После этого семикилометрового марш-броска только бы отдышаться, полежать на спине, глядя на усеянное звездами небо, и ни о чем не думать. Я и повалился тут же на траву, ноги положил на кочку и почувствовал, как приятно, до головокружения, расслаблялись и теплели мышцы. Глаза начали застилаться дымкой, и звезды, на которые я глядел, вдруг помутнели, слились в сплошное желтое пятно, дрожащее, волнистое, и исчезли в темноте. Я засыпал и вот-вот уснул бы, как умеют засыпать солдаты во время бессонного ночного марша – лежа, сидя и даже на ходу. Но короткий и громкий, как удар кнута, голос младшего сержанта Гордеева встряхнул меня, вырвал из сонного забытья:
– Варкин, ко мне!
Я вскочил и, даже не сообразив в темноте, где находится Гордеев, пошел на голос.
– Сюда, сюда! – позвал кто-то из солдат.
Я подошел и наконец увидел солдат своего отделения и своего командира, младшего сержанта Гордеева. Тот стоял перед солдатами и, видимо, собирался что-то сказать важное, обязательное для всех. Подчиненные понимали это, потому и молчали и вели себя так, точно находились в строю.
– Рядовые Чеботару, Варкин и ефрейтор Исаев, – назвал Гордеев фамилии, – остаетесь со мной. Остальные могут разойтись.
Все разошлись, а мы трое остались и невольно под-ровнялись в шеренгу, выпрямились, затихли.
– Вы пойдете в разведку. Подробную задачу получите от лейтенанта.
Я только теперь заметил командира взвода Семина, узнал его по росту – высокий, тонкий, самый высокий в батальоне. Он стоял немного в стороне, прислонившись к бронетранспортеру, и курил. В темноте огонек сигареты расширялся и сверкал, как зрачок большого зверя.
Ефрейтор Исаев подошел к Семину, доложил, что мы прибыли в его распоряжение. Лицо лейтенанта при каждой затяжке освещалось в темноте, и на нем чернели усики. Семин продолжительно затянулся, провел пальцами по усикам – такая у него была привычка – и начал объяснять задачу. Он присел (и мы все трое присели), развернул карту, осветил ее фонариком.
– Ваша задача простая, – сказал он, и это тоже его привычка – такими словами объяснять каждое задание. Лейтенант подчеркивал этим самым, что задание, каким бы оно ни было сложным и тяжелым, должно быть выполнено так же точно, как и самая легкая команда, ну, скажем, команда «смирно», или «направо». – Пойдете по определенному маршруту. Вот он. – Семин ткнул в карту длинным острым ногтем мизинца: – Через этот луг, лес, поле. Потом опять будет лес. Конечный пункт – перекресток двух шоссейных дорог. Прибыть на место не позднее пяти ноль-ноль. Раньше можно. На месте отрыть окоп для наблюдения, замаскироваться, ждать прихода всего взвода. Ясно?
– Так точно.
– Вот вам карта, компас, фонарик. Старший группы вы, товарищ Исаев. И еще слушайте: вы не просто идете по маршруту, но и ведете разведку. Вы – разведчики. Поэтому идти надо осторожно, тихо, как тени. Вопросы есть?
– Есть, – отозвался Чеботару, такой же солдат-первогодок, как и я. – А почему обязательно через лес и болото? Туда и по шоссе можно. Хотя и круг, зато легче.
– Нужно уметь ходить ночью и по лесу, – строго ответил лейтенант. – А теперь изучите по карте маршрут, определите расстояние и – счастливого пути. Помните, вы – разведчики.
– Ай, ай, – покачал головой Чеботару и заговорил по-своему, по-молдавски, а потом опять по-русски : – Почему нельзя по шоссе? Как можно в такую темень по лесу плутать…
Мы изучили карту, выбрали себе ориентиры. Звездное небо благоприятствовало нам, оно было чистым. Звезды Большой Медведицы горели ярко, особенно в ее четырехугольнике две крайние. Я мысленно соединил их прямой линией, провел линию дальше и через пять таких отрезков нашел Полярную звезду. Она пульсировала, как расплавленный кусочек металла, и на ее краях дрожали искорки. Это и будет нашим ориентиром в пути.
Исаев доложил Семину о готовности, и мы двинулись в темноту.
Сразу же от дороги начался луг, поросший жерухой (Жеруха – многолетнее лекарственное растение.), жидким, низкорослым лозняком, и двигаться нам было легко. Но вскоре кусты стали гуще, высокая густая трава доходила до колен, ноги в ней путались, каждый шаг давался с трудом. Мы шли по ложбине и никак не могли дождаться, когда она кончится.
Был второй час ночи, воздух остыл после знойного дня, стал холодным, влажным, на траву и кусты легла роса. Было темно – августовские ночи самые темные летом, – и, чтобы разглядеть что-нибудь впереди, мы пригибались к земле. Тогда на фоне неба отчетливо виднелись отдельные деревья и кусты. Нам светили только звезды. Не шелохнутся ни травинка, ни листик – такая стояла тишина.
Луг не кончался, кусты снова поредели, земля стала вязкой, между кустами блестели лужицы. Громко чавкали сапоги, порой ноги проваливались в раскисший чернозем и выдирались оттуда с протяжным хлюпаньем. Первый час шли бойко, захваченные ощущением важности возложенной на нас задачи и желанием выполнить ее как можно быстрее. А потом все чаще кто-нибудь из нас – то я, то Чеботару – отставал, останавливался, делая вид, что поправляет обмундирование. Усталость все больше и больше давала о себе знать, ноги тяжелели, ломило спину.
Мы скорее почувствовали, чем увидели, что впереди потемнело, точно не мы шли, а на нас надвигалась черная стена, и все кусты, отдельные ольхи, различаемые до этого с небольшого расстояния, затушевались темнотой, слились с этой стеной.
– Лес? – удивился я. – По моим предположениям к нему мы еще не должны были подойти.
– Ольшаник, – сказал Исаев, – и кусты.
– Слушай, Исаев, – не выдержал Чеботару. – Зачем у тебя фонарик? Давай свети им.
– Может, лучше ракетами освещать дорогу, – насмешливо сказал ефрейтор. – Ты что, так бы и на войне в разведку ходил с фонариком?
Исаев остановился, посмотрел на Полярную звезду, на компас, – направление мы держали правильно.
– Через километр будет поле, а на нем отдельное строение.
Говорил ефрейтор тихо, как и полагается в разведке, оглядывался, вслушивался в тишину, и этой настороженностью захватил меня и Чеботару. Я тоже начал оглядываться и, прислушиваясь, помалкивал.
Перед стеной ольшаника ефрейтор дал мне карту, компас, сказал, чтобы я определил, где находимся. Я освободил тормоз стрелки. Зеленый ее кончик, крутнувшись, застыл в северном направлении. Я повернул карту верхним обрезом на север, взглянул на Полярную звезду – она во время нашего похода светилась слева, так как мы шли на восток, – и показал на карте место – западную окраину ольшаника.
– Правильно, – похвалил Исаев и сказал, что через некоторое время он спросит об этом же и Чеботару. – Вы должны уметь самостоятельно ходить по маршруту.
Мы направились в ольшаник. Высокие ольхи были только по краю, а дальше начался заболоченный лог, деревья только изредка попадались, зато стал гуще кустарник – лоза и калина, почти непроходимые заросли. И мы шли, пробивались сквозь них, протискиваясь боком, прикрывая лицо, чтобы не напороться на сук. На голову, спину, за ворот сыпалась роса, листья. Шли цепочкой, друг за другом, первым был всегда Исаев. Ветки цеплялись за одежду, ремни, автоматы. У меня с головы сорвало пилотку, пришлось искать ее, подсвечивать фонариком. Казалось, этим кустам-джунглям не будет конца. Я совсем выдохся, устал, хотелось повалиться на траву и полежать хотя бы несколько минут. Но голос ефрейтора все время подгонял:
– Не отставать, хлопцы. Еще немного – и будет поле.
Чеботару взмолился:
– Послушай, Исаев, куда мы летим очертя голову? Пожар? Или война на пятки наступает? Может, правда на войну бежим?
– Потом поговорим, – ответил Исаев, и по его голосу я понял, что и сам он устал не меньше нас.
– Я курить хочу, – не унимался Чеботару. – Мы можем пять минут отдохнуть?
– Курить запрещаю. Мы в разведке.
Кусты, кажется, поредели, или, может быть, мы просто научились сквозь них пробираться. Исаев каким-то свойственным ему чутьем находил в зарослях прогалину, забирался на нее, широко отгибал прутья и передавал их из рук в руки тому, кто шел следом. Шли следом я и Чеботару по очереди.
А Полярная звезда, наш верный ночной маяк, неугасимо светила нам слева.
Кустарник и подлесок кончились неожиданно, и мы очутились перед полем с ровной, твердой под ногами землей. Дохнуло на наши вспотевшие, разгоряченные лица ветерком и прохладой. Поле было сжатое, светилось стерней и пучками оставленной там и сям соломы. Оно простиралось широко вправо и влево, а впереди обрывалось, отсекалось опять черной стеной леса. Сапоги зашуршали по стерне, мягко зашелестели по соломе. Я сразу определил: здесь было ячменное поле. Нагнулся, взял пучок соломы, мокрой от росы, понюхал, почувствовал прелость ее осеннего тления.
«И у нас тоже давно уже скосили ячмень», – подумал я и вспомнил свое деревенское поле, свой комбайн, на котором еще совсем недавно работал с отцом. Волнующая, щемящая радость охватила меня, воспоминания, будто вернувшие меня домой, влили в тело новые силы, бодрость, и я, прибавив шаг, обогнал вначале Чеботару, а потом Исаева.
Теперь я уже не мог оторваться от воспоминаний о доме, отце с матерью, деревне, своих односельчанах. Особенно запали мне в душу проводы в армию, словно это было вчера, а не в мае, три месяца назад…
Повестку мне принесли сразу же после майских праздников, прямо в мастерскую, где я помогал отцу ремонтировать комбайн. Руки мои были в мазуте. Почтальон развернул ее перед моим лицом, и я прочитал: мне приказано прибыть со всеми необходимыми вещами – они перечислялись – через три дня. «Вас шестерых призывают», – сказал почтальон, положил повестку на ящик с инструментами, чтобы не снесло ветром, прижал гайкой. А я стоял и не знал в первые минуты, что делать, за что хвататься. Хотя и ждал такой новости со дня на день, но вот, когда пришло время, растерялся от волнения. Меня захлестнуло чувство тревоги, заботы, ответственности. Это я только потом понял, уже в армии, что такое происходит почти с каждым новобранцем. Повестка – этот небольшой кусочек бумаги, точно команда, она мгновенно, категорически и строго отрывает человека от привычной жизни и посылает в мир совершенно неведомый, новый, непривычный, а поэтому в первое время и боязно и тревожно.
Работать в тот день я больше не мог. Прижатая гайкой повестка трепетала, как белая птичка крылышками, казалось, подгоняла меня, звала с собой в дорогу. Отец понял мое состояние, отпустил: «Иди, солдат, подготовь свою душу к службе. И со мной такое было. В сорок первом году».
До явки в военкомат мне оставалось два полных дня и еще полдня, достаточно, чтобы успеть и собраться, и со всеми проститься. Я сразу же отправился искать сверстников, которые тоже получили повестки. Собравшись вместе, мы пошли в поле, по-майски зелено-изумрудное после желанных обильных дождей. Поле это я засеял осенью рожью и теперь, любуясь сочными, уже высокими всходами, с ревнивым сожалением и легкой грустью думал, что кто-то другой уберет урожай с моего поля, а не я, его сеятель. Две жатвы без меня пройдут – самая моя любимая деревенская пора, когда от темна до темна все в поле, и ты тоже работаешь так, что некогда вытереть пот со лба. К концу дня трудно двинуть рукой, но зато какое счастье испытываешь от сознания величия и значительности своего труда и его плодов – хлеба…
«Меня берут в танковые войска», – сказал один из нас.
«Через два года встретимся», – с надеждой вырвалось у меня,
«Я вернусь через три, – поправил меня третий, – попросился на флот».
Проводы были на третий день утром. Как принято в нашем селе издавна, мы, новобранцы, прошли из конца в конец села с перевязанными через плечо рушниками и попрощались с каждым домом. Старые солдаты давали наказ, девчата по традиции дарили платочки и кисеты, женщины, тоже по традиции, благословляли нас и пускали слезу. А потом в клубе нам вручали от колхоза подарки. Были танцы на улице, играл самодеятельный оркестр, молодежь пела, веселилась, танцевала. Я не танцевал, стоял рядом с родителями, они почти все время молчали. Беззаботно и весело было моей сестре-десятикласснице, радовалась, что ее брат будет солдатом.
«Ты знаешь, как я служил, –сказал отец, – две «Славы» имею, шесть медалей. За всю службу даже выговора от командира не было. А я ведь семь лет, вместе с войной, под винтовкой ходил».
«Знаю», – ответил я.
«Так смотри не опозорь род Варкиных».
А мать заплакала:
«Не было бы войны…»
Самые тяжелые минуты при расставании последние, когда все уже сказано, выслушано и не знаешь, о чем говорить, что делать, а молчать неловко, тяжело. Вот и у нас наступили такие минуты. Подогнали автобус, погрузили в него чемоданы. Баянист, сидя на табуретке, в центре круга, заиграл прощальный вальс, тихонько, несмело, будто боялся громкими звуками испортить грустную торжественность проводов. Новобранцам полагалось этот вальс станцевать. Я вышел в круг с сестрой, молодежь, столпившаяся возле баяниста, начала ему подпевать.
И вдруг оборвалась песня, стихла музыка. Я остановился в танце, оглянулся туда, куда все глядели, и увидел Марью Матрунину, самую старую в деревне женщину, больную. Шла она медленно, тяжело опираясь на палку, грузная, полная той болезненной старческой полнотой, которой страдают люди с больным сердцем. Она едва-едва переступала толстенными ногами, часто останавливалась, чтобы отдышаться, лицо ее от напряжения и ходьбы налилось багровым румянцем. Гарусный красно-черный платок, надетый по случаю проводов, сбился на шею, открыв седые, но густые волосы, прямые, аккуратно приглаженные, собранные на затылке в узел. К Марье подбежали хлопцы, взяли под руки, помогли дойти до автобуса. Баянист проворно вскочил, поднес свою табуретку и посадил на нее старуху. Мы, шестеро новобранцев, стали перед нею шеренгой, и Марья, обведя нас тусклыми глазами, показала на меня пальцем, позвала к себе.
«Ты чей будешь?» – спросила она.
«Варкин».
«Сережа Варкин? Моего Гришки дружок. Тебя что, опять на войну забирают? Туда едешь?»
Я молча кивнул головой.
«А Гришку ты увидишь? Помоги ему отпуск получить. Сколько лет прошло, а его все не отпускают».
Тетка Марья путала все на свете: и время, и события, не узнавала людей, думала, что война все еще продолжается. Меня она приняла за моего отца, который действительно дружил когда-то с ее младшим сыном.
А помутился у нее рассудок с сорок четвертого года, когда получила сразу в один месяц три похоронные: на мужа и на двух сыновей. Погибли они в разное время – кто в начале войны, кто в сорок третьем, но послали из штабов извещения только в сорок четвертом, когда освободили нашу деревню. В том же году взяли на войну ее последнего сына, Гришу, а через месяц и на него прислали похоронную. Письмо пришло в сельсовет, и все сразу догадались по конверту – не солдатский треугольник, а обычный почтовый конверт, – что таит оно для Марьи еще одну смерть, и решили не добивать женщину, оставить ей хоть одну надежду. Председатель сельсовета положил похоронную в свой железный ящик, и с тех пор лежит она там вот уже более тридцати лет. Менялись председатели, а похоронную передавали друг другу вместе с печатью. Вот и ждет старуха сына, верит, что он еще воюет, каждый раз, когда провожают парней из деревни в армию, приходит на проводы и просит разыскать на войне Гришу, передать, чтобы возвращался домой.
Никого из родных у Марьи не осталось. Живет за-бстами и помощью односельчан. За сыновей и мужа получает пенсию, хранит их награды – два ордена Отечественной войны, которые ей прислали.
«Так ты ж, Сергей, – опять назвала она меня именем моего отца, – подмени там Гришу. Повоюй за него, а он пусть домой идет».
Марья достала из кармана своего пиджака что-то зажатое в кулаке, видна только была розовая ленточка, и сказала мне:
«Наклони голову».
Я, ни о чем не догадываясь, наклонил голову, а она надела мне на шею ленту и разжала кулак. Орден Отечественной войны, привязанный к ленте, повис у меня на груди, сверкнул начищенным металлом и красной эмалью.
«Носи, не бойся, не потеряется. Я его суровыми нитками привязала, – сказала М"фья. – Это тебе за Гришу».
… – Рядовой Варкин! – окликнул ефрейтор Исаев и сразу вернул меня из моих воспоминаний на эту стерню. – Почему отстаешь?
Мы по-прежнему шли полем, обошли скирду соломы, я остановился возле нее на минуту и услышал, как там шуршат мыши. Нарочно топнул ногой, и шур-шанье прекратилось.
Впереди чернел лес, и я представил, как опять придется продираться сквозь кусты, цепляться за корни и сучья, наталкиваться на деревья.
– Товарищ ефрейтор, – замедлил шаг Чеботару, – курить хочу. Мы имеем право отдохнуть три минуты.
И правда, подумал я, стоит ли так выбиваться из сил, чтобы прийти на место на несколько минут раньше, ведь это учеба, игра… И в лесную чащу не обязательно лезть, можно обойти полем. А устали мы все здорово: и я, и Чеботару, и не меньше нас – Исаев. Однако ефрейтор только оглянулся назад и, ничего не сказав, зашагал еще быстрее.
Чеботару заговорил о чем-то сердито, мешая русские и молдавские слова. Эту его особенность я хорошо знаю: стоим же с ним в строю рядом, каждый раз ровняюсь на его широкую грудь и койки наши впритык. Когда Чеботару бывает чем-то недоволен, начинает сам с собой разговаривать. И еще он обладает удивительной способностью спорить: он просто оглушает тебя, – засыпает потоком слов, ты не в состоянии произнести фразу или хотя бы слово. Слушаешь, слушаешь, а потом надоест, махнешь рукой и уходишь. А Чеботару, радуясь своей победе, кричит вслед: «Что сдался? Согласен со мной!..»
С командиром он так, разумеется, не спорит, хотя ему почти всегда хочется возразить, свое доказать. На командира поток слов не обрушишь, свое несогласие с сержантом или офицером Чеботару выражал молча, стараясь смотреть ему в глаза своими черными пронзительными глазами так, что редко кто выдерживал этот взгляд и отворачивался. И еще при этом он шевелил пальцами часто-часто. Ими можно шевелить даже в строю и при команде «смирно» – давно известный солдатский способ сдерживать себя.
– Слушай, Исаев, – взмолился Чеботару, – три минуты дай. Покурить хочу. Три затяжки… Пожалуйста.
Чеботару, конечно, хитрил, говоря, что хочет курить, а не просто отдохнуть. Я же знаю, что он не курит – у нас в отделении никто не курит. Но для этой цели – попросить на занятиях передышку – берет с собой сигареты. И сегодня их прихватил, чувствовал, что ночь будет тяжелая.
Ефрейтор Исаев, не останавливаясь, сказал:
– Вот дойдем до леса, покуришь.
Темнеющий впереди лес, казалось, совсем близко, но он все так же темнел и нисколько не становился ближе. Шли и шли, шуршала и шуршала стерня о сапоги, а поле не кончалось. Слева начали вырисовываться контуры какого-то строения, того самого, несомненно, что обозначено на карте, – длинного, с белыми и черными простенками. Исаев подал Чеботару знак рукой, чтобы тот замолчал, и мы пошли, оглядываясь на это строение, в надежде услышать голос или увидеть живого человека. Строение молчало, и я, стараясь угадать, что там в нем, для какой цели его поставили среди поля, так и не отгадал.
– Ложись! – неожиданно скомандовал Исаев.
Я повалился на узкую глубокую борозду и больше не шевельнулся, даже не попытался передвинуться на более удобное место. У меня не было для этого сил.
– Кури, – разрешил Исаев Чеботару.
– Ай мулцумеск, ай спасибо, – заговорил Чеботару, но так же, как и я, лежал неподвижно и не полез в карман за сигаретами. – Подожди три минуты. Отдохну. Тогда закурю… Семь километров марша, потом эта разведка… Маршрут…
– Ладно, отдохни, а пока покажи на карте, где мы сейчас находимся, – согласился ефрейтор и положил перед Чеботару карту, компас, фонарик. – Свети осторожно…
Чеботару развернул карту, снял пилотку, под пилоткой зажег фонарик и долго шелестел картой. Я не выдержал, подсказал:
– Найди отдельное строение.
– Вот где мы, – обрадовался Чеботару и, придвинувшись на животе к Исаеву, тыкал пальцем в карту. – Вот видишь, это стоит каса… дом. Длинный, как каруцы. Телега, – тут же перевел он по-русски. – А вот здесь лес, и мы пойдем через него, проклятого.,. Куда? А вот сюда. Правильно?
– Неправильно, выше. Ищи перекресток. Хорошо, нашел. Теперь кури.
Курить Чеботару так и не стал. Он затих, положил голову на руки и замер, может, заснул.
Исаев сказал, что лежим еще четыре минуты, а потом снова в путь.
«Мало», – хотел возразить я, но не успел, меня опередил Чеботару.
– Мало, – сказал он, будто угадал мою мысль, – никуда не убежит твое шоссе.
Ефрейтор продолжительно, с шумом вздохнул, сел, давая этим знать, что он готов продолжать путь.
– Некогда разлеживаться, надо идти. И перестань ныть, Чеботару. Тебе ли ныть? Ведь силы тебе не занимать, быка за рога удержишь.
– О, могу! – весело принял похвалу Чеботару.
– Стало быть, солдат из тебя получится. Только знай старайся, вот как Варкин.
– А разве я не стараюсь? Хотя и понимаю, зря мы через силу надрываемся. Не война же, а только учение. На кой черт бежим, лезем в лес, лбы себе расшибаем?
– Вот, вот, тебе бы ковер разостлать. Иди, солдат Чеботару, маршируй. Варкин вон и ориентируется хорошо ночью, – опять похвалил меня Исаев. – Потому что на занятиях слушает внимательно, записывает.
– А я не слушаю?
– Не всегда. Иной раз и мух ртом ловишь.
– Неправда. Ловить некого, нет в казарме мух.
Мы засмеялись и одновременно встали без команды.
Мрак к этому времени стал немного редеть, кое-что можно было разглядеть, и небо посветлело, звезды поблекли – признак приближения рассвета.
Пройдя несколько метров, мы заметили дорогу, точнее, не дорогу, а две проложенные машинами колеи по стерне. Она шла в нашем направлении, и мы свернули на нее. Вскоре дорога нырнула в лес, как в черную нору, в пропасть, и ее тут же проглотили заросли и темнота. Стало как-то неуютно, не то что страшно, а тревожно. В лес мы вошли* вместе, плечо к плечу, и огорчились, что дорога круто поворачивала на север.
Мы свернули с нее, углубились в сосновый подлесок, пробились сквозь него быстро и очутились среди деревьев старых, перезрелых, с толстыми стволами. Здесь было идти легче, к тому же немного посветлело. Свет лился сверху, с неба, серый, жидкий; он гасил звезды, стирал их, как стирают тряпкой на классной доске записи 'мелом. Верхушки деревьев тихонько качались, и светлые прогалины между ними тоже покачивались, как вода в озере. Казалось, над нашими головами было не небо, а застыло вывернутое куполом море. Странное сравнение пришло мне в голову.
Исаев – он шел первым – обо что-то споткнулся и упал. Я помог ему подняться, он немного поахал – крепко ушибся боком, – но не стал отдыхать, а послал вперед меня, сам пошел замыкающим. Потом падали и я, и Чеботару, натыкались на сучья, царапались о ветви, хотя, казалось, и старались идти осторожно. Просто внимание притупила усталость, все крепче и крепче опутывая телб. Отяжелели ноги, руки, спина, гудело в голове, горько было во рту. Натолкнувшись по дороге на валун, я остановился, хотел присесть, но услышал сзади окрик ефрейтора:
– Давай, давай, ребята, немного осталось!
Исаев обошел меня и опять двинулся первым, опять повел без остановки, без передышки. И откуда у него такое упорство, неутомимость, что он – железный? Я не успевал за ним, отстал, остановился перед поваленным ветром деревом. Исаев пролез под ним, а я и Чеботару навалились на него грудью и так, обессиленные, и висели некоторое время, давая хотя бы маленький отдых ногам. Исаев, не слыша наших шагов, обернулся.
– Под низ пролезьте, – сказал он.
– Не полезу, дай три минуты, – выдавил из себя через силу Чеботару. Он сполз с дерева и, как мешок, шмякнулся на землю.
Мне тоже нестерпимо хотелось свалиться мешком на землю. Ноги от такого желания предательски задрожали, не стали меня держать, и тело начало сползать с дерева, и в конце концов я сел.
– Мало времени у нас, ребята, опоздать можем, – сказал Исаев. – Вставайте.
– Подожди три минуты, – попросил Чеботару. – Не могу…
– А через «не могу» можешь? –Ефрейтор обратился, казалось, к одному Чеботару, но, несомненно, эти слова адресовались и мне. – Нужно уметь пересиливать себя. Ну!
Я пошевелился, сделав слабую попытку встать с земли. Это заметил ефрейтор.
– Варкин вон встает, – тут же похвалил он меня, после чего я уже сидеть не мог. Упираясь автоматом в землю, начал поднимать свое тело, тяжелое, непослушное, точно чужое, и встал. Потом пригнулся и пролез под деревом.
– Молодец, Варкин. А ты, Чеботару, не стараешься. Боишься надорваться.
Чеботару вдруг вскочил на четвереньки и прыжками, по-лягушечьи шастнул под поваленное дерево, вскочил и, что-то по-своему быстро-быстро говоря, пошел вперед. Он ссутулил плечи, как это делают борцы перед схваткой с противником, и шел, нарочно не выбирая дороги – сквозь кусты, густой ельник и даже кучи хвороста не обходил, а перелезал через них.
– Ничего, – сказал насмешливо Исаев, – солдату позлиться иногда полезно. На одной злости потом можно пройти еще столько же.
– На злости? Как на горючем? Да? – огрызнулся Чеботару. – Могли и по шоссе туда добраться.
– Могли бы и подъехать на попутной машине.
– Ну и подъехали бы, – не уловил иронии ефрейтора Чеботару. – И давно бы были на месте.
– Понимаешь, – Исаев догнал Чеботару и пошел рядом, – любой инструмент без работы ржавеет. Бляха твоего ремня, если ее не чистить, не блестит. А солдат без солдатской работы и науки – не солдат, ржавчиной покроется. Он точно бляха, чем больше трешь его, тем ярче блестит.
– Ха! – развеселился Чеботару. – Значит, меня нужно драить. И ты сегодня это делаешь? Ай да ефрейтор!
Нам осталось идти километра четыре. Времени у нас в запасе больше часа. Если это расстояние пройдем за час, останется минут двадцать – достаточно, чтобы сделать себе окопчик для наблюдения. Исаев, сказав об этом, как бы предоставил нам право выбора: или прибавить шагу и выиграть время, или меньше оставить времени для рытья окопа и отдыха. Мы прибавили шагу.
Вскоре мы услышали гудение машины, ровное, протяжное, –как звон басовитой струны, далеко слышное в утренней тишине.
У нас словно прибавилось сил. Солдаты называют это вторым дыханием. Теперь мы почти бежали сквозь малинник, щитовник и какой-то низкий, с хрупкими стеблями кустарник, торопились, как торопится иео всех сил стайер, увидя близкий конец трудного пути. Тяжело дыша, ловили открытыми ртами воздух, в груди и горле стояла комом удушливая горечь. Мы сняли пилотки, по нашим лицам стекал пот. Я приотстал, потому что больше остальных выбился из сил. Исаев и Чеботару пошли со мной рядом, поддерживая: один – мой вещевой мешок, второй – меня самого под руку.
Выбежали мы метров на сто дальше от перекрестка. Черная, отполированная полоса асфальта блестела, как мелководная река с торфяным дном. Не выходя на асфальт, прошли по краешку леса до обрывистого откоса, на который взбежала стайка молодого ельника. Это и был наш конечный пункт.
Ефрейтор Исаев посмотрел на часы и, сдерживая дыхание, прерывая его словами, сказал:
– Четыре часа… двадцать восемь минут… В запасе тридцать две… Молодцы, ребята… Не подвели!..
Чеботару и я выпрямились, подтянулись. Мы с радостью приняли эту первую в своей службе похвалу, хотя в карточку поощрений она и не будет записана. Уставшие, с грязными от пыли и пота лицами, прилипшими к мокрым гимнастеркам иголками, исцарапанные, мы чувствовали несмотря ни на что счастливую легкость во всем теле, так как поняли: сегодня мы выдержали первое солдатское испытание.
А мне, как никогда, стало близким и понятным солдатское правило, которое часто повторял мой отец: если солдату нужно выстоять, он выстоит, не согнется, не отступит. Солдат без этого правила и обязанности – не солдат.