Привозят мороженый хлеб. Его распиливают и раздают. Кладем его на железную печку, корочка припекается, пахнет печеным хлебом, аппетитно. Отходит, мягчает, хотя уже не тот, как если б достался не мороженым, — пресный, безвкусный. Но вообще-то сгоряча, с голоду это не чувствуешь.
В небе шевелились белые лохматые облака, растаскиваясь в клочья и бойко уплывая; висела еще и луна, слегка ущербная. Скворечня ютилась на дереве в нахлобученной шапке.
— Куда ты? — сказала пустившая меня в избу хозяйка. — Погрейся еще. Иззябла ведь.
Но надо было идти.
— На том свете погреемся.
Она сердито оборвала:
— Такая молодая на тот свет собираешься. Ты поживи, поработай. Там не примут такую.
Решение райисполкома:
«На время сильных заносов мобилизовать все трудоспособное население на снегоуборку в порядке трудповинности с лопатами.
За невыполнение данного постановления лица подвергаются штрафу 100 руб. или принудработы на 30 дней. Злостные нарушители данного постановления предаются суду по законам военного времени».
Вьюга расходилась, крутился снег, и было смутно, хотя всего лишь четыре часа дня. Вихрь кидался нам в спину, задирая полы шинели, набивая снег за воротник. Что там, впереди?
Выбить их из Ржева, погнать — освободить Москву от нависшей угрозы.
— Есть такие места на ржевской земле, хотя бы в районе Ново-Ожебокова, где вел бой наш девятьсот шестьдесят пятый стрелковый полк, или в Городском лесу, там из земли можно будет добывать металл. Там десятки тысяч тонн металла сброшено на землю: бомбы, снаряды, мины и пули.
Пройдет время, восстановят дома. Но человеческие устои, спаленные войной, невосстановимы.
На дороге, пробитой в поле, заглох мотор. Водитель вывалился из кабины с заводной ручкой. Крутанул что есть мочи — ни в какую. Что ж теперь?
— Эх, два ведра бы горячей воды, — сказал водитель мечтательно, — и полетит как ласточка. С полоборота.
Стоим. Жутко в чистом поле.
«Штабриг 196 танковой… Батальон закончил полностью проделывание проходов на большак и покраску танков в белый цвет».
Слепило от спрятанного, слегка просвечивающего сквозь пелену маленького солнца. В груди колотится воспламененный дух.
Но дальше идти некуда. Уперлись. Там — немцы. И вдруг осенило: это ведь край земли! Словно с детских лет недоверие — в самом ли деле земля круглая и нигде нет конца ей, — тут вот сейчас нашло подтверждение.
На дороге, когда показался пленный, женщины перестали сгребать снег, молча смотрели на него, приближавшегося. Снег сыпал в широкие голенища фрица.
И только уж когда он прошел:
— Тьфу, черт. Хороший народ погибает, а такая вот гадость живет.
— Немец он немец и есть. Его поставили, он и воюет.
«12. XII.42 г. 653 сп. 220 сд. С боевым донесением была послана собака по кличке Джек. При выяснении обстоятельств установлено, что командир 120 мм батареи минометов 220 сд ст. лейтенант Зайчиков приказал подчиненным ему бойцам стрелять в собак, появившихся в расположении батареи, и связная собака была ранена.
Командарм приказал:
1. Разъяснить всему личному составу, что на службе в армии состоят военные собаки: сторожевые, связные, истребители танков и нартовые.
2. Запретить стрелять собак в расположении частей».
Ткнешься ничком в снег. Чувствуешь свой позвоночник. Он вместилище адского, рушащегося на тебя воя.
Сжаться бы, сократиться, стать невидимой или хоть неуловимо маленькой.
Белое поле, и мы на снегу, еще судорожно живые, но как бы убитые. Ложись! Замри! Притворись мертвым! Не демаскируй! Пальнул бы кто-нибудь вверх — в черное, разлапистое, мохнатое, с паучьей свастикой на брюхе. Кажется, легче стало бы.
В отбитой деревне.
В печи затухли угольки, и нечем было зажечь лучину. Девчонка, накинув платок, побежала по соседям. Вернулась, неся в жестянке раскаленный уголек. Стали дуть на него, зажигать от уголька лучину. Заложили тряпьем поглуше оконце, чтоб свет не пробился наружу.
Я, не снимая полушубка, легла на узкую скамейку, приставленную к столу, на боку можно удержаться на ней.
Потрескивала горящая лучина, вставленная в светец. С тихим шипением гасли, падая в кадку с водой, угольки.
Было так уютно, надежно, казалось — вернулась в знакомый, освоенный мир книг, сказок. Засыпая, слышала, девчонкина мать говорила мне, что лучина так растрещалась к морозу.
Прошлый год весной, как стало вытаивать, поглядишь— мертвые лежат, даже живот замирает.
О противнике: «Зимние дороги в прифронтовой полосе против нашей армии противник прокладывает не только по летним грунтовым дорогам, а и по целине. Для защиты от заносов снегов по обочинам установлены сплошные щиты из плетеных прутьев. По обе стороны полотна через каждые 25 м легкие столбы с пучками еловых ветвей на концах. Это в ночное время или в метель служит хорошим ориентиром для движущегося транспорта. Движение конного транспорта допускается только по отведенной части, а автотранспорта по другой. Все это говорит о внимании, которое противник уделяет вопросу подготовки и содержания зимних дорог в прифронтовой полосе» (обзор нашего разведотдела).
Еще с прошлой зимы удары топора по комлю дерева, хруст обламываемых кустов — все звуки истребляемого леса странным образом связались для меня с приступом энергии, с надеждой. Это оттого, что тогда в зимнем лесу пехота рубила просеки, чтоб прошли пушки, запряженные лошадьми. Соседняя армия билась, чтоб выручить нас. И мы изо всех сил рвались ей навстречу. Топоров и пил было мало, мы дружно, азартно и не зная усталости кромсали промерзшие кусты ножевыми штыками, обламывали руками.
Немецкая памятка «Защита от обморожения». Перевожу:
«Ноги и руки: особенно чувствительны к морозу. Менять чаще носки (грязь не держит тепла), вкладывать солому, картон или газетную бумагу. Для защиты ног от обморожения рекомендуется завертывать сапоги в солому или тряпки. Лучшей защитой для ног являются валенки (русские) или сапоги, изготовленные из соломы (выделку последних производить силами пленных или местных жителей).
Защита рук: лучше иметь 2 пары тонких перчаток, чем одну пару толстых. Очень хороши варежки (из русского брезента), сделать указательный палец».
Пришел из полка, доставил пакет. Не уходил, машинально колупал сургуч на пакете. Чем-то был задет.
— Объясните мне, что это такое? Есть ожесточенность боя. Есть ненависть к ним. Есть хладнокровие при виде их трупов… И даже иногда удовлетворение. Но живые, в плену… знаете, они вызывают сострадание. — И проступило сплюснутое красноармейской ушанкой, связанной концами под подбородком, лицо студента.
Из отселенных деревень, из здешних землянок, что на месте пожарищ, поближе к передовой пробираются дети поесть и домой чего-нибудь принести. Один такой мальчик, Миша, вот уже несколько дней все с нами.
— Одет ты больно легко, — сказал ему капитан. — Еще такие морозы припекут.
— Меня никогда мороз не заморозит. Потому что я всегда потный.
— Ты как мужик, таким грубым голосом говоришь.
— Ага. Теперь, если немец воротится, я ему дам. Это когда он зашел в нашу местность, я совсем был малолетка и сил у меня не было.
«Оперсводка 10.00. Штадив 274. 1 км сев. Харино.
В 20.30 после сильной артподготовки разведка противника до 10 человек, перейдя р. Волга в р-не Горки, попыталась проникнуть в нашу оборону, но была обнаружена и отбита ружейно-пулеметным огнем. При отходе немцы наткнулись на проводивших в это время линию связи (к месту действия разведки) старшего лейтенанта Перескопа и кр-ца Адуискова. В результате неравного боя ст. лейтенант Перескоп был убит, а телефонист красноармеец Адуисков взят немцами.
Погода: пасмурно, видимость 1–2 км, температура минус 12 гр. Дороги проходимые только для гужтранспорта».
Его называли Интендантом или Иваном Сусаниным. И наконец, просто и ясно — Исус Христос. Спасителем являлся он на станцию Мончалово в товарные вагоны, где остались тяжелораненые.
Этот старик из деревни Ерзово приносил голодающим раненым еду, все, что мог выскрести у себя. И он знал, где оставался спрятанный от немцев картофель совхоза в Чертолине. Старик вселял в несчастных надежду на спасение и сам служил проводником тем из них, кто мог двигаться, — переправлял их на «большую землю» возле Ножкина — Ко-кошкина, где у немцев не было сплошной обороны. И снова возвращался, чтобы принести в товарные вагоны еду и надежду и просто облегчить страдания.
Так, до последнего своего дня, когда, схваченный немцами, он был расстрелян.
Станция Мончалово отбита. Ни железнодорожной будки, ни следов жилья. Ни тех товарных вагонов… Ничего… Все вымерло. Только засыпанные снегом воронки и под снег ушедшая разбитая техника. И никто теперь не узнает, как же звали святого старика из спаленной деревни Ерзово. Захоронен ли он, где? Все отдавший людям, даже доски, припасенные на гроб себе, отдал умершему от ран комиссару полка.
Был ли стоек, верен нам? Или подпал, подчинился насилию? Чуть продвинемся, освободим населенный пункт, переступим первую отраду освобождения — и подступаемся к каждому, как судьи.
«Приказ по войскам. 30 декабря 1942 г.
Плохо заботятся о сохранении боевого коня. Отмечается резкое нарастание худоконности лошадей. Имели место случаи падежа лошадей от истощения…
Ликвидировать имеющуюся худоконность к 1 февраля 1943 г. Всех истощенных лошадей отправить на армейский пункт поправки слабосильных лошадей для подкормки и восстановления работоспособности.
Улучшить чистку лошадей, проводить ее при любой обстановке».
Хромой мужик проводил взглядом пленных немцев:
— Ничего себе. Заработали. Огребли.
Если слышен звук полета снаряда, значит, он в тебя не попадет, пролетит мимо.
30 декабря 1942 года. Исполком райсовета решил:
«1. Учитывая грозящее положения заносами снегами дорог, чем сильно задерживаем продвижение транспорта для фронта, закрепить за колхозами участки по устройству дорог…
2. Немедленно организовать обучение всех имеющихся в колхозах бычков-воликов с таким расчетом, чтобы к 15 февраля все бычки были приучены к езде в упряжи».
Еще рано утром, когда я чистила в сенях гимнастерку, наша Анютка с соседской девчонкой вели тут свой разговор. Обе прослышали, что будут выселять из деревни и что должны быть сильные бои и могут докатиться сюда. Послушать — обсуждают дела, как бабы. На чем выедут, какой будет транспорт? Соседская выдвигает трезвый план: запрягут в сани корову. Наша берет выше — надеется на военные машины. Пригонят — и покатят они. Ах ты, малявочка косоротая.
На старухе клетчатая тяжелая старая шаль с бахромой наброшена на укрытую платком голову и спадает по насборенной шубе.
— Я когда шла замуж, мне муж — золотое кольцо. А тут как похудела рука, оно мне — шмурыг с руки и пропало.
Издалека, с тех военных курсов переводчиков в Ставрополе, не признаваясь друг другу, мы ждали чего-то духоподъемного на фронте: «Вперед, товарищи!» И за руки и братски вместе — на смерть!
— Мы вынужденно стали людьми войны, — сказала мне девушка-снайпер.
Она в ватном комбинезоне. Когда идет в засаду, надевает еще белый овчинный полушубок и белый маскхалат с капюшоном поверх. Лежит на снегу, держа на мушке засеченный или предполагаемый немецкий блиндаж, в ожидании, что высунется же оттуда вражеская голова.
Лежит день-деньской сколько хватает свету, с немыслимым женским терпением. Воздавая ей, не могу отделаться от чувства, что это, скорее, все же охота, а не война.
Она училась в планово-экономическом техникуме. Говорит она немного книжно, напряженно, но правдиво. Удручает ее: как бы не застудиться, на снегу лежа, и не остаться навеки бездетной.
Дорога нас подбрасывает. Причудливы зубчатые снежные глыбы, отброшенные по сторонам ее. Они подтаяли и смерзлись.
— Еще вся война — наша! — размашисто, с удовольствием сказал немолодой старшина, правивший лошадью.
Сани выхлещивает из стороны в сторону в широких колеях. А то вовсе на боку едем.
— Лакни разок, — сказал он, отстегнув с ремня фляжку с самогоном и протянув мне.
Задумываешься: как будешь потом писать о войне? Если уцелеешь, конечно. Ведь даже то, что было прошлый год, смешалось, вспоминается то разом все, то лишь разрозненными кусками…
Исполком райсовета. Почта — телеграмма — сельсовету:
«Поощряйте инициативу на большие взносы на танковую колонну. Организуйте индивидуальную работу с отдельными лицами по примеру Ферапонта Головатого…
Категорически запретить председателям колхозов направлять на оборонные работы лошадей, больных чесоткой.
Решение не выполнено, чесотка лошадей не ликвидирована в вашем районе, а заболевание увеличилось. В колхозе „Светлое Марково“ наличествует завшивленность лошадей».
— Двадцать второе июня сорок первого года мне запомнилось на всю жизнь: десять километров бежали бегом из бани на митинг дивизии, где зачитали нам радиограмму о вероломном нападении фашистской Германии. На митинге генерал нам сказал: «Да будем же героями».
Ведь было же: ах березка, ах тень на снегу, ах снегирь — красная грудка. Ничего нет. Слепо. Никакого пейзажа.
Перевожу немецкий приказ по пехотному полку 639:
«5.1.43. Сведения о потерях или о смерти лошади являются строевым донесением. В каждом случае оно должно быть подписано командиром батальона.
Перемещение лошадей. Подлежат немедленному перемещению белый мерин тавро А/ 320.R (верховая лошадь) из штаба 1-го батальона в штаб полка. Гнедой мерин Роберт R из штаба полка в штаб 1-го батальона. Темно-рыжей масти Медуза тавро А/б из 8-й роты в штаб полка».
— В августе мы услышали свое радио. Что-то говорили. Мы разобрать не могли. Мы сидели на ступеньках, мы обнялись с сынком. Наши! Наши! Может, доживем.
По немецкому радио из Берлина хор мальчиков пел: «Ничто у нас не отберут…»
В Ржеве:
— И дым и ужас, не знаю что — воздушный бой называется. И все равно лезут громить склад немецкий — в него бомба попала. Один вез на тележке соль со склада. Убило бомбой. Сбежались к этой тележке. Смерзшаяся. Стараются отодрать.
Мы вошли в деревню Марьино. Опустошена. Никого нет. На уцелевшем краю деревни разведчики облазили чердаки и подполья, не укрылись ли где немцы. В одной избе в подполье нашли спрятанные в пустой глиняный горшок из-под цветов и забросанные кое-чем исписанные карандашом тетрадные листочки. Отдали мне. Оказалось, это вроде дневника, без дат. Вел эти записи пожилой человек (немцы обращаются к нему «папа»), одаренный и словом, и наблюдательностью.
Я перепечатала листочки и отдала экземпляр в политотдел. Может, сумеют сохранить, опубликовать, хотя и не очень надеюсь. Записи начинаются так:
«Был сильный мороз, дул северо-восточный ветер, самый страшный суховей, понизу несло снег, а около углов быстро навевало суметы. Я позавтракал, как всегда водится зимой — полез на печку погреться. Вдруг заголосила собака, вкатываются четыре немца — пан, конь — и знаками показывают: иди запрягай коня, нужно ехать. Я ответил им: „Я больной“. Они забормотали, а один снова закричал: пан, конь! Я оделся и пошел запрягать коня. Не успел я завожжать, как трое немцев уселись по-бабски, а четвертый взял вожжи, кнут и, когда я кончил запрягать, передал мне преспокойно винтовку.
Едем. Немец машет кнутом, а мой конь и не думает бежать. Я ему говорю: „Пан, надо стебать его, он лентяй“. Немец засмеялся, хлестнул раз, кнут положил, закурил и мне дал. „Папа, а далеко отсюда фронт?“ — их часть на отдых сюда отвели. „Я не знаю, газет не получаю“. Он засмеялся, глядя мне в глаза. „Папа, вам земли хватает?“ — спрашивает меня. Оказалось, он немного может по-нашему. „Конечно“. — „И нам хватает“. Говорит: за что мы воюем? За фашизм, чтобы кучка мошенников господствовала, вернее, прожигала наш труд, развратничала. Пять лет под ружьем до 65 лет. Это легко сказать, а в действительности — кровь из глаз. Гитлер объехал на машинах всю мелочь, он думает и здесь только проехать… Уже несколько месяцев идут кровопролитнейшие бои под Сталинградом, сколько там нас наложили, это уму непостижимо. Мы всю землю там уложили своими трупами. Нашу часть после ожесточенных боев отправили на отдых, а фронт смешался, что трудно понять, кто где, под Смоленск идем что словно в Берлине, а красные как взялись нас крошить — и пока мы залегли и устанавливали орудия, нас половину перебило… Подъехали к деревне, немцы соскочили и побежали к машинам, а я поехал домой. Вести не сидят на месте, говорит пословица. Зашевелилась деревня, каждый прячет все, режут кур, кто прячет поросенка, все связано со встречей неожиданных гостей».
15 января. Немцы передают о тяжелых боях между Доном и Кавказом.
Прошлой зимой, когда в первый же день здесь, на фронте, угодила под бомбы, я потом в избе под негромкий говор собравшихся сюда деревенских женщин, слушая, что с того налета на краю деревни разбиты избы, искалечены люди, вдруг поняла: то, что я пережила, волоча свою пудовую тень в открытом поле, а потом спасаясь в землянке, когда валились бомбы, — это чепуха. И бодрость, с какой возвращалась сюда, словно с боевого крещения, — все это невыносимая чепуха. Потому что то были — всего лишь дымящиеся воронки…
«Приказание по войскам 30-й армии.
16 января 1943 г. Ком-ру 359 сд:
1. Произвести полную очистку траншей и ходов сообщения от снега и углубить их до полного профиля. В наиболее открытых местах траншеи перекрыть.
2. Все имеющиеся огневые точки очистить от снега и произвести их оборудование».
Все стоит в снегу. Тихо. Береза, вся в инее, застывшим легким дымком поднимается над крышей.
Мы пробивались в глубь леса. За нами лопались мины. Лошади, что вынесли по просекам артиллерию на поле, теперь рвали дышла, запутываясь в лесной гуще. Кое-где снег Доходил по пояс. Но стихало. И вот совсем стало тихо.
В две-три глотки каркали вороны, перепархивая и стряхивая на нас комки снега с веток. Елки растрепаны, а тонкие ольхи выгнулись от мороза дугой, макушками ткнулись в снег, а их заломленные стволы лишь кое-где в снежных нашлепках.
«…К 6.20 части дивизии заняли исходное положение для наступления.
Сводный отряд в 6.20 перешел в наступление в направлении леса южнее Ножкина и в 7.30 овладел траншеями на переднем крае обороны противника, на участке леса южнее Ножкина. Наступление продолжается».
Они уже сушились у разведенного костра, сидя на закоченевших трупах. Здесь, в лесу, как видно, недавно бились, и павшие лежали кого где настигло.
Жуткое панибратство живых со смертью.
Говорят, кадровым военным при подсчете срока их службы один день, прожитый на фронте, будет засчитываться за три. А тому, кто еще недавно цивильным был?
— Сейчас ты ничего, мне нравишься, отошла вроде. А когда первый раз тебя увидела — какая-то замученная, — сказала мне могучего роста баба. — Думаю, где ее достали такую? С креста сняли, что ли? У меня самой вот ревматизм, стучат коленки, аж хлопают. В честь фрицев.
Она побывала у немцев за колючей проволокой — отказывалась работать. На земле спала — ранняя весна, снег еще только-только сошел, вот и застучали коленки.
Кто она, откуда? Пришлая. Но здесь ее каждая уцелевшая изба примет, она ведь любую мужскую работу ворочает. Природные силы в ней огромные.
— Долбалась, долбалась, как черт в грешной душе. — Это она с печью у хозяйки тут навозилась. — Ну, теперь топится у меня на все сто процентов.
Деньги у нее подкопились, а надеть нечего. Если б где купить можно было, как до войны, «я растолкала б всех, разбила, разбросала и нашла б, хоть и подобрать путем нельзя — мой размер большой».
Когда сидит без дела, свесив к полу огромные кисти рук, она может хоть час, хоть больше наблюдать за возней двух кошек.
— Как вгородила ей в глаз! — Обрадовалась, что старая кошка Мотя наконец дала сдачи маленькой. — Будешь знать, подлюка, как мать задирать.
Приказа над собой ничьего не терпит. И на дорогу снег чистить организованным порядком ни за что не выйдет, хоть судом грози.
— Ешь ты! Не дребезжи! Я честней тебе. А неохота идти. Как тут быть?
А найдет на нее стих — лопату на плечо. И с удалью за троих снег сгребет. Наработается, придет довольная, притихшая. Скажешь:
— Ну пусть теперь до утра нас немец не тормошит. Спокойной ночи.
Ответит строго:
— Взаимно.
Станет с себя что-то стаскивать, приговаривая:
— Все дранье, все дранье напролет!
Утихомирится и захрапит — не растолкаешь.
А утром как ни в чем не бывало — и не вздумай усомниться — пожалуется, до чего чутко спит:
— Кошка пробежит ночью, я — луп глазами, кто-нибудь охнет во сне, я — луп, ветер дернет ставень — я опять: луп.
Так и луплюсь всю ночь, караулю, не немцы ли на подходе.
О Сталинграде. Немецкое сообщение 23 января: «Наши храбрые солдаты защищаются от значительно превосходящих по силам и более приспособленных к бою и погоде большевиков».
24 января: о прорыве Красной Армии «на юг от Ладожского озера».
— Я с дикого ума как стал палить и, представьте, одного немца зажег. Хвост задымил. Попал! А тут наши летят. «Яшки», давайте! — кричу, — «Яшки!» («Яки»). Потом мне б только мертвецки заснуть — ничего больше не надо.
«Приказание по войскам 30-й армии.
1. По реке Волга построить систему фланкирующих дзотов, вести фланговый и косоприцельный огонь по плесу р. Волга. Имеющиеся огневые точки, фланкирующие р. Волга, проверить, а в необходимых местах построить новые.
2. Установить проволочное заграждение через р. Волга в месте стыка с 130 осбр и вдоль берега до стыка с 220 сд, обеспечив прострел их фланговым и косоприцельным огнем».
Встречная женщина сказала:
— Немец. У него бабий платок толщенный на голове намотан. Соломенные боты на сапоги. Срам смотреть.
«25.1.43 г. Колхоз „Колос“.
Слушали т. Рыбакова, который информировал распоряжение военкомата о запрещении разрушать военные блиндажи, собрать убитых бойцов на территории земли колхоза и похоронить их.
Слушали т. Рыбакова о подготовке к весеннему севу, который пояснил, что семян на посев нет, поэтому нужно семена изыскивать внутри колхоза, т. е. собрать среди колхозников.
Опросом колхозников установили, что семян у колхозников нет, так как по трудодням колхозники не получали».
Неведомыми путями дошли стихи угнанной из Ржева немцами семнадцатилетней Веры Виноградовой:
На окраине в темной пропасти,
В Кенигсберге несчастном живу.
Живу-мучаюсь, только думаю,
Как на Родину я попаду.
А ночами мне домик грезится,
Где до тех пор я жизнь провела…
А теперь вот живу я в Германии,
В этой камнем покрытой стране,
Все бетонное, все холодное,
И не тлится ни искры нигде.
Немецкое сообщение по радио 26 января: «Наступление Советов на некоторых участках Восточного фронта продолжалось и вчера с новой силой. В тяжелых оборонительных боях против многократно превосходящих сил врага немецкие армии сдерживают угрозу окружений».
Женщина из Ржева:
— Где наша тюрьма, у них учреждение. Им нужно маскироваться, они там берут простыни для белых халатов. Шьешь. За это банку железную из-под их консервов литровую зерна. На базар что-нибудь вынесешь — немцы на марки что-нибудь купят. А другой — отнимет, а другой — заплатит. На эти марки ведро шелухи купишь у русских, которые на немецкой кухне работают, и добавляем в муку шелуху.
Приказ: поодиночке не выходить из расположения части. Но сопровождающего мне не дали — бойцы подразделений штаба брошены на передовую, где сейчас на счету каждый штык.
Показали по карте маршрут — в полк, пять километров. Там взяты пленные, надо срочно допросить.
Я шла проселком, потом лесной тропой в изреженном войной лесу и дальше по вытоптанной в снегу тропе, держащейся то у опушки, то скашивающей путь полем.
Всю дорогу сильно мело.
Я дошла в указанную мне на карте точку, где оборону занимало подразделение полка. Здесь была прежде деревня, теперь остался один дом с развороченной крышей, окна без стекол, стены продырявлены пулями и осколками снарядов. За домом притулилась пушка; ее ночью выкатывают, несколько выстрелов по противнику, и опять прячут за дом. Бойцы находились в землянках, от которых к дому прорыта траншея. Теперь им на горе подкинули сюда, в этот полуразрушенный дом, пленных. Охранявший их часовой не впустил меня. Позвали командира роты. Я намеревалась допросить пленных «на месте», как мне и было сказано. Но командир роты, отметив, что я при оружии — пистолет в кобуре на ремне, — значит, никаких с его стороны нарушений устава караульной службы, поспешно вывел пленных и вручил их мне вместе с их солдатскими книжками:
— Забирайте! Людей у меня побило. Некому да и на черта охранять тут их.
Пленных было трое. Трое верзил в грязно-белых ватных комбинезонах с капюшонами — так обрядили немцев этой зимой на нашем участке.
Командир роты и часовой спрыгнули в траншею и скрылись. Я осталась одна с пленными.
— Пошли! — в некотором недоумении сказала я.
Они за мной. Мы вышли в поле, и я с испугом обнаружила, что за это время снегом замело тропу, по которой я дошла сюда, и мне теперь не пройти наобум тем же путем — собьюсь, заплутаю, еще и угожу со всей компанией к немцам. Ведь сплошной обороны нет.
Как быть? И тут мне спасительным показался провод связи, протянутый на шестах через все поле по азимуту. Он выведет к какому-нибудь нашему штабу…
Я велела немцам идти вперед, опасаясь, что за спиной у меня им легко сговориться и напасть. Теперь они шли гуськом, о чем-то переговариваясь, слова не долетали до меня. Мы были в открытом поле одни, неподалеку в стороне — лес. Было мутно от снега. Больше всего меня страшил мой пистолет, которому я обязана была всей этой ситуацией. Им ничего не стоило отнять его у меня, разделаться со мной и скрыться в лесу.
— Vorsicht! Minen! — Это вырвалось инстинктивно. — Не разговаривайте, не отвлекайтесь! Смотрите под ноги! — прерывала я их разговоры на ходу или сговор, как могло быть. — Будьте внимательны! Ступайте след в след. Не торопитесь!
Мне не было известно, заминировано ли поле, но этот мой призыв «осторожно! мины!» сплотил нас.
Пленные, громоздкие, неуклюжие в своих толстых стеганых комбинезонах, переходящих от плеч в капюшон, схватывающий неповоротливую в нем голову, продвигались с опаской, проваливаясь то по колено, то по пояс в снег, тщательно стараясь попасть в след впереди идущего. А я в состоянии предельного напряжения твердила в голос, замыкая наше причудливое шествие:
— Vorsicht! Minen!
Провод вывел нас на большую дорогу, перешагнул ее и опять ушел в поле. Снег прекратился, стало яснее.
Наконец мы ступили на окраину сожженной деревни. Сюда, кроме нашего, тянулись еще и с другой стороны провода, и я почувствовала, что нескончаемый путь под мой беспрерывный возглас «vorsicht!» окончен, я не заблудилась, я вышла к штабу, — и дикая усталость накатилась на меня.
У ближайшего пепелища копошились женщины, отыскивая хоть что-нибудь пригодное. Они увидели нашу группу, застыли.
И вдруг одна, та, что ворошила лопатой в золе, тощая, несчастная, сама обугленная, как головня, отделилась от остальных и в бешеной ярости, замахнувшись лопатой, метнулась сюда, к пленным.
— А-а-а! — завопила я, кинулась между ней и немцами предотвратить расправу, выдернув из кобуры пистолет и тряся им над головой.
Она медленно опустила лопату с перекошенным судорогой лицом, перевела взгляд с меня на немцев и беззвучно, зло, отчаянно заплакала.
Я плюхнулась обессиленно на снег, сидела, все еще тряся бессмысленно пистолетом, с не унимавшимся из сорванной глотки стоном.
Немцы передали о Сталинграде: «Войска борются на узком пространстве, окруженные со всех сторон врагом».
В крайней избе набилось так много бойцов, что все стояли. Снаружи еще подпирали бойцы, и на печи со страха попискивали, как мышата, ребятишки, а дверь больше не затворялась, и те, из глубины избы, ругали этих, застрявших на распахнутом пороге, настудивших избу.
Хозяйку затолкали совсем к стене, и издалека доносились ее смиренные вздохи:
— Что уж, желанные, грейтесь.
Кто-то большой стоял на горке, маша руками и настойчиво призывая меня. Надо же — наш почтальон. Письмо! Мистика почтовой связи. Сюда, где наскоро сцепленные из снега валы с бойницами, полевая почта доволочила письма, и одно из них мне.
Я развернула треугольник и при свете луны и снега кое-как разобрала, что письмо из Москвы от брата, что обо мне беспокоятся и ждут домой.
Но как же все отдалилось. Уже не кажется даже правдоподобным московский дом, возвращение. Я уже канула, я — в колдобине войны.
Трофейные немецкие газеты. «В Сталинграде — судьба Европы».
30 января было десятилетие захвата власти нацистами. Переждав этот день, в Германии 1 февраля дали сообщение о поражении 6-й армии. «Они держались до конца, потому что знали, что от них зависит судьба всего фронта, безопасность их родины». Так звучит признание катастрофы, обреченности исхода войны. Три дня — 3, 4, 5 февраля — объявлены в Германии днями траура.
Девчонка из-под Ельни. Неброская, миловидная, она затеряна в своем большом полушубке, солдатской ушанке. Снег заметает ее. Она стоит на развилке. Регулировщица. Взмахнутым вверх флажком, подняв в другой руке фонарь «летучая мышь», останавливает машины. Дотошно проверяет документы, присвечивая.
Везут снаряды, горючее, хлеб. Полк пешком на марше. Раненый возвращается из медсанбата — остановить попутку, подсадить его. С ней шутят, заигрывают, беззлобно ругнут при случае — и дальше.
Неподалеку контратакуют немцы. Ей велено быть на стреме. Если машина, не подчиняясь ее флажку, проскакивает, не остановившись, если вопреки приказу прет с зажженными фарами, она срывает с плеча винтовку, бьет по задним скатам. Свирепая ругань обрушивается на нее.
Сыплет снег. Туман застилает поля и дорогу, где-то близко стреляют. Фронтовые пути растянулись. Нет сплошной обороны. Чудятся немцы…
Девчонка стоит на контрольно-пропускном пункте.
Вся грубость, удаль, невзгоды, надежды, подъем и тоска войны проходят мимо нее.
Сколько помню себя, всегда было общее дело. Сейчас это война. До нее общим делом было все то, что называлось «наше время». Его любили, романтизировали. Быть в такой чести у современников — редкая удача для времени. Время, «когда все сбывается». Время, «когда все начинается с нас». А все, что до, — потоп, вывернувший, унесший культурный пласт предшественников, и родовые корни, и само представление о них.
Война бередит — что-то еще такое вводит в духовный оборот, чего не было до нее…
«Совершенно секретно! Срочно!
…пункт 2. Разрушения при отступлении… Противник должен получить совершенно негодную на долгое время, незаселенную пустынную землю, где в течение месяцев будут происходить взрывы мин… Адольф Гитлер».
«Слушали. О найме пастуха на сезон лето 1943 года.
Постановили.
Нанять пастуха Павлова Николая на сезон 1943 г. пасти скот в личном пользовании колхозника за оплату с коровы 16 кг. ржи, 16 кг. картоф., 25 руб. деньгами, вынос 4 яйца с коровы. С козы ржи 8 кг. картоф. 8 кг., деньгами 15 руб., 2 яйца вынос. С овцы 4 кг. ржи, 4 кг. картоф., 10 руб. и вынос 2 яйца. Питание готовое, т. е. колхозники, а одежда и белье и обувь, а также спецодежда в счет вышеуказанной платы».
С точки зрения войны. С позиций войны обо всем. Что же иное, кроме жестокого диктата войны. Чувство сострадания порой тоже перерабатывается во что-то угодное войне. Я не выше, не мудрее, не подлее и не чище войны. Я тоже принадлежу ей.
Девушка поет:
По улице идите,
Играйте и пойте,
Мине беспокойте
И спать мине на дайте.
И был в ее пении такой яростный зов жизни.
«При трудностях связи проволокой и отказа в радиосвязи немедленно организуйте в дивизиях службу летучей связи (конные по принципу эстафеты)…
В полках немедленно закодировать карты и впредь по телефону переговоры только по кодирован, карте или условными наименованиями. О противнике передается в открытую.
По избе носятся соседские дети — мал мала меньше. Их отец, Егор, пропал без вести, мать на дорожных работах, и они набиваются сюда в избу, к старухе. Их суета мешает бойцу, громко рассказывавшему свои военные «охотничьи рассказы».
— Молчи, безотцовщина! — напустился он на детей. — Уйми ты их.
— У Легора (Егора) дети дробные, — сказала старая. — Как их уймешь. Тот молчит, а тот пищит.
— Ребята что мокрицы, от сырости заводятся, — рассудительно сказал рассказчик.
— Ладно тебе, докашливай свое, — призвал бойца его слушатель.
Бригадир обходила избы, ругала молодую:
— Старухи пятидесяти лет бегут на работу, а эту, гляди, шевелить надо. Сидит на заду сидя.
Немец, седой, прихрамывающий, негодный — «тотальник». «Кто ничего не делает для войны, должен быть уничтожен» (Гитлер).
Председателю сельсовета:
«Учитывая срочность работ, имеющих первостепенное значение, предлагаю под вашу личную ответственность завтра же к 9 часам утра выслать полностью все подводы и всех людей согласно наряда райисполкома.
За невыполнение настоящего решения вы будете привлечены к строгой ответственности и по всем строгостям военного времени как за срыв срочных работ, имеющих первостепенное оборонное значение».
А лошади еще в чесотке. И ведь сказано: если пришлешь больную — тоже ответишь «по всем строгостям».
В войне поначалу как в хаосе. Ты ничтожная былинка ее, может, еще не потерявшая своих представлений о том о сем, еще с чувством ответственности за происходящее, вернее, за то, как это происходящее происходит. Потом в этом хаосе окантовываются лица — те, с кем тебе быть. У вас все общее — и бомбы, и холод, и противостояние врагу. Начисто лишенная уединения, не принадлежишь себе, и это тоже способствует применению к окружающим. Уже включена в единую с ними кровеносную систему. И боже мой, тебе уже легче, роднее с ними, в тебе уже бродят частицы их крови, ты проще, выносливее, тебя меньше мучит совесть, и чувство личной ответственности растворилось вместе с твоим растворением. Ты обработалась войной. И именно тогда слышишь о себе лестные отзывы.
— Как немцы подходили — все уехали, ни подо мной, ни надо мной нет никого. Чудно. Вишу над землей под небом. А выбили немцев — воротились. Как да что, почему жив, не застрелен врагом? Говорю все как есть, и лопни моя утроба, если что вру. Но послушал их да и впал в сомнение. Может, они знают обо мне того, чего я сам не знаю.
Реку тяжело завалило снегом. Торчит кустарник.
А в лесу сухие рыжие иголки на снегу. Дорожка черная, захоженная. Лес темный, не шелохнется. Пробивается солнце — глянцевое, мерцает, запорошенное зимними облаками. Воронка. Черная земля на низу.
Во фронтовой немецкой газете приведена выдержка из книги «Гитлерюгенд»: «Фактически сжигание — это специальность новой молодежи. Границы малых государств империи также были превращены в пепел огнем молодежи. Это простая, но героическая философия: все, что против нашего единства, должно быть брошено в пламя».
В освобожденной деревне. Вокруг бойцов кружком девчата. Глядят не наглядятся. А одна, выбравшаяся из Ржева, всего хлебнувшая, непримиримо так спрашивает, запальчиво:
— Где ж вы были в январе год назад? В Ржеве тогда немцы в панике бежали. Русская речь слышна была уже в Городском лесу и со станции. Особенно ранним утром. На чердак заберешься, хочется крикнуть: «Русские, идите!» Голыми руками взяли бы их. Тут бы все помогли. Где ж вы были?
Нахмурились. Что солдат может ответить? Молчат. А один нашелся.
— А что? — Отставил ногу в валенке, пристукнул пяткой, покачал носком и с вызовом: — Чем в поле помирать, лучше в бабьем подоле. Там и пригрелись.
И унося обиду, пошли они, не вылезавшие из боев, своей дорогой, в пекло войны.
Длящаяся уже полтора года война имеет свое прошлое, значит — историю. То, что происходит сейчас, — хроника. А то, что было в войну год назад, — уже эпос. Во всяком случае, я имею возможность это ощутить, потому что мы возвращаемся на места, связанные с тяжелыми днями прошлогоднего февраля, когда дивизии были отрезаны от своих. Сейчас на этих пожарищах, в этих лесах, на этих большаках память выносит из глуби (год прошел!) целые куски пережитого. И все то, что пережито тогда, видится уже на отдалении и, может, даже сейчас сильнее и драматичнее, и всем, кто выжил, памятна та ночь. Мне рассказали о ней:
…В лесу велено было не скопляться кучно, чтобы меньше было жертв в случае налета. Все были строго предупреждены не производить шума, разговаривать потихоньку, костров не разводить. Все же вспыхивали огоньки, прикрытые ветками хвои, и подсаживались погреться у этих чадящих маленьких костров. Медленно тянулось время. Голодные люди спали, подостлав под себя лапник. Когда стало смеркаться, все пришло в движение, слышались команды, люди выходили из лесу и, строясь, потянулись по дороге. (Теперь, когда я мысленно вижу эту колонну — у многих винтовка без патронов, годна лишь для штыкового боя, у других все равно что нет ее, потому что обморожены руки; солдат, шатаясь, изнуренно несет на себе ручной пулемет; раненые ковыляют, поддерживаемые товарищами, — я понимаю — то был марш отчаяния. Но тогда в этом потоке, втягивающем все новые толпы, стекавшиеся из лесов, людям чудилось — они необоримы.)
В темноте терпеливо тащились неведомо куда, меся снег, по занесенным дорогам и полям, обходя деревни. Только слышно было, как выкликали номера частей, как командиры высылали боевое охранение или брали людей сменить тех, кто изнемог, идя впереди и протаптывая дорогу по пояс в снегу.
Где-то в стороне пролетали змейки трассирующих пуль. Повсюду было тихо. Но ночь кончалась.
Здесь, на близких к немцам подступах, рассредоточить такое количество людей, чтобы перебыть светлый день, не было возможности. И людская масса, захваченная стихией движения, была уже неостановима. Поток валил и валил неудержимо вперед.
Развиднелось. Стало видно, что с дороги отходят в сторону, садятся на снег те, кто совсем обессилел и не мог больше идти. Затравленно, с тоской в глазах или с безразличием смотрят на проходящих мимо. Кто-то громко просит, чтобы его пристрелили, и зло матерится вслед.
Уже командирские бинокли различили у деревни копошащихся немцев. И оттуда в свои цейсы с недоумением и наверняка с испугом обнаружили скопище нашего войска.
Всполошенно ударила вражеская артиллерия.
Дым накрыл наше войско, вопли раненых и разорванные тела.
Вдруг одинокое пронзительное «Ура» и разноголосый отклик ему, разросшийся в неописуемое мощное «ур-ра-а». Все, кто был жив, поднялись с бешеным ревом, рванулись, чтобы колоть штыком, душить врага.
Немцы побросали орудия. Казалось, еще немного… и в неистовом броске всей массой сомнут их, проломятся.
Но люди путались в глубоком рыхлом снегу на поле, спеша, застревая, валясь друг на друга, барахтались, поднимаясь. «Гранаты к бою!» — но их было еще не добросить до врага.
У немцев хватило времени понять, что наши без огневых средств. Стали рваться на поле снаряды, заулюлюкали мины, свистя, лопаясь.
Люди увязали в снегу, осев, пропадая…
Кто мог, стал отползать к лесу.
«Приказание по войскам 30-й армии.
1. На дивизионных саперов возложить разведку и устройство проходов в минных полях, их обозначение и обеспечение порядков дивизий.
2. На армейских саперов возложить расчистку и расширение проходов в минных полях, их четкое обозначение и обноску жердями и указателями. Разминирование населенных пунктов, обозначение основных маршрутов и населенных пунктов указками…
3. Для расчистки дорог от снега и содержания их в проезжем состоянии начальнику инженерных войск армии выделить на каждый маршрут не менее одного инженерного батальона и по два трактора с угольниками».
«Мы завоюем мир силою торжествующего меча», — сказал Гитлер.
Ржев все время именовался немцами «трамплин на Москву». Отсюда «торжествующий меч» должен был обрушиться на ее голову.
Теперь, после сталинградского поражения, Ржев переименован — он «трамплин для русских на Берлин». Сдать Ржев, говорится у немцев, — это значит «открыть Красной Армии дорогу на Берлин». Сдать его нельзя ни при каких обстоятельствах.
«Штаарм 30. Боевой приказ № 0018.
215 сд действиями штурмовых отрядов овладеть Знаменское, Гришино, улучшить свои боевые позиции и быть готовой к общему наступлению на Ржев».
Поступают донесения, что в связи с угрозой окружения немцы готовятся отходить, оставить город. По приказу командарма разведчики брошены на захват контрольного «языка». Неудача за неудачей и жертвы среди разведчиков. Наконец захвачен пленный.
— Выделили нас девять человек, чтобы достать «языка», то есть живцом немца. Вот в ночь перед двадцать пятым февраля добрались мы через реку Волгу в траншею врага и захватили матерого фрица без выстрела и шума и потянули на реку Волгу. Половину прошли Волги, потом враги подняли шум, начали по нас стрелять, и троих из девяти человек враги убили, но, оставши в живых, нас шесть человек притянули матерого фрица, и в следующую ночь, перед двадцать шестым февраля, мы подобрали своих убитых товарищей и отправили их в тыл на похоронения.
Этого пленного в расположение КП привели с завязанными глазами, как предписано инструкцией, но увидеть такое довелось впервые. Командарм допрашивал сам, я переводила.
Опрос не вносил никакой ясности — пленный только два дня как прибыл сюда на участок и был совсем несведущим. И вдруг под конец он между прочим сказал: вчера приказано всем сдать вторые одеяла в обоз, оставить по одному. Для нас это сообщение означало многое: да, немцы готовятся отступать.
…Танки, что стояли в укрытии, где-то в стороне, неожиданно загрохали, перекатывая сюда. И стало надежнее.
По лесу в сопровождении штабных приближался незнакомый командир — высокий пожилой человек в ушанке, отделанной серым барашком.
Танкисты выключили моторы, в открытых люках виднелись их шлемы. Все смолкло, все смотрели на подошедшего командира, стало слышно: стучит дятел, а вдалеке раскатывается канонада.
— Смелее, братцы! — крикнул командир. — На врага!
Пехотинцы быстро размещались на танках. Грохнули, захлопываясь, крышки люков, взревели моторы, заклубился дым. Танки двинулись, вышвыривая из-под гусениц снег, разминая завалы, кромсая на пути деревья, не сваленные топорами.
Какой-то нерасторопный, замешкавшийся, не попавший на танк боец, со скаткой одеяла и закопченным котелком на боку у ремня, спеша, бежал по гусеничному следу, вскидывая винтовку…
«Командарм приказал:
боевые донесения командирам дивизий и бригад представлять точно каждые два часа — каждый нечетный час».
Хрустнул, обломался сухой сук. Покапал мартовский дождь — весь снег в оспе.
— Снег грубее становится, садится. Теперь свалишь дерево, по сукам идешь — не проваливаешься. Птиц стало слышно, когда не стреляют.
…Я почувствовала легкость, вроде бесплотна, и только щемящее душу воодушевление…
И сейчас, когда записываю в блиндаже, в безопасности, думаю: что это было такое пережито? Много ли за жизнь таких высоких, отрешенных минут выпадает? Но ведь были — эти минуты, и не в первый раз были, их у меня не забрать, что бы там ни случилось дальше со мной.
Еще недавно немцы упорно твердили по радио: «Сдать Ржев — значит сдать половину Берлина, так сказал фюрер». Теперь они стремятся отвести войска, пока не замкнулось кольцо окружения вокруг Ржева.
Танкист:
— Меня направили сбить водонапорную башню. С нее немцы просматривали далеко и корректировали огонь. Шесть боекомплектов было израсходовано за один светлый день. Водонапорная башня была изрешечена, как решето, простым глазом на большое расстояние видны дыры. В этот же день левее меня мужественно сражался бронепоезд «Муромец».
Вырвавшиеся вперед, они теперь лежали на поле серыми кулями, замерев неподвижно, чтобы казаться убитыми. Светало, и теперь немцы могли различить их и стрелять не наугад, на выбор.
В отбитом Кокошкине. С проселочной дороги карабкаемся на гору, где разбитая церковь. Церковь завершала пейзаж всей округи — самая высокая точка. Здесь была укрепленная огневая позиция наша, потом с нее били немецкие орудия. Боже мой, какая господствующая высота. Под кручей — замерзшая Волга, по ней переход в Ножкино, сожженное. А вокруг — протяжные, дальние белые дали.
И когда мы врагов здесь разгромим
И спокойно вздохнет наша Русь,
Из разбитого города Ржева
Я к тебе, дорогая, примчусь.
В блиндаже начальника штаба дивизии подполковника Родионова.
Связной командира полка принес первое донесение из Ржева. Я попросила разрешения переписать в тетрадь: «Очищаем город от автоматчиков. Штаб полка разместился Калининская ул., 128».
Второй связной: «Трофеи 1000 вагонов. Население согнано в церковь. Церковь заколочена, вокруг заминировано».
Еще донесение: «Заминированы дороги, дома, блиндажи. Разминируем. Очищаем город от автоматчиков. В южной части города — сыпной тиф. Трофеи — 30 танков».
— Через реку Волгу мы пошли сегодня в восемь ноль-ноль в наступление — освобождать наш родной город Ржев. В городе в церкви были замкнуты граждане — жители города: старики, дети, женщины. Когда мы их освободили, они говорили, что пробыли в церкви сколько-то дней не пивши и не евши, около двухсот человек, и этим мы им спасли жизнь, что не управились враги народа уничтожить этих безвинных людей. И я как участник освобождения этих граждан не забуду этот сегодняшний день.
Странно торчащая над всем изрешеченная водонапорная башня, черные обломки зданий, засыпаемые снегом. И больше нет — ничего. Это и есть Ржев?
Как пронзительны, торжественны и скромны эти минуты. Мы в Ржеве. 3 марта 1943 года. Вечереет. На путях пыхтит бронепоезд.