На 31 августа 1942 года: «В 215 сд — в стрелковых полках осталось по 40–50 штыков» (донесение).
— Эва, птюшки полетели. Осень пришла.
Лавиной идут наши войска сюда, под Ржев. Переброска с одного участка на другой тоже днем. Войска идут открыто, громко. Это входит, вероятно, в задачу: устрашить противника.
Осенняя тишь. Лазурное небо. Томительное безлюдье, странно уцелевшие ряды изб. Жителей немцы угнали заранее, а поджечь деревню не успели — выбиты внезапно.
Здесь работала немецкая прессовальная машина. Машины нет. Остались горы спрессованной плитами соломы — готовились вывезти в Германию.
В сарае. Столом и табуретами нам служат те же соломенные плиты. Нас двое: я и пленный — рослый немолодой немец. Обычные вопросы к нему: об огневых точках, о стыках частей, о пополнении и прочем. И всегда что-то еще сверх того, хотя и впустую: зачем, к примеру, пришли сюда?
Он вдруг встает, загородив собой проем распахнутой двери — в сарае становится почти темно, — с торжественной решимостью говорит добросовестно: это веление фюрера — Россия должна пасть, чтобы мы могли разбить своего главного врага — Англию.
Я вдруг чувствую, как в эти минуты реальное и фантастическое сомкнулось. И что мне не забыть: запах соломы, аккуратные желтые плиты — дикий союз кровавой бойни и деловой хозяйственной рачительности, — пустынность улицы, нежнейшее небо, прощальное солнце, мучительное соприкосновение с врагом-невольником и его черный силуэт в дверном проеме сарая, где мы двое так противоестественно, дьявольски повязаны.
А в голове сам по себе тренькает игриво мотив их солдатской песенки: «С войной спешим на Англию, а скачем на Восток».
— Товарищи бойцы и командиры! Полуразбитый немец нашел свое убежище на правом берегу реки Волга, используя при этом крутые берега реки Волга и ее водную преграду. Здесь он прорыл себе глубокие траншеи, построил землянки в четыре-пять накатов, окутал себя проволочными заграждениями и минными полями, чтобы спокойно и долго защищаться от русских. Не на таких напал! Товарищи бойцы и командиры! Невзирая на все это, на все его старания, выкорчуем немца без остатка отсюда, с нашей матушки Волги! Освободим русский город Ржев!
Выдвинутая вперед саперная часть ночью натягивает колючую проволоку, минирует…
Днем «загорают». Воды зачерпнуть котелком можно только в озерке на ничейной земле, покуда не заминированной. Спускаются к этому махонькому озеру на виду у фрицев. Потом в очередь с ними немцы, по двое, по трое туда же направляются за водой. Еще и присядут, ополоснут лицо на виду у наших. Командир саперов увидел такое, взвился.
— У меня что тут — хозяйство или балаган? (Хозяйством называют обычно по телефону войсковую часть.)
Потом вдруг махнул рукой примиренно.
Я знаю этого отважного малого, он такой цельный, что не дробится ни на какие частности. И этот жест — большая уступка самому себе.
— Летом мне очень понравилась здешняя территория: небольшие лесные рощи, лужайки, много трав и цветов, в лесах и рощах много птиц, а особенно кукушек и соловьев. Все гудит днем и ночью от их песни.
Потом, когда начались бои, наша часть была на возвышенности. Город был совсем близко. Над городом Ржевом днем и ночью непрерывно был гул от взрывов бомб, снарядов и мин, пыль и дым высоко поднимались в облака, город горел днем и ночью, и все это можно было наблюдать не только в близости, но издалека.
В уцелевшие стекла окон ударяют волны разрывов.
— Обратно немец палит. Размахался. Очертел совсем.
Калининский фронт, 12 сентября (ТАСС): «…„Клянусь, что каждая пуля моей винтовки попадет в сердце врагу“, — сказал, получая оружие, гвардии ефрейтор узбек Мамадали Мадаминов — мастер снайперского огня».
— …под проливным дождем бомб, снарядов, мин и пуль. До того тут летом были ожесточенные бои за город, что в реке Бойня текла красная вода…
У разоренного дома валяется чугунок. Кошка улеглась в нем, спит. И так понятно, что живому существу, привыкшему к дому, нужно «окантоваться». Нужно выделить из хаоса «свой дом».
Эту кошку, приблудившуюся, хозяйка кое-чем подкармливает и говорит, что у нее сперва блохи были, а теперь их нет.
— Нужды у нее не стало, они и ушли.
— В шесть часов за ними на машинах и вывозили немцев. А наши бомбить, расстреливать начинают. По нас бьют.
В городе и окрестных деревнях среди немецких солдат и нашего населения курсируют слухи, что Гитлер вот-вот приедет в Ржев. Вчера и вовсе — что Гитлер якобы на прошлой неделе был в Сычевке, выступал и сказал: «Ржев ни под каким видом не отдавать».
Трофейный документ: «Приказ по пехотному полку. Прифронтовая полоса, примерно в пять километров, должна быть эвакуирована».
— Слово матерное у нас это нипочем. Это слово утвердительное.
Приказ: немедленно отступить в лес в связи с опасностью, что немцы отрежут хутор. Эвакуируют население.
— Мы кричать стали, чтобы нас не вакуировать. Тогда тот военный сказал: «Куда еще хлеснет. Погодить надо. Мы ведь точно не знаем, что мы его, а может, он нас». Ну и тогда мы не стали больше. Кричи не кричи, а надо, выходит, по его.
Год назад под Москвой на оборонных работах, когда женщины рыли противотанковые рвы, над их головами летали низко немецкие самолеты, строчили из пулеметов, сбрасывали листовки:
Московские гражданочки,
Не ройте ваши ямочки.
Все равно наши танки
Не попадут в ваши ямки.
Когда началась война, прохожие на улицах Москвы стали разговорчивее друг с другом.
Под оркестр, или молчащим строем, или с песней батальоны мужчин уходили вдоль по улице на войну. И все мы останавливались, застревали на этих прежних улицах под током высокого напряжения войны. Застигнутый на тротуаре старик в чесучовом, царского времени пиджаке, заслышав солдатский чеканный шаг, вздрагивал, остановившись, вскинув голову. Мальчишки, вымчавшие из подворотен, пристраивались в хвост колонне. А пожилая изможденная женщина со свисающей с локтя котомкой картофеля и с крохотным внуком на руках — неокрепшая шейка-стебелек раскачивает беспомощную головку — проклинала немцев и говорила мне:
— Пускай все возьмут для армии. Пусть нам оставят немного черного хлеба и воды. Лишь бы армию кормили.
Другая женщина, тугая, скуластая, в руках по корзине с продуктами, на ходу спрашивала меня про шагающую колонну: «На фронт? На фронт? Надо, надо пополнять ряды Красной Армии» — пусто, наставительно, грубо произнесла, идя без задержки дальше своей дорогой, отдельной от всех.
Остановленный на перекрестке мотоциклист, красивый малый, не слезая с седла, пережидал, когда пройдет колонна, и громко, беспечно, от души пел:
Фашисты отступа-али,
Мы двигались вперед…
Но вот на площади першит в репродукторе, и прихлынувшие к нему с тротуара люди смотрят в его черную пасть. Он заглатывает наше дыхание, наше сердцебиение и выталкивает из пасти: сегодня нашими войсками оставлен город…
В избе…
— А до воины что, одежонка была кое-какая.
— Так мы на это смотрели скрозь пальцы.
— Видный был мужик. (Это о председателе сельсовета.) Говорить станет — как по писаному чешет. Так ведь война второй год. Ум весь — в обноске.
Штаб нашей армии. Гидрологическая характеристика по району возможного продвижения войск в наступательном бою:
«Характерна особенно для участков, расположенных на р. Волга и Сишка, — небольшая облесенность территории и значительная ее распаханность. Значительные массивы леса приурочены к водораздельным плато. Такие лесные массивы, а также глубокие овраги, заросшие кустарниками, могут служить местами для укрытия войск, в целом же для всего района маскирующие свойства местности выражены слабо…»
Всякий раз, как после продолжительной стоянки вдруг оказываешься на колесах, одолевает путевая праздность, хоть и невелик отрезок пути. И замечаешь, что происходит вокруг: листья, выстоявшие это холодное лето, покрылись сентябрьскими тенями солнца и крови.
С нами поравнялся уже едва различимый в сумерках кавалерист. Возможно, везет донесение. Срочное. Машина стала на мосту. Лошадь скользнула крупом по ее крылу. И внезапный толчок, как электрический заряд. Мне вдруг почудилось, что этот тихий вечер и я вместе с ним как бы вытолкнуты из войны. И взмыли.
Какой-то чернильный, горьковатый запах осиновой прели. Гиблая, сырая, облетающая роща; тусклые, осенние стволы. Особенно сильно и странно пахнет чернилами в блиндаже, когда в железной печке сырые осиновые чурки шипят и тлеют, не воспламеняясь.
Подступает вода. По утрам, отворотив бревна настила в блиндаже, выбираем по сорок и более ведер воды, просочившейся из почвы.
Мыши и крысы привалили сюда из сгоревших селений, осаждают блиндажи. Сержант Тихомиров заявил опрометчиво, что ночью, просыпаясь, он чувствует себя княжной Таракановой. Сказанул — и прицепилось. Теперь его иначе и не называют: княжна Тараканова. В лучшем случае сержант Тараканов. Так уж теперь до конца войны.
Написала домой: «На днях мы снова двинемся, опять машины, разбитые дороги, километры пешком, и ночи в лесу под дождем — в палатке или без. Но это движение на запад, и в этом направлении я готова идти пешком до конца войны. Пишу вам ночью, а ночь, как известно, придает такого рода чувствам торжественность… Над нами немец развесил осветительные ракеты, но ушел, не бомбив…»
Трофейный документ. Прислан Генштабом для ознакомления.
«Гл. квартира фюрера 7.Х.41.
Фюрер снова решил, что капитуляция Ленинграда, а позже Москвы, не должна быть принята даже в том случае, если она была бы предложена противником…
Следует ожидать больших опасностей от эпидемии. Поэтому ни один немецкий солдат не должен вступать в эти города. Кто покинет город против наших линий, должен быть отогнан огнем.
Небольшие неохраняемые проходы, делающие возможным выход населения для эвакуации во внутренние районы России, следует поэтому только приветствовать. И для всех других городов должно действовать правило, что перед их занятием они должны быть превращены в развалины артиллерийским огнем и воздушными налетами, а население должно быть обращено в бегство…
Хаос в России станет тем больше, а наше управление оккупированными восточными областями тем легче, чем больше населения городов Советской России будет бежать во внутренние области России.
Эта воля фюрера должна быть доведена до сведения всех командиров.
Исконное: «Не в силе Бог, а в правде». Правда вся на нашей стороне — они вторглись, топчут… Одной правдой, видно, не проймешь, не одолеешь их. А может, и Бог ныне — с силой?
Дневного света совсем мало, а в лесу и вовсе: ранние сумерки, кромешная тьма вечеров и ночей. И вот пожалуйста — куриная слепота: это когда, оставаясь зрячим днем, в темноте слепнешь, как курица. Говорят: авитаминоз, нужен рыбий жир. Боец, страдающий, как и я, говорит просто:
— Глаза тупые стали.
«В соответствии с постановлением Совнаркома РСФСР о ликвидации очагов сыпного тифа в районах, освобожденных от немецкой оккупации, в ваш сельсовет направляется бригада дезинфекторов. Работа по борьбе с завшивленностью в освобожденных районах должна быть развернута в следующих направлениях:
1. Массовая промывка населения, используя для этого местные средства — бани, русские печи, для детей — корыта…»
— У каждого душа должна рваться в бой на передовую!
— Душа болит — рвется, а все чегой-то на месте, — вздохнул боец, скручивая цигарку.
— Если день без дождя, жди, что будет бомбежка.
Нас не трогай — мы не тронем,
А затронешь — спуску не дадим,
И в воде мы не утонем,
И в огне мы не сгорим.
Это же гимн чертей. А мы-то и тонем, и горим.
— А нам што? Ни почета, ни острастки.
И где только может урвать с часок ли, с полчасика, заваливается спать. На войне вообще кто где может спит безоглядно.
Плакат: «Витамины нужны животным.
…От недостатка витамина D и минеральных солей (кальция и фосфора) молодняк заболевает рахитом. Это заболевание выражается в том, что кости животного становятся хрупкими, ноги искривляются, суставы расширяются; животные трудно поднимаются на ноги, теряют аппетит. Витамин D…»
Отпечатано в Омске, 1942, на подходящей бумаге типа газетной — пойдет на раскурку.
Пожилой, измученный. Но в облике черты особой городской степенности, потомственной. В поисках пропитания оказался в деревне, отбитой теперь нами.
Еще в Ржеве соседка слышала по русскому радио: «Потерпите. На днях мы освободим вас. Помогите громить врага чем можете».
Сам он слышал, Гитлер якобы сделает Москву деревней, а Ржев столицей. Это говорил немец Рудольф.
Немцы уже все обобрали. И у них с пропитанием очень ухудшилось. Крутят через мясорубку конину. А в городе страшный голод.
Человек этот горюет по своей библиотеке, хоть и закопал ящики с книгами в землю, но не надеется сберечь. Еще в июле он у знакомой за восьмушку окурочного табака купил книги — Ратцель, «Народоведение», том первый; «Подарок молодым хозяйкам», тысяча страниц; Кропоткин, «Записки революционера», Достоевский, «Идиот», и набор разнообразных журналов. На базаре за шесть немецких сигарет — «Преступление и наказание» Достоевского. А за три куска хозяйственного мыла у той же знакомой — сорок четыре тома энциклопедического словаря Гранат, Библию и другие книги.
В лесу на КП от блиндажа к блиндажу протянуты жерди. Держась за них, как за перила, легко передвигаешься ночью. Но я с задания возвращалась на КП в быстро сгущавшихся сумерках. И вот уже — обвал обступившей темноты. Куриная слепота. Мрак. Ничего не вижу. Ногу заношу, а куда ступлю — не то на дорогу, не то в яму, в кювет? Сажусь на корточки, ощупываю руками склизкую, холодную землю. Поднимаюсь, шаг, еще шаг. Не то дорога клонится, скользит по мокрой глине, не то я сбилась, скатываюсь куда-то, ухну сейчас. Ни звездочки в небе, ни вражеской ракеты, как назло. Опять присяду, обшарю руками землю, поднявшись, переступлю и замру беспомощно — ни с места. А еще два или три километра. И тогда — делать нечего, ни зги — с помощью рук-поводырей постыдно, на четвереньках перебираюсь, уже зная, что никогда никому не признаюсь в том.
Где-то на половине пути на мгновение — огонек. Я наткнулась на палатку армейского прокурора полковника Зозули. Оглядев своими крохотными глазками, утопленными в валиках толстых век, меня всю в грязи, в глине, кивнув на мое «разрешите?», сказал:
— Мы люди интеллекта. Мы всякие невзгоды переносим легче.
Сказано штабными гидрологами: «…маскирующие свойства местности выражены слабо». Но в каждом перелеске, рощице, кустарнике такое скопление собранного сюда, под Ржев, войска, что куда ни ударит немецкий снаряд — гибель.
Наш комиссар штаба взял на себя смелость написать в Ставку о недопустимости густого эшелонирования.
За фронтом:
Раскинулись рельсы стальные,
По ним эшелоны летят,
Они изо Ржева увозят
В Германию наших девчат.
Прощай, дорогая сторонка
И быстрая Волга-река.
Ой вы, братья, вы, братья родные,
Выручайте вы нас поскорей.
Приготовьте вы пули стальные
Для проклятых немецких зверей.
Разгоните вы их, растопчите,
Чтобы ворон костей не собрал.
Чтобы каждый немецкий мучитель
Лютой смертью за нас пострадал.
«Приказание войскам 30-й армии.
В связи с продвижением частей армии обнаружено массовое применение противником мин и сюрпризов в самых различных местах: на дорогах, на объездах взорванных мостов, в населенных пунктах и блиндажах, где противник минирует всевозможные предметы — от столовых ложек, стульев до дров, складываемых у печек, а также трупы, склады и т. д. и т. п…»
16 сентября. Петухи перекрикиваются. 6 часов утра. Просветлело на небе, и береза, что стоит на улице между домами, вся шевелится.
6.30 — уже солнце поднялось, и береза теперь попала под его свет, и нижняя часть кроны видна в своей желтизне, а повыше и на верхушке листья темные. Холодный ветер, все деревья трепещут.
В освобожденной нами деревне мужчин мобилизуют в армию. Пожилой хозяин, где мы заночевали, утром уходил в запасной полк. Простился с семьей кратко: «Будьте поаккуратней», — и пошел будто в поле на работу.
«19 сентября 1942 г. 215-я стрелковая дивизия ворвалась на окраину гор. Ржев.
В ожесточенных боях, переходящих в рукопашную схватку, к исходу дня части дивизии полностью очистили от противника 10 кварталов сев. — вост. окраины гор. Ржев…»
Поезд шел на Тулу. Черной ночью, без фар, без встречной сигнализации, несся наугад, вздрагивая на залатанных рельсах.
Таинственные, черные, мимолетные станции, внезапные глухие стоянки в белом январском поле…
Каким давним, отпавшим кажется тот январь. А всего-то восемь месяцев прошло. Какой же долгий, долгий наш сорок второй год.
Значит, так. Был январь. Поезд шел на Тулу. Я занимала самую верхнюю, багажную, полку. Ни благодатная черствость досок, ни удары по голове нависавшего потолка при беспомощной попытке переменить положение не имели ко мне сколько-нибудь ощутимого касательства. Как и махорочный чад, и тускло подсвеченное копошение внизу подо мной, и всхлип, и храп, и смех, и мат, и бренчание чайников.
Дело в том, что третью, багажную, полку занимала, в сущности, не я. Это в традиционной оболочке из моих мышц и суставов мой бесплотный дух катил по назначению в десантную бригаду. Вероятно, это выспренне сказано. Но как иначе скажешь о той странной невесомости, неотчетливости тела, когда предстояло безо всякого на то умения свалиться с парашютом, да в тылу врага, схватиться с ним в огненной схватке, не умея стрелять, и при лучшем исходе дела пройти на возвратных путях триста — четыреста километров снежной целины на лыжах, едва когда-то испробован, как передвигать ими.
Дальше Тулы состав не шел. Мы ночевали в привокзальном домике, где комната отдыха поездных бригад. А ранним утром в этом темном помещении, уставленном железными койками, забренчал рукомойник. Скопившиеся вокруг него мужчины-железнодорожники и наши парни-десантники ждали своей очереди мыться голые до пояса, с полотенцами через плечо.
Передо мной возникли их сильные торсы, литые мускулы рук. И вдруг я на миг оцепенела, ощутив нашу телесную несоразмерность в предстоящих физических испытаниях.
Но было это только на миг. Мы двинули дальше. И опять все сносно, все переносимо.
8-я воздушно-десантная бригада во главе с генерал-майором Левашовым была срочно сформирована приказом Сталина. И приказом Сталина всякий груз, адресованный ей, надлежало незамедлительно, первоочередно, «красной стрелой» пускать по железной дороге.
Но железнодорожное полотно было восстановлено лишь на том или ином перегоне, а непрерывных путей на Калугу не было. На покалеченных станциях, на полустанках и разъездах осипшие, изматеренные коменданты, осаждаемые военными и гражданскими, глянув в наше — общее на пятерых — предписание явиться в распоряжение генерал-майора Левашова, судорожно вталкивали нас в первый же проходящий состав под вопли, угрозы и заискивания заиндевевших в ожидании посадки людей.
Но рельсовый путь обрывался, и, сколько-то проехав, мы опять шли пешком то по шпалам, то по-над насыпью, то срезая расстояние большаком.
Белая, белая, замершая даль. То ее скроет вьюжная мгла, то, как стихнет, опять даль. Занесенные снегом сгоревшие избы — целыми селениями. Черными обелисками — прямые оголенные печные трубы в нашлепках приставшего снега.
Что там, впереди? До странности нет страха. Теребит, подкатывает под ложечку, захватывает небывалость.
Уже ступил — не воротишься. Уже что-то творят с тобой, приобщая, даль, и снег, и черные корчи пожарищ. Обмираешь даже. И так приверженно, слитно с ними, вроде уже утоп, растворен в их бесконечности. И отчего-то вроде бы немного грустно, ласково. Если не побояться сказать — одухотворенно.
Одна только стужа — непреклонная, устрашающая реальность. Но и то сверх нее, сверх вообще всего что-то еще неохватное как бы и не пускает принимать взаправду все происходящее с тобой. На очередном разъезде комендант всадил нас в теплушку, набитую красноармейцами.
Состав шел безостановочно к фронту. Всю ночь лязгал засов, грохотали раздвигаемые двери, поддавало холодом и светил в проеме над темной спиной солдата приглушенный свет зимней ночи.
— Вей по ветру! — весело сказал кто-то. И опять еще раз мысль о женском природном против них, мужиков, несовершенстве в стеснительных тяготах военного быта.
Но только на миг. Укрощенная духом, я катила бесплотно дальше.
Прошлой осенью немцы писали: «Ржев — это цветущий сад победоносной Германии». Теперь же они, те, которые воюют здесь, иначе его не называют — «Сущий ад».
Толя Волков, одиннадцати лет:
— Я был дома. Вдруг ударила артиллерия, послышался стрекот пулемета, взрыв гранат. Это немцы подходили к нашему городу Ржеву. Вдруг ударило мне в руку. Я почувствовал, как что-то теплое потекло у меня по руке. Это пуля попала мне в руку. Я упал без памяти. Когда очнулся, я услышал чей-то грубый голос. Я позвал маму: «Мама, кто это?» Она ответила: «Немцы, сынок».
Рано утром на рассвете,
Когда мирно спали дети,
Гитлер дал войскам приказ —
Это, значит, против нас.
— Кровопийцы! Всех вас надо вешать на горькой осине!
— Где ж ходить, братец, в фуфайке таким разляляем — под арест угодишь. Надо б хоть какой булавкой забулавить.
— Взять где?
— Может, какая добрая баба отдаст свою булавку.
Я навещала в госпитале раненого разведчика. Заночевала поблизости от госпиталя в деревне, где танкисты ремонтируют свои машины. Пустила меня к себе в избу молодая бойкая хозяйка, вроде неказистая, но веселая и привлекательная, возбуждена, как все тут молодые женщины, у кого на постое танкисты. Сама спит на деревянной кровати, солдаты на сене на полу. Для меня составила две скамейки.
Только все улеглись, дунули на коптилку, докурили в темноте мигавшие огоньками махорочные самокрутки, как тут же раздались голоса. Хозяйкин возмущенный:
— Безо всякого подзова идет. Нахал какой.
И бормотание солдата:
— Я те не пес.
— Уйди, уйди, я тебе не подзывала. Ляжь, нахал какой, где положено.
— Так я ж погреться. Внизу-то весь холод — наш.
«29.9.42 г. Противник перешел в контрнаступление. 215 стр. дивизия, отражая яростные атаки пехоты и танков противника, закрепляется на завоеванных рубежах, продолжая удерживать сев. — вост. окраину Ржева».
— Горох, фасоль у немцев варится не ахти. С удовольствием нашу лепешку съедят…
Ну и блиндаж! Такой еще не попадался. Крестьянский дом утопили в землю. А темные бревна все в узорах. Красиво и жутко. Представить себе только: тут вот, на передовой, под огнем, какой-то немец — может, и не один, — елозил, выделывая паяльной лампой эти фокусы. Разукрасил стены. Очень искусно.
Все та же осиновая прогорклая роща, заплывшая осенним туманом; еще навязчивей чернильный запах мокрых занимающихся сучьев. Всхлип болотной хляби под сапогами. Раскат боя.
В этой же роще несколько немцев, уже опрошенных. Уже не «языки», а пленные. Только некому этапировать их в тыл: все боеспособные в боях. И приходится пока что держать пленных в расположении штаба. Они сложили себе шалаш и в нем ночуют, а день проводят снаружи в ожидании своей дальнейшей участи. В утренних сумерках, когда в сырой осиновой роще все так призрачно, стоит мне показаться из блиндажа, как немцы, дожидаясь и уже наготове, принимаются имитировать джаз. Эти призрачные продрогшие немцы у шалаша, их «джазовые» ужимки, приветствия, подтрунивания над собой и мной, их попытки обратить на себя внимание, расположить к себе судьбу и просто согреться… Это теперь тоже навсегда со мной — не отвяжешься.
Колесо угодило в кювет, телега накренилась, поскакали пустые ящики из-под патронов. Проходивший младший лейтенант бросил вознице: «Эх ты, растопыря!» — и пошел дальше мимо.
— Вот как ругают меня, — сказал, почесывая затылок, возница. — По-всячески. На начальство я не обижаюсь.
Осень — самая тяжелая пора. Хлябь… Весенняя распутица хоть и забирает остатки сил, что и без того уже отняты осенью и зимой, но с весной надежда: придет лето. А за мокрой, грязной, холодной осенью — стужа.
Письмо в действующую часть:
«Пишу из глубокого тыла нашей родины, из госпиталя. По всему видать — задержусь. Не жалуюсь, но как подумаю, что вы двинете на запад и не остановитесь, пока Берлин не откроется, и все это без меня, так сделается такая скука на душе, поскакал бы до вас хоть на одной ноге.
Кто из нашего екипажа цел и заместо меня водит машину? Буду ждать сообщения. От делать нечего и для пользы расскажу новеньким, нехай прочтут, когда время будет.
Насчет маскировки. Учитывая болотистую местность, заботьтесь, чтоб замаскировать следы гусениц танка, не считаясь с трудами. Стоит „раме“ обнаружить хоть танк или даже след его, как эта местность подвергается бомбежке. И там, где мы, танкисты, появлялись, за нас на то обижались пехотинцы.
Теперь насчет ловушек. Не забывайте, как двинете вперед. Отступая, немцы делали на дорогах ловушки для танков. В такую ловушку я было попал в районе ст. Бологое. На дороге немцы копали большую яму, на дне ямы ставили фугас, сверху яму закрывали тонкими жердями и землей, по земле были сделаны следы повозок. Благодаря что ехал я на большой скорости, мой танк проскочил яму. Ну я почувствовал большой удар и потерял с поля зору землю, сбросил газ, выжал фрикцион. Танк пошел назад и задней частью врезался в стенку и завис в яме и таким чудом не достал взрывателя фугаса. Саперы выручили. И напоследок скажу еще насчет отработки команд. Мы с командиром отработали даже те, которые нужны, когда выходит из строя рация и переговорное устройство. Например. Ударом ноги меня по голове — я должен остановить машину. Ударом в спину — двигаться назад. Два удара в спину — вперед. В правое плечо — вправо. В левое — влево.
Эти приемы мы часто употребляли и, уявляете, не попадали под прицельный огонь…»
Вчера вдруг в безысходный осенний свинцовый мрак последних дней пробился солнечный по-особенному, как только осенью бывает, ясный день. И откуда-то взялись две лошади: одна — легкая, другая — тяжеловатая. Гуляючи прошли они, выйдя из леса. Это было удивительное видение.
От Советского Информбюро. Утреннее сообщение 5 октября: «В течение ночи на 5 октября наши войска вели бои с противником в районе Сталинграда и в районе Моздока. На других фронтах никаких изменений не произошло».
По радио в передаче из рейха пели: «Барабаны гремят по всей земле…»
Проходивший боец остался в избе на ночевку. Занимает пожилого хозяина разговором:
— Немцы-то воскресенье соблюдают, не воюют.
Хозяина не удивишь этим. Здесь в селе до самой войны издавно жило несколько семей немцев — такие же крестьяне. Раз как-то — дело было до колхозов — повез он немцу свой долг, воз сена. Перед воротами стал, пошел в дом.
— «Иди, говорю, Федорыч, принимай». Его как-то еще звали не по-нашему: Карла Тодорович, ну а мы — Федорыч. Привык, отзывался. А тот не шелохнется сидит. «Свали, — говорит, — за воротами». Как это свали? Я и в толк не возьму. Чтоб такой хозяин… «Какой сегодня день, соображаешь?» — «Какой?» — «Воскресенье сегодня. Не работаю. — И стал советовать: — „Поработай один год, соблюдая воскресенье, подсчитай — посмотришь, выгодно или нет…“»
Постановление исполкома сельсовета: «Необходимо организовать чтение газет в бригадах, с тем чтобы воспитать у колхозников полную ненависть к вражеской армии».
— Познакомились. С неделю у нее стояли. Красивая. Такую, может, жизнь проживешь — не встретишь больше. Нам приказ отходить. Говорю ей на прощание: «Вы не боль-но-то тут с немцами якшайтесь. Враг ведь». — «Ладно, — она говорит, — сами знаем, кому поднести, а кого обнести. Вы-то с оружием отступите, а нам с детьми куда податься?»
Береза темнее на север. По березе ориентироваться.
«6. Х.42 г…Части центра продолжают улучшать тактич. положение в Привокзальной части и на улицах сев. — вост. окраины г. Ржев, очищая от противника квартал и кустарник, что между кладбищем и лесом, что сев. — вост. г. Ржев».
«7.10.42 г. Противник, усилив Ржевскую группировку мотобатальонами полка СС „Великая Германия“, частями 5 тд и НО пд, стремится выбить части из сев. — вост. части города».
Контуженый солдат. Оглох. Ему кричат прямо в ухо.
— Ладь не ладь — ничего больше не слышу. — И пошел, охватив руками голову и качаясь из стороны в сторону.
Эх, за Волгой сизою с дальних берегов
Смелые дивизии в дым смели врагов…
Но еще не смели. Еще смертельные бои.
— Участвовать пришлось вот уже более года в боях за Ржев, ночевать в дому не пришлось ни разу. В лесных рощах, в оврагах, в землянках и шалашах. И населению зачастую так же, а то и хуже. Раздето, разуто, многие селятся в оврагах, в плохих землянках…
Все дробится на миги. Может быть, когда-нибудь потом сложится во что-то единое.
Разведдонесение: «9.10.42 г. в 8.30 из Сычевки на южный вокзал г. Ржев прибыл воинский эшелон с 17-тью крытыми автомашинами, 11-тью танками и 10-тью крытыми жел. — дор. вагонами».
В Ржеве на улице Коммуны в ЧД находится комендатура.
ЧД — это Чертов дом. Его выстроил купец, рассчитывая сдавать квартиры внаем. Но в непогоду с чердака этого дома доносились ужасающие стоны. Жильцы покинули дом, явно облюбованный нечистой силой. И семья купца тут тоже не удержалась. А прохожие обходили этот зловещий Чертов дом, предпочитая переходить на другую сторону улицы, пугаясь сатанинских стенаний. Дом пустовал. После революции в нем оборудовали общественную столовую и при перестройке дома обнаружили на чердаке те пустые бутылки, издававшие при порыве ветра, проникающего на чердак, так пугавшие всех стоны. Эти бутылки заложили строившие дом рабочие в отместку за то, что купец обсчитал их при расчете, надул.
Все стихло. Но по-прежнему его иначе не называли — Чертов дом, а по веянию времени сокращенно: ЧД. И если кто из горожан желал подкрепиться водочкой в розлив, решал, куда податься: в ЧД или в Божий дом. Два таких злачных места и было всего-то в городе: Чертов да Божий дом — часовня при Казанском кладбище, где учредили буфет. А теперь вот перевоплощение общественной столовой в гестапо. Теперь это буквально Чертов дом.
Он сидел на пеньке ссутуленно, в обнимку с винтовкой, измотан вконец.
— Кончай ночевать, — бросил ему, поднимаясь, товарищ.
И поплелись на передовую.
Заседание правления колхоза «Дружба» от 11 октября 1942.
«Заслушав председателя колхоза Петра Филипповича о расхищении колхозной свеклы, Брыкова Вера Павловна по наряду бригадира Ананьевой вышла на околот льна. С покончанием своей работы пошла домой мимо свеклы, зашла в колхозную свеклу, натаскала по возможности и пошла домой. Председатель колхоза Гусаров ее остановил, она свеклу бросила и просила прощение. „Прости, Петр Филипыч“. Предколхоза предлагает дело на заседание правления.
Постановили: за расхищение колхозной свеклы с Брыковой Веры Павловны списать 2 трудодня».
— Маленький заморозок, — сказала вернувшаяся хозяйка. — Как уберусь, так валенки надею. Раньше (это значит, до войны) два раза в год мыли, под Пасху и Рождество, стены, потолок вересом, песочком трешь. Хорошо! Мало у кого обои. Те мукой аржаной подлепляли.
Война кружит, донимает, от всего освобождает. Нерушимо все только в деревенских женщинах. Это потрясает больше всего.
— Иду с поля, подхожу к дому — ворота куда-то угощенные. Военные в блиндаж себе. Я ругаюсь, а что тут сделаешь. День такой холодный. Ну и Шурочку застудили. Куды? Больницы нет. Я — на работе. Малец сидел с ней до самого конца.
Председателю сельсовета:
«Выполнение плана подъема зяби в вашем сельсовете поставлено под угрозу. Немедленно организуйте массовый выход в поле колхозного и другого населения на вспашку зяби вручную.
Примите все меры к тому, чтобы к 1.XI с. г. план подъема зяби был полностью выполнен.
В случае невыполнения… по законам военного времени».
В пустой деревне. Жители отселены. Возле дома в неогороженном палисаднике — земляной холмик, вбит кол, к нему прикреплена дощечка: «Здесь похоронен Васильев Николай Васильевич. Мир праху твому».
Но бойцы так навострились — от них и под землей не скроешься. Расковыряли холмик, повыбрали картошку. Вбили обратно кол и приписали на дощечке: «Воскрес и ушел на фронт».
— Я нужный человек, — утверждает он. — Я на водокачке в Лупине работаю. — И добавляет: — Я натуральный русский человек.
А вот это уже у немцев схвачено.
«Мы вырастим поколение, перед которым содрогнется мир, молодежь резкую, требовательную, жестокую. Я так хочу. Я хочу, чтобы она походила на молодых диких зверей» (Гитлер).
Девушка с искалеченным лицом — новый военфельдшер у нас в штабе. Год назад в декабрьском наступлении под Москвой в бою за Новый Иерусалим она была тяжело ранена.
Говорит: на передовую бы, мстить. Но недослышивает после ранения, один глаз заплыл — не видит, и она понимает, что на передовой ей уже не бывать.
Между теми боевыми днями и нынешними пролегли месяцы по госпиталям, когда «уже не хватало сил, терпения от моих ломот», и теперь она с неистощимой охотой и азартом рассказывает о том, как и каково ей было «давным-давно» на фронте, пока ее не покалечило.
Она москвичка, пошла добровольно на фронт, была в санвзводе, одна среди мужчин.
— Я ли это была или нет? На самом переднем крае. Когда мы двигались к Москве, отступали. Господи боже мой! Как это я там была! — взвинчивается она. — Подумаешь — нет, это не я была. Бой есть бой. Но что самое страшное — это пехота. Первоначально, правда, ничего не страшно. Идешь, стреляют, бьют, спотыкаешься то об лошадь павшую, то еще о что — как будто просто идешь по земле. И вот почему-то сначала не страшно. Боялась, что в ноги ранят, я голову не берегла. Наденешь на раненого свою шапку, потом ребята мне шапку с убитого принесут… Мама, когда умирала, сказала: «Тебя любить не будут, ты человек правды». А со мной все делились, хоть маленький кусочек хлеба, а на всех. Сперва казалось: как я буду обрабатывать рану и перевязывать зимой, на морозе? Для меня это было странным. «Не горюй, Нюша, насчет этого мы тебе подскажем». Они уже были в боях. И советы хорошие давали: спеши, Нюша, обзавестись семьей. А мне спешить некуда. Мне кажется, я была прошлый год озорная. Я ходила как сорванец. А понадобилось для раненых, так я у начпрода украла лошадь. И одна врач, Кац, тоже: «Мне некуда спешить, я мужчиной стала». Застудилась, борода у нее стала расти. В тот раз немец был на горе. Чтобы его выбить, у нас было мало сил. Я у кустика вдруг остановилась, верно, сердце предчувствовало. Страх не страх, а какое-то предчувствие. Гранатное ранение. Просто, знаете, сразу головой в какую-то пропасть, как в глубокий сон. В медсанбате пришла в себя, говорить не могу — челюсть перебита. Только чувствую, как копошатся возле, ихние хлопоты, дыхание. И в голове что-то проталкивается. Пришел санитарный самолет за каким-то большим человеком. Слышимость мне как издалека: «Я не полечу, а ее отправьте». И меня отправили. Помню перестрелку. Тряски. И все. — Она достает из кармана кусочек бинта, вытирает слезящийся глаз. — У меня, знаете, какие глаза до этого были — кошачьи, красивые. Мне говорили: «Твои глаза сразу как прострел дают».
— Мы заняли деревню Крутики. С Волги, по дороге подъема в деревню, на берегу с правой стороны — дом с надворными постройками. Мы с расчетом батареи сорокапятимиллиметровой пушки расположились ночью на дворе в сарае. Перед утром хозяйка дома нас из сарая с негодованием выгнала. Говорит: спалите мой дом. А тут же в скором времени немецкие самолеты. Сбросили бомбы и разбили этот пристрой сарая. Видимо, хозяйка этого дома не нуждается освобождения от немецко-фашистского рабства и отпечаток ее автобиографии не советский.
«О сборе подарков Красной Армии к великому празднованию 25 годовщины социалистической революции доклад сделал председатель колхоза Ефименко. Необходимо сделать подарок нашей любимой Красной Армии. Присутствовало 11 человек.
Постановили: собрать сдобных сухарей в количестве 5 кг».
— Прибежал свояк как ошальной: то ли ему с немцами бечь — угоняют, не то в лесу отсидеться, пока наши заступят. Я ему: все тебе — как да как, а ты спросись сам у себя.
Еще в январе на митинге в освобожденном городе его имени М.И. Калинин заявил, что «тяжести войны будут усиливаться… огромные человеческие массы противостоят Друг другу».
И тут вот посреди двух махин, двух схватывающихся армий — сплющиваются люди. Мирные, не воюющие, а находящиеся при войне.
— Война всех подберет, никого не упустит.
Хотелось есть, но есть было нечего. Вспоминалось назойливо то, что недоедено когда-либо. Например, в первый день на фронте.
В военторговской столовой, в деревне — первая моя трапеза на фронте. Только уселись за столы, что-то вдруг затарахтело, как мотоцикл, и взвизгнули расхристанные окна, пули запрыгали по столам.
Все повскакали, бросились из избы, кто-то выдернул меня из-за стола за рукав.
— Кучно не сбивайтесь! — исступленно команда на улице.
Что-то темное и огромное неправдоподобно низко перевалило над крышей, и опять стрекот, грохот, дробь пуль.
Я оцепенела, не могла ни сдвинуться с места, ни взглянуть еще раз вверх. Люди прижимались к бревенчатой стене, следили из-за угла дома за самолетом, то бухались в снег, и) шарахались за сарай, то назад оттуда, увертываясь от пуль, как от мячей при игре в лапту.
Огромная тень на миг накрыла меня, я зажмурилась в прощальном ужасе.
Потом мы вернулись в избу, давя валенками стекло под ногами. Смахнув со столов на пол осколки стекла, куски дерева, паклю, нашарив кое-где пули, люди продолжали обедать. А мне не захотелось.
Сейчас бы сюда тот гороховый суп. Я б его ела, не рыская ложкой в миске. Если и угодило стекло, перемелется на зубах.
— У нас летось прибили номера. Шешнадцатый наш дом. А только номер я сковырнул. Нескладный. С чего? Да вот с чего. Об эту пору немец пер сюда ужасно. А у нас начальник стоял. Расстелет по столу карту, поклюет. Разогнется: «Вот, говорит, папаша, кругом шестнадцать». — «Так точно, говорю, хошь с огорода, хошь в ворота заходи, всё шешнадцать». — «Я, папаша, про Фому, а вы про Ерему». С чего его досада взяла — не пойму, а только не сладился у нас разговор на ночь глядя. Утром он собрал народ и так строго: «Вакуируйтесь! Мы тут камня на камне не оставим, деревню не сдадим». Тут немец уже палит. Народ туда-сюда забегал. А этого начальника, что ночевал у меня, как раз убило — за огородами у нас лежит. Разутый. Без сапог. Вот те и шешнадцать.
Информация начштаба Западного фронта: «Противник производит массированные арт. — мин. налеты по р-нам расположения войск центра и левого фланга. В сев. — вое. части г. Ржев и Воен. городок ведет сильный ружейно-пулем. огонь и освещает ракетами впереди лежащую местность».
— Раньше сын как выпьет — вот как бузит, вот как бузит. Меня гонит вон. Я его урядником стращала. Это я милиционера так зову. А ему хоть ты что. А теперь — ничего. Письма пишет. А где воюет, не могу знать. Ну а так-то пишет уважительно: и «здравствуйте», и «маманя», и «с приветом к вам».
Полуторку облепили деревенские девчата, толкали ее, выпихивали из грязи на твердый настил. Стоял такой гомон и так свирепо завывал мотор, что стрельба на левом фланге стала почти не слышна.
Баня — лучшая обитель. После бани — в избе за самоваром. Прокучиваем кулечки сахарного песку, выданные вперед на десять дней. Под ногами — деревянный пол, а не измочаленные в дрянь еловые ветки, как в лесу в палатке; тепло, крутой кипяток из медного самовара, и главное — исключительно женское общество. Вот уж это удача. Говорим не наговоримся о том о сем, о пустяках. Ну, праздник.
И вдруг что-то осаживающее, какая-то помеха. Это среди нас — новенькая. Только прибыла на фронт. Завтра отправится к месту назначения в штаб дивизии секретарем-машинисткой.
Не в том дело, что новенькая, а в том, что чуждая. Вернее, мы с нашей болтовней ей чужды, нестерпимы, неожиданны. Все в ней натянуто, чтобы уберечь от нас этот патетический час свой. Прибыла. Добровольно. На защиту родины. (Знаем, сами это испытали.) А мы же для нее — бытовые, неромантичные.
В избе:
— В аккурате назывались — планы, еще при царизме. Тут уж новая власть, советская. А живу, хоть ты что. Овцу держу. Мясца, шерёстки продам. Честно-благородно. А теперь только б хлеба с солью с чаем попить. Доживем ли?
Разуваться на ночь запрещено. Но нарушаем. Наша беспечность хоть и враг наш, но и друг — дает разрядку и, можно сказать, заменяет десятидневный отпуск, практикуемый у немцев.
Немцы передали по радио сводку: «И сегодня утром под Ржевом враг во взаимодействии с сильными бронетанковыми частями продолжал наступательные действия с целью, как надо полагать, отвлечь наши силы от боевого марша на юге. Точка. Сильные бои продолжаются. Точка».
— Чевика с викою.
Догоню — нажвикаю!
— Врешь, врешь, не догонишь,
а догонишь — не поволишь,
а поволишь — не заголишь…
И дальше все забористей, хлестче. Это, если матери нет в избе, заводит девчонка, видно, что бедовая. Уж и замуж пора, и рожать пора. А все война, война, война. А жизнь в ней ходуном ходит еще и покруче оттого, что огонь, смерть.
Мать ей:
— Куда не накрывши?
А она никуда. Отбежала от дома на улицу патлатая, плюшевый жакет — «плюшка», как называют тут, — нараспашку. Стоит смотрит на солдат, что по деревне идут все мимо, мимо…
— На Седьмое ноября немцы около двух часов дня делают контрнаступление на наш отрезок превосходящими силами — около трехсот человек с засученными рукавами, с автоматами на животе и пьяные. Наш взвод был окопан на поле недалеко от дороги, где наши солдаты и командиры показали отвагу, мужество и свой героизм.
«…Во время наступления частей Красной Армии немецкие солдаты в д. Подорки подожгли 35 домов… не давали спасать свое имущество, дома запирали и обстреливали тех, кто пытался спасать имущество… расстреляли старуху Лаврентьевну… расстреляли из пулемета и граж. Браушкина, колхозника, который убирал сено у своего сарая» (акт, деревня Подорки).
Опять немцы твердят: «неприступная линия фюрера». Это Ржев наш многострадальный.
Там, куда била «катюша», рушились постройки, взлетали переломанные бревна, доски. Когда стихло, немцы кричали:
— Иван! Сараями стреляешь?!
«11 ноября 1942 г.
Слушали в разном о том, что на территории данного с/совета появились волки, которые приносят материальный ущерб колхозам.
Постановили обязать ночного пастуха т. Горюнова С. усилить ночную охрану, одновременно вооружить себя ружьем.
Пред. колхоза…
Члены правления…»
Услышала по радио немецкую сводку о Сталинграде: «Большевикам удалось прорвать в некоторых местах наши позиции, но мы не допустили расширения этих прорывов, и наша оборона бесстрашно отражает бешеные удары врага».
Я дежурила, приняла последнюю к ночи оперсводку из наших соединений:
«Штадив 359.
1194 сп занял к 19.20 исходное положение в направлении церковь и кладбище Кокошкино. Наступление продолжается. Потери уточняются».
Дозорным земли Московской называли в старину Ржев. Он и сейчас — дозорный.