
— Ничего, ничего. Все в порядке. Я ищу настоящую Палестину, Палестину более значительную, чем воспоминания, чем павлиньи перья, чем сын, чем старые каракули на лестнице… Я всегда хотел понять, какова Палестина для Халида. Ведь он не знает этой вазы, картинки с видом Иерусалима, лестницы, ал-Халисы и Халдуна. И тем не менее он готов погибнуть за Палестину. А для нас с тобой это лишь копание в пыли воспоминаний. Смотри, что мы отыскали в этой пыли — все ту же пыль! Мы ошибались, считая, что родина — это только прошлое. Прав Халид — он видит в родине будущее. Поэтому и хотел взяться за оружие. Десятки тысяч юношей, подобных Халиду, поняли наконец, как жалки слезы тех, кто ищет в пещерах своих поражений остатки кольчуг и увядшие цветы. Такие, как Халид, смотрят в будущее — они исправляют наши ошибки и ошибки всего мира. Доф — наш позор, Халид — наша честь. Разве не говорил я тебе, что не надо было ехать!.. Нужна война… Халид понял это раньше нас, эх, Сафия!.. Вставай, пошли!
Они поднялись разом, Сафия комкала в руке платочек, не зная, куда его деть. Доф сидел мрачный — его пилотка казалась нелепой и смешной рядом с вазой.
— Вы не можете так уехать, мы не все еще обсудили… — сказала Марьям.
— Нет, больше говорить не о чем, — ответил Саид. — Для вас это всего лишь несчастный случай, но история рассудит иначе. Приехав сюда, мы восстали против истории, признаюсь, так же как и когда покинули Хайфу. Знаете ли, сударыня, мне кажется, на долю всех палестинцев выпали жертвы. Я знаю многих, пожертвовавших своими детьми. Вот и я пожертвовал сыном, это мой первый взнос. Боюсь только, что вы этого не поймете. — Он посмотрел на Дофа, который сидел, обхватив голову руками. — Можете временно оставаться в нашем доме. Чтобы все разрешилось, нужна война!
Саид и Сафия спустились по лестнице, внимательно разглядывая знакомые мелочи. Но теперь они казались им куда менее значительными, чем несколько часов назад, и уже не пробуждали прежних чувств. Улица была почти пуста. Они сели в машину, и та бесшумно покатила вниз, под гору. Лишь на повороте Саид круто повернул руль и направился к улице Фейсала.
До самого Рамаллаха они молчали. Лишь подъезжая к городу, Саид посмотрел на жену и сказал:
— Я надеюсь, Халид ушел, пока нас не было!
Перевод А. Хузангая
На весь пыльный двор — одна-единственная пальма, как на кладбище. Он всегда думал об этом, проходя по двору. Сегодня его остановил хозяин дома, поливавший землю из шланга:
— Господин!
Черт побери! Встреча с этакой рожей, да еще с утра, сулит одни неприятности. А может, он добрый старик? Иногда нет-нет и вяло улыбнется. Правда, улыбка эта похожа на трещину в древесной коре…
— Ты живешь один, человек еще молодой… Конечно, культурный… О тебе люди хорошо говорят, не жалуются. Но ради бога… Что за вечеринки ты устраиваешь в своей квартире? Духов вызываешь…
— А что, мне отчитываться перед вами?
— Ну, если другим это мешает… И потом, могу же я тебя спросить во имя старой дружбы с твоим покойным отцом!
Его щека задрожала от возмущения.
— Я ни разу не видел тебя на пятничной молитве!
— А какое это имеет отношение к делу?
— Не могу не осуждать правоверного, который забывает свой долг. Вот что я хочу тебе сказать.
Юноша засмеялся коротким смешком. Потом сказал:
— А вы кому молитесь — разве не духам?
— Вовсе нет! Это ты усомнился в вере, ты… а все из-за этого…
Юноша переменил тему разговора:
— Я говорил вам, в туалете стена…
— Не развалится… Знаешь, эти твои вечеринки вызывают у жильцов нездоровое любопытство.
— Я не делаю ничего противозаконного. Прошу вас, примите меры с этой стеной…
— Будет лучше, если мы как раньше, по-хорошему… — Направляя водяную струю подальше, хозяин скороговоркой добавил: — А ремонт сам должен делать.
Вот неприятность — именно в выходной узреть эту физиономию! Улица почти пуста, как бывает, когда начинаются отпуска. Над пригородом облака — тяжелые, неподвижные. После бессонной ночи дико болит голова. Спал не больше двух часов. Едва они кончили «общаться» с духами, его коллега, преподаватель истории, воскликнул: «Давайте поговорим о будущем!» Они проспорили всю ночь — и все без толку. Уже перед рассветом, выходя из дому, приятель со смехом сказал:
— Самое лучшее для тебя — жениться!
С неясной тревогой он забрался в постель, перед глазами стояло знакомое милое лицо. Нельзя быть одинокой пальмой! Почему мама так упорно твердила за несколько дней до смерти: за все, что бы ни случилось, надо благодарить бога?
В этот утренний час кафе было пусто. Он сел на свое обычное место, у выхода в сад, отделявший кафе от железнодорожной платформы. Официант поздоровался с ним, принес газеты. Приготовил кофе, бутерброд с бобами. Он поел, но головная боль не утихала. Отчего все-таки он не мог заснуть всю ночь? Так старался… Вспомнил лекцию по грамматике, которую должен завтра прочесть своим ученикам. Тотчас же перед ним возник образ коллеги-историка, его партнера по бредовым разговорам:
«— Что это значит?
— Ты учишь арабскому, ну хорошо, скажи, бывает сказуемое без подлежащего?
— Язык как море, у него нет границ.
— Умер Мухаммед. Мухаммед — подлежащее. Что за подлежащее? Вот я и занимаюсь вещами, которые вне языковой сферы…»
Подошел официант вытереть мраморный стол.
— Ты зачем вымогаешь деньги у клиентов? — спросил он его.
Тот улыбнулся. Привычная улыбка в ответ на нелепые вопросы. Взял деньги, отошел. «У него умная улыбка, и все-таки… мы ничего не знаем, скользим по поверхности привычных явлений… знаний не хватает, они зыбки, неопределенны…»
Он посмотрел на облако, потом заинтересовался чем-то еще… Все, что попадало в поле зрения, обретало белый цвет. Но белизна была неустойчивой, расплывчатой, как игрушка в руке волшебника. То заливала все, то опадала тяжелой волной. Затем она превратилась в бесформенную темную массу. Поезд, стоявший у платформы, исчез… или растаял в облаке? Ему захотелось опять ощутить абсолютный покой — как перед Буддой в Японском саду. Он вдруг услыхал, как товарищ его, историк, говорит, указывая на Будду: «Покой, истина и победа», потом поясняет свою мысль и произносит: «Покой, истина и поражение». Он собрал всю свою волю, чтобы начать спор…
Листья на дереве дрогнули от резкого крика. Кричал ребенок, а может быть, женщина… Сердце его забилось, словно в нем ожил восторг любовной игры. Хорошо бы сейчас очутиться в том доме на улице Хайяма… Но как? Новый голос, казалось, окликнул его. Он обернулся, увидел приятеля, но тот не дал ему говорить, заявив: «Самое лучшее для тебя — жениться!» Со всех сторон его окружал шум, шарканье бегущих ног — и он тоже побежал, чтобы успеть на поезд… Споткнулся, упал на тротуар… Откуда столько людей? Толпа, толпа, толпа — все стоят около ограды маленького садика. На платформе собрались полицейские. Авария? Под этими мертвыми облаками… Но вот идет официант, пробирается сквозь толпу, возвращаясь в кафе. Наклоняется к нему, спрашивает:
— Вы, конечно, все видели?
Он поднял брови — вопросительно и вместе с тем как бы отрицая что-то.
— Вас сейчас вызовут к следователю, — добавил официант.
— Какому еще следователю?
— Да ведь на станции убийство, буквально в двух шагах от вас человека убили.
— Убийство?.. — переспросил он в замешательстве.
— Вы что? С луны свалились? Убийство! Кошмар, вы разве не знали эту девушку… акушерку?
— Акушерку?
— Ее убил какой-то псих, да покарает его господь!
Лицо юноши искривилось от боли и растерянности, губы шептали: «Убили, не верю, где она?»
— Понесли в больницу, чтобы перевязать, но она умерла по дороге.
— Умерла?
— Да вы что, не видели? Ее же вот тут убили, в двух шагах… — Немного помолчав, официант добавил: — Как же вы не видели? Я хоть занят был… Мы выскочили на крик. Этот негодяй гнался за ней, она убегала. Он ударил ее ножом — как раз там, где сейчас стоит следователь.
— И что же убийца?
— Сумел удрать, его еще не нашли. Молодой совсем. Начальник станции видел, как он вскарабкался на стену, потом полез на паровоз. Ничего, рано или поздно поймают!
От боли его лицо совсем сморщилось. Он едва сидел. Официант отошел от него, повторяя:
— Как же вы ничего не видели, ведь все произошло у вас на глазах?
Подошел полицейский, попросил его пройти к следователю. Надо было во что бы то ни стало собраться с мыслями. Посмотрел на часы — оказывается, он спал не меньше часа. Еле волоча ноги, пошел за полицейским. Как обычно, сначала его спросили о возрасте, месте работы.
— С какого времени вы в кафе?
— С семи утра примерно.
— Никуда не уходили со своего места?
— Нет.
— Что вы видели? Расскажите подробно, пожалуйста.
— Я ничего не видел.
— Как? Убийство произошло на этом самом месте, как же вы ничего не заметили?
— Я спал.
— Спали?!
— Да, — подтвердил он смущенно.
— И вы не проснулись от шума погони?
— Нет.
— А крики?..
Он отрицательно покачал головой, кусая губы.
— Вы не помогли ей. Она ведь звала вас по имени!
Он глухо вскрикнул:
— По имени!
— Да, да, она долго звала вас. Свидетели говорят, что она бежала к вам, прося о помощи.
Он растерянно заморгал…
Потом закрыл глаза и перестал обращать внимание на вопросы следователя, пока тот не сказал ему раздраженно:
— Отвечайте, вы должны отвечать.
— Я так несчастен!
— Что у вас с ней было?
— Ничего.
— Но ведь она выкрикивала ваше имя!
— Мы живем на соседних улицах.
— Свидетели говорят, что они часто видели вас вместе. Вы обычно стояли рядом в ожидании поезда.
— Возможно, когда часы работы совпадали.
— Но ведь не просто так она звала вас на помощь?
— Может быть, она чувствовала, что я ею восхищаюсь.
— Значит, вы были близки?
— Вероятно. — И тут же резко, почти злобно крикнул: — Я любил ее, я так давно хотел просить ее руки!
— Но не сделали этого.
— Нет, так и не решился.
— И вот это случилось, а вы спали!
Он опустил голову. Стыд, стыд… Как больно!
— И последнее: вы ничего о нем не знаете, я имею в виду убийцу?
— Ничего.
— Может, слышали, что у нее есть другой?
— Нет.
— Никто не крутился возле нее, не замечали?
— Нет.
— Хотите еще что-нибудь сказать?
— Нет.
Небо все еще было скрыто за густыми облаками. Моросил дождь, потом перестал. Он долго шел, не зная куда. Уже полдень, а он все ходит и ходит. Словно пытается побороть этой изнуряющей ходьбой свое отчаяние. Перед Японским садом он неожиданно встретил историка. Тот поздоровался, пожал ему руку.
— Пойдем, посидим вместе. Хочется поговорить.
— Прости, но мне сейчас не до метафизики… — вяло ответил он.
Историк поглядел на него с сожалением, нахмурился:
— Говорят, какую-то акушерку убили, это правда? А ты проспал…
— Кто тебе сказал? — сердито оборвал он.
— Да я в парикмахерской слышал, — извиняющимся тоном ответил приятель.
— Ну и что… человек устал и вздремнул! Разве я виноват, что все случилось как раз в ту минуту?
Его коллега рассмеялся.
— Ну, не сердись… я ведь не знал, что у тебя с ней любовь, — добавил он игриво.
— Какая любовь? Ты что? Кретин!
— Прости, прости! Это все в парикмахерской болтают.
Он пошел дальше. Без всякой цели. Все к черту! Сплетни расползались, как липкие черви. Никакой силой не вернуть ее к жизни, цветущую, милую… Нет лекарства от этого горя. Ее отчаянный крик бьется о скорлупу сна, каким-то непостижимым образом просачивается повсюду. Пригород — сплошные уши. «Несчастная, я же пропаду из-за тебя!» В ларьке ему подают пачку сигарет со словами: «Ничего, господин! Долгих вам лет!» А-а! Кажется, все уже знают… Теперь они соболезнуют ему… Будто объявлена помолвка — после смерти. А про себя, наверно, думают такое… Он кинул деньги лоточнику, посмотрел испытующе. Да что деньги!..
Ему казалось, будто все вокруг следят за ним. Он — беглец. Обвиняемый. Преступник. Он виноват, что не бросился на помощь. Значит, выхода нет. Завтра в школе замучают вопросами… Настоящий ад!..
Он шел долго. Пришлось со многими объясняться — каждое слово раздражало, ранило. Пересудам нет конца. Только и разговоров что об убийстве да о том, как он спал. «Пойман убийца. Ученик средней школы… — Значит, убил, чтобы позабавиться, по глупости. — Убийца любил ее. Она не отвечала взаимностью… — Она всегда казалась ему такой спокойной и серьезной. — Как установлено, она любила преподавателя арабского языка. — О! Установлено?! Ради нее он вызывал духов, а спасти не смог: заснул. — Во время следствия он показал, что… спал, спал!.. Как ни странно, он не проснулся от криков и шума. — Да, это странно, но они не знают — он всю ночь общался с духами… а эти нелепые разговоры о будущем!..»
Сердце защемило от боли, будто в него брызнули ядом. Он не хотел возвращаться, но в конце концов пришлось повернуть к дому. От дождя облака набухли и почернели. Вот и хозяин — сидит на скамейке под жалкой пальмой.
— Ты выглядишь печальным, боюсь, наш утренний разговор обидел тебя? — осведомился хозяин.
Он отрицательно покачал головой. Хозяин понизил голос:
— Это правда? Говорят…
— Да, да! — оборвал он грубо. — Эту акушерку убили в двух шагах от меня, а я сидел в кафе и спал. Вот такие дела!
— Сынок, я не хотел…
— Я не слышал, как она кричала, — перебил он его, — а некоторые утверждают, будто слышал, но притворился спящим.
Хозяин подошел к нему, извинился. Взял за локоть, усадил рядом с собой.
— Твой покойный отец был мне другом, не обижайся, сынок.
Они долго и настороженно молчали. Потом он попросил разрешения удалиться. Хозяин проводил его до самой двери и шепнул на ухо:
— Еще раз хочу напомнить тебе, ну, насчет этих вечеринок с духами.
Последним, отчаянным усилием воли он добрался до кровати. Закрыл глаза, пробормотал:
— Мне нужно уснуть и спать долго-долго. Сон — навсегда…
Перевод Л. Степанова
Сгустились тучи, и стало темно. Начал накрапывать дождь. Над мостовой пронесся холодный, пропитанный сыростью ветер. Прохожие ускорили шаги. Некоторые укрылись под навесом автобусной остановки. Все было серым и будничным. Вдруг из-за угла стремительно выбежал человек и опрометью бросился в переулок. За ним мчалась толпа мужчин и мальчишек с криками: «Вор! Держи вора!» Крики понемногу стихли, замерли где-то вдалеке. Улица опустела. Люди остались только под навесом — кто ждал автобуса, кто пережидал дождь.
Снова послышался шум погони. Он нарастал, приближаясь. Появились преследователи, тащившие вора, а вокруг пританцовывали мальчишки и радостно вопили тонкими, пронзительными голосами. Посреди мостовой вор попытался вырваться, но его схватили, и на него посыпался град ударов. Он тщетно старался уклониться от пинков и зуботычин. Люди под навесом наблюдали за происходящим.
— Как ему достается, бедняге!
— Они сами хуже воров!
— А полицейский стоит и смотрит.
— Даже отвернулся.
Дождь усилился. В воздухе повисли серебряные нити. Потом хлынул ливень. Улица мгновенно опустела — остались только те, кто бил вора и кто стоял под навесом. Некоторые из участников избиения устали и, опустив руки, начали о чем-то говорить с вором. Потом горячо заспорили между собой, не обращая внимания на дождь. Намокшая одежда облепила их тела, но они упрямо продолжали спорить, как будто дождя и не было. Вор, судя по его отчаянной жестикуляции, оправдывался, но ему никто не верил. Он размахивал руками, словно оратор на трибуне. Голос его тонул в шуме дождя. Однако он, несомненно, говорил, а они слушали, вытянув шеи. Те, кто стоял под навесом, продолжали следить за толпою.
— Почему не вмешивается полицейский?
— Это, наверное, киносъемка.
— Но ведь они били его по-настоящему?
— А чего же они спорят под дождем?!
Со стороны площади вдруг показались два автомобиля. Они неслись с бешеной скоростью. Вторая машина настигала первую, та резко затормозила и пошла юзом, оставляя на мостовой черный след. Задняя машина с оглушительным грохотом врезалась в нее. Обе перевернулись. Раздался взрыв, взметнулось пламя. Сквозь шум ливня донеслись крики и стоны. Но никто не бросился к месту катастрофы. Вор все еще говорил, и ни один человек в окружавшей его толпе не обернулся, чтобы взглянуть на догоравшие автомобили.
Люди под навесом заметили, как из-под обломков медленно выполз залитый кровью человек. Он попытался встать на четвереньки, но рухнул лицом вниз и больше не поднимался.
— Это настоящая катастрофа!
— А полицейский стоит как ни в чем не бывало!
— Должен же быть поблизости телефон!
Но никто не двинулся с места, боясь промокнуть. Дождь полил как из ведра, раздался оглушительный раскат грома. Вор закончил свою речь и стоял, глядя на слушателей — спокойно и доверчиво. Неожиданно он снял с себя одежду и, оставшись совершенно голым, бросил ее на обломки автомобилей, уже погасшие под струями дождя. Потом повернулся кругом, словно желая показать всем свое обнаженное тело, сделал два шага вперед, два назад и начал танцевать с профессиональным изяществом. Его преследователи принялись ритмично хлопать в ладоши, а мальчишки, взявшись за руки, закружились вокруг толпы в хороводе.
Люди под навесом застыли в недоумении, но вскоре пришли в себя.
— Если это не киносъемка, то это сумасшествие!
— Несомненно, киносъемка. И полицейский — актер, ожидает своего выхода.
— А как же автомобили?
— Хитрый кинотрюк. Подождите, появится и режиссер в одном из этих окон.
В здании напротив остановки с треском распахнулось окно — люди под навесом услышали, несмотря на шум ливня. В окне появился элегантно одетый мужчина и пронзительно свистнул. В тот же миг распахнулось соседнее окно — в нем появилась женщина в нарядном туалете. Она ответила на свист легким кивком головы, и оба скрылись из виду. Спустя некоторое время элегантный мужчина и нарядная женщина вышли из здания под руку, не обращая внимания на ливень. Они остановились у разбитых машин. Что-то сказали друг другу и стали раздеваться донага. Затем женщина легла и закинула голову на лежащий ничком труп. Мужчина встал на колени возле женщины и начал нежно ласкать ее. Танец продолжался. Мальчишки кружились в хороводе. Лил дождь.
— Безобразие!
— Если это киносъемка, то это безобразие, если нет — то безумие.
— Полицейский закуривает сигарету.
Пустынная улица вновь начала заполняться народом.
С юга появился караван верблюдов. Впереди шел погонщик. Верблюдов сопровождали бедуины — мужчины и женщины. Они остановились неподалеку от толпы, окружавшей пляшущего вора, привязали верблюдов к ограде и расставили шатры. Одни начали ужинать, другие пили чай и курили. А третьи завели неторопливую беседу. С севера подъехали туристские автобусы, набитые иностранцами, и остановились позади толпы, окружавшей пляшущего вора. Сидевшие в автобусах мужчины и женщины вышли, разбились на группы и принялись жадно глазеть на дом, не обращая ни малейшего внимания на танец, на любовь, на смерть и на дождь.
Появилось множество строительных рабочих, а вслед за ними грузовики с камнем, цементом и инструментами. С поразительной быстротой рабочие выкопали огромную яму и соорудили невдалеке от нее большую кровать из камней, покрыв ее простынями и украсив ножки розами. А дождь все лил. Затем рабочие направились к обломкам автомобилей и извлекли из-под них трупы с разбитыми головами, обгоревшими руками и ногами. Из-под мужчины и женщины, продолжавших безмятежно ласкать друг друга, они вытащили труп человека, лежавшего вниз лицом. Рабочие положили трупы в ряд на кровать, и вернулись к мужчине и женщине. Подняли их вместе, отнесли к яме, опустили на дно и забросали землей. Землю утрамбовали и замостили… Потом сели в грузовики, рванувшиеся с места с неимоверной скоростью. Издалека донеслись их крики, разобрать которые было невозможно…
— Все это похоже на сон.
— Страшный сон! Нам лучше уйти.
— Но мы должны дождаться.
— Чего?
— Счастливого конца.
— Счастливого ли?
— Конечно. Режиссеры любят начинать с катастрофы!
…Человек был одет в судейскую мантию. Никто не видел, откуда он появился: из группы ли иностранных туристов, со стороны ли бедуинов или хоровода вокруг вора. Он развернул большой лист бумаги и начал читать — торжественно, будто приговор. Слов никто не разбирал: их заглушали хлопки, крики на разных языках и шум дождя. Но эти беззвучные слова не исчезали бесследно. Они катились по улице, словно бушующие волны, сталкиваясь и разбиваясь друг о друга. Завязались драки — одна в стане бедуинов, другая среди иностранных туристов. Потом началось побоище между бедуинами и туристами. Многие стали петь и плясать. Иные сгрудились вокруг ямы и, раздевшись донага, предавались любви. Вор в исступлении выделывал немыслимые пируэты. Все достигло предела: драка и пляска, любовь и смерть, гром и дождь. В толпу под навесом протиснулся огромного роста мужчина с непокрытой головой. На нем были черные брюки и свитер, в руке — бинокль. Бесцеремонно растолкав стоявших, он принялся наблюдать за улицей в бинокль, прохаживаясь и бормоча:
— Недурно… недурно!
Люди под навесом уставились на него.
— Это он?
— Да, это режиссер.
— Вы делаете все, как нужно, и нет необходимости повторять все сначала, — сказал мужчина, глядя на улицу.
— Господин… — обратился к нему кто-то.
Но мужчина властным жестом заставил говорящего умолкнуть на полуслове.
— Господин, вы режиссер? — не выдержав нервного напряжения и набравшись храбрости, спросил еще кто-то.
Но тот, не обратив внимания на вопрос, продолжал смотреть в бинокль. Вдруг все увидели, что к остановке катится человеческая голова. Из обрубленной шеи хлестала кровь. Люди в ужасе закричали. Мужчина в черном свитере устало взглянул на голову и пробормотал:
— Браво… браво…
— Но ведь это — настоящая голова и настоящая кровь! — крикнул кто-то.
Мужчина навел бинокль на пару, предававшуюся любви, и нетерпеливо скомандовал:
— Измените позу… Избегайте однообразия!
— Но ведь голова — настоящая, будьте любезны, объясните нам… — донеслось из толпы.
— Достаточно одного вашего слова. Мы хотим знать, кто вы и кто все остальные.
— Почему вы не отвечаете?
— Господин, рассейте наши сомнения…
Мужчина внезапно отпрянул назад, словно пытаясь спрятаться. Высокомерие его исчезло. Он весь как-то обмяк и поник. Люди под навесом увидели, что неподалеку прохаживаются какие-то солидные мужчины — словно собаки, которые что-то вынюхивают. Мужчина в черном свитере как сумасшедший бросился из-под навеса на дождь. Один из тех, кто прохаживался, заметил это и кинулся вдогонку. Его примеру молниеносно последовали остальные. Все они вскоре скрылись из виду.
— Боже милостивый, это был не режиссер…
— Кто же он?
— Наверное, вор.
— Или сбежавший из больницы сумасшедший.
— А может быть, все это — эпизод из фильма?
— Нет, это не киносъемка.
— Но объяснить происходящее можно только киносъемкой.
— Не будем строить предположений.
— А как же прикажете понимать все это?
— Это жизнь, хотя и…
— Мы должны уйти отсюда, не то при расследовании нас привлекут в качестве свидетелей.
— Еще есть надежда во всем разобраться, — сказал кто-то и крикнул полицейскому: — Эй, сержант!
Полицейский обернулся только после четвертого окрика. С раздражением взглянул на дождь, запахнул плащ и быстро направился к навесу.
— Что вам нужно? — спросил он, хмуро оглядев присутствующих.
— Разве вы не видите, что происходит на улице?
— Все, кто ожидал автобус, уже уехали, а вам что здесь нужно?
— Посмотрите на эту человеческую голову.
— Где ваши документы?
И он стал проверять документы, зловеще улыбаясь. Потом спросил:
— С какой целью вы собрались тут?
Люди под навесом обменялись испуганными взглядами.
— Мы совершенно незнакомы друг с другом! — пробормотал один из них.
— Ложь вам не поможет…
Полицейский отступил на два шага, навел автомат и начал стрелять. Люди попадали один за другим. Тела их остались лежать распростертыми под навесом, головы запрокинулись на мокрый от дождя тротуар.
Перевод С. Шуйского
Улица выглядела иначе. Мир преобразился! Люди куда-то спешили, тротуары были переполнены, все вокруг двигалось и бурлило. Солдаты по-сатанински поглядывали вокруг из-под своих касок. Что произошло? Всякий раз, когда он пытался сосредоточиться, мысли его рассеивались, как пыль на ветру. Он мог припомнить только, что шел в мастерскую приятеля, Мухсина. Мухсин, старина, где же ты? Эта улица тянется, наверно, до самой луны… Он шел, прихрамывая и покачиваясь, ноги почти не слушались его. Солнце светило тускло, лучи были какие-то темные. Он чувствовал себя явно не в своей тарелке, но улыбка и даже смешок все же не покидали его. Он с любопытством посматривал на людей: что это их гонит? Сидит ли еще тарбуш[6] у него на голове? Внутри черепа была полная сумятица, и насчет тарбуша он тоже не был уверен. Чтобы поднять руку и убедиться, на месте ли он, нужно было приложить слишком много усилий. Поравнявшись с антикварным мебельным магазином, он подошел ближе, заглянул в зеркало в дверном проеме и увидел, что тарбуш съехал на затылок и спереди выбились волосы. Посмотрел еще раз, поправил галстук. Глаза его припухли — почти совсем заплыли. Движение на улице усилилось, шум стал еще громче. Что же, наконец, стряслось? Он начал напевать песенку, но скоро сбился, забыл слова. Это огорчило его. Но тут же что-то быстрое, словно ртуть, заплясало у него внутри, он почувствовал себя счастливым и заулыбался. Ему казалось, что сейчас он мог бы полететь. Или войти в землю, как в воду; беседовать с людьми, живущими на полюсе… А вот и мастерская Мухсина! Он уже совсем забыл, какие вопросы задавал сам себе по пути, забыл о своем недомогании. Подойдя к «дяде» Мухсину, он склонился перед ним, как перед королем, и постоял некоторое время согнувшись, чтобы выказать почтение, а еще потому, что лень было шевельнуться. Хозяин мастерской улыбнулся и сказал, не отрываясь от работы:
— Не надо, Айюб-эфенди[7]…
— Вы достойны большего…
Мальчишка поставил ему стул около входа. Он выпрямился и повторил приветствие, на этот раз подняв руку. Затем проследовал к стулу и уселся. Взглянув на хозяина, он указал на свою голову:
— Ну, лучше, кажется, не бывает!
— А что я говорил? — гордо ответил Мухсин.
— Ни на что не похоже!
— Я советовал вам, возьмите побольше, пока есть, а вы мне не верили.
Сидя у дверей, он понемногу вспомнил, что его так взволновало, и к нему вернулось прежнее удивление, смешанное с чувством недомогания. Он спросил, что творится вокруг.
— Вы сейчас увидите торжественное шествие, — сказал Мухсин.
— Шествие?
— Да. Наш вождь возвращается из Лондона. Смотрите, сколько солдат расставили для охраны!
Айюб беззаботно оглянулся. Солнечный свет померк. На улице было полно народу.
— Зачем все это? — спросил он.
Мухсин не понял его.
— Это победоносное возвращение, — сказал он. — Оно приведет к падению нынешнего правительства…
Айюб смотрел в небо, откинув голову на спинку стула. Мухсин улыбнулся, спросил:
— Разве вы не рады, что правительство падет?
Айюб будто не слышал.
— Скажите, вы знаете, кто сейчас правит страной? — спросил Мухсин, давясь от смеха.
Голова Айюба вернулась в обычное положение. Он безразлично смотрел перед собой.
— Разве вас не радует, что восстановят конституцию? — не унимался приятель.
Айюб замурлыкал песенку.
— Ну, желаю удачи! — Мухсин засмеялся.
Вдалеке послышались крики. По улице рассыпались, казалось, искры воодушевления.
— Соблюдать порядок! — угрожающе завопил офицер.
Мухсин выбежал из мастерской, он что-то выкрикивал вместе с остальными. Айюб остался сидеть на стуле и только смеялся. Процессия проходила мимо, подобно землетрясению, тысячи людей, волна за волной, сменяли друг друга. Никто не оставался на месте, кроме Айюба. Он придвинулся к стене, чтобы не мешать пробегавшим мимо людям, и начал тихонько напевать, так тихо, что слов не было слышно: «Если нет тебе удачи, то не будет ничего от старанья твоего…»
Полицейский офицер стоял посреди улицы; на нем был белый мундир с красным поясом. Человеческий поток разбивался на два рукава, он омывал блюстителя порядка и вновь смыкался. Все шло нормально — лишь несколько мелких перебранок с солдатами. Но вдруг какой-то молодой человек налетел прямо на офицера и нанес ему коварный удар в живот. Застонав, тот свалился на землю, а молодой человек умчался, как ветер. Песенка застряла в горле Айюба. Он уставился на улицу, стараясь подавить в себе желание захихикать. Солдаты, не глядя, колотили дубинками толпу. Несколько сыщиков бросились на поиски молодого человека, но волны человеческого моря помешали им. Раздались выстрелы. За считанные секунды люди разбежались по переулкам, и вот уже вся улица опустела, магазины закрылась. Офицер, опираясь на руку лейтенанта, поднялся.
— Плохо тебе будет, если ты его не изловишь, — заорал он старшему сыщику.
От этой суеты и мелькания у Айюба заболели глаза. Только он один и оставался на улице, даже солдаты убежали вслед за рассеявшейся толпой. Он прикрыл глаза, чтобы дать им отдых, и вдруг его обуял такой приступ смеха, что он сел прямо на тротуар. Оглянувшись, он увидел, что мастерская заперта. Он попытался вспомнить свою песенку, но никак не мог. Снова закрыл глаза, но звук тяжелых шагов заставил его открыть их. Он увидел мерзкую рожу сыщика, направлявшегося к нему. Как только земля могла породить такого? Сыщик подходил все ближе и ближе, пока не загородил от Айюба всю улицу, даже небо. Айюб молча уставился на него, ему стало страшно одиноко.
— Эй, подонок, ты чего хохочешь? — Голос сыщика походил на свист хлыста.
Айюб попятился к стулу.
— Это не я… — пробормотал он.
Сыщик наклонился над Айюбом и завопил:
— Сначала ты бьешь офицера, а потом ржешь на всю улицу?
Айюб вытянул руки, будто пытаясь защититься от ударов.
— Да простит небо… Я и с места не сходил…
— Змееныш, думаешь, я слепой?
Он с силой пнул Айюба, тот свалился на землю, его тарбуш отлетел метров на пятнадцать. Со стоном Айюб попытался встать, но сыщик схватил его за галстук и так сдавил горло, что бедняга весь побагровел. Айюб неуклюже поднялся и хрипло сказал:
— Это не так… Клянусь Аллахом, все это время я не вставал с места…
— Заткнись!.. Я с тебя глаз не спускал…
Он надел на Айюба наручники, засвистел в свой свисток. Подошло отделение солдат, сыщик указал на Айюба:
— Арестуйте преступника, который ударил офицера!
Прогремел сильный взрыв. Все застыли на месте.
— Это бомба, — выговорил один из солдат.
Несколько мгновений все стояли молча, потом, будто очнувшись, повели Айюба.
— Я невиновен! — орал он во всю глотку. — Я никого не ударил… Я не сходил с места…
Его привели в полицейский участок, втолкнули в кабинет офицера.
— Вот преступник, сударь, — сказал сыщик, отдав честь.
— Это ошибка, я невиновен! — исступленно закричал Айюб.
— Где вы его задержали? — спросил начальник, злобно посматривая на Айюба.
— Я нагнал его на площади Дворца Абдин, долго бежал за ним, не спуская с него глаз. Он бешено сопротивлялся, но я уложил его на обе лопатки, и тут на помощь подоспели солдаты…
Начальник испепелял Айюба взглядом.
— Ударить меня, ах ты, сукин сын! — прошипел он с яростью.
— Клянусь Аллахом… — отчаянно завопил Айюб.
Офицер оплеухой заставил его замолчать, затем кинул сыщику:
— Не оставляйте следов для адвоката!
Сыщик поклонился, дав понять, что ему все ясно, и вытолкнул Айюба из кабинета. Айюбу скрутили руки и стали лупить его по щекам. Он заорал от боли и, потеряв сознание, повалился на пол. Очнулся он на деревянной скамье: вокруг стояли солдаты. Сыщик грубо поднял его и поволок в кабинет начальника. На этот раз Айюба посадили перед группой чиновников в штатском. Лицо его ужасно распухло, ему казалось, что оно занимает почти всю комнату. Он будто весь разваливался на куски. Мужчина, которого он принял за главного, стал задавать ему вопросы:
— Вы готовы отвечать?
— Я невиновен! — сказал он смиренно.
Он попросил пить, ему принесли чашку воды. Чиновник, который вел допрос, спросил его имя.
— Айюб Хасан Тумара.
— Род занятий?
— Я работаю в конторе.
— Возраст?
— Тридцать лет…
— Солдаты и сыщики видели, как вы…
— Я невиновен, — перебил он, — клянусь книгой Аллаха, невиновен!
— Отвечайте на вопросы и не поднимайте шума, — твердо сказал чиновник.
— Я ничего не сделал… Я не знаю, почему меня сюда привели…
— Все свидетели показывают, что вы взорвали бомбу перед зданием Смешанного суда[8]!
Он ничего не понимал. Что они — пьяны или свихнулись? Он отказывался верить своим ушам.
— Я не сходил со стула у входа в мастерскую Мухсина, — наконец проговорил он, — я не трогал офицера.
— Чепуха! Запирательство только осложнит дело.
— Но я ничего не делал…
— Вы бросили бомбу!
— Бомбу!.. Вы говорите — бомбу?!
— Солдаты и сыщики видели собственными глазами.
— Я вас не понимаю… не понимаю, о чем вы говорите, — сказал он, ударив себя ладонью по лбу.
— Я говорю совершенно ясно, так же, как ясно ваше гнусное преступление!
— Но, милостивый сударь, меня ведь арестовали не за бомбу! Сыщик арестовал меня без всякой причины, мне ошибочно приписали нападение на офицера…
— Признайтесь, это облегчит ваше положение! Сообщите нам имена людей, впутавших вас в это преступление, не пожалеете…
— Господа, вы совершаете чудовищную ошибку! — завопил Айюб срывающимся голосом. — Я бедный человек, я никогда никого не трогал… Спросите Мухсина…
— Признайте все, вам же лучше будет!
— Мы знаем людей, которые стоят за вами, — вмешался человек, сидевший справа от следователя. — Мы прочтем вам их имена, покажем их фотографии — вы сами убедитесь, что нам все известно. Конечно, вы только неудачник, которого ввели в заблуждение. Для них вы лишь подставная фигура, орудие. Вас использовали, а потом трусливо и подло бросили. Признайтесь, это смягчит вашу вину, фактически сведет ее на нет!
— Признаться!.. Но ведь я не бил офицера…
— Где вы взяли бомбу?
— Боже праведный, бомбу…
— Значит, вы не хотите признаться?
— В чем мне признаваться?.. Бога вы не боитесь!
— Предупреждаю, запираться бесполезно.
Он вглядывался в лица тех, кто сидел перед ним, и видел непроницаемую стену. Все двери милости и надежды были наглухо закрыты.
— Неужели вам и правда нужно мое признание?
Выражение лиц изменилось, они стали заинтересованными, почти ласковыми.
— Ну, говорите же, Айюб, — сказал следователь.
— Признаюсь, что я наркоман…
Интерес тотчас сменился злобой:
— Вам угодно шутить?
— У меня в желудке пятнадцать граммов. Судебный врач может подтвердить…
— Вы губите себя!
— Сегодня я свою норму принял, и так каждый день… Вы когда-нибудь слышали, чтобы наркоман бросал бомбы?
— Оставьте эти детские уловки, вам все равно не отвертеться.
— Я еще и алкоголик. Не бил я офицера и бомбу не бросал!
— Довольно, Айюб!
— Хотите знать почему? Пожалуйста! Да я никогда не занимался политикой, мне наплевать на ваши конституции — хоть тысяча девятьсот тридцатого, хоть тысяча девятьсот двадцать третьего года! И на демонстрацию не ходил. Позовите врача!..
— Лучше последуй моему совету и признайся. Имена и фотографии перед тобой.
— Но послушайте, у меня единственное занятие — копаться в архивах да высасывать свои пятнадцать граммов в день. Приведите вашего доктора, спросите его, спросите любого!..
Прошел год, прежде чем Айюб вновь объявился у «дяди» Мухсина. Его обвинили в попытке взорвать Смешанный суд. Фотографию его поместили в газетах, и все считали Айюба героем-мучеником. Несколько известных адвокатов вызвались защищать его, и суд признал его невиновным. Когда объявили решение суда, зал взорвался аплодисментами. Теперь он пришел в мастерскую, друзья крепко обнялись. Айюб занял свое обычное место у входа.
— У меня есть отличный товар! — сказал Мухсин ласково.
— Целый год без него обходился, — отвечал Айюб со смехом, — знаешь, даже забыл, что это такое.
— Ну вот, пришло время вспомнить…
Айюб ничего не ответил. Мухсин смотрел на него с удивлением.
— Пошли их Аллах в ад! Айюб-эфенди, никак они тебя переделали?! Я тебя не узнаю.
Айюб улыбнулся, но опять промолчал.
— Но теперь тебя все любят, уважают… — продолжал Мухсин.
Айюб простодушно и весело засмеялся.
— Никто не верит, что ты наркоман, — вновь начал «дядя» Мухсин. — Там, наверху, и вправду думают, что ты ударил офицера и бросил бомбу…
— Мой процесс и был похож на разорвавшуюся бомбу! — гордо сказал Айюб.
— Что же ты собираешься делать? — недоверчиво спросил Мухсин.
Айюб задумался.
— Кое-кто предложил мне выдвинуть свою кандидатуру на будущих выборах, — проговорил он спустя некоторое время.
Потрясенный Мухсин смотрел на него, разинув рот.
— Но ведь там знают, кто бросил бомбу! — сказал он многозначительно.
— Ну и что? Даже если знают… Они говорят, что я отказался подтвердить обвинения, сфабрикованные против них…
— Но тебе же все равно, ты ни в чем таком не разбираешься?!
— В камере и на суде меня многому научили, — ответил Айюб с улыбкой.
Перевод Г. Косача
Полуденное солнце стояло в зените над кварталом Саади, когда проповедник в мечети обратил слова свои к молящимся. Бог создал мужчин и женщин, говорил он, детей и птиц, кошек, рыб и облака. И сотворил он их всех, бедных рабов своих, из праха земного. Мужчины согласно кивали головами, и лица их были похожи на землю, из которой их создал бог, на землю, не омытую ни единой каплей дождя, на окаменевшую глину, из которой были выстроены их дома, на жесткую кладбищенскую землю, куда их опустят в тот день, когда они умрут.
Полуденная молитва окончилась, молящиеся покинули мечеть. И на их лицах мучительная тоска смешалась с тихим смирением. Многие направились в кофейню квартала Саади и, сидя там, говорили о том, что случилось несколько дней назад, когда Мунзир Салим пришел в полицию и, гордо подняв голову, заявил, что зарезал свою сестру, — ведь только кровью в квартале Саади смывают позор.
Вот и умерла Фатма, похожая на цветок, о котором мечтает каждое дерево, красавица Фатма, лучшим украшением которой были ее черные волосы — темные, как озерная гладь, где не отражается ни одна звезда, душистый шатер, где может надежно укрыться испуганный беглец.
Когда Фатма была девочкой, дед любил расчесывать ее волосы, ласково и гордо перебирая угольно-черные пряди, любовно шепча: «Ведь это же клад, настоящий клад…»
Однажды, смущаясь и робея, держа в руках поднос с кофе, Фатма вошла в комнату, где сидели свахи. Они смотрели только на ее черные как смоль волосы. А через несколько недель женщины с веселыми криками проводили ее в дом Мустафы, лицо которого не знало улыбки.
Мустафа любил Фатму и ее волосы, но каждую ночь ему снился один и тот же сон — будто он бежит под проливным дождем, и ни одна капля не падает на него.
Мустафа говорил Фатме:
— Я — мужчина, а ты — женщина. И женщина должна повиноваться мужчине, ведь она для него создана!
— Я повинуюсь тебе, делаю все, что ты пожелаешь, — отвечала Фатма.
В ответ он, вспылив, бил ее по щекам:
— Молчи, когда я говорю!
Фатма плакала. Но уже через минуту эта маленькая, веселая и беззаботная птаха забывала об обиде и начинала смеяться, вытирая слезы, которые текли по ее щекам. А Мустафа закрывал глаза, и ему казалось, что Фатма покорно говорит: «Люблю тебя и умру, если ты меня покинешь». Но Фатма ни разу не сказала ему этих слов.
Однажды, тяжело ступая, Мустафа вошел в кофейню квартала Саади и сказал брату Фатмы Мунзиру Салиму:
— Чтобы ты мог, как мужчина, сидеть среди мужчин, пойди и забери свою сестру из моего дома.
И Мунзир Салим опустил глаза от стыда перед сидевшими с ним мужчинами, с силой закусил губу, резко встал и побежал по улицам квартала Саади.
Когда Фатма увидела брата, занесшего над ней нож, она бросилась прочь из дома. С непокрытой головой бежала она по переулкам квартала Саади, волосы ее растрепались, она звала на помощь. Но нож настиг ее и пронзил ей горло, а мужчины, женщины и дети молча и мрачно смотрели на нее.
Так умерла черноволосая Фатма. Нет она все еще бежит по глухим улочкам квартала Саади, стучится в двери домов, зовет на помощь… Но все двери наглухо закрыты, и нож вновь и вновь обогревается кровью.
Перевод С. Шуйского
Топор дровосека безостановочно и монотонно бил по стволу лимонного дерева, которое стояло во дворе дома. Самиха сидела у окна, выходившего на аллею; время от времени оттуда слышались вопли сумасшедшего парня, сопровождавшиеся стуком топора. Аромат лимонного дерева разносился по комнате, проникал повсюду, сторожил у дверей, будто слепая нищенка.
Резкие, отрывистые крики сумасшедшего проносились над аллеей, долетали до ушей Самихи и, словно дикий зверь, врывались внутрь, пробуждая у нее в крови некое таинственное существо. Ей было видно, как сумасшедший метался по аллее. Несколько мальчишек приплясывали вокруг него, дразнили и кидались апельсиновой кожурой. Его глаза показались Самихе парой больных тигров, дремлющих в высокой траве, там, в чаще леса…
Назойливый лимонный аромат раздражал отца Самихи, измученного болезнью старика, и он решил избавиться от дерева. Не обращая внимания на мольбы Самихи, позвал дровосека. А ведь лимонное дерево с детства было ее другом! Как оно хорошело с наступлением зимы: дождевые капли жемчугом блистали на его листьях, зеленая кольчуга сверкала и переливалась — того и гляди, займется пламенем.
Снова донеслись вопли сумасшедшего, словно рыдания лимонного дерева, доживающего последние минуты. Самиху охватил безотчетный страх. Ей чудилось, будто она владычица небесного свода, полного тусклых звезд…
Самиха была женщиной в расцвете сил. Муж оставил ее несколько месяцев назад. А ведь она готовилась стать примерной женой: стряпать, стирать белье, прибирать комнаты, отдаваться, выказывая страсть, радость, нежность… Ей было десять лет, когда отец залепил ей жестокую пощечину, увидев на ней платье выше колен. Потом, перед свадьбой, замужние родственницы обучали ее, как надо вести себя в постели, как отвечать на похоть мужа, добиваясь гармонии желаний… Но муж был недоволен Самихой: она пугалась и съеживалась от каждого его прикосновения, потом уступала, и ее безответная плоть бесстрастно принимала тяжесть мужского тела… Муж не желал жить с нею: ему нужна была женщина, содрогавшаяся от его близости. Самиха вернулась в дом родителей — помогала матери по хозяйству, а остальное время дня сидела у окна и рассматривала прохожих.
А сумасшедший все прыгал по аллее, крича и отбиваясь от мальчишек. Топор ранил ствол лимонного дерева, острое лезвие проникало в его плоть все глубже и глубже. Размеренный стук врывался в прошлое, разрушал ее связь с детством. Ребенком Самиха могла смеяться без причины, но ее пугала луна. Она не хотела верить, что это всего лишь мертвенный диск, бледно сияющий в вышине.
Необычно резкий крик вонзился в ее сознание. Выглянув из окна, Самиха увидела, что сумасшедший сидит на земле, стиснув руками голову, а кровь так и хлещет у него между пальцев. Мальчишек уже не было — после того как один из них швырнул в него камнем, они убежали.
Необъяснимый ужас охватил Самиху, она отбежала от окна и бросилась на кровать. Аромат лимонного дерева и стук топора смешивались со стоном сумасшедшего. Самиха закрыла глаза, она чувствовала приближение приступа лихорадки. Ей казалось, будто чьи-то пальцы сжимают ей горло, не дают вздохнуть. Хотелось позвать на помощь. Болезненная тяжесть разлилась по всему телу, но вскоре пришло облегчение. Счастье и страх слились воедино, дыхание ее участилось, и она увидела вдруг таинственного незнакомца, того, из ночных сновидений. Он стоял высокий и совершенно нагой. Лишь густые черные волосы покрывали его кожу. Ей хотелось дотронуться до него, но она не могла шевельнуться.
Палаческий топор тупо колотил по лимонному стволу. Незнакомец улыбался. Он стоял у дверей, глаза его блестели. Самиха прохрипела: «Уходи!» — но он широко улыбнулся. Зубы его были ослепительно белыми, а губы — алыми, как замерзшая кровь. Хоть бы сказал что-нибудь! Ей отчаянно захотелось услышать его голос: наверное, он похож на рокот волн, которые бьются о скалы на далеком берегу… Но, когда он стал приближаться, она попыталась бежать и сказала вновь: «Уходи!» Мужчина, казалось, не слышал и продолжал приближаться. Вот он протянул руку, погладил ее волнистые волосы… Губы его шевельнулись беззвучно, но Самиха была уверена, что он сказал: «Милая!»
Всхлипывания сумасшедшего становились громче. Незнакомец взял Самиху за руку и потянул к себе. Самиха не сопротивлялась. Его рука была такой сладостно знакомой. Где она видела эти руки? Она не могла вспомнить, как ни старалась. А мужчина вел ее вперед. Они пересекли широкое поле, где зимние снега встретились с летним солнцем и весенними цветами. Подошли к ветхому дому. Он показался Самихе знакомым. Она видела его раньше. Но где? Где?.. Тьма рассеялась, и ей вдруг представилось, что это тот самый старый заброшенный дом, который, как призрак, маячил в конце аллеи, когда она была ребенком.
Она оглянулась на мужчину и увидела, что тот изменился. Это был уже не юноша, а немолодой человек. Она сразу узнала его. Когда-то, ей еще не было двенадцати, она возвращалась домой. Спускались сумерки, и она спешила. Когда она поравнялась со старым домом, мужчина средних лет загородил ей дорогу. Он больно сжал ее руку и грубо бросил: «Будешь орать — убью!» Он быстро затащил ее в дом, сорвал платье… Грудь у нее только начинала формироваться, но была уже гладкой, упругой. От него пахло дымом, как от потухшего костра. Самиха с волнением посмотрела на мужчину, который пришел к ней после стольких ожиданий. Ей хотелось броситься к нему, спрятать голову у него на груди. Но она опять услышала предостерегающий голос: «Убью, если крикнешь!» И она не сопротивлялась. Ею овладело желание, такое новое для нее, оно возникло глубоко внутри, согревая ее, и она тихо лежала в ожидании тела мужчины, дымного тела, напоминавшего потухший костер.
Вновь донеслись крики сумасшедшего. Самиха старалась не обращать на них внимания, но вопли становились все громче, они напоминали рычание зверя. Наконец она не выдержала и, вскочив с кровати, подбежала к окну. Выглянув наружу, она увидела, что сумасшедший все еще сидит на земле, отбиваясь от парикмахера и бакалейщика, которые стараются перевязать ему рану на голове, и дико воет.
Самиха не пыталась больше вернуться в старый заброшенный дом и укрыться там в вечерней мгле с незнакомцем. Она не могла оторвать глаз от сумасшедшего, который катался по земле, размахивая руками и ногами. Образ немолодого мужчины поблек и растаял. Ей чудилось, что сумасшедший превратился в скопище ножей, сейчас он медленно рассечет ее тело на куски, а потом оставит наедине с прежними страхами.
Самиха вернулась к кровати, легла, закрыла глаза. Однажды, когда она останется одна, она заманит сумасшедшего в дом, бесстыдно сорвет с себя платье и отдаст свою грудь его рту. Она будет смеяться, когда он начнет теребить ей соски, прерывающимся голосом потребует, чтобы он кусал ее, впился в нее зубами, пока не брызнет кровь и не обагрит ему губы. Тогда она осушит их языком, жадно и трепетно…
Стук топора резко оборвался. Раздался шум падения лимонного дереза, все стихло.
Вспомнив о луне, Самиха улыбнулась: она больше не будет бояться луны, ведь она видела ее неприкрытый лик.
Перевод С. Шуйского
Когда трамвай остановился у Атабы, на женской половине никого не было, кроме одной старушки. Шел пятый час пополудни. Стояла удушающая жара. Оглушительно кричали разносчики. Кондуктор отправился на почту за мелочью, и трамвай задержался дольше обычного. Но вот он бежит обратно. Сумка, висящая у него на шее, бьет ему по животу. В руках бумажный пакет с разменной монетой. Он подносит ко рту рожок:
— Минуточку, уважаемый, не сигналь!
В женскую половину спешила женщина в покрывале с ворохом разноцветных свертков. Кондуктор просигналил.
— Чего ему приспичило торопиться? — произнесла она, поднимая сверток, который упал на пол.
Трамвай неожиданно тронулся, и ей пришлось прислониться спиной к перегородке, чтобы не упасть. Подняв пакет, женщина устроилась на той же скамейке, где сидела старушка, положила рядом с собой пакеты.
— В их сердцах нет жалости, — сказала она.
Женщине было около тридцати. Под покрывалом она носила кричащее красное платье, щедро открывавшее ее белую грудь. Пухлость ее тела не переходила, однако, в дряблость. И лицу своему она явно уделяла немало внимания: белое, сияющее чистотой, оно не носило и следа пудры.
Трамвай остановился против универмага «Омар эфенди». Дверь открылась, вошли две сестры-сиделки из больницы Каср ал-Айни, а за ними — девушка-гречанка. Все сели на скамейку напротив. Затем по ступенькам поднялась высокая дама лет пятидесяти с дочерью, видевшей не более двадцати весен. Женщина в покрывале взяла пакеты на колени, чтобы освободить место для матери, которая продолжала разговаривать с дочерью;
— Не ной, Галила! Я уже говорила, дорогая моя, что не могу купить тебе скатерть, не посоветовавшись с отцом. Он дает нам на белье всего пятьдесят фунтов, а скатерть стоит двадцать.
— Мне от тебя ничего не нужно.
— Ну, дорогая моя, что это, первая скатерть? Или последняя? Завтра купишь все, что твое сердце пожелает, на деньги мужа и успокоишься…
— Ну да! Даст мне муж двадцать фунтов на скатерть! Ему что ни попади в кулак — запихнет себе в зоб, как пеликан.
Вошел кондуктор.
— Билетики, сударыни. Вам билетик, мадам. Куда изволите? Тогда еще один миллим[10].
— Молочный шоколад! Всего один миллим за плитку шоколада. Дешевизна! — выкрикнул мальчишка-торговец.
— Эй, парень! Ты всюду за мной по пятам! Не тебе ли было сказано выйти на предыдущей остановке?! Хватит, братец! Избавь меня от твоего вида!
— Минутку, уважаемый! Эй, шоколадник, дай мне плитку. — Дама в покрывале открыла кошелек, заплатила за плитку шоколада, приподняла вуаль и начала есть. — Ужасно мягкий, дорогой мой.
— Это от погоды! Очень жарко. Молочный шоколад!
— Ну, пошел теперь, мистер!
Трамвай остановился. Разносчик шоколада сошел. В трамвай вошли еще две женщины.
— О господи! И отчего это так много народу?!
— Нам придется стоять…
— Дорогая моя, не могу я стоять в трамвае — качает.
Одна из сестер-сиделок освободила место:
— Пожалуйста, присядьте, сударыня, устраивайтесь поудобнее.
— Спасибо, дорогая. Я вас потревожила.
Напротив женщины в покрывале села беременная. Она тоже полновата и белокожа, но ей нет еще и двадцати двух. На шее у нее поблескивает золотое ожерелье, запястья в браслетах — по всему видно, живет в благополучии.
— Билетики, сударыни. Куда желаете?
— Два до конца.
Беременная уплатила за обеих, кондуктор дал ей сдачу и ушел, не закрыв дверцу между отделениями трамвая.
— Дай мне твои вещи, Фардус, — обратилась беременная к подруге.
— Я пойду сяду там, дорогая, — сказала та. — Там никого нет.
— Но там же мужчины…
— Ну и что? Не съедят же нас мужчины!
— Ей-богу, она права, — сказала женщина в покрывале, бросив обертку от шоколада. — Это мы едим мужчин, а не они нас.
— Это как?
— Как? Есть ли нужда спрашивать, мадам? Разве Еву сотворили не из ребра Адамова? Какая нам цена без них?
Женщина стянула с плеч покрывало, и оно легло вокруг нее.
— Вы преувеличиваете, сударыня, — повернулась к ней одна из сиделок. — Разве мы им не служим, не ухаживаем за ними? Не мы ли приносим им детей и создаем домашний очаг?
— Дом? Женщины, дорогие мои, ей-богу, дом без мужчины ничто: пол да стены — одним словом, могила, да и только. Пусть Аллах не осудит слышащих мои слова и никогда не лишит их мужчин.
Все засмеялись, даже гречанка. Говорившая невозмутимо оглядела всех, не видя причины для веселья, и продолжала:
— Когда мужчина возвращается домой, к семье, этому мгновению нет равного на свете: «Эй, жена, возьми-ка разрежь этот арбуз. А почему дверь была открыта? Встань-ка, прогони мух да задерни шторы: вздремнуть хочется». А как хорошо посидеть вместе вечерком на балконе, ты рассказываешь ему, что у тебя на сердце, он — тебе…
Дверца открылась, вошел кондуктор. Женщина в покрывале замолкла и стала смотреть в окно на длинную улицу. Каср ал-Айни. Через мгновение трамвай остановился. Гречанка и сиделки вышли, мать пересела к дочери.
— Благослови ее господь, она, должно быть, невеста, — обратилась к ним женщина в покрывале.
— Да, мадам, это моя старшая дочь, ее свадьба через двадцать дней.
— Пусть Аллах разрешит все счастливо. А ваш жених так же красив, как вы?
Девушка посмотрела на нее, но ничего не ответила.
— Он ей не нравится, — поспешила с ответом мать. — Ничто ей на свете не нравится. Ей нужны молочные реки да кисельные берега.
— Мне нужен хороший дом, — раздраженно вмешалась дочь. — Ради чего же выходят замуж?
— Как это ради чего? — поразилась женщина в покрывале. — Да разве можно так говорить, девушка? Для кого мы одеваемся? Для кого красимся и белимся? Самые распрекрасные ткани не радуют, если они не куплены мужем!
Трамвай остановился. Беременная с подругой и мать с дочерью вышли. На мгновение воцарилась тишина. Ее нарушила старушка:
— Спаси нас Аллах, отчего это так много мух?
— Да они и впрямь такие нахальные, — поддержала ее женщина в покрывале.
— Что чума — и в доме, и на улице, никакая отрава их не берет. Была когда-то липкая бумажка, но теперь ее не достанешь!
— Липкая бумажка? У меня дома четыре мотка — все новые.
— Где ты взяла, доченька?
— Новый лавочник принес, он открыл магазин неподалеку от нас. Высокий такой, смуглый, как зовут — не помню.
— Интересно, где он ее раздобыл, я повсюду искала…
— Право, не знаю. Я как раз из ванны выходила вчера, слышу — стук в дверь. Пошла открыть, а это он с бумажкой…
— Хороший человек, ей-богу.
— Да, похоже, что добродушный.
Трамвай остановился на мосту. Старуха вышла. Кондуктор закрыл дверцу между женской половиной и вагоновожатым, и трамвай двинулся дальше. Женщина в покрывале сидела, задумавшись. Она вспомнила беременную, ее голубое платье, белую шею, ожерелье и браслеты на запястьях. Вспомнила мать с дочерью. Слова последней вновь прозвучали у нее в ушах: «Ради чего же выходят замуж?»
Память вернула ее еще дальше назад, и она увидела себя с мужем на улице Муску:
— Я голодна, повелитель, голодна…
— В чем дело, жена? Мы только что поели…
— Я не хочу есть. Тело мое голодно, оно желает этот кусок ткани.
— На сколько он потянет?
— На два, самое большее на три фунта.
— Ну иди, моя хорошая, купи.
— Пусть Аллах никогда тебя не отнимет у меня, повелитель.
И она вспомнила, как семь месяцев назад, в рамадан[11], ей принесли документ о разводе… В ушах прозвучали слова, сказанные ею женщинам в вагоне: «Дом без мужчины ничто: пол да стены, — одним словом, могила, да и только…»
И вновь задребезжал бабий смех, но она по-прежнему не видела причин для веселья. В памяти всплыла ее квартирка: гостиная, спальня, ванная… Перед глазами возник вдруг высокий смуглый лавочник с приятным мягким голосом.
С неделю он арендовал магазин неподалеку от ее дома. Она видела его всего дважды. Второй раз вчера в полдень. Она шла мимо его магазина за настойкой опия, и он спросил, не нужна ли ей липкая бумажка: у него будет партия вечером.
Ей вспомнилось лицо старухи и ее сетования по поводу липкой бумажки. Что она ей сказала? Ах да, что лавочник принес ей бумажку, когда она была одна дома. Но это неправда, вчера вечером, выйдя из ванны, она действительно услышала стук в дверь, но это стучал не лавочник, а мальчик-рассыльный.
Ее ложь показалась ей страшной. Почему она солгала? Почему?
Она попыталась найти ответ на вопрос, но не могла сосредоточиться. Перед глазами опять возникла квартирка. Она ясно увидела дверь полутемной спальни, потом самое себя одну на диване, когда дверь за рассыльным уже закрылась; раздражало цоканье деревянных шлепанцев Галилы в соседней квартире, тонкий соседкин голос звал мужа: «Иди же, хозяин Абду, ужин готов».
Снова спрашивала она себя, почему сказала старухе, что лавочник приходил к ней. Почему? «Фантазии… Фантазии… Выдумки беспричинные…» — подумала она, посмотрев на Нил вдоль набережной.
— Булавки, иголки! — выкрик разносчика прозвенел в ушах, когда трамвай замер на следующей остановке.
Кондуктор просигналил в рожок, и вагон тронулся. Она осталась одна на женской половине…
Перевод Л. Галкиной и А. Васильева
Холм Акир около Суайры — место археологических раскопок, за которым присматривает старикан Мади, настоящий араб, воплощение древних традиций. Мне случилось быть археологом, и я удостоился чести участвовать в первой экспедиции Национального комитета по сохранению древностей. Именно там мне посчастливилось убедиться лично в щедрости простой арабской души.
Мы разбили палатки у подножия холма, где-то на полпути от места раскопок до хижины Мади. Сама хижина была сплетена из прутьев, словно гнездо, и от недостатка вентиляции не страдала. Закрома Мади явно не ломились от запасов, и ему бы туго пришлось, пожелай он накормить всех гостей. Но у наших рабочих хватало муки, чая, сахара и прочего, так что Мади не угрожало расстаться со своей коровой. Мы даже и не представляли себе, что наше появление поставило его перед такой проблемой. Мади в самом деле олицетворял собой простоту — город не коснулся его в этом захолустье. Он истово исполнял несложные обязанности сторожа, разделяя уединение с женой, маленькой дочкой и коровой.
Мади занимался охраной археологических раскопок с раннего детства. Он любил вспоминать немецкие экспедиции, бывавшие в Ираке до первой мировой войны. Было у него в запасе и несколько забавных историй о старых добрых днях, и он частенько лил слезы оттого, что им пришел конец.
Своему делу Мади был предан необыкновенно. Его должностное рвение изводило нас, особенно когда он по ночам бродил вокруг наших палаток со старинным ружьем в руках. Ни одна ночь не обходилась без пары залпов (по меньшей мере) по тому, что он именовал джиннами[12]. Зрение подводило его довольно беззастенчиво, поэтому нельзя было предсказать, когда раздастся смехотворный трах-тарарах, вызывающий лай окрестных собак и якобы посылавший свинцовую смерть джинну. Каждый, кому приходилось вылезать из палатки ночью, должен был убеждать его, что идет свой, а не пришелец из иного мира. Днем мы потешались над рассказами Мади о его ночных подвигах и бесчисленных ворах, которых он изничтожил. Наш смех его ободрял, и вскоре он стал считать для себя обязательным играть роль потешника.
Когда сезон раскопок окончился и мы перед возвращением в Багдад стали сворачивать лагерь, появился Мади. Застенчивость сковывала ему язык, когда он объяснял, что ему нужны деньги для покупки второй коровы, чтобы стадо его увеличилось вдвое. Он свято верил в нашу щедрость, и нам пришлось, подчистив свои запасы, снабдить его нужной суммой и дать день отпуска на покупку.
Каково же было наше изумление, когда Мади вернулся в лагерь и устроил званый обед в нашу честь. Оказывается, он и не думал покупать корову. Повышению своего уровня жизни за счет увеличения поголовья скота он предпочел гостеприимство в духе древнеарабской традиции.
С тех пор лицо Мади излучает некое сияние, ему сладостно от сознания, что слава о его великодушии столь же велика среди путешественников — передвигайся они верхом на лошадях, на поездах или на самолетах, — как до него слава легендарного Хатима ат-Таи[13].