Стоило матери увидеть, что я торопливо надеваю стеганый берет и кожаную куртку, как она настороженно спрашивала:
— Ты куда?
— Гулять. Куда же еще? — отзывался я, сбегая вниз по каменистому склону.
— Небось к Оресте?
— Ну и что же? — бросал я, не оборачиваясь.
— Ничего, ничего… Только не возвращайся слишком поздно!
Голос ее доносился уже издалека. Мне становилось весело, я смеялся. Ветки орешника преграждали мне путь, я обламывал их на ходу. Иногда я оборачивался взглянуть на мать — ее неподвижная фигура все еще маячила в дверях: серое пятно — волосы, черное — платье. Но это случалось редко, обычно всеми своими помыслами я был уже там, у Оресте. Я перепрыгивал ямы, кустарники, хватался за длинные лапы елей, раскачивался и перемахивал на ту сторону оврага.
Завидев издали дом Оресте, я испускал гортанный крик, и через секунду в ответ мне, словно эхо, доносилось:
— А-о-о-о!
У Оресте на крыше был установлен жестяной флюгер — скачущая лошадка. Оресте говорил, что она не слушается ветра, за это мы ее однажды часа три расстреливали из рогатки. Чего мы только не вытворяли у Оресте! Как-то устроили состязание: кто проглотит больше яиц. Другой раз сами делали порох, руки у меня после этого две недели пахли селитрой. Она просыпалась пригоршнями. Оресте заталкивал ее носком ботинка в щели между половицами, и мы смеялись, как шальные. Чаще всего мы пели под аккордеон и гитару. Оресте промышлял контрабандой, я помогал ему. Мелкие торговцы и официанты по ту сторону границы знали нас так же хорошо, как наши односельчане. Оресте делал вид, что покупает дрова и возит их на своем грузовике, а на самом деле в укромных местах и тайниках с двойным дном прятал часы, шоколад, бритвенные лезвия. Ему годился любой товар. У него, да и у меня, паспорт был заляпан печатями и всегда лежал наготове в кармане, словно кошелек. Но по-настоящему страстно мы увлекались пением.
Однажды я застал у Оресте незнакомого парнишку. Звали его Валериано. Очень высокий, по-детски круглолицый, длиннющие ресницы, пухлые щеки. Одна нога слегка искривлена — он на нее прихрамывал. Если присмотреться, казалось, все у него немного перекошено — и шея, и руки в плечах, как будто при рождении его неудачно повернули.
— Валериано будет жить у меня, — сообщил Оресте и бросил мне пачку сигарет. Я не стал выяснять почему. У Оресте не принято было задавать такие вопросы. Он жил один в старом доме, доставшемся ему по наследству от тетки по отцу. Родителей он бросил давно и почти не поддерживал с ними отношений. Мы спустились в погреб, там меня ждала неожиданность: то ли Оресте, то ли Валериано, то ли кто-то еще собрал самый настоящий самогонный аппарат: колбы, перегонные кубы, змеевики, конфорки, а рядом стояли чаны со слегка подгнившими сливами и грушами.
— Что ты собираешься делать, черт возьми?
— Граппу, разве не видишь?
— А умеешь?
Оресте расхохотался.
— Несколько лет назад я гнал ее гектолитрами.
Мы принялись лихорадочно кипятить, выжимать, переливать… Валериано не суетился, будто лучше всех знал свое дело. В основном он молчал, его тенор раздавался редко, но производил странное, завораживающее впечатление, хотелось все бросить и слушать его. От конфорок в погребе стало жарко, как в пекле, пот катил с нас градом.
В ретортах клокотала, шипела и посвистывала жидкость, мне то и дело казалось, что змеевик где-то засорился и вот-вот взорвется. Я искоса посматривал на Оресте и Валериано, не насторожились ли они. Нет, их лица не выражали ни малейших признаков беспокойства. Не по себе было лишь мне одному. Но ведь рядом, в каморке канистры с бензином…
Возгонка проходила быстро. Вскоре Оресте медной поварешкой уже зачерпывал жидкость из ведра. Сначала попробовал сам, потом предложил мне.
— Клевая штука, а? — глаза у него блестели.
— Дух захватывает, — поперхнувшись, ответил я.
— Тем лучше!
Мы проводили по многу часов у перегонного аппарата. Работа так захватила нас, что мы реже стали заниматься контрабандой. В перерывах пели. Однажды Валериано спел «Рыжую Ежку». У нас с Оресте перехватило дыханье, потрясенные мы смотрели друг на друга. Когда Валериано пел, сердце сжималось. Рыжеволосая Ежка, славянка, полюбила альпийского стрелка. История глубоко взволновала, на глазах выступили слезы, нас даже трясло, как в лихорадке. Откуда у Валериано такой голос? Казалось, он — инопланетянин, и его нездешний голос — доказательство существования какой-то неведомой планеты. Мы выучили песню и стали аккомпанировать на аккордеоне и гитаре. Трудно сказать, сколько времени мы так музицировали. У меня было ощущение, что я витаю в облаках — вознесся над окружающим миром. У нас получилось отличное трио. Валериано как будто было безразлично все, чем он занимался, кроме пения. Пение захватывало его целиком, он преображался.
Нашей судьбе суждено было свершиться однажды в десять утра. Я пришел к Оресте, несмотря на увещевания матери, она по обыкновению пилила меня, дескать, пора найти работу, а меня тянуло к Оресте, как медведя на мед.
— Пора пристраивать граппу, — решил Оресте.
— А куда и как?
— Не беспокойся! У меня есть «точки».
Мы азартно разлили граппу по бутылям, а когда закончили, все вместе влезли в грузовик.
Оресте уже держал ногу на сцеплении, как вдруг вспомнил, что оставил сигареты в погребе. Мы вернулись. Он прикурил и бросил спичку на пол. Не успели мы отойти и ста метров от дома, как услышали мощный рокот. Обернулись: языки пламени уже полыхали из окошек погреба. Все гудело.
— Загорелись канистры с бензином, — заметил Оресте мрачно.
Он завел мотор, и мы рванули на предельной скорости, проскочили километров десять, в ближайшем населенном пункте Оресте даже не сбросил газ.
— Пожарников вызывать будешь? — поинтересовался я.
— Зачем? Небось от дома осталось одно пепелище. Чего их гонять ради цементного фундамента.
— Куда же мы едем?
— А про граппу забыл?
Я попытался было вяло возражать, но Оресте продолжал гнать грузовик. Я понимал, что надо вернуться домой, но мне нравилось это непредвиденное путешествие. Валериано сидел рядом, сохраняя олимпийское спокойствие, он явно считал, что эта гонка в порядке вещей. Мы проскочили перевал и спустились в долину, значительно более просторную, чем наша; улыбчиво белели домики, по улицам разгуливали белокурые ладные девушки.
— Оресте, куда ты гонишь? Когда остановимся? — спросил я.
— Перестань нудить!
Казалось, все кругом выглядит иначе, чем в нашем сером и неприглядном селенье, даже солнце здесь по-другому освещало фасады домов. Будто все смотрело на нас приветливее и добродушнее, чем дома. Окружающее дышало уверенной жизнерадостностью, словно таило в себе приятные неожиданности. Одна долина сменялась другой, здесь приютились несколько беленьких деревушек с остроконечными, похожими на гвозди колокольнями.
— Давай, давай, жми на всю железку, пока хватит бензина! — подзадоривал я. Мне это начинало нравиться. Я сдался взбалмошной, непредсказуемой логике Оресте.
— Пой, Валериано! — крикнул Оресте, его длинные волосы развевались на ветру, словно грива, боковые стекла кабины были опущены. Валериано, как всегда, подчинился. На этот раз он спел о девушке, которую родители постригли в монахини. Он умышленно пел вполголоса, низко и сдержанно. Но и так звучало здорово.
Мы остановились в каком-то городишке, кругом виднелись крыши домиков и вилл, заполнивших долину, а над ними — склоны, укрепленные крепостными башнями и контрфорсами, похожими на стены и колокольни фантастического города. Мы с Валериано заложили руки в карманы и принялись с открытыми ртами рассматривать магазины и дома. Оресте взял бутыль и исчез в тени какого-то двора. Мы ломали головы, куда он запропастился, пока он не пришел с пачкой денег, а двое мальчишек не стали сгружать бутыли с граппой в корзины.
Мы прогулялись по улицам и зашли пообедать в остерию, там было полно девушек и парней в каких-то национальных костюмах. Говорили они на незнакомом языке, то ли шведском, то ли датском. Я рассматривал девушек, но не выпускал из виду и Оресте, он с помощью жестов и рисунков назначил свидание одной из них на десять, здесь же в остерии.
— Ты что, спятил?! — возмутился я. — В это время мы уже будем дома.
— Где это дома? Мой дом сгорел.
— А мой нет. Меня мать ждет.
Оресте пожал плечами. Валериано ничего не сказал, он был занят, — наливал вино девушке напротив. Я вдруг заметил, что он, в сущности, красивый парнишка, хотя круглолиц и слегка асимметричен, вполне можно понять женщину, которой захочется погладить его крепкие, по-детски румяные щеки. Я еще до конца не сознавал, что происходит. Стемнело, но и речи не было о том, чтобы возвращаться.
Мы заночевали в этом городишке, а проснувшись, заметили, что вокруг царит необычное оживление. Поперек улиц натянуты разноцветные гирлянды бумажных флажков, построены деревянные арки, увитые плющом и цветами, из окон свешивались штандарты с цветными изображениями рыцарей, химер и единорогов. Мы потеряли из виду Оресте, но вскоре обнаружили его на центральной площади; засунув молоток за пояс, он командовал группой рабочих, — те сколачивали деревянные подмостки. Он включился в подготовку праздника, словно всю жизнь прожил именно в этом городишке.
«На кой черт он в это ввязался?» — подумал я с иронией. А десять минут спустя я уже возился под помостом, выполняя его распоряжения.
Вечером выступали певцы и танцоры, неожиданно ведущий объявил:
— Вокальный ансамбль «Три мушкетера»!
Оресте толкнул меня в бок и выскочил на помост.
— А где же остальные? — поинтересовался ведущий.
— Там внизу, они стесняются, — пояснил Оресте, кивая на нас.
На площади послышались смешки.
— «Рыжая Ежка!» — объявил Оресте.
Я немного нервничал, а Валериано, как всегда, был спокоен. Едва он начал петь, толпа замерла. Легко понять — они были потрясены, так же, как и я в первый раз. Вообще-то у нас с Оресте тоже хорошие голоса, и пели мы слаженно, хотя и осознали только-только, что представляем собой вокальную группу, название которой на ходу изобрел Оресте. Снова история Рыжей Ежки взволновала, разбудоражила фантазию, но на этот раз не только нашу, но и слушателей, заполнявших площадь. У меня было ощущение, что эту Ежку я знал когда-то, потом забыл, а теперь снова открыл для себя в песне. Как обычно, музыка перенесла меня в другое измерение, туда, где были только Валериано, Оресте, я, Ежка, ее альпийский стрелок и другие персонажи песни.
Мы кончили, — слушатели на площади пришли в неистовство. Аплодировали так долго, что я успел два раза рассказать Валериано анекдот, который он так и не понял. Многие женщины вытирали платочками слезы; один старик при свете фонаря показывал нам, как у него дрожат от волнения руки. Мы бисировали два раза. Потом спели о девушке, которую родители постригли в монахини, и остальной наш репертуар, наспех отрепетированный, когда мы расставляли бутыли с контрабандной граппой у стен погреба. Мы дали сто очков вперед всем остальным музыкальным группам. Нам щедро заплатили. Мэр города, устроитель празднества, лично просил нас остаться еще на денек и обещал кучу денег.
Жадность затуманила мне глаза, я, сам того не замечая, энергично кивал в знак согласия. Но Оресте отказался, насочинил, будто у нас тьма дел и контрактов и мы, дескать, не можем. На следующий день мы уехали. На дверце грузовика красивыми оранжевыми буквами Валериано вывел «Три мушкетера». Краску мы нашли на подоконнике какой-то мастерской. Скорее всего, это был сурик против ржавенья. Меня мучил вопрос, почему мы уехали, ведь нас приглашали остаться, нас хотели слушать. Но стоило мне почувствовать скорость и свежий ветер, как я все понял. Валериано, невозмутимый, словно восточный божок, видимо, всегда это понимал.
Мы останавливались в каждом попутном городишке на два, три, самое большое на четыре дня, и уезжали, набитые деньгами, небрежно рассовав их, куда попало. Через три месяца мы купили автомобиль и к нему большой фургон-прицеп с голубыми занавесочками. Мы стали знаменитостями, приглашения сыпались со всех сторон. Потом нам не повезло, мы остановились в городишке, где было казино. Да еще Оресте увлекся коллекционированием живописи, мы снова оказались на мели, автомобиль заложили, картины, штук двадцать, не знали куда девать. Из-за дождя мы застряли в захолустной остерии и пытались было расплатиться за ужин картинами, но хозяин об этом и слышать не хотел.
В карманах Оресте деньги задерживались так же недолго, как мы на одном месте. Наша жизнь напоминала качели: то у нас куры денег не клевали, то наш ужин ограничивался тощим бутербродом с колбасой. Казалось, мы все время взбираемся на кручу, вот-вот дотянемся до вершины, но нас то и дело отбрасывает назад.
Иногда я задумывался, как все это случилось именно со мной, как я мог бросить мать, дом, надежду отыскать постоянную работу, ради судьбы певца-бродяги, компаньона этого сумасбродного Оресте. Я в недоумении оглядывался вокруг, словно проснувшись от какого-то странного сна. Оресте не давал мне опомниться, — увлекал очередной вспышкой своей бурной неистощимой фантазии.
Мы выкупили автомобиль и снова носились из селенья в селенье, из города в город. Матери я наспех писал открытки, иногда указывал адрес гостиницы, где мы остановились. Но через три-четыре дня, самое большее через неделю, мы снимались с места, ответ все равно не застал бы меня. Мои отношения с матерью напоминали скобки, которые открыли, но забыли закрыть, а еще больше круги, расходящиеся по воде. Оресте делал все, чтобы не дать нам пустить корни. Стоило одному из нас привязаться к уличной дворняжке, к ландшафту, к очертанию церкви или колокольни, я уж не говорю к человеку, как он тут же назначал отъезд. Он вытаскивал из номера наскоро собранные чемоданы, порой из-под крышки торчали рукава рубашки, зашвыривал все в машину и — в путь, туда, где мы еще не бывали. Перед самым отъездом у меня сдавали нервы. Я делал вид, что ищу что-нибудь, лишь бы оттянуть время. Оресте ополчался против меня.
— Пижаму он не нашел, видите ли! Да провались она пропадом! Мир завален пижамами!
— А почему я должен терять вещи?!
— Терять, терять… Вшивая психология! Вещи — не фетиш! Нечего над ними дрожать!
— Ну подожди всего десять минут!
Он принимался фырчать, подтрунивать надо мной, хлопал по плечу и тащил к машине. А Валериано уже заводил мотор. Как только мы пускались в путь, меня снова завораживала дорога. Мы открывали все новые долины, автострады, горы, холмы, равнины. Когда поднимались на перевал, я с замиранием сердца ждал, что же сейчас откроется? Горы и озера волновали так же, как тело женщины, которую сумасбродный Оресте присылал мне в гостиничный номер после концерта. Порой я сам подгонял Валериано, он вел машину осмотрительно, словно шофер-любитель, сдающий на права.
Оресте поворачивался ко мне, в его глазах, цвета смолы, вспыхивали и загадочно поблескивали желтоватые искры. Мне чудилось, что он не то чародей, не то фокусник. Случалось, я воспринимал его только зрительно, не слыша ни слов, ни смеха, как будто он под вакуумным колпаком или под водой.
Деньги текли к нам рекой. Мы везде попадали на празднования. Стоило нам приехать, — и все признаки торжества оказывались налицо. Стены пестрят плакатами, над головой свисают гирлянды разноцветных флажков. Нередко мы обнаруживали среди зелени деревьев на центральной площади яркий полотняный купол цирка, а над ним развевался флаг. Мне приходило в голову, что вовсе не таинственные импресарио предупреждают Оресте по телефону, просто у него врожденное чутье на празднования, он находит их, как птицы конечную цель перелета. Мы будто парили на мыльном пузыре или на облаке, никогда не спускаясь на землю, словно мы — не люди, а какие-то эльфы или беспечные цикады, — мы только пели и резвились. Не пропускали ни одного зрелища. Мчались, как безумные, с одного конца города на другой, чтобы после представления в цирке успеть ворваться в театр. Даже на собственных концертах в зале или под открытым небом мы в какой-то мере ощущали себя зрителями. Я пел, аккомпанировал, и это не мешало мне слушать чудо-голос Валериано или восхищаться виртуозной игрой Оресте на аккордеоне. По окончании номера я аплодировал с не меньшим энтузиазмом, чем зрители.
У нас появились собственные песни. Я писал стихи, Валериано — музыку. В моей голове беспрестанно роились сюжеты и образы. Те, что воплощались в слова, обретали музыкальную плоть, становились песнями, остальные смутными тенями шевелились во чреве моего воображения и никак не материализовались. Оресте всю свою изобретательность вкладывал в организацию переездов, в разные авантюры, в переговоры с импресарио. Казалось, его меньше, чем нас с Валериано, захватывало волшебство песен.
Наша активность выплескивалась в буйной фантазии, в искрометной импровизации, в творческих находках. Планировать что-либо с Оресте было невозможно. У него все происходило стихийно, по наитию, по вдохновению. Скажем, песня «Люба» родилась часа в три ночи, летом, на гостиничном дворе, под шпалерой с незрелыми виноградными гроздьями. Тогда Оресте внезапно ворвался ко мне в комнату, разбудил и взахлеб сообщил:
— Валериано только что промычал потрясающую мелодию, пока чинил абажур, сидя на подоконнике!
У Валериано был не только дивный голос, но и золотые руки, он умел починить любую вещь.
— Вот дурень, что же он не напел нам ее раньше?!
Мелодия в самом деле оказалась великолепной. Сродни славянским напевам, богемским или польским. В ней слышался шум бескрайних лесов, плеск могучих рек, тишина заснеженных равнин, скрип саней, вой волков. Так нежданно-негаданно вошла в мой внутренний мир Люба вместе со всем этим пейзажем и осталась там наравне с Рыжей Ежкой и другими персонажами нашего репертуара.
Я писал текст о Любе в каком-то ознобе, даже голова кружилась. «Сколько времени мы уже колесим по свету? Как давно я не был дома… Где только мы не скитались? Месяцы обвалами обрушивались за нашими плечами и затихали вдали, как шум промчавшегося поезда», — думалось мне. Вернулся Оресте, и мы принялись репетировать песню. Я снова окунулся в атмосферу музыки, безупречной гармонии голосов, вымышленных персонажей, казавшихся более реальными, чем те, что мелькали перед глазами в повседневной суете.
Все остальное пролетало слишком быстро, чтобы стать для нас чем-то значительным. Стоило нам в каком-нибудь заснеженном североевропейском городе увидеть рождественскую иллюминацию, оленей из фольги, подвешенных над улицей, и тут же это становилось воспоминанием, мы уезжали, нас ждал другой город, окутанный таинственным мраком ночи. Действительность, как кинолента, как картинки калейдоскопа, прокручивалась перед нами, проплывала неустойчивыми образами, которые связывала с нами лишь тонкая нить воспоминаний. Менялся пейзаж, мы пересекали границы, водоразделы, колесили с юга на север, казалось, мы раскачивались, как солнечный маятник вдоль небесных широт. Мы стали известным вокальным ансамблем. Выпустили серию дисков. Наши песни распевали уже на всем континенте. Теперь наш жанр — народные напевы, фолк был в моде. Валериано в этом плане был кладом, — он знал десятки народных песен. Нам оставалось всего-навсего записать, слегка подправить и отрепетировать.
Днем мы отсыпались, а ночью нас словно спускали с цепи. У подъездов театров, на открытых эстрадах, у цирка мы поджидали балерин, акробаток, актрисок, певичек. Порой мы врывались к ним в гримуборные, оправдываясь тем, что принесли им цветы, заставали их полуодетыми, когда они переодевали прозрачные костюмы или поправляли грим перед облупленным зеркалом. Они возмущенно вскрикивали, кидались за ширмы или накидывали на плечи халат.
— Бессовестные! Как вы смеете?!
— Да бросьте вы эти цирлих-манирлих!
— Вон отсюда! А то позовем…
Но никого не звали, мы не давали им опомниться, обнимали и закрывали рот поцелуями. Валериано тоже пользовался успехом у женщин, наверное, привлекал его инфантильный, добродушный вид, не внушавший опасений. Через несколько минут в гримуборной устанавливалась непринужденная атмосфера; девушки продолжали натягивать трико в крупную сеточку и легкие пачки с блестками, словно нас и нет, как они это делали в предыдущий вечер в присутствии других поклонников. Валериано тут же находил себе занятие, — брался чинить замок сумочки или застежку ожерелья; балеринки, как зачарованные, смотрели на его руки, словно он — волшебник. После представления выходили вместе.
— Куда прикажете? Мы к вашим услугам! — говорил Оресте.
— Тогда в Оперу.
— Отлично!
Наша машина наполнялась раскатами смеха, запахом грошовых духов, в нее погружали заячьи шубки и серебряные туфельки. Затем начинался шепот, а в паузах — поцелуи. Валериано сидел за рулем, но и он не был в накладе, его соседка распалялась от всего, что слышала за спиной, и непрестанно наклонялась к нему — целоваться.
Иногда наши избранницы надевали свои самые нарядные вечерние платья, и мы отправлялись в ближайший крупный город или на живописное курортное побережье — в казино. Оресте обуревал азарт, он уверял, что знает «счастливые» цифры, ставил огромные суммы на самые невероятные комбинации. Наши партнерши волновались, влажными глазами следили за игрой и, когда шарик останавливался перед ячейкой рулетки, обмахивались платочками.
Порой на меня нападало смутное желание подольше не расставаться с очередной подружкой. Я разглядывал ее, как правило, немолодое лицо, гладил волосы с редкими проблесками седины, у меня сжималось сердце при мысли, что через два-три дня я ее больше не увижу. Мне хотелось то излиться самому, то узнать побольше о ней: кто она, откуда, кого раньше любила. Я задавал себе вопрос, происходит ли то же самое с Оресте, и настороженно следил за ним. Он и девушек постоянно вовлекал в странные авантюры. Однажды ночью в каком-то городке он утащил со стройки деревянную лестницу, и мы, словно акробаты, с опасностью для жизни влезли по ней в окно недостроенного здания, и расписали стенки, воспользовавшись малярными кистями и банкой с краской, оставленными как будто специально для нас. На третий-четвертый день знакомства мы начинали разжигать любопытство своих партнерш, обещая научить некой тайной игре.
— Какой?
— Сейчас не скажу, а то пропадет весь смак…
Мы заранее оплачивали счет в гостинице, загодя собирали чемоданы и погружали их в машину. Среди ночи, по условному сигналу мы вставали.
— Ты куда? — спросонок говорила подружка.
— Приготовить игру, помнишь?
— Да ну ее! Иди лучше ко мне!
— Ну что ты… Это займет всего минутку.
Она засыпала, и мы потихоньку одевались. На следующее утро каждая находила на тумбочке записку: «Вот тебе и игра. Начинают ее вместе, а кончают врозь. Сейчас я уже далеко. Прощай! Спасибо за все». Один-единственный раз моя подружка заподозрила недоброе, выглянула при лунном свете в окно. Она ничего не сказала, только не сводила с меня глаз, пока машина не отъехала.
— Я больше не участвую в этой игре, — предупредил я Оресте.
— Почему? — удивился он.
— Неужели тебе нравится сбегать вот так, украдкой… не попрощавшись?
— Для них же лучше. Мы вносим в их жизнь элемент неожиданности.
Я не был в этом уверен, хотя в устах Оресте любая мысль звучала убедительно. Он настаивал, смеялся, в его глазах цвета дегтя поблескивали золотистые искорки, он говорил, что реальность не существует, каждый сам себе сочиняет сказку. Мол, балеринки и акробатки всего-навсего прекрасные мимолетные образы, промелькнувшие на нашей цветной кинопленке. Весь мир — сплошной мираж, в нем нет ничего истинного и серьезного, чем стоит дорожить.
— Ты разглядывал слайды? — допытывался он.
— Конечно.
— Пробовал долго смотреть один и тот же? Наступает момент, когда кадр приедается, хочется сменить его, невольно нажимаешь кнопку — продвинуть слайд. Мне нужно все время менять диапозитив, понял?
Я кивал, и наши побеги от партнерш продолжались. Мы сочинили десятки песен и исполняли их вечерами перед восторженной публикой. Только взбалмошность Оресте мешала нам разбогатеть, да мы об этом и не помышляли. Меня тревожило совсем другое. Я чувствовал, что годы уходят, время летит так же стремительно, как мы переезжаем из одного города в другой. И сам я не личность, а фикция, нет у меня ни корней, ни собственной сущности.
Однажды в сентябре мы попали в город, где уже были. Это случалось редко. Иногда Оресте прокручивал кадр назад — посмотреть уже знакомый диапозитив. Мы назвали свои фамилии безупречному портье в ливрее с галунами, и у меня возникло ощущение, что я уже видел этого человека, и гостиница мне знакома. Услышав мою фамилию, он невозмутимо сообщил:
— Аурелио Климентис, для вас есть письмо.
— Не может быть.
— И тем не менее это так. Оно лежит здесь в ящике уже несколько лет.
И он протянул мне старый пожелтевший конверт с вышедшей из употребления маркой. Я сразу узнал материнский почерк. Произошло нечто невероятное. Одна из многочисленных скобок, которые я открывал, закрылась. Круги, расходившиеся на воде, сжались в исходную точку. Я с содроганием подумал, что, вероятно, мать отправила конверты по всем моим адресам, тогда во всех гостиницах Европы меня ждут ее письма. Она не звала вернуться, писала только, что чувствует себя прилично и надеется, что работа приносит мне удовлетворение. Что, мол, песнями тоже можно заработать на хлеб, но она уверена, что я мог бы осесть в каком-нибудь крупном городе и обзавестись домом. Больше всего меня сразила дата. Выцветшее письмо ждало меня все это время в ящике портье, отличавшегося безупречной памятью. Оресте сразу заметил, что у меня упало настроение.
— Видишь, что получается, когда перед отъездом не подпалишь дом!
— С матерью внутри? — возразил я.
— Я этого не говорил… Хотя, по существу, мать тоже — диапозитив.
И обратил все в шутку. Он спустился в кухню, сделал яичницу на двенадцать яиц, причем повар не отходил от него и умолял помилосердствовать. Потом Оресте поставил перед моим носом яичницу и сказал, что мне необходимо поднять тонус.
Наши выступления несколько видоизменились. Оресте накупил разных костюмов и надевал их, когда пел в кабаре. Он писал интермедии, сатирические стихи, а иногда и «нонсенсы», приводившие зрителей в восторг. Я сразу понял, что и в этом он талантлив, — зрителей его тексты захватывали. Он одевался то английским джентльменом, то сельским стражником и выдерживал роль с безукоризненной серьезностью. Мы с Валериано пели народные песни, но порой подыгрывали ему, одеваясь, как он просил. В голове у меня стоял туман, и я все больше ощущал себя бесплотным, порхающим над предметами. Я снова принялся сочинять песни; бесформенные тени, барахтавшиеся в моем воображении, обретали плоть. У нас почти не было отпуска. Летом мы работали на всех побережьях, забитых пляжниками. Оресте никогда не давал нам отдохнуть больше недели, иначе, мол, потеряем форму. В эти короткие периоды мы останавливались в респектабельных отелях, нас обслуживали, как королей. Иногда мы перелистывали газеты, смотрели телевизор, узнавали о войнах на отдельных континентах, о политических интригах, о бедствиях, наводнениях, землетрясениях. Оресте пожимал плечами, словно все это происходило на луне и совершенно нас не касалось.
Однажды вечером мы забрели в луна-парк на площади, окруженной огромными деревьями, вершины их терялись в тумане. Нам до сих пор не удалось подцепить ни одной балеринки или официантки, и мы решили сделать последний заход. Внезапно я оказался перед тиром. Внутри стояла девушка с очень длинными рыжими, как раскаленная медь, волосами. Не красавица, длинный тонкий нос, веснушки, опирается локтями о прилавок, видно, что замерзла.
— Эта — моя! — шепнул я приятелям.
Через некоторое время мы все трое встретились на условленном месте, возле дерева, каждый держал под руку партнершу. Оресте, казалось, был не в себе. Он рассказывал какие-то странные истории, то ли плод собственной буйной фантазии, то ли реальные события, произошедшие еще до знакомства с нами. Не смеялся я один.
— Мы поужинаем отдельно. Встретимся в гостинице, — предупредил я.
Оресте настороженно взглянул на меня, и мы с партнершей свернули за угол. Я привел ее в закусочную, и пока она ела пиццу, любовался ее белыми ровными зубами.
— А ты почему не ешь? — забеспокоилась она.
— Мне приятнее смотреть на тебя.
Звали ее Анной. Потом взялся за пиццу и я, и все время думал, куда бы ее отвести. Не хотелось ни в театр, ни в оперу, ни в казино. Последний раз казино показалось мне каким-то потусторонним местом… Эти ярко-красные обои с большими золотыми лилиями… Нарумяненные старухи-мумии в вечерних платьях, в париках, увешанные драгоценностями, — не люди, а призраки. Здесь, в закусочной много лучше. Полно всякого люда: рабочие, влюбленные парочки, сопливые ребятишки, солдаты в увольнении. Мы болтали и смеялись. Я взял ее руки в свои и спросил, догадывается ли она, зачем я ее пригласил.
— Конечно, — ответила она.
— И тебя это не обижает?
— Нет. А то разве бы я пошла…
— Разумеется, не пошла бы, Ежка! Рыжая Ежка…
Она рассмеялась и спросила, почему я ее так называю. Я объяснил и в свою очередь спросил, знает ли она, что я скоро уеду.
— А как же! — ответила она просто.
Той ночью со мной случилось что-то необычное. Я снова вспомнил материнское письмо, отправленное много лет назад, и подумал, что все эти годы брошены на ветер и завтра мне снова уезжать. Если бы даже остался я, то уехала бы она, все равно рано или поздно луна-парк закроют. Наши судьбы расходились, как две половинки открытых ножниц. Я подумал, что прожил все эти годы, словно сомнамбула, и сейчас рыжеволосая Анна пробудила меня. Она спокойно спала рядом, а у меня кружилась голова, будто я падал в бездонную пропасть.
— Анна! — позвал я вполголоса.
— Что? — не сразу проснулась она.
— Ничего. Ты так безмятежно спишь… Какая ты спокойная…
Она улыбнулась и опять заснула. Назавтра я сказал Оресте, что не поеду, как было условлено. Он ответил, что понял, мне не хватило времени, чтобы проделать обычную игру с запиской на тумбочке.
— Ничего подобного, мне хочется побыть с ней еще, — возразил я.
— Сколько?
— Не знаю… Не могу я уехать сразу…
— Сколько тебе нужно? Неделя? Больше?
— Не знаю… Я же сказал, что не знаю!
— Может быть, всю жизнь? Почему бы и нет? Осядешь, обзаведешься хозяйством…
— Перестань паясничать! Не все можно осмеивать!
Я провел с Анной весь день. Она безропотно бродила со мной повсюду, время от времени я ловил на себе ее озабоченный взгляд — она пыталась понять, что со мной происходит. Может, даже угадала истину. Три раза нам попадался Оресте, каждый раз в обществе другой девушки, он тоже колесил по городу, вид у него был потерянный, он саркастически осведомлялся, приготовил ли я записку. «Прекрати!» — огрызался я, чувствуя, что начинаю ненавидеть его. Я не знал, что делать. Судьба подшутила надо мной. Рыжеволосая Ежка из мира музыки, песен, фантазии воплотилась в живую женщину. То, что происходило между нами, никогда со мной не случалось. День, обещавший быть счастливым, тянулся, как мучительный кошмар. Присутствие Анны его не облегчало.
Несколько дней спустя Оресте отозвал меня в сторону и предупредил, что все готово к отъезду: чемоданы — в машине, счета оплачены. Если мне не под силу, он может написать за меня записку. Я был слишком потрясен, чтобы спорить. Мы с Анной легли спать, но я не сомкнул глаз всю ночь, руками я беспрестанно тер лоб, словно хотел разгладить морщины. Примерно в шесть утра я услышал шорохи в соседней комнате. Немного погодя Оресте легонько стукнул в дверь. Я не отозвался.
— Слышишь? — спросила Анна. — Тебя зовет приятель…
— Анна! — прошептал я.
— У меня в Канаде подруга, так она мне иногда пишет… — голос ее звучал словно издалека. Она помолчала. — У меня вечернее платье есть, цвета герани… А ты и не видел… Оно мне идет…
— Анна! — беспомощно повторял я.
— Счастливого пути, Аурелио!
Я автоматически, словно сам не свой, оделся, мои руки будто выполняли чью-то чужую волю. Мы отправились в путь. Валериано, сидя за рулем, время от времени поглядывал на меня, и вдруг опустил мне на плечо свободную руку.
С этого дня что-то во мне окаменело. Мы все так же выступали в театрах и кабаре, но я словно потерял самого себя. Иногда, правда, бурная жизнерадостность Оресте заражала меня. Мы продолжали встречаться с девушками, спать днем и бодрствовать ночью. Совершали тысячи безрассудств, но с остервенением, стиснув зубы, не было в нас прежней легкости. Что-то тяжелое, жесткое, словно панцирь, который никак не сбросишь, сковало нас.
Оресте становился все более сумасбродным. На него порой что-то накатывало. Однажды он внезапно оборвал куплеты на полуслове и стал виртуозно и смачно поносить зрителей кабаре. Никто не сомневался, что все так и задумано. Зрители развеселились и наградили нас восторженными аплодисментами. Я спросил, что с ним происходит, он ухмыльнулся и скорчил гримасу, напоминавшую маску.
Оресте стал развлекаться в одиночку. Если мы пытались присоединиться к нему, он замахивался на нас тростью, словно отпугивал собак. Как-то мы услышали, что он кричит в своей комнате, и прибежали прямо в пижамах посмотреть, что с ним. Он корчился в постели, прижав руки к животу, на губах у него выступила пена.
— Что с тобой, Оресте? — испугался я.
— Несварение желудка! Черт меня дернул съесть этого дурацкого омара! Теперь живот раздирает, как щипцами!
— Хочешь, дам тебе какую-нибудь таблетку? Может, вызвать врача?
— Не надо. Проваливайте!
Мы вернулись к себе. У Валериано дрожали губы, он никак не мог попасть ключом в замочную скважину, это он-то, у которого золотые руки, а не только голос, нет такого, чего не умели бы его руки. Целую неделю мы с нарастающей тревогой наблюдали за Оресте, старались понять причину его странного поведения. Каким-то чудом мы еще давали концерты. Но публика чувствовала, что мы уже не те, что ансамбль «Три мушкетера» дал трещину, аплодировали нам вяло.
Однажды Оресте прервал выступление, как в прошлый раз, и стремительно ушел за кулисы. Я объявил, что он плохо себя чувствует, и пошел за ним. Как и в прошлый раз, он держался за живот, на губах у него выступила зеленоватая пена. Я спросил, что с ним.
— Неужели все еще не понимаете, олухи? — лицо его исказилось в гримасе.
— Что же мы должны понимать?
— Рак желудка у меня. Сматывайтесь! Спасайте шкуру! Я провонял мертвечиной!
С большим трудом нам удалось довезти его до больницы. Главврач сказал, что Оресте уже бывал у него, вздохнул и покачал головой. Земля словно выскользнула у меня из-под ног. Мне казалось — наш мир обрушился, как театральная декорация из размалеванного полотна, картона и гипса. На следующий день мы пришли навестить Оресте, но медсестра преградила нам путь и не пустила в палату. Мы настаивали.
— Бесполезно, — объяснила она, — его там нет.
— Куда же его перенесли?
— В часовню, во дворе.
— Как? Он уже…
Она кивнула. Я почувствовал себя усталым, опустошенным. Скользнув взглядом по зеркалу, я внезапно обнаружил, что у меня полно седых волос, а лицо в морщинах. Предательская, коварная усталость подточила меня. Валериано ходил за мной, как тень. У меня было желание сказать ему, чтобы он отстал, ушел, не могу я руководить им, я сам с собой не знаю, что делать.
— Мир вовсе не выдуманная сказка и не театр теней. Мы сами — тени, — сказал я ему. — Не веришь?
Валериано кивнул, но, думаю, меня не понял. Мы снова начали концертировать. Пели «Любу», «Рыжую Ежку» и все в том же роде. Мы оставались духовно близки друг другу, — столько лет вместе… А голос Валериано до сих пор восхищал меня, потрясал до глубины души.
Мы бродяжничали в обратном направлении, возвращались в города, где уже бывали, останавливались в тех же гостиницах, пели в тех же кабаре. Время от времени мне вручали письма матери, написанные шесть, а то и девять лет назад. В одном из них она жаловалась на легкое недомогание, пустяк, одышку ночами. Наверное, от одиночества или от старости.
— Тебе не хотелось бы вернуться домой? — спросил я у Валериано.
— Мне не к кому. Это у тебя — мать.
Мы направились в мое селенье, по мере приближения туда я чувствовал себя все более призрачным. Годы, словно лавина из песка и камней, обрушились на меня. Я приглядывался к Валериано: все то же детское выражение лица, голубые глаза, длинные ресницы, но и у него появились седые волосы и морщины вокруг глаз; стоило присмотреться и видно, что он уже немолодой мужчина. Наверное, он так и не повзрослел, а сразу перешагнул из детства на порог старости.
Я, по существу, не удивился, узнав от односельчан, что матери уже нет в живых. Вероятно, я это давно предчувствовал. Ее последние письма словно были написаны с того света. Я вошел в дом, штукатурка облупилась, осыпалась, побеги сорняков пробились в щелях, между камнями. Серые пятна плесени расползлись по всем стенам. Ни следа мебели, двери и оконные рамы начали рассыхаться. Посреди кухни сохранился старый каменный очаг.
— Тебе некуда идти? — спросил я у Валериано.
Он кивнул.
— Оставайся со мной. Давай немного приберем.
Я сходил в лес, принес охапку хвороста. Без особого труда мы развели огонь. Когда он разгорелся, мы протянули к нему руки, и каждый увидел в глазах другого отблески огня. Мы, не сговариваясь, даже не переглянувшись, одновременно запели. Сначала вполголоса… мы пели «Рыжую Ежку». По печальному лицу постаревшего мальчика Валериано я понял, что больше у нас ничего не осталось.