Несчастье, постигшее ее, Наталья переживала очень тяжело и никто не верил, что она сумеет оправиться. Ей казалось, что слишком много горя пришлось на ее долю — гибель мужа, смерть ребенка и теперь это безобразное надругательство над ее телом. Первые дни она находилась в полном отчаянии. Все то, чем она раньше жила и дышала, было безжалостно разрушено. Интерес к жизни был утрачен, и ей казалось — весь мир и сама она, все погрузилось в безотрадные, холодные сумерки. Часами просиживала она у окна, по которому барабанили крупные капли дождя, и в каком-то оцепенении смотрела на улицу. Дни настолько походили один на другой, что в представлении Натальи они сливались в один — бесконечный и тягостный. Подруги старались вызвать ее на разговор, но Наталья на все вопросы отвечала односложно. На ее лице появлялась жалкая улыбка, и нельзя было понять, доходят ли до ее сознания слова подруг.
«Сгубили, ироды, бабу», — говорили женщины. Аннушке все казалось, что она повинна в смерти Натальиного ребенка. Она не знала, чем помочь сестре.
Так шли дни, горестные для Натальи…
Как-то перед вечером она заснула, а когда очнулась, вздрогнула: ей стало жутко от своего одиночества. Словно озаренная долго тлевшей мыслью, Наталья выбежала в сени. Трясясь, как в лихорадке, она схватила веревочные вожжи, торопливо перекинула через слегу под крышей и сделала петлю. Постояв несколько секунд, она вернулась в хату, потрогала скамейку и, словно забыв свое намерение, опустилась на нее. Она не слышала, как скрипнула дверь, как в хату вошла Арина Груздева и, поняв происходящее, громко заголосила:
— Господи ми-илостливый, да что ж это ты, бабонька, надумала!..
Наталья вскочила и широко открытыми, непонимающими глазами смотрела на Арину.
— Да опомнись ты, голубонька моя! И что ж это с тобой, касатка ты моя, горемычная!
Наталья сделала два неверных шага к ней, дико вскрикнула и, словно срубленная, рухнула на пол. Она рвала на себе волосы, царапала грудь, раздирая кофточку, захлебывалась от рыданий. Арина села на пол, положила на свои колени Натальину голову и приговаривала:
— Плачь… плачь, моя милая, плачь, страдалица! Давай хоть вместе поплачем, — и выводила сильным грудным голосом: — Ах, и головушки-то наши бедные…
Она жалобно выводила слова причитания и гладила шершавой рукой распущенные Натальины волосы. Наталья утихла, а потом заголосила тоже:
— Ах, и нет у меня маменьки родненькой…
Женщины старались слезами заглушить тоску по убитым и умершим.
Вечерело. Прибежал Мотька, растерянно постоял у двери, потом подошел к матери.
— Не надо, мамка, слышь, пойдем ко двору, я тебе початков принес… Слухай, что я тебе скажу. — И он стал шептать: — Казаки сбираются уходить не нонче-завтра. Мне сказывал тот черный, какому я пальцы покусал.
Арина вздохнула, притянула к себе Мотьку и крепко прижалась щекой к его щеке. Наталья успокоилась, обняла Арину и, целуя ее, горячо зашептала:
— Милая ты моя, родная. Спасибо тебе за доброту твою… за ласку сердечную.
Потом, сидели втроем дотемна, чутко прислушиваясь к тому, что делается на улице.
— Небось наши объявились поблизости, — сказал Мотька.
— Должно быть, сынок.
— Мамка, знаешь что, пойдем ко двору, и тетка Натаха пусть с нами идет.
— Наташечка, а ведь и верно, — встрепенулась Арина. Она ухватилась за эту мысль, боясь оставить Наталью одну. — Поживи у нас, голубонька. А как вернутся наши, опять к себе пойдешь. И тебе не так тяжко будет, да и мне веселей. А думки ты недобрые брось. Народу-то всему, ох, как нелегко нонче. Что ж делать?.. Нам, бабам, страданье да муки, а им, мужикам-то, ведь не слаже нашего. Пойдем, касатка.
Наталья встала, судорожно потянулась и вытерла ладонями лицо. Затем, голосом смертельно уставшего человека, сказала:
— Тетя Арина, меня в сон клонит.
— Вот и пойдем, — обрадовалась Арина, — повечеряем. Я тебя молочком покормлю, и спи себе. Пойдем.
Она помогла Наталье собраться, вывела ее на улицу и накрепко закрыла хату.
В звездном небе плыл месяц, прорезая редкие облачка. Кое-где сидели люди. Их спокойный медлительный говор походил на монотонное жужжание. Около одной из хат Наталья услышала свое имя. Она вздрогнула и испуганно прижалась к Арине. Наталья вдруг поняла, что односельчане ее жалеют, и самой ей вдруг стало жаль себя необыкновенно. На минуту вспомнилось девичество, как что-то далекое. Она представила себя такою же, как тогда. И вновь послышались ей запахи полевых трав, вспомнилось, как такими теплыми вечерами, когда мирно сиял месяц в высоком небе, собиралась «улица». Девушки с радостным волнением встречают желанных. И все это осталось далеко-далеко, такое чистое и дорогое.
— Пришли, — тихо обронила Арина и, толкнув вперед Мотьку, взяла за руку Наталью.
Та вошла в хату и остановилась в изумлении. Ее окружило трое ребятишек.
— Е-ер-кины! — всплеснула руками Наталья и бросилась к ним. — Дуняшка!.. Стешка… А я ведь себе взять их хотела…
— Во-от, милая! — обратилась Арина к Наталье. — Гляди-ка да радуйся. С ними горе, а без них вдвое. Человек не для себя родится — для людей. Вот гляди, куда я от них уйду, горемычных? Мотя, подверни-ка фитилек, — приказала она, — а потом сходи, родной, на погребицу, принеси молочка, а ты, Дуняша, собери-ка на стол.
Когда все сели ужинать, Арина с удовлетворением отметила, что Наталья с жадностью пьет молоко.
«Ничего, отойдет, отмякнет баба», — подумала она успокоенно. О своем горе она старалась не вспоминать, считая, что успеет наплакаться ночью в подушку.
— Ну, Натаха, пострадали мы, а теперь посмеемся. Стешка, ну-ка, дочушка, расскажи нам песенку, а я тебе ужо завтра лепешку испеку.
Девочка засунула в рот пальчик и, двигая босой ножонкой по скамье, опустила в смущении головку.
Рано-рано поутру
Пастушок ту-ру-ру-ру,
А коровки вслед ему
Затянули му-му-му.
Она лепетала, коверкая и не выговаривая слова, и от этого песенка становилась смешной и по-своему прекрасной. Подергав носиком, девочка глянула исподлобья на слушателей и, встретив ласковые улыбки, уже смелее закончила:
Вы, коровушки, ступайте
В чисто поле погуляйте,
Приходите вечерком,
Вечерком да с молочком.
— Ой, как хо-ро-шо-то! — засмеялась Арина. — Завтра наша «мумка» опять придет вечерком и девочке принесет молочка.
Глядя на ребятишек, на добродушное лицо Арины, Наталья повеселела. Ее трогало и умиротворяло каждое слово, каждая улыбка. Она не могла выразить того светлого ощущения, которое охватило ее, и только устало улыбалась.
Арина постелила на полу, всем в ряд, уложила Наталью и ребятишек спать, а сама, потушив свет, долго сидела с вязаньем у залитого лунным светом окошка и щелкала спицами.
Старик Афиноген Пашков, узнав о пропаже Натальи, всполошился. В поисках ее он за несколько дней объездил окрестные деревни и села, но безрезультатно. Перед самым возвращением Натальи он поехал к своему старому приятелю мельнику Ефиму Терентьевичу Турусову, захватив с собой для помола мешок пшеницы.
«Может быть, там окажется, или какой слух будет о ней, — думал он, — человек ведь не иголка, Должен найтись либо живым, либо мертвым».
Мельник долго не отпускал Афиногена домой и все время осторожно советовался, допытывался и расспрашивал, как тот думает о той или о другой власти, кто одержит верх, и как оно вообще-то будет, если победят те или другие.
Перед отъездом Пашкова мельничиха приготовила яичницу, блины со сметаной, зажарила кусок баранины.
Мельник принес бутылку самогона и, ставя на стол, самодовольно сказал:
— Живем, слава те богу, справно, хотя кругом война да разорение. Уберег нас господь. Только надолго ли? Незнамо, как еще повернется, с какой стороны напасти ждать. Все добро и по сию пору хороним. Вот казаки собираются уходить.
— К чему бы это? — не скрывая тревоги, спросил Пашков.
— Да давеча спрашивал у офицера, как, мол, аль неудержка, прости господи. «Нету, говорит, размотали красных вчистую». Чего, спрашиваю, уходите? А он мне — резонту, дескать, в этом никакого нет, не век же у вас вековать. Жили же без нас до войны.
— Оно вроде правильно. До коих пор им тут, — согласился Пашков, успокаивая не столько приятеля, сколько себя.
— Правильно, а боязно. Потолкались бы маленько еще, хотя бы зиму. Аль у нас им плохо?
— Да и это верно.
— Ну, Афиноген Тимофеевич, дай бог здоровья, — сказал Турусов, поднимая стакан.
— Будем здравы, — ответил Пашков, расправляя усы, и отпил полстакана.
Подошла тихая и молчаливая мельничиха и, вздохнув, села на край кровати. Она долго слушала о том, что говорили старики, а потом, в который уж раз, робко спросила:
— Об Наталье так и нет слуху?
— Ни-ни! Ровно бы в воду. А вот об Митяе… — Он свел лицо в страдальческую гримасу, с тоской проговорил: — Говорят бабы, будто Устин наказывал передать, что Митяй убит в бою. Только нет!.. — взвизгнул он. — Не может этого быть! Устин сбрехал. Ему, вишь, Наташка была нужна. А вот на-ка, поищи Наташку, ее и след пропал… Эх, выпьем, что ли, все одно помирать, — мотнул он в отчаянии головой.
— Го-осподи! И дите без нее? Страсти-то какие! — сокрушалась мельничиха.
Пашков погладил бороду и словами, уже слышанными ею не раз, ответил:
— Страсти да наказание — за прегрешения наши.
Он вылез из-за стола, перекрестился и сделал глубокий поклон:
— Большое благодарство за хлеб-соль вашу. Пора ко двору… Прощевайте.
— Не прогневайся, Афиноген Тимофеич. Чем богаты, тем и рады.
Пашков распрощался с мельником и мельничихой, которая совала ему узелок.
— Да возьми чуток яблочков на дорогу, — выговаривала она нараспев.
— Некому те гостинцы… ну, спасибо, спасибо.
Он взял узелок и, подержав его, махнул рукой и закрыл глаза. Его мучила зависть. Он знал, что мельник этим летом снимал в аренду сад, а в разговоре даже не обмолвился об этом, старый черт. Афиногену было обидно принимать узелок с яблоками, напоминавший ему о благополучии мельника. Соболезнуя Пашкову, старуха словно подавала ему, как бедному родственнику, десяток яблок из богатого сада.
— Ну, ничего, ничего. Даст бог — объявятся твои, — утешал мельник, провожая его на улицу.
Пашков сел на телегу, облокотился на мешок с мукой и кнутовищем тронул лошадь. Он ехал, и думы о мельнике не оставляли его. «Вот ведь людям счастье. Везде горе, а его обошло. Ничего не порушено, и мельница цела, и сами здравы. И где он только добро хоронит? Небось все загодя обдумал, сатана».
А вот и мельница, старая, как и сам мельник.
— Тпру-у! — остановил он лошадь. Хозяйским глазом окинул мельницу и, убедившись в том, что она простоит еще долго, изо всей силы стегнул лошадь.
— Ну-у, пропасти на тебя нет! Загляде-елась!
Хмель клонил ко сну. Старик уронил голову и задремал. Около самого села его окликнул Климов сын Мишка:
— Э-э, де-ед!
Пашков открыл глаза и осовело глянул на мальчишку.
— Ну, хотел я повернуть лошадь, — засмеялся Мишка. — Вот поехал бы ты обратно к мельнику.
— Ну-ну, я тебе задам, озорник, — проворчал Афиноген.
Мишка поставил на дорогу цыбарку и крикнул вслед Афиногену:
— Поспешай ко двору, дед! Тетка Натаха приехала.
Пашков даже подпрыгнул.
— Погоди! — крикнул он Мишке. — Да стой же ты, сила нечистая, — рвал он вожжи, ерзая на телеге. — На-к яблочков, сынок. Да поди сюда.
Мишка подошел недоверчиво, но, увидев яблоки, стал выбирать самые крупные.
— Да ты сбрехал аль правду сказал?.. — сморщил лицо Афиноген, точно собирался заплакать.
— Ей-богу, во те крест, приехала, — подтвердил Мишка, — только хворая она дюже.
— Давно вернулась?
— Да дён пять.
— Ну, ступай себе. На-к еще, — сунул он Мишке все яблоки и дернул вожжи.
Лошадь рысью понеслась к селу. Весть глубоко взволновала Пашкова. Много предположений возникло у него в голове. Может статься, она была с Хрущевым, — не приведи боже. Может быть, встречалась с Митяем. И вот живой он и скоро придет домой… совсем. Но тут же радость омрачалась тем, что уходят казаки. На селе опять поднимется галда, зашумит неугомонная гольтепа. Начнут судить, рядить… Нет, Митяю надо погодить возвращаться в село. Но все ж таки Наташка расскажет о нем, где он и что.
— Но-о, поворачивайся, — покрикивал он на лошадь и помахивал кнутом.
Въехав на сельскую улицу, пустил лошадь шагом. Сам не зная чего, оробел. Надсадно ныло сердце. Казаков незаметно. Стало быть, ушли. С тревогой поглядывал Пашков на хаты. И казалось ему, что люди смотрят на него из окошек. Как его встретит Наталья, какие у нее новости, чем обрадует?
Но вот и хата. Афиноген открыл дверь и, согнувшись в три погибели под тяжестью мешка, кряхтя и сопя, внес в сенцы. Не медля ни минуты, поехал к Митяевой хате за Натальей.
Но что такое? На двери висел большой незнакомый замок. «Чей же это? — Он потрогал его и задумался: — Где Наталья?»
— Дядь, — подбежала соседская девочка и скороговоркой сказала: — А Петра Васильевича Груздева казаки, как уходить, напослед, расстрелили. А тетка Натаха теперь у Арины на фатере.
— Чего ты мелешь?! — вскрикнул Афиноген.
Новости оказались настолько оглушительными, что Афиноген вскочил на телегу и поехал к Арине Груздевой.
Беспокойно билось сердце, путались мысли.
Гибель Груздева не вызвала у Афиногена сожаления.
«Петруху прибрали — это к месту, — подумал он и оглянулся. — С уходом казаков Груздев пуще прежнего стал бы лютовать. А то хоть будет время оглянуться, пораздумать, чего делать.
Но с уходом казаков не скоро дождаться Митяя. Да жив ли он?.. О, боже!.. А это хорошо, что его, Афиногена, не было в эти дни, когда убили Груздева. Коснись дело — он в стороне…»
— Ну, че-ерт! — рванул он за вожжи, сворачивая к хате Груздева.
Арина глянула в окно и вздрогнула.
— Наташа! Никак свекор твой, Афиноген, приехал. Должно быть, за тобой. Дуняшка, выдь, голубонька, встрень.
— Ой, тетя Арина, — взмолилась Наталья. — Не пускай ты меня к нему. Прошу за ради бога. Нечего теперь мне делать у него. Пропаду я с тоски. Нету у меня боле никого на свете, кроме тебя. Я и к себе-то в хату не могу пойти, не то что к нему.
— Что ж теперь делать будем? Ведь он и по сию пору ничего не знает о Митяе?
— Нет.
Пашков вошел в хату.
— Здравствуй! — крикнул он и радостно бросился к невестке.
Наталью тронула искренность старика и стало немного жаль его. Она опустила голову и беззвучно заплакала. Старик смеялся, а по щекам у него бежали слезы.
— Ну, хорошо… не плачь… ну вот, встретились мы… жива, слава богу. Го-осподи милостивый, Аринушка, никак и у тебя беда стряслась, — притворно захныкал он, обращаясь к Груздевой. Арина всхлипнула.
— Моя беда — мне больна. Ох и горько же! — простонала она, затем резким движением вытерла глаза и жестко сказала: — Ну, будет, Тимофеич. Раздевайся, садись. Придет небось наше время — разочтемся. Садись и ты, Наташа. Я за гущей для хлеба схожу к соседям, а вы тут потолкуйте, — она накинула на голову платок.
— Никуда не ходи! — испуганно остановила ее Наталья.
Наталья не хотела оставаться со свекром в этот час. Она не знала, как сказать ему о смерти Митяя и сынишки. С гибелью мальчика, как ей казалось, у нее рвалась родственная связь с Афиногеном Пашковым. Она предвидела, что он будет звать ее к себе хозяйствовать и вместе поджидать Митяя. Но она и раньше его не любила, а теперь он стал ей совсем чужим. Порыв жалости прошел.
Арина поняла Наталью. Она сняла платок и села на скамью, внимательно присматриваясь то к Наталье, то к Пашкову. Афиноген заметил, как худа и измождена стала Наталья. Его удивил ее строгий взгляд. Он понял, что в жизни ее произошло что-то непоправимо тяжелое, и боялся спросить. «Где ее дитя?» — подумал он и пошарил глазами по хате.
— А вну… внучек мой иде же? — осторожно задал он вопрос и снова обвел взглядом горницу.
Когда он спросил Наталью о ребенке, она вдруг почувствовала в себе силу не только ответить, но и рассказать во всех подробностях о своих невольных скитаниях. Она почувствовала, что у нее все перегорело, а что потеряно — невозвратимо. А у Афиногена нарастало ощущение душевного беспокойства, и он крепился как мог. Наталья прислонилась к столу, подперев голову руками, и глухо сказала:
— Выложу я тебе всю правду, Афиноген Тимофеевич. Нет у меня ни мужа, ни сына, а у тебя ни сына, ни внука…
Старик отшатнулся и оцепенел. Губы его дергались. Дрожащие пальцы бегали по бороде.
— Отколь… узнала? — спросил он внезапно осипшим голосом.
Рухнула теплившаяся надежда, словно из-под ног вырвали последнюю опору.
Арина прижала руку к губам и молчаливо следила за Натальей и Пашковым.
— Был тут в селе до казаков Устин Хрущев, — начала Наталья.
— Знаю! — выкрикнул с болью Афиноген.
— Об Митяе сказывал. На себе картуз его принес. С убитого, стало быть, снял.
— Врет… врет он! — вскочил Афиноген и вдруг сел и замолчал, словно у него отнялся язык. Он не знал, как опровергнуть то, что услышал, боялся в присутствии Арины сказать, что Митяй и Устин были в разных лагерях. Старик, встретившись с пытливыми, спокойными глазами Натальи прочитал в них то, о чем догадывался. Он уронил на стол голову и забился в приступе рыданий.
Наталья закрыла лицо руками. Арина накинула платок и тихо вышла из хаты.
Когда Наталья отняла от лица руки, Пашков сидел согнувшись, с низко опущенной головой.
— Афиноген Тимофеевич, — дрожащим голосом проронила Наталья, — а какие у тебя думки об Митяе?..
— Допыталась бы ты у Устина. Митяй не мог быть с Устином вместе.
— Почему же?
— Враги они, понимаешь, враги заклятые. Я это знаю. Митяй к белым убег. Как же они встренулись-то а?.. Как же ты не поняла?
— А откуда же мне знать было?
Пашков вскочил и трясясь всем телом закричал:
— Устин… Устин Митяя убил!..
Вошла неслышно Арина и поставила гущу для закваски хлеба. В горнице было тихо, как будто лежал покойник.
Афиноген встал, комкая в руках шапку. Он резко изменился в лице, осунулся, глаза ввалились, и Наталье показалось, что он стал маленьким, съежившимся, сутулым.
— Я за тобой приехал, — сказал он робко, глядя на нее слезящимися глазами. — Одинокий я теперь… и ты одинока. Иди ко мне во двор. Должно быть, я скоро помру.
— Нет! Нет! — вскрикнула она, словно ужаленная. — Не пойду я, не могу. Может быть, после… попозже!..
Он смотрел на Арину, словно ища у нее поддержки.
— Иди, — сказала ему Арина твердо и спокойно. — Видно, тебе судьба такая на роду написана. Страдай за сына, за себя. А она, бедная, вволю настрадалась. Пусть отдохнет у меня. Нас свело наше горе. У нее сына не стало, у меня мужа. Потом видно будет, чего делать.
Афиноген постоял с минуту… Потом Наталья слышала, как он подошел к телеге, как сел и тронул лошадь. Она представила себе его плачущее лицо и снова пожалела старика.
Арина обняла подругу и ласково сказала:
— Уехал. Крепись, Наташа. Ничего, и это пройдет. Все пройдет, все минует.
— Скажи мне, скажи, тетя Арина: Митяя он убил? Устин?
— Я там не была, касатка. В бою Митяй убит.
Афиноген Пашков вернулся домой. Словно в тяжелом сне, распряг лошадь и поставил в сарай. Делал он все это машинально, не помня себя.
Потом вошел в хату. И на него сразу пахнуло нежилым духом. Он оглянулся. Все лежало на своих местах нетронутым. Он подошел к столу, чтобы взять кружку и зачерпнуть квасу, но кружка долго стояла на одном месте и присохла к столу. Он сделал усилие, чтобы оторвать ее, и, как никогда, почувствовал себя одиноким. Тошно глядеть на свет. Вся жизнь пошла вперекос, и жить-то больше не для кого. Он забрался на печь, не зажигая света и даже не закрыв двери.
Ранним утром Устин шел по улицам губернского города, вспоминая о юных годах, проведенных здесь. В 1909 году вместе с односельчанами и с Митяем он приехал сюда для отбывания воинской повинности. Был он тогда в черном картузе, с цветами, воткнутыми у козырька. Из-под картуза выбивалась чуприна густых темнорусых волос. На ногах — старые истоптанные лапти, а на плечах латаный и перелатанный пиджачишко или что-то в этом роде. На призыв надевали обычно негодную ветошь, чтобы только доехать и, получив обмундирование, выбросить. Нес Хрущев, как и большинство новобранцев, цветистый деревянный сундучок с замками, внутренним и наружном. Кто побогаче, у того и сундук побольше, понаряднее и покрепче. Крышка изнутри сплошь заклеена картинками-этикетками из-под китайского чая фирмы Высоцкого. Кроме сундука, в котором лежали необходимые солдату вещи — белье, полотенце, портянки, носки, кружка, чайник, бритва, — был и холщовый мешок, который в зависимости от состоятельности наполнялся пышками, лепешками, сухарями, салом, чаем.
От воинского начальника погнали их в баню, остригли под нулевку головы, обрядили в одноцветное обмундирование — и вышел парень под командой ефрейтора на улицу без буйной чуприны, гололобый, и никак не мог узнать, где же земляки, в каком ряду идут.
И потекла изо дня в день серая, однообразная жизнь солдата с неизменными щами да кашей, зубрежкой уставов полевой и внутренней службы. Заучивали на память имена царей да князей. По утрам выезжали на манеж, учились верховой езде, рубили лозу, кололи чучела и маршировали. Казалось, что за наука — стоять. А на самом деле это не так просто. Нередко вахмистр, проходя перед строем, кричал: «Эй, Хрущев! Гляди грудь четвертого человека! Убери живот к чертовой матери! Пятки вместе, носки врозь, голову выше!»
Фуражки носили набок, на левую сторону, и так, чтобы кокарда приходилась на линии носа.
К концу учения появлялся седоусый командир эскадрона Дубина. Внезапно остановив новобранца, спрашивал:
— Как фамилия твоего командира эскадрона?
Новичок терялся и робко произносил:
— Ду… Ду-бина.
— Сам ты дубина. Надо отвечать громко, четко. Когда солдата спрашивают, он не должен молчать. Ври, только чтоб ладно было. Это означает, что солдат не теряется.
Потом он садился, спрашивал об успехах и в оставшееся время рассказывал небылицы. После небылиц выводил нравоучение:
— А посему, что должен уметь делать русский солдат? — И сам отвечал: — Русский солдат должен хорошо рубить, колоть и стрелять. Не будет солдат уметь колоть, рубить и стрелять — грош ему цена. Убьют такого солдата в первом же бою. Хорошего солдата девки любят. Вот, например, поют: «Куплю ножик, куплю вилку, сошью милому ружье». Слыхали? Не что-нибудь, а ружье. Вот как, братцы.
Потом доставал сафьяновый мешочек, извлекал оттуда часы и, глянув на них, вдруг кричал: «Смирно!», а затем совсем негромко: «Вольно! Разойдись!»
Он не занимался рукоприкладством, был простым в обращении с солдатами, но требовательным. Солдаты уважали его и старались не вызывать в нем недовольства. Где сейчас он, в каком лагере? Жаль, если по ту сторону…
Вспомнилось, как оставляли на сверхсрочной, но тянуло домой, к земле, труду. Вернулся домой ненадолго. Разразилась война, и пошел он снова в армию, но уже воевать.
…Устин вышел на главную, вымощенную булыжником и изрядно побитую Дворянскую улицу, миновал Кольцовский сквер, кинематограф «Ампир», где он не однажды бывал в воскресные дни по увольнительной записке, посмотрел на старинные «михайловские» часы. Восемь. На улице было людно, оживленно. На работу в учреждения и на заводы спешили люди. Война почти всех нарядила в военные костюмы, обула в ботинки с обмотками. Около небольшого здания на главной улице города, в котором разместился уездный военный комиссариат, ходил дневальный. На тротуаре, подложив под себя узелки, сумки, сидели или, растянувшись у стены, лежали красноармейцы. Их можно было узнать по красным звездочкам на фуражках, по брезентовым подсумкам, перекинутым через плечо. Они чадили махрой, беседовали, шутили, обсуждали последние военные события. Устин устроился рядом.
К комиссариату, вытирая шапкой лицо, подошел пожилой бородатый красноармеец в короткой серой шинели и в обмотках на тонких ногах. Он опустил на камни мостовой свой мешочек и, усевшись, поставил между ног винтовку. Широкой ладонью провел по лицу, расправил усы и поерошил маленькую с проседью бородку.
— Откуда, отец? — спросил его один из сидевших красноармейцев.
Подошедший, не глядя, ответил:
— Издалека.
— Воюешь?
— В скалки играю.
— Какие новости?
— Разные.
Пожилой красноармеец закурил и не торопясь вытащил газету.
— А вот это мы почитаем, — весело заметил Устин.
— А ты грамотный? — спросил красноармеец, живо повернувшись к нему.
— Да чуток разбираюсь, — ответил, улыбаясь, Устин, — а не то, так вдвоем разберемся.
— А ну-ка, бери, читай, да так, чтобы всем слышно было.
Устин развернул газету, пестревшую призывными лозунгами. «Кто такой генерал Мамонтов и что он несет рабочим и крестьянам?» — прочитал он заглавие статьи, набранное крупным шрифтом.
— Во во, про это давай.
Когда Устин окончил чтение, пожилой красноармеец вздохнул и, пощупав бородку, спросил:
— И откуда ж они берутся-то, генералы? Только одного разобьют, глядь, другой объявляется. Их бы всех перевесть надо, как только германская война кончилась. Вот тогда бы куда легче стало.
— Да и тогда ведь они были не одни, — заметил Устин. — Буржуи всякие там, помещики… англичаны и французы им помогают оружием, обувкой, снаряжением. Вот они и воюют. У меня дружок был. В одном селе жили, в одном полку служили, а как пошла революция, он и прислонился к тем.
— Вон что! А как считаешь, долго мы с ними вожжаться будем?
— Не думаю, чтобы долго, но повозиться придется. А ты откуда сам? — спросил Устин.
— Курский я. Льговский уезд знаешь? Ну вот. Оттуда я родом.
— Где служишь?
— Продармеец. Хлеб для фронта припасаю… Да ты не гляди на меня. Я, брат, бывалый. С японцами в четвертом году на Ляо-хе дрался. А в нонешнюю — на Карпатах австрияков лупил. Два ранения имею.
— Домой заезжал?
— А как же! У нас, брат, тоже такая завируха идет, аж пыль столбом, и не знаешь, кто чего просит, кто чего хочет. Глядел я, глядел, да и говорю сынам Мишке и Кольке: «Вы как хотите, ребята, а я пошел к красным. Невмоготу мне боле». — «Нет, говорят, и мы пойдем». Ну, поплакала мать, поплакала, а чего сделаешь, на то и мать. А ты отколь и куда путь держишь?
— А я под Тамбовом с казаками, с мамонтовцами, дрался, а теперь в военкомат за новым назначением пришел.
— Во-она что! Вот и я гляжу. Землицы у нас эвона сколько. В японскую войну я месяц ехал по ей одной. А лесов, а гор, а рек, — боже ты мой, уму непостижимо. И вот все к ней протягивают руки. На вокзале намедни я слышал, как один, должно быть, ученый, рассказывал, и понял я так: раньше тоже войны всякие бывали, но только за все время земля наша не была нашинской, то есть мужичьей. Была она барской, апосля татарской, а потом, как отбили ее мужики, она снова перешла к господам. Вот и крутимся мы спокон веку на ней, вроде бы как на квартире. Только и слава, что живем на ней.
Пожилой красноармеец сложил газетку и бережно спрятал ее в карман.
По улице стройно прошел небольшой вооруженный отряд. Сзади, стараясь попасть в ногу, шли женщины, пожилые мужчины с лопатами и ломами.
Несколько человек пели:
Долго в цепях нас держали,
Долго нас голод томил.
Черные дни миновали,
Час избавленья пробил.
Прохожие останавливались, смотрели вслед. Пожилой красноармеец и Устин привстали, чтобы лучше видеть. Отряд ушел за Кольцовский сквер. Сквозь городской шум еще доносилось:
Сами набьем мы патроны,
К ружьям привинтим штыки.
— Сами! — сказал пожилой красноармеец, глядя себе под ноги. — Сами.
— А земля теперь будет у землеробов, навсегда, — сказал Устин. — Сами мы ее завоевали…
— Уж это только так, — уверенно проговорил красноармеец с бородой.
— Хрущев! — послышалось сзади.
Устин обернулся.
— А-а, товарищ командир! — крикнул он. — Вас и не узнать.
Чисто выбритый и коротко остриженный, Паршин казался помолодевшим. Фуражка сидела на нем ладно, ботинки были начищены до блеска.
— Ну вот, дружище, мы, кажется, будем вместе. Я уже предварительно говорил с военкомом. Пойдем к нему.
Они быстро взбежали по лестнице наверх. Служащие военкомата уже сидели за своими рабочими столами. На большом «ундервуде» выбивала дробь машинистка. В комнатах и кабинетах стрекотали телефоны. По коридорам и лестницам бегали вооруженные люди с пакетами, бумажками, донесениями и рапортами. С улицы доносился шум, песни проходивших строем солдат.
В углу большой комнаты стояли винтовки различных систем. Из-под брезента виднелись пачки папирос и махорки.
— Проходите, не толпитесь здесь, — поминутно напоминал дневальный.
Увлекая за собой Устина, Паршин вошел в кабинет к военкому Холодову.
— Вы что умеете делать? — спросил военком сразу, обращаясь к Устину.
Устин подобрался, вытянулся и ответил:
— Кавалерист, пулеметчик.
Военком зажег спичку, но, прежде чем поднести ее к папиросе, оценивающим взглядом окинул Устина и спросил документы.
Перевертывая листки красноармейской книжки, он внимательно просматривал заполненные графы.
— Ого! — заметил Холодов, вскинув брови. — Вы староармеец. Вам уже пора полководцем быть, — засмеялся он, возвращая книжку.
— Я в плену был… в немецком, — ответил Хрущев и почувствовал, как горячая кровь ударила ему в лицо. Для Устина горьким было это признание, и именно сейчас, когда военком метнул на него пронзающий взгляд.
— Но военное дело-то вы не забыли? Вот товарищ Паршин рассказывал мне о том, как вы дрались. Садитесь. Я решил оставить вас в резерве при военкомате.
Вертя в пальцах красный карандаш, Холодов уставился на Устина темнокарими глазами.
— У нас есть, отряд добровольцев, — начал Холодов, — и среди них товарищи, не умеющие владеть оружием. Город, как вам известно, в опасности. Нам дорога каждая минута. Людей мало, оружия мало, боеприпасов мало. Люди обучены неважно, а встретимся мы с опытным и хорошо вооруженным врагом. Это вы знаете. Так вот, немедля возьмите человек пятьдесят и начнете проводить с ними военные занятия. Познакомьте их с винтовкой.
В кабинет вошел человек в военном и доложил:
— Явился по вашему приказанию.
— Дайте в распоряжение командира взвода товарища Хрущева отряд, — показал Холодов на Устина, — и выдайте винтовки для проведения военных занятий. Приступайте, товарищ Хрущев, а вечером зайдете ко мне. А мы с вами, — обратился он к Паршину, — проедем на Задонское шоссе. Вам необходимо познакомиться с рельефом местности и знать, как и где должна быть организована оборона.
Когда Устин вышел из кабинета военкома, в большой комнате стояли молодые ребята и выбирали винтовки. И каких тут не было — и австрийские, и берданы, и тяжелые «гра», и американские винчестеры.
Парень в старой мерлушковой шапке и ватной стеганке вынул затвор из русской кавалерийской винтовки и, направив ее на свет, посмотрел в ствол.
— Раковина, — сказал он, — но зато винтовка своя. С ней ловчей, — и стал привязывать к ней веревку.
К Устину подбегали добровольцы из заводских рабочих, оправляя на ходу рубахи.
— Выходи на улицу строиться, живо! — крикнул Устин и направился к выходу.
Через минуту на улице, ломаясь и растягиваясь, строился в две шеренги отряд. Устин внимательно всех осмотрел и, пройдя вдоль строя, подал команду:
— Равняйся!.. На первый, второй рассчитайсь!
По шеренге, словно по клавиатуре, торопливо побежал разноголосый, отрывистый счет: «Первый, второй, первый, второй…»
«Знают», — улыбнулся Устин и скомандовал:
— Нале-во! Ряды вздвой! Шагом арш!
Но стук шагов рассыпался дробно, и уж на ходу ребята исправляли ряды. Шли не в ногу. Устин поморщился и недовольно проговорил:
— Каша. А ну, запевай!
И снова раздался знакомый мотив и знакомые слова, возвышенные, зовущие:
Сами набьем мы патроны,
К ружьям привинтим штыки.
Пели солдаты, и пел с ними Устин, во весь голос, самозабвенно.
Подходя к площади Третьего Интернационала, он вдруг услышал, как взвилась старая солдатская «Чубарики-чубчики», и невольно рассмеялся. Ему вспомнилась армейская служба, товарищи и командир эскадрона Дубина.
— Взвод, стой! Кто там замешкался? Команду слушать надо. Садись!
Отряд расположился на середине плаца. Молодые бойцы рассматривали командира с таким вниманием и любопытством, словно ожидали, что он вот-вот скажет сейчас самое важное для них.
Раскурив цыгарку, Устин опустился на землю, подозвал к себе веснушчатого паренька, взял у него винтовку и посадил рядом с собой.
— Тебе сколько годов?
— Скоро восемнадцать.
— Батька есть?
— На германской пропал.
— А ты не боишься?
— А чего? — усмехнулся паренек и глянул на Устина весело и задорно.
Устин дружески похлопал его по плечу и, обращаясь ко всем, начал словами военкома:
— Как вам известно, город в опасности. Нам дорога каждая минута… — и закончил словами: — Что должен уметь красный боец?.. Красный боец должен уметь хорошо стрелять, а для этого нужно правильно держать винтовку, быстро брать на мушку врага и бить без промаха. Вот мы сейчас и начнем.
На плацу, невдалеке от обучающихся, собрались подростки и наблюдали за тем, как молодые бойцы по команде командира дружно вскидывали винтовки для стрельбы и изучали приемы штыкового боя. По плацу далеко разносился громкий голос Устина:
— На р-ру-ку!.. К бою готовсь! Вперед коли, назад прикладом отбей!
Он перебегал к другой группе бойцов и поправлял:
— Эк, завалил винтовку! Пуля у тебя за молоком пойдет. Вот так надо. А ты, — подбегал он к другому, — плотней прижимай приклад, а то при выстреле плечо отшибешь. Ну как? — бежал он к третьему, — Что видишь?.. Запомни: основание яблока на мушке, мушка в прорези прицела, крючок не дергай, а спускай плавно, а то цель уйдет.
Мимо плаца проходят горожане, останавливаются у решетки и подолгу смотрят на отряд, выискивая своих сыновей или знакомых.
— Пли! — командует Устин.
Щелкают незаряженные винтовки. Завтра они прогремят залпами.
— Закуривай! — весело кричит Устин взмокшим ребятам и отдирает косую бумажку для цыгарки. Бойцы садятся вокруг него, шутят, смеются, острят над промахами товарищей, а Устин поучает:
— Самое главное — не теряться в бою. Растерялся — погиб. Вот однажды как-то солдат убегал от врага потому, что не мог выстрелить. У винтовки затвор не открывался, и он не мог дослать патрон. Только случайность спасла его от смерти. Уж и проклинал солдат свою винтовку. А когда пришел в себя — стало стыдно. Затвор-то, оказывается, был на предохранителе. Вооруженный боец позорно бежал от врага. А почему?.. Да растерялся!
Припомнив еще несколько военных эпизодов, Устин думал: может быть, кто-нибудь из бойцов в тяжелый час вспомнит о рассказанном, и пригодятся тогда эти солдатские поучения.
Но догорает цыгарка. Кончается беседа. Пора.
— Становись! — кричит он.
И снова обучаются молодые бойцы, чтобы завтра с оружием в руках выступить на защиту родного города.
Поход продолжался. Они опять шли на Воронеж.
Сентябрь. Кончилось лето 1919 года. Теплые ночи сменились прохладными, а утренники были такими зябкими, что казаки на ночных привалах часто просыпались, ежились, плотнее заворачивались в легкие английские шинельки и бормотали ругательства.
Удивительно быстро промелькнуло лето, а что впереди — никто не знал, новый поход не предвещал ничего хорошего.
Назаров сидел у костра, набросив на плечи английскую шинель, смотрел на огонь и размышлял.
Скорей бы уж выбраться из этих пугающих своей необъятной ширью полей и степей, лесов и перелесков. Назарова не оставляла мысль уйти со своей сотней на Дон. Но как?! Сейчас, после исчезновения Русецкого и побега Быльникова, удрать было почти невозможно. Переформированная сотня, переданная под его командование, была пополнена новыми казаками, и он не знал, о чем они думают, на кого можно положиться. Среди казаков шныряют молодчики Бахчина, и в последнее время есаул с заметной подозрительностью стал относиться к Назарову. Можно легко нарваться на агентов контрразведки, и тогда гиблое дело.
«Ах, Додонов, Додонов!» — скрипнул Назаров зубами и поправил черную повязку. Как до глупости легко он попался на удочку этому простоватому на вид станичнику. Ему вспомнилась последняя ночь в лагерях перед походом, мысли и чувства, которые владели им. Перед ним рисовалась тогда ясная перспектива: богатая военная добыча, веселье, карьера, красивая и беспечная жизнь. Была какая-то стройность мыслей, вера в победу. Сейчас ничего похожего. Война затянулась, и конца ей не видно. Казаки утомились. А вот они… они… «Лес ножом не вырубишь. Мы воевать только начали, а кончим, когда от вас ничего не останется». Да, они не устали.
Назаров встал, запахнул шинель и, ковыляя, поплелся к соседнему костру. Там не спали.
— Вот я и гутарю, — горячо рассказывал тщедушный казак, шепелявя и комкая слова. Кашель поминутно прерывал его речь. — Ну вот: кубыть бы ее, земли, мало было, а то ее невпроворот. Расея — она велика, и земли всем хватит. Ее поделить надо с разумом. Нам, мол, вашей не надо, а вы на нашу рта не разевайте. Все бы это миром, гляди, и не сидели тут, а подсолнухи лузгали да около баб грелись… — Говоривший снова зашелся кашлем.
«Всяк про свое, — подумал Назаров. — Не то! Не о том!» Он чувствовал, что надвигается что-то страшное и неотвратимое.
Он свернул к другому костру, над которым казаки трясли шаровары и гимнастерки, уничтожая паразитов. Назаров двинулся дальше. Над одним из костров на рогульках, воткнутых в землю, висели котелки. Греясь у яркого пламени, сидели казаки. От бивуака веяло домовитостью, уютом. Ближе всех к огню расположился здоровенный казак в расстегнутой гимнастерке, самодовольно поглаживающий волосатую грудь. На гайтане висела медная овальная иконка. Рассказав похабный анекдот, от которого однополчане заливались смехом, он тут же продолжал:
— Приеду в Воронеж — попу молебен прикажу служить.
— А ты был в Воронеже? — спросил молодой казак.
— Бы-ывал. Еще в германскую. Монастырь там. Митрофания мощи. Богатый город. Магазинов разных и за день не обойдешь.
— Ну-у!.. Не брешешь?
— Брешет кобель. Я, слава те богу, в энту войну все города наскрозь прошел. И вот где эта святость самая — мощи, там монастыри и церква. Звону за один огляд полон карман нахватаешь. Вези ребятишкам, вроде как гостинцы. Вот ежели башка на плечах останется, сам увидишь.
— Большевики да коммунисты, поди, раньше твоего обдумали насчет добра.
— Это ты правильно, Башкатов. Только большевики да коммунисты — это что в лоб, что по лбу. Вера у них одна. А вот что с добром они распорядились, это ты верно понял. Смышленый ты, дьявол. Но ты не сумлевайся, звону и тебе перепадет. — И он беззвучно засмеялся, закрыв глаза и сотрясая свои могучие плечи.
— Вот чертяка, — смеялись казаки.
Смеялся и Башкатов, отгоняя от себя фуражкой дым и посматривая в сторону от костра.
— А что это нам за сотника дали? — вдруг спросил он, меняя тему разговора.
— Это у которого морда набок хилится и платком подвязана?
— Во-во! Энтот самый, — торопливым и приглушенным говорком ответил Башкатов.
— Тот, что на одну ногу припадает? — продолжал здоровый казак с гайтаном.
— Ну, да тот же.
— Тот, что…
— Да ну тя к хрену, — отодвинулся Башкатов от костра, помахивая перед собой рукой, словно отгоняя дым.
— Ну, а тебе не все одно, Башкатов, что конь, что кобыла, — засмеялся все тот же казачина.
— Ежели б все одно, люди ходили бы через окно, а то двери ищут, — заметил кто-то.
— Это те, какие благородные, — не унимался казак с гайтаном. — А в нашем деле двери не надобны. Мы зараз больше в окно. Так оно ловчей и ближе. Да-а, так вот, служивые, — подбирая под себя ноги и глядя на костер, продолжал он. — Сотник энтот, что с кривой скулой, видать злой, глазами всех стрижет, а слова говорит — ровно угольки из костра таскает…
— Э-э, станишник, угомонись! — предостерегающе оборвал кто-то из казаков.
Все они вздрогнули и обернулись. Около костра стоял Назаров и пальцами перебирал конец пояска. Башкатова словно водой смыло. Казак с гайтаном злобно глянул исподлобья туда, где секунду назад сидел Башкатов, и злобно подумал: «Вот, стерва, прямо под монастырь подвел». Он быстро застегнул гимнастерку и сделал энергичное движение, чтобы встать.
— Сиди! — махнул рукой Назаров.
Все застыли, не нарушая неловкого молчания.
— Ну что же, продолжайте, станишники, — стараясь сохранить хладнокровие, сказал Назаров.
— Мы, господин сотник, тут насчет города Воронежа все гутарим. Как и што там… — начал один из казаков.
— Я слышал, — перебил Назаров. — Фамилия твоя? — спросил он резко у провинившегося казака.
— Самохин, — казак встал.
— Зайдешь через полчаса ко мне, Самохин.
— Слушаюсь, господин сотник.
Когда ушел Назаров, казаки переглянулись и захохотали.
— Ох, как он тебя подвел!
— Он, сатана, энтот Башкатов, видел сотника. Он нарочно тебя распалял.
— Ух, мать честная!
— Ну и ну-у!
Молчал только Самохин. Через полчаса он с мрачным видом оправил гимнастерку, надел фуражку и пошел к Назарову.
В это время появился Башкатов и, как ни в чем не бывало, спросил:
— А где Самохин?
— Ну и удружил ты ему. Зараз он пошел к сотнику, не миновать и тебе идти.
— А на кой хрен я ему сдался!
Сник костер. Спали казаки, зарывшись в сено, в солому.
Сколько времени пробыл Самохин у Назарова — неизвестно. Но утром, когда казаки проснулись, Самохин, разбросав ноги, спал богатырским сном.
…И снова трубач трубит поход. Казаки седлают коней, бряцают оружием. Слышны перекличка и властные голоса командиров. Расшевелился осиный рой.
Ординарец подводит Назарову коня.
Тихое осеннее утро. Светит солнце. День собирается быть теплым и ясным. Сборы чем-то напоминают Назарову начало похода. Он бодрится и смотрит на деревушку, на сады и видит, как медленно падают с деревьев желтые листья. Он переводит взгляд на небо. Без единого облачка, потерявшее яркую летнюю голубизну, оно немо, безмолвно, недвижно. Сотник смотрит вдаль. Серожелтые, бурые поля, а вдали черная, зазубренная сверху стена лесов. И он снова вздыхает и вспоминает ночной разговор с Самохиным. Он хотел узнать настроение казака, но Самохин оказался трусом. Он отлично понимал намеки Назарова, но делал глупый вид, молчал или просил прощения.
— Да не о том я тебе, чертова перечница, — досадовал Назаров. — Ты хочешь воевать по-настоящему?.
— Так точно.
— А домой хочешь?
— Спаси бог.
— А жить хочешь?
Самохин часто мигал глазами и твердил:
— Простите за ради бога, господин сотник… обмолвился.
— Иди, дурак!
— Покорнейше благодарим… рад стараться…
Когда Назаров сел в седло и головой задел ветви клена, на него посыпались, стремительно кружась в воздухе, семена дерева. Он протянул руку и, едва коснувшись вялого, неживого листика, снял его и стал разглаживать на ладони.
Мимо него пробежал маленький казачонок Вася Несмеянов, который невольно привлекал внимание взрослых. Это был мальчик лет пятнадцати, с румяным, как у девушки, нежным лицом, с серыми, живыми детскими глазами. Из-под большой, не по голове, черной кубанки выпущен чуб кольцами вьющихся каштановых волос. Одежда на нем висела. Но ни просторная гимнастерка, ни широкие синие шаровары с красными лампасами, не могли скрыть гибкой, ладной и стройной фигуры мальчика.
Крестьяне, увидев его, останавливались, смотрели на него с умилением и говорили: «Оставайся, хлопец, с нами, а окончится война — поедешь домой. Ведь убьют тебя, сынок. Ишь ты какой махонький, чисто девочка».
Стараясь подражать старшим, мальчик, к удивлению женщин, отвешивал такую матерщину, что они всплескивали руками: «Бо-оже ты мой! Чертенок, а не мальчишка!»
Назаров весело ухмыльнулся, повернул коня и стал пристально наблюдать за мальчиком. Через плечо Несмеянова был перекинут карабин, а на груди висел черный, просмоленный патронный подсумок. Когда Вася бежал, клинок почти касался земли. Мальчик, схватившись обеими руками за седло, вложил левую ногу в стремя и, прыгая на правой, никак не мог подняться на лошадь. К нему подбежал казак, ласково похлопал по плечу и, подтолкнув широкой ладонью под зад, единым махом вскинул паренька в седло.
— Э-э, осрамился ты, сынок, — улыбнулся казак.
— Высоко! — звонко засмеялся мальчик.
— Не-ет. Это у тебя ноги разные, одна левая, а другая правая, — пошутил казак, — а ты, прежде чем садиться, разберись.
Пора. Назаров выехал вперед.
— Сотня, за мной, а-арш!
Ровный топот посыпался по дороге. Назаров часто поглядывал на паренька, любуясь его посадкой, и почему-то вдруг пришла мысль: «А ведь его убьют — не сегодня, так завтра».
Прохладный вечер. Словно через сито моросит дождик. Сотня Назарова остановилась в селе Нижне-Малышеве, перед Доном. Квартирьер провел сотника в хату к одинокому старику.
Назаров снял сапоги и стал разглаживать ноги в теплых шерстяных носках. Старик, медленно двигаясь, налил в блюдце масла, опустил туда фитиль и зажег. В хате было неуютно, серо. Озябшему Назарову казалось, что в хате прохладно. С печи свешивалось тряпье. Назаров с минуту помолчал, думая, что хозяин хаты проявит к нему какой-нибудь интерес, но тот разговора не начинал, а полез на печь.
«Что это — враждебность, неуважение?» — подумал Назаров и резко спросил.
— Ты что молчишь?
— Я-то?
— Ты-то.
— А что же мне — петь, что ли? Стар я.
— Ты не смей отведать мне так! Я офицер. Семья твоя где?
— Одинокий я. Жену господь прибрал, дочери замужние, а я вот…
— А где сыновья? — перебил Назаров.
— Сыновья?.. — Дед заворочался на печи и после некоторого молчания ответил: — Сыновья в армии.
— В какой?
— А бог их знает. Они мне не сказывали.
— Не прикидывайся. Знаешь ты. У красных, должно быть?
— Може, и у красных, а може… а вы какой?
Назаров не ответил. Он ощупал на полу постель из соломы, покрытой дерюгой, и выругался: «Ну и хатку мне отвели. Неужели квартирьер не нашел лучшей? Вызвать да распечь, сукиного сына!..» Но ему никуда не хотелось идти. Ему нужен был покой и отдых.
— Как вы тут живете? — спросил Назаров.
— Да так и живем. День прошел — и слава богу.
— У тебя есть чего-нибудь перекусить?
— Есть. Хлебушка да огурчика, баклажанчика можно.
Назаров расстегнул у шинели хлястик, лег на солому, дунул на фитиль и укрылся с головой, чтобы поскорее согреться.
— Ну что ж, подать огурчика? — спросил дед, свешиваясь с печи. И будто смешок почуял Назаров в голосе деда.
— Не надо, — буркнул он раздраженно.
— Как желаете.
И дед снова заворочался на печи, кряхтя и вздыхая.
Тон, которым разговаривал дед, был холодно равнодушным и вместе с тем беззлобным. Безразличие старика злило Назарова.
Не прошло и десяти минут, как его немилосердно стали кусать блохи. Он хватался за грудь, за ноги, за поясницу, запуская руку за пазуху, чесался, а блохи, словно иглы, вонзались в тело. Проклиная квартирьера, старика, Самохина и всех на свете, Назаров незаметно заснул.
И видится ему: вот он идет по шатким, прогибающимся доскам через глубокий овраг. А вдали — знакомая, солнцем залитая зеленая станица. Еще немного и он будет на той стороне. Волнение и необъяснимая тревога щемят сердце. Он идет без шинели и кубанки. С глубины оврага тянет холодом. Он зябнет. И вот, пройдя половину пути, он с ужасом замечает, что никакой станицы нет. Впереди далеко-далеко расстилается унылая желтосерая равнина. И нет ей края, и не на чем остановиться взору. Он хочет повернуть обратно, но вдруг видит смеющегося Быльникова, Кучумова с озорными и лукавыми глазами и Додонова. Они выдергивают из-под ног сотника доски. Он спотыкается, размахивает руками, чтобы не упасть, а они смотрят на него и хохочут. Но вырвана последняя доска, и он падает. Меркнет в глазах свет. И мимо него, с гиком и свистом, по твердой дороге мчится Быльников со своей сотней. Темно.
Назаров проснулся и сел. Невыносимо кусали блохи. Они прыгали по лицу, по рукам. В хате стояла мертвая тишина. Он прислушался. Казалось, что на печи никого не было. Назаров остервенело рванул за ворот гимнастерки, так, что посыпались пуговицы.
— Дед! — позвал он.
— Я, — сразу же ответил старик, как будто бы он и не спал.
Назарову показалось, что старик стоит рядом и дышит ему в лицо. Назаров лег и, разразившись руганью, крикнул:
— Что это у тебя блох в хате, словно в собачнике!
— А куда же от них денешься, — проворчал старик.
— Лежу точно на муравьиной куче. Развел паразитов, старый хрыч!
— Это они к вам не привыкли, — спокойно ответил старик. — Они вроде как бы, скажем, пчелы — своего не трогают, а чужих, это верно, жиляют.
Назаров стал отряхивать гимнастерку. Затем натянул сапоги и, набросив шинель, вышел из хаты, не сказав старику ни слова.
Через дорогу, на поле, стоял стог соломы, освещенный костром. Свет выхватил из темноты две кланявшихся лошадиных морды. Слышно было, как лошади фыркали. Но вот кто-то подошел и бросил на огонь охапку щепы.
На минуту лошадиные морды скрылись. От костра потянулись космы багрового дыма, затрещала щепа, и через минуту над костром снова торжествовало веселое пламя. Огонь манил к себе. Назаров подошел к стогу и сел, прислонившись к нему. Червонным золотом играл огонь костра на металлических частях седел и уздечек, а вокруг царила непроглядная бездна темноты.
«В походах солдаты устраиваются проще, и у них веселее», — подумал Назаров и крепко уснул.
Его разбудил орудийный выстрел. Назаров открыл глаза и увидел, как вспышка разрыва на миг осветила все вокруг. Вздрогнула земля. Сотник вскочил. По телу пробежал озноб. Сердце налилось тревогой.
— Где сотник? — услышал он торопливый и звонкий голос всадника. К Назарову, спешившись, подбежал тот мальчик-казачонок, которого он видел вчера.
— Давай сюда! — крикнул Назаров и при свете тлеющих углей прочитал бумажку, врученную ему Васей.
Это был приказ о выступлении. Назаров подал команду:
— Со-отня, на конь!
Забегали люди. В предрассветной рани они напоминали Назарову суетливо мечущиеся тени во время пожара.
Через несколько минут, оставив позади деревню, сотня шла наметом к Дону. Тяжко ухали орудия.
На востоке багрово горел восход, окрасив реку в густой кроваво-красный цвет. И было в этом что-то дико прекрасное и зловещее.
Сотня укрылась в лощине в ожидании атаки. Все внимание людей было направлено туда, к Дону, где разгорался бой. Пальцы сжимали рукоятки острых клинков. А между переправой через Дон и лощиной, укрывшей казаков, непрерывно, туда и обратно, сновали лазутчики.
Приподнявшись на стременах, Назаров смотрел в бинокль. Он видел, как из жерл пушек красной артиллерии вырывались короткие вспышки огня. Впереди, то падая, то поднимаясь, двигались цепи белых. Вот-вот еще немного, и сотня его одним броском выскочит на мост, перемахнет его, развернется лавой и пойдет крошить.
Забыто все: Быльников и Додонов, Самохин и мальчик. Нет ни сомнений, ни колебаний. Все, чем он живет сейчас, там, впереди.
Было совсем светло, когда он выхватил из ножен шашку и, повернувшись к казакам, заорал, перекосив рот:
— Со-отня! Шашки к бою, в атаку, за мной, ар-рш!
Казаки сорвались с места и ринулись во весь карьер за Назаровым. Под ногами мчится земля, в ушах свистит ветер, дух замирает, и в этой безумной скачке лютость зажигает сердца. Огнем молний сверкает она в клинках, кровянится в округлых глазах дико всхрапывающих лошадей, воет в криках людей. И кажется: если эта лава встретит на пути каменную стену, то обе — и стена и лава — рассыплются в пыль и прах.
Люди мгновенно лишились всего человеческого: они несли только смерть и сами мчались навстречу смерти.
Все ближе и ближе к цели сотня Назарова. Вот уже мост и сверкающий Дон. Почти рядом с Назаровым скачет Вася Несмеянов, размахивая клинком. Его тонкий мальчишеский голос тонет в криках и топоте. На мгновение дернулась его лошадь. Он отстает.
«Ранен», — мелькнуло у Назарова.
«Его убьют не сегодня, так завтра», — вспомнилась вчерашняя мысль.
И всюду, везде поднимается сплошное «ура». С одной и другой стороны люди бегут друг на друга. Одни атакуют, другие контратакуют.
На восточной стороне Дона, вправо от моста, в ложбине расположилась замаскированная батарея из трех орудий 607-го полка. Здесь все застыло в напряженном ожидании. Наводчики замерли, прижавшись к панорамам. Командир батареи не шелохнется, приставив к глазам бинокль. Он в черном бушлате, опоясан портупеями. На широком армейском поясе висит в черной раскрытой деревянной кобуре маузер. На затылок сдвинута бескозырка. На ленте — золотая надпись: «Три святителя».
— Кавалерия, товарищ командир! — сипловато вскрикнул молодой боец, завидев мчавшихся конников.
— Вижу, дорогой, вижу! — Он медленно поднимает руку и спокойно произносит: — Батарея, огонь! — Затем мгновенно опускает руку и резко командует: — Пер-рвое!.. Втор-рое!.. Тр-ретье!
Раскалывая воздух, со звоном и клекотом пронеслись снаряды.
— Шрапнелью… — не отрывая от глаз бинокля, командует командир батареи.
— О! — вскрикнул боец, увидев, как взорвались снаряды. — Ловко!
— Ого-го, — смеется командир, наблюдая за взрывами, — спокойненько… Батарея, огонь! — И снова резкий взмах руки: «Пер-рвое!»
Яростно зататакали замолкнувшие на время пулеметы, затрещали ружейные залпы по вражеской коннице, по поднявшимся пехотным цепям.
Командир батареи видел на мосту смятение, видел, как шарахаются и падают на всем скаку вздыбленные кони, как бегут обратно спешившиеся казаки, как уносятся всадники, оставляя убитых.
В то мгновение, как сотня Назарова вымахнула на мост и копыта коней дробным топотом обрушились на деревянный настил, сбоку Назарова вспыхнул яркий огонь. И в тот же миг сотник почувствовал, как что-то горячее полоснуло по животу… Все закружилось, затянулось розовым туманом. Сотня промчалась вперед. Назаров упал к ногам лошади. Словно пьяный, силясь подняться, он схватился похолодевшими руками за мокрый от крови живот и встал на колени. С большим усилием ему удалось подняться на одну ногу, затем на другую и пройти несколько шагов, но, хватая перекошенным ртом воздух, он повалился снова. Смутно видел он, как к нему подбежал мальчик-казачонок и взглянул на него со страхом и состраданием. Это был Вася Несмеянов.
— Станишник, — простонал Назаров, — пристрели… меня. О-ох, то-ошно…
Василий нерешительно стал снимать карабин, но, увидев страшную рану Назарова, содрогнулся. Поспешным движением он снова перекинул за плечо карабин и, сведя лицо в страдальческую гримасу, остановился. На него смотрели тусклые, угасавшие глаза сотника, беззвучно шевелившего губами. Василий не в состоянии был выполнить его просьбу, но понимал, что смерть Назарова неотвратима и нужно что-то делать. И вдруг, повинуясь мгновенно возникшей мысли, он нагнулся, схватил Назарова за ноги и потащил к краю моста. С головы сотника свалилась в пыль голубая кубанка, обнажив коротко остриженную голову, со щеки соскочила черная повязка, и Василий увидел на лице его иссиня-багровый шрам от виска до подбородка. Назаров стал неузнаваем.
Когда казаки, потеряв половину своих людей, хлынули обратно, Несмеянов, напрягая все силы, обеими руками столкнул Назарова в Дон.
В панике отступали за Дон пешие и конные белоказаки, оставив на мосту растоптанную кубанку Назарова, превратившуюся в грязный ошметок овчины.
Попытки с ходу прорваться через Дон и выйти на ближние подступы к Воронежу белым не удались. Все их атаки оказались отбитыми. Но сил у корпуса Мамонтова было несравненно больше, чем у красных защитников Воронежа. Обозленный неудачами, генерал Постовский приказал своему бронепоезду выйти со станции Латная к железнодорожному мосту через Дон и во что бы то ни стало форсировать реку. Белоказаки стали готовиться к новым атакам.
Быльников искусно вел свой отряд, огибая деревни и села, пряча его в лощинах и оврагах. Он к вечеру второго дня вошел в леса близ Воронежа.
Проголодавшиеся лошади искали траву. Казаки подсыпали им захваченный с собой овес. Вокруг отряда встали дозорными Кучумов, Додонов и старый казак Стрельников.
Быльников слез с лошади и растянулся на земле около молодой березки. Ему был виден кусочек вечернего неба, меняющего окраску. Кверху тянулись высокие стволы берез, осин, дубов; ветвясь, они протягивали к небу свои оголяемые осенью черные руки. Вместе с бесшумно опускающимися на землю листьями, как камешки, стуча, падали желуди. В лесу было сумрачно, пахло грибной сыростью, прелью.
«Ну, вот и привел в лес. Но что представляет теперь отряд?» — подумал он и не ответил.
Быльников давно убедился, что люди, которых он считал «своими», давно стали для него чужими. Глубоко ли чувство презрения и вражды к ним, появившееся у него в начале похода, хорошо ли он все обдумал, так ли решил, — об этом сейчас было уже поздно размышлять. Пути назад отрезаны. Было бы смешно, бросившись в реку и достигнув середины, вдруг подумать: а не вернуться ли обратно? Нет, плыви. Барахтайся, щенок. Бей лапами, выплывай. Интересно, черт возьми, что получится и как получится.
В основе плана Быльникова лежал прорыв. Надо отыскать наиболее слабое место и пересечь линию фронта без потерь или с наименьшими потерями. Он может оказаться между двух огней, а это весьма неприятно. Необходимо потолковать с Кучумовым и Додоновым, которым можно доверить разведку и наблюдение. Интересно, что они думают сейчас? Не похоже, чтобы они колебались. Нет, видимо, не только усталостью от войны объясняется их стремление в тот, другой лагерь. Он подозвал Кучумова и сказал, чтобы тот через час выстроил отряд.
— Слушаюсь, господин сотник!
Быльников заметил, что в Кучумове появились озабоченность, резкость в движениях и настороженная зоркость, словно он все время кого-то ищет, высматривает.
— Кучумов, присядь-ка! — Быльников сел, прислонясь спиной к березе. Казак опустился на одно колено рядом с Быльниковым. — Мне с тобой надо потолковать. Что ты думаешь о нашем переходе и о том, как нас встретят там, если нам удастся прорваться?
Кучумов раздумчиво поводил рукой за ухом и, наклонясь к Быльникову, тихо проговорил:
— Я уж там бывал.
— Ка-ак! Когда? — изумился Быльников.
— А так.
И Кучумов вкратце рассказал ему о том, что он служил в Красной Армии, а после ранения попал в госпиталь в один из городков Украины. Потом, когда его выписали, городок заняли белые войска, и Кучумова направили в маршевый кавалерийский полк на формирование корпуса генерала Мамонтова. Он все время ищет случая перейти на сторону красных. Сделать это, может быть, и нетрудно, но при таком бешеном рейде он потерял всякую ориентировку, не знал, где можно задержаться, и очень обрадовался предложению сотника.
— Ах, вот ты какой! Значит, ты красный? И никто об этом не знал?
— Нет.
— А Додонов?
— Додонов не в счет. Додонов знал. Мы были вместе. Только стравили вы нас, господин сотник, — засмеялся Кучумов, — остерегаться мы стали друг друга, он меня, а я его. А ведь мы однополчане и из одной станицы.
— Вон оно что, — сотник покачал головой. — Ты пойми, ни тебя, ни Додонова я не знал. Трудно определить, кто ведет себя искренне, а кто притворяется для того, чтобы потом донести и предать. Вот я и решил вас проверять друг другом. Дело-то очень серьезное.
— Оно понятно, — согласился Кучумов и быстро посмотрел в сторону.
— Одному, видишь ли, мне переходить было как-то, понимаешь… ну, как бы тебе сказать, — замялся Быльников. — Не потому, что я боюсь смерти. Не-ет. А потому, что мне не будут доверять там. Я один буду выглядеть лазутчиком. И не знаю я их.
— Там наших казаков немало, и все больше молодых, — как бы стараясь этим рассеять сомнения сотника, заметил Кучумов.
— А ты вот что скажи мне, Кучумов: кому можно было бы доверить разведку?.. Как Стрельников? Казак он старый, опытный…
— Помилуй бог! Нипочем! — встрепенулся Кучумов. — Я еще давеча пригляделся к нему. Подлюка он, видать.
— Откуда это тебе известно? — насторожился Быльников.
— Говорю ему: огня в лесу не разводи, сотник-де приказал, а он мне: «Пошел ты к такой-то матери с твоим сотником. Изменники вы». А потом с казаком Васютиным о чем-то шептался. Неровен час — убежит и откроет нас.
— А как он к нам попал?
— Охотником в разведку вызвался. А что передаемся мы на ту сторону, не знал он.
— Надо установить за ним постоянное наблюдение. А если что…
— Понятно, господин сотник. А казаков я построю.
Через час отряд был построен. Быльников волновался. Впервые ему приходилось чувствовать себя в зависимости от людей, когда одних приказаний для беспрекословного подчинения недостаточно.
Быльников прошелся вдоль строя и остановился против Стрельникова.
— Смирр-но! — скомандовал он.
Все замерли. Стрельников с бесстрастным лицом стоял, как окаменевший.
— Вольно!
Стрельников качнулся и вынес ногу вперед.
— Станичники! Убедившись на горьком опыте в бесплодности войны, которую мы ведем в течение почти двух лет, войны, разоряющей села, деревни, города и станицы, войны, превратившейся в массовые убийства ни в чем не повинных людей, в грабеж, сопровождающийся насилиями и избиением граждан, в бесцельное уничтожение государственного имущества, большинство нашего отряда приняло решение перейти на сторону красных, поддерживаемых народом. Кто не изменил своего решения и подтверждает его, два шага вперед… арш!
Все тридцать человек перешли на новую черту.
— До этого вы могли меня расстрелять. После этого я расстреляю первого, кто не подчинится мне, вашему командиру. Мы находимся в необычных и исключительных условиях. Отряд оказался вне войскового подчинения той или другой стороны. Мы несем строжайшую ответственность за действия и поступки каждого из нас. Ни один человек в дневное время без моего разрешения не может отлучиться дальше ста шагов. В ночное время из расположения бивуака не выходить. Кто имеет что сказать?.. Ты, Стрельников?
— Никак нет.
— Васютин?
— Ника… Но дозвольте спросить. — Казак нерешительно переминался с ноги на ногу, держа руки по швам.
Быльников перевел взгляд на Стрельникова и увидел, как у того дрогнула бровь.
— Спрашивай, Васютин.
— Как же это понимать? Это что ж — мы вроде все арестованы?
— Нет. Но чувствовать себя арестованным будет тот, кто думает о побеге из отряда. Тот, кто с нами, тот поймет необходимость и целесообразность того, что я сказал. Понятно? — посмотрел он на Стрельникова.
— Понятно, — рассыпалось по строю.
— В разведку назначаю Додонова и Матюшева.
Тягуче, невыносимо медленно идет вторая ночь. Ходит дозорный. Под ногами потрескивает сухой валежник. Тлеют угли в догорающем костре, окрашивая березы в нежнорозовый цвет. Слышится мерное похрапывание спящих людей. Поодаль от костра, на пеньке, положив винтовку на колени, сидит и мучительно борется с дремотой Кучумов. Упадет на грудь отяжелевшая голова, вздрогнет Кучумов, оглянется по сторонам, и снова сладкая дрема охватывает его.
В стороне, укрывшись шинелью, словно каменное изваяние, сидит под дубом Быльников. Надвинув на лоб козырек фуражки, он смотрит перед собой, отдавшись свободному течению мыслей. Его настигает сон, длящийся секунды. Сотник открывает глаза и снова продолжает смотреть перед собой. Он чувствует усталость, впадает в короткое забытье, но уснуть не может. Его тревожит долгое отсутствие Додонова и Матюшева. Если они схвачены, надо на рассвете переходить на новое место.
Кажется, что Стрельников спит мертвым сном. На самом деле казак пристально наблюдает за Кучумовым и Быльниковым. Стрельников надеется, что настанет минута, когда они заснут.
Тишина. Стрельников затаивает дыхание, в висках стучит кровь.
Это мешает ему прислушиваться и установить, не притворяется ли Кучумов, не притаился ли сотник. Стрельников вытягивает руку и по-пластунски стремится вперед. После каждого движения он замирает и прислушивается. Шаг, два шага, три. Тридцати, двадцати шагов достаточно, чтобы выйти за пределы бивуака. В темном лесу, ночью, его никто не найдет. Завтра он будет у своих.
Быльников смыкает глаза. Он берет под уздцы свою лошадь и ведет. За ним молча идут казаки. Он открывает глаза. Это сон. Возможно, Додонов и Матюшев сбились с пути и блуждают по лесу. Опускаются отяжелевшие веки. Темно. Он, как слепец, протягивает вперед руки, шарит ими, натыкаясь на деревья. Он сбился с пути. Быльников открывает глаза. Это сон. А на своем ли месте Стрельников? Кажется, на своем. Там лежит шинель, из-под которой розово блестят железные подковки его сапог. Быльников закрывает глаза. Кто-то целится в него из винтовки, но ему не страшно. Вместо грохота — щелчок и черный огонь. Быльников открывает глаза. Это сон. На фуражку просто упал желудь. Но он слышит приглушенный голос: «Стрельников, вернись. Вернись, тебе говорят! Застрелю!» Клацает затвор. Быльников дергает плечом и выхватывает наган. Нет, это не сон. Он вскакивает и смотрит туда, где должен находиться Стрельников. Там попрежнему лежит шинель… из-под которой розово блестят железные подковки сапог. И вдруг из-за дерева во весь рост появляется Стрельников. «Чего орешь… помочиться я…» И он устраивается на прежнем месте. К Быльникову подходит Кучумов.
— Вы не спите, господин сотник?
— И сплю и не сплю, мучаюсь. Куда запропастились наши разведчики? Их отсутствие меня тревожит.
— Вернутся, — спокойно говорит Кучумов и сладко зевает.
— Что он, с умыслом? — шепчет Быльников.
— А кто ж его знает. Не без того, должно. А чего бы ему не зашуметь, как все. А то ведь уполз, как змея, тайком. Только не уйдет он.
Быльников снова усаживается на свое место. Кучумов бодрствует. Трещит под ногами сухой валежник.
И вдруг, как отзвук ушедшей грозы, глухо докатился орудийный выстрел. Быльников смотрит на часы. Три. Кучумов нагибается над костром, прикуривая цыгарку. Он чмокает губами и, пыхнув дымком, спрашивает:
— Слышите господин сотник?
— Слышу. Но что это наши не идут?
— Да, что-то долго.
Кучумов садится на пенек, и вновь наступает тишина. Все слышнее и чаще доносится гул орудий. Но это еще далеко, словно на той стороне земли.
Предрассветная рань. Меж верхушек деревьев показывается серое небо. Нехотя бредет утро.
— Убег! Убег, сукин сын!
Это голос Кучумова.
— Кто? — поднимается Быльников.
Казаки просыпаются, садятся, зябко встряхиваются.
— Кто? Куда? — спрашивают они одновременно.
Стрельников, ворча под нос, натягивает сапог.
— Арестованный сбежал, — говорит он громко и ехидно.
— Васютин убег. Вот сволочь! — говорит Кучумов, держа подмышкой винтовку. — Прозевали. И как же это он…
Внезапно, разорвав лесную тишь, гулко, с шипящим эхом, словно обрушились потоки воды, прогремел ружейный выстрел, за ним другой.
— В ружье! — скомандовал Быльников.
Шепот. Приглушенные голоса. Торопливые движения. Шелест листьев. Треск сучьев. Клацнули затворы, и все замерло. Люди приготовились к встрече противника. Напряженное ожидание. Минута, две, десять. Вечность.
— Свои! — вскрикнул радостно Кучумов.
Быльников, улыбаясь, прячет в кобуру наган. Из-за деревьев появились Додонов и Матюшев. У Додонова в руках вторая винтовка. Отыскав глазами сотника, оба направились к нему.
— Васютин сбежал? — волнуясь, спросил и в то же время доложил Додонов.
— Да, — подтвердил Быльников.
— Ну, поделом. Кричим «стой», а он… пальнул в нас, зараза.
— Ну и… — насторожился Быльников.
— Додонов с колена срезал его, — закончил Матюшев.
— Стрельников! — позвал Быльников.
Стрельников стоял, понурив голову.
— Сбежал твой «арестованный»?.. Смотри… Вот тебе урок на будущее. Додонов и Матюшев, ко мне. — Быльников сел около дуба, где провел ночь. — Ну, как?.. Что там? Слышно, бои идут… Как дальше?
— Можно идти лесом, — говорил Додонов, — тут ни души, а потом влево через шоссе и в лог, а оттель через поселок, и единым махом — туда.
— Так. Понятно. — Быльников встал, оправил гимнастерку и подал команду к движению.
Казаки тихо разговаривали, курили, обменивались замечаниями.
Через версту отряд приостановился, словно ров преградил дорогу.
— Что там? — спрашивали задние, приподнимаясь на стременах.
Отряд круто свернул влево. Казаки оглядывались. На земле ничком лежал Васютин.
Вот они все дальше и дальше уходят от него, а он навсегда остался лежать здесь, в лесу.
В последний раз обернулся Стрельников, но уж больше ничего не увидев, судорожно вздохнул.
Отряд ехал молча.
«К оружию, товарищи! Враг у ворот. Красный Воронеж в опасности. К оружию! К оружию!»
Воззвания к гражданам города, выпущенные Советом обороны, переходили из рук в руки. Их читали на заводах у станков, в учреждениях, на летучих митингах, на улицах, в домах. Их читали граждане, рывшие окопы, мастеровые, ремонтировавшие старый броневик. Их читали красноармейцы и командиры.
После того, как Холодов уехал в Совет обороны, Паршин решил пройти по линии окопов и потом направиться в паровозоремонтные мастерские.
Он рвался туда, как только пришел в город. Встретит ли он старых товарищей, узнает ли их? Найдет ли он свое место у верстака, где когда-то работал?..
Настроение Паршина резко ухудшалось по мере того, как он переходил от окопа к окопу. Они были недостаточно глубокими, сеть проволочных заграждений в некоторых местах выглядела изгородью.
На одном из участков с Паршиным заговорил пожилой рабочий с маленькой и редкой бородкой.
— Где же нам колючей проволоки брать? Подвезут ее или как?
— Не хватает ее, — с досадой ответил Паршин, пожимая плечами. — Вероятно, заграждения будут ставить только на основных участках.
— Так-то оно так, — разочарованно сказал другой рабочий, — только не случится ли, что основные участки окажутся там, где нет заграждений и окопов?.. Да-да!
— Ведь вот как оно, товарищ, получается на деле, — подтвердил первый рабочий.
— Отчасти вы правы, но только отчасти, — ответил Паршин.
Он сел на корточки и, водя пальцем по земле, стал разъяснять, что основными оборонительными участками считаются те, которые прикрывают сердце города: вокзал, телеграф, мост через реку. Достаточно захватить железнодорожный узел, и в городе оставаться уже не будет никакого смысла. Поэтому враг, не теряя времени, станет всеми силами прорываться именно к железнодорожному узлу, к заводу. Их-то и надо укреплять как можно лучше.
Его слушали с большим вниманием. Молодой парнишка лет пятнадцати-шестнадцати, сдвинув брови и затаив дыхание, не сводил с Паршина глаз и следил за каждым его движением.
Когда Паршин окончил говорить, второй рабочий достал из кармана тужурки бережно свернутую листовку с воззванием и сказал:
— Вот тут написано: «К оружию!» Это очень хорошо. А где же оно это самое оружие?
— Вступайте в отряд — вы получите оружие.
— Где и в какой отряд?
— Приходите в военкомат. Но только не позже завтрашнего дня.
— Нас трое, — показал на приятелей все тот же рабочий и, энергичным жестом сунув в карман листовку, скомандовал: — За работу!
Рабочие снова принялись рыть землю. Молодой паренек осторожно положил лопату и побежал за Паршиным.
— Ты что? — спросил Паршин и остановился.
Мальчик ближе подошел к нему и нерешительно спросил:
— А можно мне записаться в отряд?
— Ну-у! — засмеялся Паршин. — Тебе рано, ты еще мал.
Мальчик оглянулся, как бы боясь, что его услышат, и, вскинув голову, заявил:
— Мне уже шестнадцать лет. Я всевобуч проходил.
— Ах, вот как! — удивился Паршин. — Ну, приходи вместе с товарищами.
— Я тогда прямо к вам! — крикнул мальчик на ходу и, довольный, побежал к окопам.
Он и развеселил и тронул Паршина.
Сокращая расстояние, Паршин вышел к вокзалу через Троицкий поселок и поднялся на перекидной мост. Отсюда перед ним открылся весь узел. Он хорошо видел станцию, Пакгаузы, железнодорожные пути, поезда, двигавшиеся по разным направлениям.
Под мостом, оглушительно свистнув, пробежал паровоз и окутал Паршина дымом и паром. В воздухе пахло мазутом и угольной гарью. И все это, знакомое и близкое, снова перенесло его в прошлое.
С замиранием сердца он вошел в железнодорожные мастерские. В сборочном цехе, над канавой, на больших домкратах, словно опершись на костыли, громоздился паровоз с отнятыми скатами, дышлами и разобранными золотниковыми, коробками. Рядом на деревянных козлах лежали дышла, поршневые кольца, подшипники, залитые баббитом, и инструмент.
Рабочие собирались группами, устраивались на верстаках или просто садились на пол, подбирая под себя ноги, читали листовки и дымили махоркой. Видимо, только окончился обеденный перерыв и ожидался митинг.
Внимательно вглядываясь в испачканные лица и надеясь встретить знакомых, Паршин замедлил шаг. В одной из групп он увидел человека в военной форме, который оживленно разговаривал с рабочими. Заметив Паршина, он сделал движение к нему навстречу. Высокий, со строгим, почти аскетическим лицом, он пристально посмотрел на Паршина. На его лице появилась скупая, но приветливая улыбка. Он назвал себя командиром железнодорожного отряда Смирновым и протянул Паршину руку. Продолжая прерванную беседу, он в то же время как бы обращался к Паршину.
— Бронелетучка, — говорил он, — должна курсировать Воронеж — Отрожка, прикрывая огнем наши отряды у Сельскохозяйственного института. Вы видели ее? — спросил он у Паршина. — Нет?.. Обязательно посмотрите. Она сооружена по инициативе самих рабочих.
— Мне это тем более интересно, — ответил Паршин, — что я когда-то сам работал в этих мастерских.
— Давно? — спросил Смирнов.
— С юности и до самой солдатчины. Отсюда был мобилизован в старую армию.
— Вот как! Ну, а я бывший учитель, заведующий губернским отделом народного образования. Вот мы и познакомились.
— Надеюсь, встретимся, и еще не раз…
Толпа вокруг них увеличивалась. Вскоре к ним подошел старый рабочий. Из-под кепки выбивалась прядка жиденьких волос, прилипшая к вспотевшему лбу. Видимо, он только что закончил трудную работу. Блуза его казалась совсем черной от нефти и масла. Прищурив глаза и вытирая паклей руки, он ласково спросил:
— Петруха, никак и в самом деле это будешь ты?
— Голубев! Прохор Дмитриевич!
— Я, мой сокол, я. Расцеловал бы тебя, да грязен, как сатана. Ну, здравствуй! Воюешь?
— Воюю, Прохор Дмитриевич.
— Надо, — посуровевшим голосом сказал Голубев. — Ну говори, где летал?.. Колька-то мой не вернулся, — добавил он грустно и, опустив голову, стал свертывать цыгарку.
— Может быть, еще вернется…
— Нет. Убит.
Паршин схватил его за руку и привлек к себе.
— Что же делать будешь, — с тоской сказал старик. — Это я так, к слову. Говори, где сам-то был.
Паршин очень коротко рассказал о себе и поинтересовался, кто из старых знакомых работает в мастерских.
— Есть кое-кто. После увидишь, будут рады. Сейчас они у бронелетучки.
— Кем же ты сейчас?
— Помнишь Буша?.. Ну, вот. Так я замест его. Умер, дьявол, еще в февральскую… Давай-ка поближе подойдем.
Они пробирались к козлам, около которых уже стоял Смирнов.
Митинг открыл еще нестарый, но седоголовый рабочий с небольшой щеточкой таких же белых усов. Был он невысок, плотен. Говорить начал тихо и медленно. Но чем дальше, тем сильнее креп и повышался сипловатый голос, слова приобретали емкость и силу. Чувствовалось, что этот человек выступает перед людьми не впервой. Держался он свободно.
Рассказав о положении на фронте и о прорыве белогвардейских банд в тыл Красной Армии, он призывал к единству и строжайшей дисциплине.
— Город в опасности. Но помните, что сила наша в сплочении. Мы — это армия. Армия — это мы. Идите в вооруженные отряды, защищайте город от белых банд!
После него заговорил Смирнов. Речь его была спокойной и ровной, как на уроке, но когда он переходил к выводам и заключениям, в голосе его зазвучала страсть и пафос.
На козлы поднимались рабочие и, как бы отвечая Смирнову, требовали создать из них отряд для бронелетучки.
В одном порыве рабочие поднимали руки, просили слова. И видел Паршин, что они все готовы идти на защиту города. Одновременно он с горечью сознавал, что не было достаточно оружия. Теперь они сами куют его в стенах мастерских.
Рядом с Паршиным стоял старый мастер Голубев, вначале спокойный и молчаливый, он теперь, порываясь к трибуне, громко требовал построить еще одну бронелетучку. И когда окончился митинг и под сводами крыши загремело «ура», Голубев поднял свою жилистую руку и кричал так, как будто бы шел в атаку.
— Пойдем, Петруха, — звал он Паршина, — я покажу тебе, что мы сработали нашей бригадой.
В механическом цехе стоял пульмановский вагон, утративший свой первоначальный вид. В нем была вторая, внутренняя стенка. Между ней и наружной стенкой засыпан песок. Колеса закрыты навесными броневыми плитами. Пустые амбразуры ждали пулеметов. Посредине вагона возвышалась вращающаяся станина, предназначенная для трехдюймового орудия. Заклепывались последние болты. На контрольную платформу рабочие грузили шпалы, рельсы и путевой инструмент.
Паршина встретили шумно, наперебой протягивали руки, забрасывали вопросами. Он стоял, окруженный всей бригадой, смущенный радостной встречей. К нему подошел Чуфаров, обнял его.
— Многое, Петро, переменилось с тех пор, как ты ушел. А вот тисочки твои сохранились. За ними стоит Степан, младший сын Голубева.
— А Спирин?
— Спирин своего добился. Помощник машиниста. Наверно, поведет бронелетучку. И его увидишь не сегодня, так завтра. А я признал тебя, Петро, но сомневался. Да и не диво. Лет вон сколько отмахало. В бригаде люди все новые, молодые, а те, что были, кто в армии, кто погиб, а кто ушел невесть куда.
— А ты мало изменился, — заметил Паршин, — такой же как был, только разве возмужал. Женат?
— Двое детей. А ты?
Паршин вздохнул и грустно улыбнулся.
— Воюю.
— Как наша работа? — не унимался Голубев, показывая на бронелетучку.
— Кто будет устанавливать орудие? — спросил Паршин.
— Техник-артиллерист. Золотой парень. Поехал за пушкой. Сегодня и пулеметы привезут.
— Замечательное сооружение. Хорошо! — похвалил Паршин.
— Хорошо-то хорошо, а вот куда меня денут? Ведь я не отступлюсь. Или на бронелетучку, или к тебе прибегу. Ты уж мне винтовочку припаси, а?
— Не обижу, Прохор Дмитриевич.
— Спасибо.
Паршина провожали товарищи. Он взошел на мост, а они стояли внизу. Паршин поднял руку и впервые за долгое время ощутил, как к сердцу подкатила теплая волна и зарябило в глазах. Он взял под козырек, повернулся и, громко стуча сапогами по деревянному мосту, пошел в город.
Военком Холодов, вернувшийся из Совета обороны, беспокойно ходил по комнате. Глубокая складка легла на его выпуклый лоб. Он резко останавливался и, нагнувшись над столом, разглядывал карту. Красные и синие карандашные пометки, линии и кружки легли вокруг пригородных поселков и города.
— А, прекрасно! — сказал он навстречу входившему Паршину. — Только что вспомнил о тебе. Прикидывал наши силы. Их мало. Садись и рассказывай, как идут дела, что слышно нового, как на оборонительных участках?
Паршин положил на стол планшетку, тяжело опустился на стул.
— Устал?..
— Да. Но имею полное представление и не совсем удовлетворен виденным.
— Не удовлетворен? Это хорошо. Восхищаться нечем. Сам знаю, что окопы мелковаты, проволочные заграждения очень плохи.
— Если бы у нас было больше времени…
— Тогда бы? — бросил на ходу Холодов и, остановившись у стены, повернулся к Паршину.
— Мы бы усилились, окрепли и подготовились. Тогда бы нам не был страшен Мамонтов, имей он сил даже вдвое больше.
— А сейчас страшен?
— Не страшен, но опасен. Должен откровенно сказать, очень опасен, а у нас не хватает времени для подготовки.
— Вот теперь я с тобой согласен. Именно опасен, и успокаивать себя тут нечего. Вот посмотри, — подошел Холодов к карте, вынимая карандаш. — Итак, шестьсот девятый полк с четырьмя легкими и двумя тяжелыми орудиями занимает северо-западный сектор, шестьсот седьмой полк с четырьмя легкими орудиями — юго-западный сектор, а запасная бригада с тремя легкими орудиями — восточный сектор. В резерве еще шестьсот восьмой полк с двумя шестидюймовыми орудиями, небольшие отряды внутренней службы и охраны города, но это — резерв. А вообще сил недостаточно. Противник, как нам сейчас известно, движется тремя колоннами: с запада, севера и востока. Он располагает пятью-шестью тысячами штыков и сабель. Это много, — бросил он быстрый взгляд на Паршина. — Причем имеет достаточное количество артиллерии и возможность оперировать крупнейшими кавалерийскими соединениями, чего у нас, к сожалению, нет. А времени у нас действительно мало.
— Очень, — вновь подтвердил Паршин. — Я был сегодня на Задонском шоссе, у завода Рихард-Поле, где наши товарищи роют окопы. Тянуть проволочные заграждения нечем. Не хватает проволоки. Они злятся, досадуют. Злюсь и я. Рабочие просятся в отряд, молодые и старые. Один совсем молоденький. Очень обрадовался, когда я пообещал ему. А вот час тому назад я был в железнодорожных мастерских, Партийный комитет организовал митинг. Рабочие требуют создать из них специальный отряд. Они оборудовали из железного пульмановского вагона бронелетучку. Работают, как черти. В отряд к Смирнову записалось много рабочих.
— Значит, голов не вешают?
— Наоборот. Необыкновенный подъем, в особенности после этого воззвания.
— Вот в этом-то наша и сила! — загорелся военком. — Поддержка со стороны населения, горячее сочувствие к нам граждан. Вот наши резервы. Это увеличивает наши силы. В этом наше преимущество, которого у врага нет. А ведь и рабочие и парнишка, которые просились в отряд, обязательно придут. Кстати, — заметил он, — вчера я шел через площадь Третьего Интернационала и залюбовался Хрущевым. С каким воодушевлением занимается он с ребятами. В нем есть это умение увлечь, зажечь людей.
Паршин с удовольствием выслушал похвалу другу и вставил:
— Тоже наши резервы.
— Да. Совершенно верно. Ведь мы, — пододвигая к Паршину стул и садясь против него, продолжал Холодов, — в военных академиях не учились. Наш командный состав пополняется за счет таких, как Хрущев. Ведь не скажешь белой погани: подождите, мол, вот мы обучимся военному делу и тогда будем с вами воевать. История не отпустила нам для этого времени. Мы учимся в жестокой, смертельной борьбе.
Застрекотал телефон. Холодов снял трубку, и по тому, как он на носках прошел к столу, расправляя закрутившийся шнур, и сел за стол, Паршин понял, что передают что-то важное. Придвинув чистый лист бумаги, Холодов ничего не записывал, а только постукивал тупым концом карандаша по столу. Паршин следил за лицом Холодова, стараясь понять, о чем может идти речь. Холодов слушал, изредка произносил слово «да». Он привстал и, глядя на карту, то мрачнел, то широко открывал глаза, словно чему-то удивляясь, но ни разу не улыбнулся. Через некоторое время Холодов повесил трубку на рычажок.
— Ну вот, — сказал он после некоторого молчания настороженному Паршину. — Вести невеселые. Задонский полк с тяжелыми боями отходит вдоль Задонского шоссе. Правая колонна Мамонтова заняла Касторную и движется на Воронеж. Левая колонна заняла Усмань.
Паршин взял планшет и, теребя ремешок, задумался.
— Сейчас сообщили, что сегодня в шесть часов вечера на площади Третьего Интернационала назначен городской митинг, так что ты иди, отдохни часок и приходи сюда.
— Хорошо. Я найду Хрущева и схожу с ним в госпиталь проведать раненого товарища. В эти дни не было досуга, а завтра неизвестно — придется ли.
Холодов вместо ответа кивнул головой, провожая Паршина добрым взглядом.
Не доходя до площади, он встретил взвод Хрущева.
— А командир где? — спросил он у молодого, бойкого парня, ведшего отряд.
Парень взял под козырек и, пристукнув каблуками, что, видимо, ему самому нравилось, ответил:
— Товарищ командир взвода пошел в госпиталь.
«Ишь, как подтянул, — подумал Паршин, глядя вслед четко отбивавшему ногу отряду. — Как-то будут в бою?»
Несмотря на опасность, надвинувшуюся на город, в госпитале строго соблюдали установленный порядок. Прежде чем попасть к Блинову, надо было вызвать дежурную сестру, попросить разрешения у старшей сестры, ответить на ее вопросы и выслушать несколько предупреждений: громко не разговаривать, долго не задерживаться, не утомлять больного и непременно надеть халат.
Стараясь не грохать сапогами, Паршин в сереньком халате вошел в палату. На койке с бледносерым, заросшим щетиной лицом лежал Зиновей. Был он худ, но весело улыбался. Рядом стоял Хрущев.
— Ничего, ничего, товарищ командир, — зашептал Зиновей, — садитесь прямо на койку.
— Как твои дела, Блинов? Как рана?
— Заживает, — зашептал Зиновей.
— Ты что, голос потерял?
— Не-е, привык. Не велят шуметь. Тут есть совсем плохие.
— Скоро выпишут?
— Должно быть, не задержат. Намедни доктор обнадежил. Ты, говорит, Блинов, еще не одному беляку голову оторвешь. Я сам так думаю, товарищ командир. Боль небольшая. Крови я много потерял, ослаб дюже. А теперь питают, не жалуюсь. Ну, а что слыхать в городе, товарищ командир? Сестры да врачи только утешают. Это их такое дело. А как оно на самом деле? Устин, что в городе?
Паршин заметил, как бесшумно вошла в палату старшая сестра и, не глядя ни на кого, остановилась у окна. В грудном карманчике белого халата поблескивал термометр. Она чем-то напоминала Надю Болдину, такая же светловолосая, белолицая, только немного выше ростом. На вид ей было лет двадцать пять. Разговаривая с Зиновеем, Паршин чувствовал на себе ее взгляд. Несомненно, она прислушивалась к их словам, а может быть, хотела что-то спросить.
— Да что ж, в городе так же, как и было, — задумчиво сказал Паршин. — Все идет по порядку. Работы, понятно, много. Дня мало.
Боясь расстроить Зиновея, он не хотел обстоятельно отвечать на его вопросы.
— Главное, Блинов, ты не тревожься. Если, скажем, произойдет что-нибудь опасное, мы доберемся до госпиталя и увезем тебя. А ты пока набирайся сил, поправляйся.
Он снова посмотрел на сестру, и ему показалось, что она вздохнула.
«Вероятно, оберегая покой раненых, она хочет, чтобы мы ушли!» — подумал Паршин и стал прощаться.
— Завтра, если выберем часок, обязательно забежим к тебе, — сказал Устин. — А ты не вешай голову.
— А ее вешать некуда, она на подушке лежит, — пошутил Зиновей. — Спасибо вам, что проведали, — и он, как только мог, крепко пожал руки товарищам.
При выходе из палаты Паршин невольно оглянулся и встретился с глазами сестры. Поправляя косынку, она нерешительно шла за ними.
Паршин задержался.
— Товарищ, — заговорила сестра взволнованным шепотом, — скажите, насколько опасно положение города? У нас есть тяжело раненные товарищи, которых нельзя никуда отправить.
— А что изменится от того, если я скажу вам правду?
— Мы уничтожим некоторые документы.
— Положение очень тревожное. Я бы сказал… — Паршин замялся, подыскивая более точное слово, — город в серьезной опасности. Но говорить об исходе борьбы преждевременно. Мы готовимся, уверены в том, что отстоим город. Ну, а документы вы, конечно, подготовьте… на всякий случай.
— Благодарю, — прошептала она.
Когда они вышли на улицу, Устин заметил:
— Хорошая сестра, красивая. С той барышней, тамбовской, схожа.
— Да-а, — не то соглашаясь, не то спрашивая, ответил Паршин.
Некоторое время они шли молча.
«Пожалуй, это верно сказала. Если в госпитале есть раненые, которых нельзя вывезти, лучше уничтожить их документы…» — размышлял Паршин.
Устин Хрущев тихонько насвистывал.
Беспечность Устина развеселила Паршина. Он дружески похлопал его по плечу и, улыбаясь, спросил:
— Ну, как дела, Хрущев?
— Хороши, товарищ командир!
— Чем, все-таки, хороши?
— Ребята здорово стараются, винтовку уже хорошо знают. Теперь вот Зиновей Блинов вроде бы как на поправку идет.
Устин сделал при этом едва заметное, но выразительное движение плечами и головой, а веселое лицо его будто говорило: «Чего еще больше. Пока и этого довольно».
— Ну и хорошо, что все хорошо, а в пять часов вечера на площади Третьего Интернационала митинг. Построишь и выведешь свой взвод. Предварительно зайди к военкому.
Устин перестал свистеть и вопросительно посмотрел на Паршина.
— Что-нибудь серьезное случилось, товарищ командир?.. Ведь вот давеча Зиновей спрашивает, какие дела в городе, а мне как сказать ему, не знаю. А по всему видно, что… — он причмокнул и многозначительно покачал головой.
— Наши части оставили Касторную и Усмань. Казаки от города в одном кавалерийском переходе.
— Ну-у! — Устин, пораженный новостью, на секунду остановился.
— Да.
— Больно скоро. Видно, опять нам драться, товарищ командир?
— Опять, Хрущев, и позлее.
Солнце за день будто выгорело и, утратив яркость, спешило к закату. Небо серело.
Закончив трудовой день, рабочие широким потоком хлынули на улицы города. Они шли с развернутыми знаменами, с призывами, наскоро написанными на красных полотнищах.
Устин Хрущев подвел свой взвод почти к самой трибуне. Он смотрел на людское море, и не в силах был оторвать от него свой взор. В глазах рябило от бесконечно движущейся и колыхающейся массы. Она бурлила и клокотала, и Устину казалось, что он слился с нею в одном движении мыслей, чувств и ощущений. Здесь и там гремели песни.
«Вихри враждебные веют над нами», — звучит с одного края площади. Мощной волной поднимается в ответ: «Вставай, проклятьем заклейменный!» И страстным призывом гремит: «На бой кровавый, святой и правый…»
Около трибуны шпалерами стоят красноармейцы. Горит вечерняя заря. В холодном багрянце пылают окна домов. Косые солнечные лучи падают на трибуну. На подмостки, куда направлены тысячи глаз, поднимаются члены губкома партии, губревкома, Совета обороны.
Площадь замирает. Митинг открыт.
— Слово предоставляется, — говорит человек с трибуны, — уполномоченному Центрального Комитета партии — Лазарю Моисеевичу Кагановичу.
К перилам трибуны подошел молодой человек с небольшой черной бородой, в простом черном полупальто с меховым воротником. Движения его уверенны, решительны. Он окинул взором людское море, глянул на красноармейцев и начал речь.
Многие слова не доходили до слуха. Их звук разбивался о стены домов, дробясь в многократное эхо.
Иные слова тонули в безбрежном океане воздуха. Но люди в жесте оратора, в его движении чутким сердцем улавливали страстный призыв, обращенный к ним.
Паршин разглядывал колонны рабочих, присматривался к замасленным блузам паровозников. Он видел собравшихся на митинг и знал, что они думают сейчас о враге, приближающемся к городу, и о борьбе с ним.
Обращаясь к многотысячной массе, Лазарь Моисеевич говорил о задачах рабочего класса и беднейшего крестьянства, о защите октябрьских завоеваний, о беспощадной борьбе с контрреволюцией, покушающейся на свободу народа, на власть Советов. И речь Кагановича воспламеняла людей, звала на бой. Он энергично вскинул руку, и до слуха Паршина донеслось:
— Колесо истории вертится. Оно работает на нас. И горе тому, кто попытается повернуть его вспять!..
Паршин мгновенно поднес к уху руку, но уже следующие слова унеслись к другой стороне собравшихся, и он едва услышал:
— Пусть трепещет капиталистический мир перед восставшим пролетариатом!
Устин слушал, словно зачарованный. Иногда в знак согласия он кивал головой. Он стоял у самой трибуны, и ему было слышно все. И когда оглушительный треск аплодисментов пронесся по площади, Устин вдруг во всю силу своих легких крикнул:
— Ур-ра-а!
Отряд подхватил, и по всей площади прокатилось мощное «ура».
…Серый вечер. Гремит оркестр. С площади рота за ротой движутся бойцы на окраины города, на передовую линию обороны.
По домам нехотя расходятся горожане. Они снова не будут спать в эту ночь, прислушиваясь к гулу далекой канонады. Темнеет город. Пустеют улицы. Гулко раздаются одинокие шаги патрульных.
После митинга Холодов и Паршин пошли на собрание партийного актива. По пути Холодов долго молчал. В его решительном взгляде и стремительной походке, даже в том, как он шагал, занося вперед правое плечо, Паршину чудилось что-то воинственное.
Паршин не чувствовал больше утомления, какое охватило его днем.
Вспоминая сейчас о Тамбове, о военном совещании, о многочисленных спорах, Паршин видел, насколько организованнее идет подготовка к защите города здесь, и поделился этой мыслью с Холодовым.
— Может быть, я ошибаюсь, товарищ военком, но мне кажется, что здесь больше единства, больше сплоченности. А вооруженных сил намного меньше.
— Это, пожалуй, верно, — согласился Холодов. — Тамбовская губерния издавна известна своим эсеровским засильем, а коммунисты не сумели организовать свои силы, распылили их. Отсюда все последствия. Ты видел, с каким подъемом прошел митинг в железнодорожных мастерских, а затем на площади?
В зале, куда они вошли, было людно. Холодов останавливался и заговаривал то с одним, то с другим. Паршин сел в стороне и стал разглядывать людей. Многих он видел в военкомате, в губчека, в губисполкоме, в железнодорожных мастерских.
— Здравствуйте, товарищ! — услышал он сбоку себя сипловатый тенорок. К нему подсел седоватый рабочий, выступление которого он слышал сегодня на митинге в железнодорожных мастерских. Рабочий подал ему руку и назвал себя: — Секретарь партийной ячейки железнодорожных мастерских Малов. Я вас видел сегодня у нас.
— А я слышал вашу речь. Зажигающе вы говорили, а главное — доходчиво и понятно.
— Ну, помилуйте, какой я оратор, — смутился Малов, потом вскинул на Паршина ясные, как у юноши, глаза и сказал: — А ведь и ораторствовать надо, даже необходимо. Революция требует и дела и слова. Вы что же, давно военным? — поинтересовался Малов.
— С начала империалистической войны.
— О, так вы уже закаленный воин.
Малов оказался очень общительным и вскоре разговаривал с Паршиным, как со старым знакомым.
— Я сормовский рабочий. Слышали, есть такой завод?.. В тысяча девятьсот двенадцатом году партия направила меня туда для организации связи с подпольными кружками рабочих, а после Октябрьской — вот сюда, в мастерские.
— Ну, а как у вас закончилось с бронелетучкой? — поинтересовался Паршин.
— Вывели на главный путь.
— Неужели готова?
— И отряд уже укомплектован. Ребята все добровольцы, один в одного. Есть там у нас презанятный старичок, беспартийный, Голубев. Собрался было уж к вам совсем. Но мы его пристроили на эту летучку.
— Я очень рад за Голубева. Он мой бывший мастер, а я его ученик. До войны я ведь работал в этих мастерских слесарем.
— Вот как! Факт примечательный и достойный внимания.
Паршин глянул в сторону Холодова. Тот разговаривал с каким-то человеком в кожаной куртке. Человек в кожанке, видимо, убеждал Холодова, а тот, приподняв правое плечо, кивал головой и повторял: «Несомненно. Лучше всего рассчитывать на свои собственные силы. Я с тобой согласен».
— С кем это военком разговаривает? — спросил Паршин.
— С начальником штаба укрепрайона. А вон тот, что сидит неподалеку от них и чистит проволочкой мундштук, — это председатель губчека. Обратите внимание, какой молодой, совсем еще юноша. А ведь неустрашим и работает хорошо.
Вскоре Паршин через Малова познакомился со многими товарищами и стал себя чувствовать так, словно и они его уже знают и он уже не первый раз на этом собрании.
— А Лазарь Моисеевич будет здесь? — спросил Паршин.
— А как же. Обязательно.
Малов повернулся, поискал глазами и улыбнулся.
— А вот и Лазарь Моисеевич.
Паршин сразу узнал Кагановича. Проходя мимо Малова, Лазарь Моисеевич протянул ему руку и сказал:
— Мне уже сообщили. Это очень хорошо, товарищ Малов, — и пошел в конец зала к столу.
— Насчет бронелетучки, — улыбнулся Малов. — Все время спрашивал, а вот теперь уже знает.
Перед началом собрания Каганович разговаривал то с одним, то с другим коммунистом, и по тому, как он утвердительно или отрицательно покачивал головой, ухватив в кулак свою небольшую черную бородку, можно было догадаться, что речь идет о самом насущном и важном: о подготовке города к обороне.
И хотя некоторые коммунисты носили усы или бородки, несколько старившие их, все же они были очень молоды и никак не старше его, Паршина. Кто же и когда научил их сложной и большой организационной работе, кто научил руководить большими массами людей? Но когда он оглянулся на сидевшего рядом с ним Малова, он вспомнил, как тот говорил ему о подпольной работе задолго до революции, и понял, что партия давно готовила свои революционные кадры, закаляя их в постоянной борьбе.
Собрание было непродолжительным. Оно подытоживало короткую, но очень действенную подготовку к вооруженному сопротивлению. Командиры называли вооруженные отряды, которые должны били занять участки обороны или находиться в резерве до приказания штаба укрепрайона. Отряды пополнялись политруками из наиболее способных в военном деле коммунистов.
Начальник штаба укрепрайона, высокий человек, бледнолицый, с черными, как угли, глазами, держал перед собой листок бумаги и, поглядывая на него, называл места организации дополнительных отрядов добровольно записавшейся рабочей молодежи. Он дважды предупреждал, что оружие будет выдаваться только по месту формирования отряда, коммунистам по партийным билетам, а беспартийным рабочим по поручительству коммунистов.
Лазарь Моисеевич слушал, бросая быстрые взгляды на выступавших, и что-то записывал.
Речи были немногословными, деловыми.
Лазарь Моисеевич выступил последним. Он напомнил коммунистам об их непрестанной связи с массами, о взаимопомощи отрядов и подразделений, о бдительности коммунистов и органов чрезвычайной комиссии, особенно во время боевых операций.
— Будьте зорки и мужественны! В нашем единении и сплоченности залог победы. Мы победим, товарищи!
После собрания коммунисты получили пароль, но перед уходом некоторые из них задерживались, искали своих товарищей, попутчиков и вели тихие разговоры.
Холодов подошел к Паршину и, взяв его за плечо, сказал с особенной теплотой:
— Пойдем, Петр!
Это обращение тронуло Паршина, и он мягко ответил:
— Пойдем, дружище!
Они посмотрели друг на друга и улыбнулись.
На улице по-осеннему зябко. Над головой темное звездное небо. До военкомата было недалеко, но, пока они дошли, их несколько раз останавливали патрули.
— Не дремлют. Хорошо, — заметил Холодов.
— А какая тишина!
— Тревожная тишина!
В последнее время поступило много раненых, и Вера Быльникова бессменно находилась в госпитале.
— Сестрица, посидите, побудьте немножко со мной, мне так лучше, — просил кто-нибудь.
Вера безропотно садилась у изголовья. Раненый держал ее за руку крепко, будто боялся, что его кто-то оторвет.
Она смотрела в лицо больному и, когда оно улыбалось, радовалась в душе: значит, все хорошо, он уснет, а это лучшее из лекарств. Когда больной метался, начинал бредить, она не отходила от него, стараясь освободить от изнуряющих кошмаров и привести в сознание.
Работая постоянно в госпитале, которому она отдавала почти все свое время, Вера обрела уверенную и вместе с тем бесшумную походку. Она научилась разговаривать так, что все ее понимали и беспрекословно слушались.
За годы госпитальной работы перед нею прошло огромное количество раненых.
Наблюдая сегодня за командиром, посетившим рядового бойца Блинова, она была тронута. «Могло ли быть раньше, чтобы офицер пришел в госпиталь навестить солдата?» Нет, таких случаев она не помнит.
Известие о приближении к городу белых вызвало у Веры тревогу. Она слышала, что белые при занятии городов врываются в госпитали, ищут среди раненых коммунистов, красных командиров, матросов и пристреливают их. Какая дикость, какое зверство!
Мысли об этом не давали ей покоя.
Вечером она нерешительно вошла в хирургический кабинет, ярко освещенный электрической лампочкой.
За столом, уставленным стеклянными банками с ватой, бинтами, сверкающим никелем инструментария, сидел с газетой хирург Зимин. Он приподнял очки и, взметнув лохматые брови, взглянул на вошедшую.
— Что-нибудь случилось?
— Нет, Григорий Андреевич.
Он снял очки и, пододвинув стул, пригласил сесть.
— В последнее время вы заметно изменились, — сказал он сочувственно, — стали несколько замкнутой. Вам бы отдохнуть, да все вот недосуг нам. В госпитале давно работаете?
— В госпиталях, — подчеркнула она, — и в передвижных и в стационарных вот уже пять лет. В свою очередь я хочу спросить вас…
Она заглянула в его серые, бесхитростные глаза. Полгода она работала с ним и знала, что даже в то время, когда он чем-нибудь был недоволен, выражение добродушия не сходило с его лица. Много раз убеждалась Быльникова в его порядочности.
— С вами можно быть откровенной? — все-таки спросила она.
— Конечно. Только так…
— Меня с некоторых пор, — начала она, — в особенности с приближением белых, мучают серьезные вопросы. Как мы должны поступать и вести себя?
И она не торопясь, подробно рассказала ему о своих думах. А он с большим вниманием слушал ее.
— Да-а, — вздохнул он глубоко и встал. — Война эта не такая, какою мы представляли себе войну вообще, в нашем обычном понимании. Эта война гражданская, классовая, война идей, борьбы за изменение системы политического строя в государстве, и здесь не может быть никакого мирного договора. Либо восторжествует новый строй, либо восторжествует реакция.
Он снова сел и, глядя на нее, продолжал:
— Мы, работники медицины, иногда попадаем в сложные обстоятельства. Мы обязаны оказывать человеку медицинскую помощь, не спрашивая его о том, какие у него убеждения. Но вот, судите сами… Я, например, лечу человека, а завтра, поставленный мною на ноги, он выйдет из госпиталя и убьет моего близкого только за то, что тот помогает восторжествовать передовым идеям. Сознание этого угнетает. Но, что поделаешь, мы обязаны. Гуманность, — усмехнулся он. — Какой парадокс! Но это вовсе не означает, что мы должны быть безразличны к тому, что происходит. О, не-ет, — засмеялся он. — Думать так, значит глубоко заблуждаться. — Он резко повернулся и неожиданно для нее, спросил: — Вы искренне верите в советскую власть? Вы считаете — на ее стороне тысячи?
— Конечно! — ответила она.
— Что значит «конечно»? Как вы сами подошли к этому? Что вас привело?
Вера несколько растерянно пожала плечами. Она много думала об этой, но объяснить коротко, как и почему, ей неожиданно оказалось трудным.
— Я мало читала, я плохо разбираюсь в политике. Я чутьем, что ли, интуицией… Видите ли… через мои руки проходит много раненых, все они — простые труженики, сражающиеся за революцию. Они зачастую малограмотны и не читали ни о каких революциях, пришли к этому практически и пошли за теми, кто возглавил революционное движение. Они верят в революцию, как в день, который неизбежно наступит. И вот я прислушалась к их простым словам и нашла в них великую правду. Я на стороне этих людей. И я считаю для себя огромным счастьем, когда за двери госпиталя уходят такие люди здоровыми. Простых людей — большинство. Значит, они народ. А я с народом, за народ.
Все это она произнесла с горячим волнением.
— Это хорошо, это очень хорошо, — ответил Зимин. — Сейчас важно разобраться в том, что происходит, и мне очень приятно, что вы правильно, нашли свое место. Да. Но вернемся к вопросу об отношении к людям, о гуманности. Для меня не все раненые являются одинаковыми, хотя я не отказываю в помощи никому. У меня был тяжело раненный офицер. Я сделал все, что было в моих силах. Как врач, я отнесся к нему как к человеку честно. И все же он умер. Я испытывал в то время только досаду. Это чувство, видимо, чисто профессиональное. У меня не было жалости к этому человеку. Но другое дело, когда у меня умер красноармеец. Это было ночью, и мне показалось, что свет лампы стал менее ярок и вокруг стало сумеречнее. Я испытывал душевную боль. Вот видите, это о восприятии. Но когда у меня раненые и те и другие, то, конечно, в первую очередь я оказываю помощь своим.
Зимин попросил Веру рассказать о себе.
— Это скучно. Но если вас интересует, пожалуйста. Мой отец был инспектором уездных училищ и умер до войны. Его ранняя смерть потрясла нашу семью. Помню, я тогда очень, жалела, что у меня не было брата, человека родного по крови, на которого можно было бы опереться. Я окончила гимназию в самом начале войны и пошла в госпиталь из чисто гуманных побуждений. И вот в госпитале я встретила раненого офицера. Ухаживая за ним, я вкладывала всю свою душу, все свое умение, чтобы поставить его на ноги. Мне удалось отвоевать его у смерти.
— Он стал вашим мужем?
— Да, — не сразу ответила Вера.
— Вы очень любили его?
— Любила.
Опустив глаза, она то расстегивала, то застегивала пуговицы на халате, а он Тщательно протирал кусочком ваты свои очки.
— Он погиб?
— Для меня — да.
— То есть как это, почему?
С минуту продолжалось молчание. Потом Вера подняла голову. Зимин понял, как трудно и больно было ей ответить на этот вопрос.
— Он в лагере наших врагов…
— Он вас любил?
— Мне казалось — да. Тогда я была в этом убеждена.
Наступило молчание и такая тишина, что было слышно, как в дальней палате застонал раненый. Вера поднялась и, запахнув халат, сказала:
— Простите меня, Григорий Андреевич, за беспокойство.
Он подошел к ней, ласково обнял и, дружески посмотрев ей в глаза, сказал:
— Заходите. Мы еще должны о многом поговорить. О том… не сожалейте.
— О, нет, — улыбнулась она, — мне кажется, это было так давно, так давно…
Ночь. Пустынные улицы. Порывистый ветер поднимает охапки сухих листьев и с шелестом метет и гонит их. Изредка промчится автомобиль, мягко подпрыгивал на камнях мостовой, на миг осветит фарами дома на поворотах улиц. Бешеным аллюром проскачет всадник, и только искры, рассыпанные копытами его лошади, указывают на стремительность движения конника. Неторопливы и осторожны шаги пеших патрульных. Порой послышится: «Стой! Кто идет?» Словно белый меч, пронзая ночь, возникнет луч прожектора, вспорет облачное небо, пробежит и погаснет. Город притаился. Город не спит.
Комендант укрепрайона, седоватый человек лет сорока пяти с сурово сдвинутыми бровями, потирая пальцами лоб, сидел за широким письменным столом и читал донесения. Дойдя до названия населенного пункта, он тотчас же обращался к карте.
«Утром 9 сентября, — читал он, — в районе Ясное противник собрал в один кулак три конных полка, один пехотный с артиллерией и внезапной атакой обрушился на батальон 609-го полка, который занимал позиции западнее деревни Рядное. Прорвав линию обороны, противник частью своих войск двинулся к Воронежу, а другой частью ударил в тыл остальным батальонам 609-го полка, курсантам и Задонскому отряду. Наши малочисленные части, под давлением во много раз превосходящих сил противника, вынуждены были отступить. Вскоре объединенными усилиями Задонского отряда и курсантов Воронежских пехотных курсов наступление врага было приостановлено. Пока отряды отбивались от противника, командования бригады подтянуло батальон бригадного резерва, задержало отступавшие группы разбитого 609-го полка и расположило эти силы по обеим сторонам Задонского шоссе, закрыв образовавшийся прорыв укрепленной линии. Однако отряды долго продержаться не могли. Для того чтобы сохранить силы для последующих боев, отряды отходят, оставляя прикрытие из курсантов, которые, заняв высоту у деревни Рядное, сильным пулеметным и ружейным огнем мешают противнику распространиться на восток».
Комендант отложил донесение и, откинувшись на спинку стула, задумался. Ах, как это все знакомо! Ему ясно представилась картина боя, героические усилия курсантов, стремящихся остановить наступление противника. Он видел их, бегущих, стреляющих, падающих. Мысленно он перенесся туда и как бы сам принимал участие в бою.
— Да, — произнес он громко и пододвинул второе донесение.
«Сегодня, после четырех неудавшихся атак, генерал Постовский бросил в наступление два полка пехоты и два полка кавалерии, которые атаковали железнодорожный мост и переправы через Дон у Нижне-Малышева. Завязался горячий бой, длившийся целый день. 607-й полк, укрепленный коммунистами, оказывал противнику героическое сопротивление в течение всего дня и отбил все атаки. Противник стремился к переправам, пытаясь вплавь перебраться у железнодорожного моста, но 607-й полк отогнал его обратно».
— Хорошо, — произнес комендант, перевел взгляд на карту и отыскал Задонское шоссе. Это самый слабый и наиболее опасный участок.
Штаб укрепрайона перебросил туда 608-й полк, четыре батальона которого заняли обе стороны шоссе и установили четыре клиновых и два шестидюймовых орудия. Но и этого было мало. Встречая всюду упорное сопротивление защитников Воронежа, противник метался по фронту в поисках наиболее уязвимого места. Это место им нащупано. Теперь он будет наседать, перебрасывая сюда конные соединения и усиливая артиллерию.
Подошел начальник штаба и, молча склонившись над столом, так что голова его едва не касалась головы коменданта, тоже углубился в карту. Комендант передвинул острие карандаша на линию Воронеж — Графская, молчаливо ожидая ответа.
— Железнодорожники оборудовали две бронелетучки, — проговорил начальник штаба, — и установили на них орудия и пулеметы.
— Знаю.
— Сегодня одна из них вышла на линию и будет курсировать Воронеж — Графская — Придача.
— Та-ак. А вот тут, — постучал комендант карандашом по карте, где было отмечено Задонское шоссе, — положение угрожающее…
Продолжительно застрекотал телефон.
— Начальник штаба Воронежского укрепрайона слушает.
Комендант взял из пепельницы потухшую папиросу и повернулся вместе со стулом к начальнику штаба. Тот, зажав рукой трубку, скороговоркой бросил:
— Генерал Постовский!
— О-о! — удивился комендант и, кивнув головой, спокойно сказал: — Говорите.
Начальник штаба передавал слова генерала:
— «Предлагаю вам к шести часам утра сдаться. В противном случае город будет подвергнут артиллерийскому обстрелу, взят и отдан в распоряжение казаков на три дня со всеми вытекающими отсюда последствиями».
— Передайте этому прохвосту следующее: «Комендант Воронежского укрепленного района, уполномоченный Всероссийским Центральным Исполнительным Комитетом, приказал ответить на ваши гнусные угрозы шестидюймовым снарядом».
Начальник слово в слово повторил слова коменданта и повесил трубку. Спустя несколько минут орудийный выстрел разорвал тишину, взрыв поколебал землю. Город вздрогнул. Это был сигнал к бою.
Устина словно смыло с нар. Он зябко встряхнулся и надел стеганку.
— Давно? — спросил он у дежурного.
— Да нет. Только вот… — он не успел договорить.
Второй, третий, четвертый поочередно грохнули взрывы в черте города.
Устин вышел на улицу и встретился с Паршиным.
— Поднять роту и держать в боевой готовности, — сказал тот вполголоса и скрылся в темноте.
За городом слышалась стрельба. «Должно быть, началось», — решил Устин и, возвратившись в роту, скомандовал:
— В ружье!
Вера не то чтобы сожалела о том, что рассказала Зимину о себе, но ощущала какую-то неловкость.
И в то же время она почувствовала волнение — как бы приблизила и оживила образы прошлого. И уже невольно она еще раз вспомнила все подробности расставания с мужем.
Конечно, встреча с ним маловероятна. Но, даже допустив ее, Вера никак не могла представить себе, как бы это произошло, что стали бы они говорить, о чем и как. Эти два года казались ей гораздо интереснее, значительнее и полнее, чем вся ее жизнь до революции. Тогда год был похож на один длинный однообразный день. А теперь каждый день оставляет яркую, неповторимую страницу в памяти. Все изменилось. Изменился порядок вещей, человеческие отношения. Пришли новые понятия, новые слова.
Ночью она стояла перед черным окном палаты и думала о нем. Вот он задумчивый и молчаливый. «Останься, Владимир, — просила она. — Подумай. Ведь не все идут». Он посадил ее рядом с собой, и у нее вспыхнула какая-то надежда. Потом он взял ее за руки и, гладя их, сказал: «Пойми меня, дорогая. Я русский офицер. Мой долг защищать родину». — «От кого?» — «От большевиков». — «Но ведь за ними идет народ. Значит, ты идешь защищать родину от народа?»
Вера продолжала мысленно разговаривать с ним, но опять так, как стала бы разговаривать сейчас. И, беседуя таким образом, она чувствовала себя несравненно сильнее и выше, чем он.
…От орудийного выстрела задребезжали стекла, и на пол посыпалась штукатурка. Она отпрянула от окна, подбежала к выключателю и погасила свет. В палате стало темно.
— Сестрица, — позвал Блинов. Он приподнялся. — Стреляют? Белые идут, а?
Она подошла к Блинову.
— Не вставайте, что вы делаете? Положите голову на подушку.
Он подчинился и заговорщически прошептал:
— Поспрошайте доктора, может у него есть какой штык али тесак… Ну, в случае чего…
— Что вы, Блинов, выдумываете? У нас в госпитале никакого оружия нет.
— А ножи, какими вы на операциях режете? — не унимался Блинов.
— Какой вы право беспокойный вояка. — Она не выдержала и засмеялась.
— Сестрица, вы присядьте, — поманил он глазами, указывая на койку.
Она села.
— Вчера у меня были товарищи. Тот, что повыше и поздоровей, — Хрущев Устин, с одного села мы с ним, а какой помене, тот командир Паршин. В одном бою мы с ним были. Так они все одно придут сюда и пулемет притащат, вот тогда поглядите.
— А зачем же это?
— Драться! — воскликнул Зиновей. — Э-э, вы, видно, не знаете, сестрица, белых, какая это сволота… Ох, простите на слове. Уж дюже они допекают нас.
— У вас семья есть?
— А как же? — оживился Зиновей. — Семья у меня большая: отец, жена, детишки, да все малые, несмышленые. Как они там управляются? Э, да ничего. Да вот, как войну закончим, вернемся на село… — Зиновей плавным, но довольно сильным движением поднялся на спинку койки и пытался размахнуть руками.
— Ну-ну, — предупредила Вера, — сию же минуту ложитесь и не разговаривайте. Сейчас ночь, спите.
— Пущай говорит, сестрица, — раздался голос с соседней койки, — нешто сейчас уснешь? Ишь, грохают.
— Говори, говори, браток, какая там теперь ночь, — сказал другой.
Вера тихонько вышла.
Раненые заговорили вполголоса, шепотом. Один из них зажег под одеялом цыгарку, и пошла она гулять от койки к койке.
— Браток, а браток! — звал другой. — Не бросай, оставь-ка покурить.
— Приятель, мне хоть разок затянуться.
А за городом шел бой. Все слышней и слышней докатывался орудийный гром, все резче доносилась пулеметная и ружейная трескотня.
Наступил третий день упорной обороны Воронежа. Белые, оттеснив защитников, вышли к северо-западной части города и заняли исходные позиции для новых атак: у Сельскохозяйственного института, ботанического сада и завода Рихард-Поле.
Ясное утро. Подчеркнутая тишина перед началом нового боя. На проспекте Революции, на Плехановской улице — ни души. Город словно вымер.
Перегруппировавшись, казаки повели наступление на участок Сельскохозяйственного института, обороняемого отрядом особого назначения и частями 609-го полка, а в направлении Задонского шоссе, при поддержке артиллерии бронепоезда, со стороны железнодорожного моста, обрушились на части 608-го полка. Не выдержав сильного удара, защитники оставили противнику клиновую батарею и отступили к городу.
Белые приготовились к штурму города.
…С тех пор, как генерал Мамонтов остановился со своим штабом в селе Московке и нетерпеливо ожидал сообщения о взятии Воронежа, прошло два дня и две ночи. Теперь он все чаще и чаще обращался к часам. По донесениями генерала Постовского, падения Воронежа надо было ожидать с минуты на минуту, Мамонтова не покидало нервное возбуждение. Время шло томительно, тягостно, а утешительных вестей не поступало. Утром третьего дня он отказался от завтрака. Выпив залпом стакан вина, приказал вызвать к телефону генерала Постовского. Мамонтов брюзжал и матерился. Красное лицо покрылось испариной. Расставив ноги и заложив назад руки, он двигал губами, словно что-то разжевывал. Когда ему сказали, что генерал Постовский у телефона, он почти вырвал из рук адъютанта телефонную трубку.
Сдерживая себя от гнева, он вскидывал голову и резко повторял:
— Знаю. Знаю. Это мне известно из вашего донесения еще два дня тому назад. Ерунда! — крикнул он, побагровев. — Ваши дивизии сформированы из лучших казачьих полков и обеспечены материальной частью больше чем в достаточной степени, а вы в который раз доносите мне о сопротивлении какого-то сброда, набранного совдепами из тыловых и небоеспособных частей и отрядов. Где ваши обещания? Что вам еще надо, черт побери!.. Так…. Хорошо… Приказываю к исходу дня донести мне о полном очищении города от красных.
Он бросил трубку и, ссутулив плечи, быстро пошел к себе.
Его ждал адъютант.
— Разрешите, ваше превосходительство…
— Что?.. Слушаю, — буркнул генерал.
— По полученным разведывательным данным, к Воронежу направляются регулярные части Красной Армии под командованием Фабрициуса.
— Латыша, — пренебрежительно отмахнулся генерал. — Дальше?
— В направлении Воронежа движется конный корпус Буденного.
— Ка-ак? — Мамонтов насторожился.
Генерал бросил на адъютанта такой свирепый взгляд и окатил такой похабщиной, что тот искренне пожалел, что поторопился с ответом. Мамонтов грузно опустил на стол руку.
— Запишите, — приказал он адъютанту. — «Так как в нашу задачу входит дезорганизация связи и уничтожение тылов красных войск… каковая задача в значительной мере достигнута, приказываю вести глубокую разведку и доносить о движении красных частей. При приближении конницы Буденного, — процедил он сквозь зубы, — отходить и в бой с ней не ввязываться».
Мамонтов прекрасно помнил конницу Буденного, которая разгромила его под Царицыном. При упоминании о красном комкоре он морщился, как от зубной боли.
Генерал Постовский выходил из себя. Он сыпал приказы один гневнее другого, перегруппировывал и вводил в бой все новые и новые части.
Силы защитников Воронежа слабели.
Штаб укрепленного района бросил на помощь 608-му полку последние резервы гарнизона — комендантскую команду и батальон губчека. Бойцы цепочкой, один за другим, перебегая улицы и прижимаясь к домам, спешили занять рубеж до начала штурма.
Но штурм начался.
Сверкая клинками, поднимая тучи пыли, с диким гиком мчались во весь опор казаки, развертываясь по фронту. Казалось, что части 608-го полка не устоят и будут сметены этой стремительно несущейся лавиной. Но в самый критический момент подоспели чекисты и комендантская команда. Они встретили штурмующих дружными и меткими залпами. Разваливаясь и дробясь, конная лава еще продолжала катиться вперед, но уже по инерции. В следующие секунды она стала таять и исчезать, как дым, попавший под могучий порыв ветра. Но передышки защитники города не получили. В бой вступили пехотные части врага. У предместья города завязалась упорная и жестокая схватка. Красноармейцы сходились с врагами лицом к лицу и дрались врукопашную. Те, у кого не было штыков, хватали винтовку за ствол и крушили ею врагов, как дрекольем.
Казаки не выдержали и побежали назад. Но в это время белые выкатили на открытую позицию восемь орудий и открыли огонь. Сконцентрировав силы, казаки перешли в новое наступление.
…Устин никогда не испытывал столь большого напряжения, как сейчас. Он знал, что такое бой, но теперь он понял, что такое ожидание боя.
В первый день, знакомясь с молодыми бойцами, он подходил к какому-нибудь парню и, потрепав его по плечу, смеялся и спрашивал: «Впервой идешь?.. Ничего, обвыкнешь. Ты только не бойся. Знай, что и они боятся». Беседуя с товарищами, он никогда не говорил: «Если останемся живы…», а наоборот: «Вот, погоди, разобьем беляков…»
Он без страха думал о предстоящих боях, но ожидание его истомило. Во время сражения не остается времени для размышлений. Сейчас в голову лезла всякая ерунда. Он знал и видел, что за город уходят последние отряды, понимал, что положение тяжелое. Отряд военкомата берегут, как последнюю бомбу. Ему хотелось, чтобы эта бомба была большой разрушительной силы, и он боялся, а не слишком ли поздно она будет брошена.
При встрече с Паршиным, сегодня утром, он бросился к нему и спросил:
— Ну что, ну как, скоро ль, товарищ командир? Может быть, о нас забыли?
— Не забыли, Хрущев. Дойдет и до нас очередь. И, пожалуй, мы будем последним резервом, если к нам не подоспеет помощь.
— Одолевают казаки? — спросил Устин с горечью.
Паршин не счел возможным скрывать от товарища тяжесть положения.
— Одолевают, будь они прокляты! — Но тут же весело добавил: — Но и мы побили их здорово. Наши, брат, дерутся, как черти. Нам бы еще продержаться хоть денек. На подмогу идут отряды Фабрициуса и Казицкого.
— Продержимся, товарищ командир! — ответил Устин с такой уверенностью, как будто бы в его распоряжении находился целый полк.
Уходя, Паршин сказал:
— Хрущев, а ты выведи все-таки роту во двор. Может быть, через час мы выступим.
Но вот уже скоро двенадцать, а Паршина нет. И снова томление.
А в это время начальник штаба укрепрайона передавал по телефону военкому:
— Батальон губчека и комендантская команда отступили. Противник ворвался на окраину горела, захватил завод Рихард-Поле и район холодильника. Потеряв завод, мы лишились чрезвычайно важной позиции. Казаки установили здесь орудия и открыли огонь по Задонскому шоссе и по Курскому вокзалу. Плехановская улица оказалась под завесой пулеметного и ружейного огня. Если положение не будет восстановлено, участь Воронежа решится в ближайший час.
— Где сейчас отряд губчека и комендантская команда?
— Они забаррикадировались на улицах со стороны Задонского шоссе, сдерживая казаков.
— Что решено? Какие будут даны указания мне?
— Штаб укрепрайона, остановившись на испытанных бойцах — на роте Воронежских пехотных курсов и на твоем отряде, — приказывает тебе ввести отряд в бой и любой ценой выбить противника с позиций Рихард-Поле. В помощь идет рота курсантов. В добрый час, Холодов!
— Спасибо. Отправляюсь выполнять приказ. Прощай!
Паршин в ожидании стоял уже у дверей.
Из военкомата писарь, каптеры — все, кто мог носить оружие, были направлены в отряд.
— Ну, Паршин, военкомату больше мобилизовать некого, военкомат мобилизовал себя, — засмеялся Холодов, пробегая через большую обезлюдевшую комнату, в которой раздавалось гулкое эхо.
Увидев вооруженных винтовками военкома Холодова и Паршина, Устин скомандовал: «Ста-новись!» Холодов прошел перед строем.
— Товарищи! Мы идем сражаться за революцию. Враг в черте города. Крепче винтовки. Будьте храбрыми, мужественными, достойными солдатами революции.
Он вывел отряд на улицу. Подошла рота курсантов.
— Товарищи командиры, ко мне!
Холодов объяснил задачу боевой операции.
— Завод Рихард-Поле мы должны отбить. Так как на шоссе развернуться негде, курсанты направляются на Чугуновское кладбище и поведут наступление оттуда. Часть отряда военкомата под моей командой двинется со стороны Задонского шоссе, другая часть под командой товарища Паршина пойдет по левой стороне, имея на своем левом фланге роту батальона губчека. Взаимодействуйте, товарищи. Держите связь.
Полдень. Сквозь тонкие сплошные облака просвечивало тусклое солнце. Знакомыми улицами молча идут отряды. Полурота Паршина отделяется и поворачивает в сторону. Взвод Устина идет за Холодовым. Друзья крепко пожали друг другу руки и молча разошлись. Идут отряды, спешат на сближение с врагом, на выручку товарищам. Все дальше и дальше уходят они.
Трескучий жар пальбы сильнее и сильнее звал, торопил. Заунывно тенькали и пели пули. Отряд с трудом продвигался, то залегая, то поднимаясь.
Промчались бронеавтомобиль губчека и грузовик с четырьмя пулеметами. Это подбодрило бойцов. Кто-то следил, заботился и помогал им. Они не одни.
— Ну, братки, давайте, давайте, — весело кричал Устин не то пулеметчикам, ехавшим на грузовике, не то товарищам. Под прикрытием пулеметов и броневика продвижение к заводу пошло быстрее. Но вскоре оттуда ударила шрапнель. Отряд залег. Поднялась неистовая пальба.
…Отделившись от Холодова, Паршин остановился и, пропуская отряд, наблюдал за бойцами. На улице около большого трехэтажного дома он заметил военную повозку, накрытую брезентом. Вокруг стояли рабочие. Сидевший на повозке человек прищуривался, взглядывал на документ, предъявленный ему, потом на того, кто ему подал его, и вытаскивал из-под брезента винтовку. Возле вертелся парнишка. Его никто не знал, а без поручительства оружия не давали. Он искал глазами в толпе знакомых и вдруг, завидев Паршина, бросился к нему.
— Товарищ, вы меня знаете! Я рыл окопы. Вы видели меня. Поручитесь! Товарищ!..
— Степа, голубенок, молод ты еще!
Но просьба юноши была настолько убедительной, что Паршин кивнул головой человеку на повозке и сказал:
— Выдайте! Я знаю этого товарища.
Получив винтовку и зарядив ее, Степан побежал за Паршиным.
— Товарищ командир, можно пристроиться?
— А стрелять умеешь?
— Всевобуч проходил.
— Пристраивайся, голубок.
Все шло хорошо. Кучумов и Матюшев установили, на каком участке фронта шли менее напряженные бои и где вероятнее всего можно было прорваться.
С наступлением сумерек Быльников повел отряд. Часть казаков, снявшая погоны, шла позади. При прорыве они должны перестроиться и выйти вперед. Было решено принять бой только в том случае, если белые разгадают намерение отряда.
У Быльникова неспокойно билось сердце, ныла душа оттого, что все шло слишком гладко. Не наткнуться бы только на разъезд! То ему начинало казаться, что они уже перешли линию фронта, то представлялось, что передовые позиции белоказаков еще далеко, а они сбились с пути и забирают в сторону. Он дал шпоры коню и вырвался вперед. Казаки следовали за ним. Темно, но он напряженно всматривается в темноту. В памяти вдруг возникает близкое и до боли знакомое лицо. Ему слышится голос, голос Веры. Что это — на самом деле или это только кажется? По спине пробегает нервный озноб. Быльников вонзает в бока лошади шпоры, отдает повод и весь устремляется вперед. Свистит ветер. «Быстрее, быстрее!» — говорит он себе, пригнувшись к потной шее лошади, и вдруг из темноты невнятные крики:
— Стой! Стой!
Они приближаются. Выстрел на миг освещает стоящих впереди людей. Они машут руками.
— Руби! — бросил назад Быльников, скрипнув зубами, и несколько клинков просвистело в воздухе. Замерли позади крики, впереди вновь мелькнула искра и грохнул выстрел. И вслед за ним тотчас же затрещали винтовки и зачастил пулемет. Рядом шарахнулся чей-то конь и, падая, подмял под себя уже безмолвного всадника. Кто-то вскрикнул, и голос утонул в топоте. И только успев отметить это, Быльников ощутил горячий укол в лопатку и стал клониться на бок. К нему тотчас же подскакал Кучумов.
Отряд въехал в кустарник, с треском ломая сучья. На фоне темносерого неба вырисовывались черные деревья. Пахнуло теплом. Кучумов соскочил с лошади. Впереди за колючей проволокой мгновенно выросли фигуры людей. Защелкали затворы винтовок. Послышался требовательный окрик:
— Стой! Кто такие?
— Не стреляйте! — ответил Кучумов. — Мы с того стана, передаемся вам.
— Бросай оружие! Выходи сюда!
Вспыхнул трепетный огонек зажигалки, затрещала сухая хвоя.
Додонов опустил на землю обмякшего сотника.
К Кучумову вышли люди с винтовками на изготовку.
Отряд был в несколько секунд окружен кольцом красноармейцев.
— Конные?.. Сколько человек?.. Паныч, Трушин, Зайцев, принимай оружие, — приказывал кто-то невидимый.
— Кто у вас старшой?
— Я, — ответил Кучумов, — командир ранен.
— Какой части?
— Первой сотни, сорок девятого полка.
— Сколько человек?
— Было двадцать девять, зараз не знаю.
Казаки складывали в кучу винтовки, шашки, по одному заходили за проволоку и строились в ряды.
— Посчитай, Паныч, сколько их.
— Двадцать один с командиром…
Стрельникова в строю не было.
— Ну вот-вот, еще б чуток, и я с пулемета срезал бы всех начисто, да они во-время остановились, — заметил пулеметчик.
Пленных разглядывали с любопытством.
— Несите своего командира, — приказал взводный, — Трушин, проводи.
Один из казаков попросил закурить.
— Нет. Не могу я тебе дать закурить, душа не налегает, — решительно отказал красноармеец и зло выругался.
— Что это вы нас так плохо привечаете? — обиделся казак.
— Э-э! — удивился тот же красноармеец. — А вы думали, что мы вас в гости ждали! Нет, вы погодите. Мы еще проверим вас, зачем да для чего вы припожаловали. На языке-то ведь одно, а на уме другое. Мы еще в душу к вам заглянем, а уж потом очищаться пошлем. Крови нашей на ваших руках немало.
— Ну, знамо дело, — постарался смягчить разговор другой красноармеец, — ежели с чистой совестью они пожаловали, то тогда хорошо. Покажут себя, и все по порядку пойдет. На, закуривай, — протянул он кисет.
— А тот, раненый, — спросил третий, — он кто ж, ахвицер? Гм… Это что ж ему попритчилось к нам лезть?
— Да что, — ответил четвертый, — почуял, что дело ихнее того, не шибко дюжее и не дюже шибкое, вот и подался.
Кучумов и Додонов уложили сотника на носилки.
— Ну, как нонче его величать-то, благородие али еще как? — начал первый санитар, ухмыльнувшись. — Товарищ?.. Так какой он нам товарищ?
— В брянском лесе у него товарищи, — ответил второй санитар.
— Ну, что за разговоры развели! — прикрикнул взводный.
— Это мы так, промеж себя, товарищ взводный.
— Ведите пленных в штаб батальона, а там скажут, куда их направить, — приказал командир взвода.
Пленные пошли, унося с собой раненого сотника.
— А лошади у них справные, — продолжали разговор красноармейцы.
— Ну, а то? У мужиков разве мало справных. Они, как какая отощала, так ее мужику, а от него отымают сытую. Во как!
— Смоляков, дай-кось докурить.
— На, Митрич, крепачка сверни.
— Нет, я докурю, в остаче смака больше.
— Ну, земляки, чрезвычайное происшествие. Беляки в гости пожаловали. К добру это аль к худу?
— Если сдаются — к добру.
— Да и так сказать, — задумчиво заметил красноармеец, который давал закурить казаку, — если они это с повинной, то есть ото всего сердца, ну-у… повинную голову и меч не сечет.
Около завода Рихард-Поле уже несколько часов не утихал бой. Разделившийся отряд военкомата под командой Холодова и Паршина во взаимодействии с ротой курсантов охватывал завод с двух сторон. Под перекрестным огнем противник нес большой урон, но батарея казаков мешала продвигаться Холодову и Паршину вперед.
Когда вновь разорвалась шрапнель, Устин плюнул с досады, вытер рукавом лоб и стал искать глазами Холодова. Разорвался второй снаряд. Звонко рассыпалась шрапнель.
— Артиллерия! Товарищ командир! — завидев Холодова, закричал Устин.
— Ползи сюда, Хрущев! — передал по цепи Холодов.
Устин, пригибаясь, перебежал к Холодову.
— Я вижу, откуда они садят. Их надо снять, Хрущев. Они здорово пристрелялись. Эта батарея не дает нам хода.
— Разрешите мне, товарищ командир. Я с бойцом живо… как раз сейчас темнеет, а?
— Нет, тебя я пустить не могу. Тут надо послать другого. Ты здесь нужен.
После третьего разрыва Холодов закричал:
— Давай, Хрущев, двигай, черт их побери!
Но не прошло в минуты, как Паршин передал, что он готовится к атаке и просит поддержать его.
— Хрущев! — крикнул Холодов, но Устина уже и след простыл. Захватив пулемет и молодого, добровольно вызвавшегося бойца, он двигался вперед, к заводу.
Если в окопе он всегда чувствовал себя мишенью, то сейчас, на поле, он избавился от этого ощущения. Боевой азарт охватил его. Прошло одна, две минуты. Отряд Холодова вновь начал перебежку. Шрапнель рвалась позади. Стрельба нарастала. Холодов посмотрел на часы. «Неужели прошло только пять минут!»
Устин поднимается и, пригибаясь так, что руки едва не задевают землю, напрягает все силы, чтобы пробежать короткое расстояние до укрытия, которое он заранее наметил. Он слышит, как, не отставая, бежит за ним молодой боец. Устин все ближе и ближе придвигается к тому месту, где он должен остановиться, залечь и обстрелять батарею. Над ним свистят пули. «Еще один бросок!» — кричит он себе, затем падает и приказывает бойцу, которого он не видит, но слышит: «Ложись!» Он устанавливает пулемет. Парень подтаскивает цинковую коробку и ложится рядом, разворачивая пулеметную ленту. Думая о своем деле, Устин в то же время отмечает, что боец этот совершенно не тот, которого он обучал. Это Симаков, уже приноровившийся стрелок. До уха доносится протяжное «ура».
— Кто это, Симаков?! — спрашивает он.
— Наши, — отвечает боец.
— Это Паршин перешел в атаку, — говорит Устин и, направив пулемет туда, где расположилась батарея противника, нажимает спусковой рычаг. Дрожит горячее тело «максима».
Холодов, услышав «ура», поднимает свой отряд и, размахивая наганом, кричит:
— За мной, солдаты революции! За советскую власть! — и бежит вперед.
Бойцы поднимаются за ним.
— Вперед! Вперед! — кричит Устин и мчится на новую позицию, и снова очередь за очередью посылает его пулемет.
Казаки не выдерживают напора и, оставив завод, поспешно отступают к лесу.
Сколько пережито каждым за эти минуты! Бойцы двух отрядов, черные от пыли, возбужденные, встречаются на заводе. Каждый старается рассказать о том, что он увидел и испытал сегодня. Некоторые были первый раз в бою. Но закипает гнев и кручинится сердце оттого, что многие друзья остались там, на поле битвы.
Холодов, сверкая карими глазами, передает штабу укрепленного района: «Завод Рихард-Поле в наших руках!»
Вечер. Темно. После непрерывного восьмичасового боя проходит возбуждение, и красноармейцы ощущают смертельную усталость.
На помощь прибывает новое пополнение — батальон губвоенкомата. Город в руках защитников.
Мамонтов приказывает генералу Постовскому начать новое наступление по всему фронту, бросив в действие все резервы.
Не спавший три дня и три ночи, с посеревшим и осунувшимся лицом, начальник штаба укрепрайона принимает новое донесение.
«Белым удалось после трех дней боев восстановить переправы через Дон и перебросить войска на левый берег. Прорвавшись в юго-западный оборонительный сектор, они смяли малочисленные части 607-го полка и ворвались в слободу Чижовку. Бронепоезд противника открыл орудийный огонь по Плехановской улице и заводу Рихард-Поле. Белые заходят бойцам батальона губвоенкомата, роте курсантов и отряду Холодова в тыл».
Начальник штаба укрепрайона держит холодную трубку и, пошатываясь от усталости, опускается на стул.
Резервов больше нет. Оружия мало, боеприпасы на исходе, но есть еще люди и воля к сопротивлению.
Штаб укрепрайона приказал командирам немедленно покинуть позиции и вывести отряды из окружения.
Рота курсантов отошла к Чугуновскому кладбищу и, миновав зашедшего в тыл врага, отступила в центр города. Батальон губвоенкомата прикрывал отступающую роту курсантов и дрался до последнего патрона.
Устин чувствовал, что силы защитников, обороняющих город, истощились. Боеприпасы кончились. Отряд с трудом, последними патронами, отбил очередную атаку казаков и находился сейчас в отчаянном положении. Сосед Устина, молодой боец с потрескавшимися губами и серыми от пыли бровями, с ожесточением рванул затвор, выбросил из винтовки последнюю гильзу и, криво усмехнувшись, устало сказал:
— Все.
— Береги, — ответил Устин и протянул ему три патрона. Тот жадно накрыл их своей ладонью и молча пожал руку Устину.
Получив приказ отходить, Холодов на минуту задумался над тем, как отвести отряд без потерь и не сделать его мишенью для вражеского огня.
Пожилой боец, жестикулируя, обратился к Холодову. Холодов, внимательно выслушав его, закивал головой и приказал бойцам:
— Бурьяну, травы, все, что может гореть! Живо!
Пожилой боец стоял возле Холодова и, прищурив глаза, спокойно смотрел через бруствер.
Это был человек с подстриженными седыми усами, маленькой с проседью бородкой и довольно живыми глазами. Старая солдатская шинель сидела на нем ладно, затянутая в талии брезентовым ремнем. Военная выправка выдавала в нем старого воина. Долгим и пристальным взглядом он остановился на Устине и, подмигнув ему, улыбнулся.
— Не узнаешь?
Устин напряг память. Да где же он видел этого красноармейца?
— Ах, да! — спохватился Устин. — Льговский товарищ? Вместе на проспекте газету читали?
— Верно. А я думал, не признаешь. Ну, иди, торопись.
— Так пойдем вместе.
— Нет, браток, тебе идти, а мне прикрывать тебя. Иди, хорошо воюй, да меня помяни добрым словом, если жив будешь.
На бруствере, во всю длину окопов, поднялся густой дым от зажженного бурьяна. По команде Холодова из траншей один за другим стали выпрыгивать бойцы. В окопах остался старый красноармеец с несколькими бойцами, ведя редкий огонь по врагу. Вытаскивая пулемет, Устин оглянулся. Старый солдат провожал бойцов взглядом; когда Устин взялся за пулемет, чтобы тащить его за собой, он увидел, как солдат поднял в вытянутой руке винтовку, словно бы салютовал отряду. Дым, стлавшийся над окопами, хорошо маскировал отходивших бойцов. Через пятнадцать минут они пересекли Плехановскую улицу и вышли в зону сравнительной безопасности.
Ночью Паршин собрал и объединил остатки разрозненных сил. Начальник штаба укрепрайона, вызвавший его, предложил сесть. Это был тот же бледнолицый, с черными глазами, высокий, лет тридцати человек, которого Паршин видел на партийном активе. Сейчас лицо его стало еще бледнее, а глаза, оттененные темными кругами, смотрели строго и мрачно. Распахнув кожаную куртку и засунув руки в карманы синих, с красными кантами, брюк, он, пошатываясь от усталости, расхаживал по комнате и беспрестанно курил.
— Вы знакомы с расположением города?
Начальник штаба подошел к столу и наклонился над картой.
— Ориентируюсь хорошо, — ответил Паршин.
— Так вот смотрите, что получается. Вот здесь белоказаки просочились к Чернавскому мосту, стремясь отрезать нас от Придачи и в случае, если мы не устоим, захлопнуть нас, как в мышеловке, и закрыть отход наших частей за реку Воронеж. Мы подкрепили военкома Холодова и поставили ему задачу: на рассвете внезапно атаковать врага и, не давая ему опомниться, смять и занять подступы к Чернавскому мосту. Задача сложная и нелегкая. А вот здесь, — провел он карандашом по карте, — на всем участке от перекидного железнодорожного моста до Сельскохозяйственного института идут упорные бои с переменным успехом. Белоказаки хотят захватить вокзал и прилегающий к нему поселок. Там у нас действует Смирнов, смелый и волевой коммунист, но бойцов у него мало. Они с трудом сдерживают противника, и если им не будет оказана помощь, мы проиграем оборону города.
Начальник штаба опустился на стул и, не сводя воспаленных глаз с Паршина, твердо закончил:
— Отстоять вокзал — задача первостепенной важности.
— Вы приказываете мне немедленно направиться туда, — ответил Паршин. — Правильно ли я вас понял?
— Совершенно верно. У белых там курсирует бронепоезд. Он пытается ворваться на вокзал со стороны станции Отрожка. Вы не должны допустить его.
— Задача мне понятна.
— Я полагаю. Как у вас люди?
— Судя по вчерашним операциям, бойцы хорошие, дерутся мужественно. Мой отряд усилился рабочими из железнодорожных мастерских…
— Это народ стойкий и надежный, — прервал начальник штаба.
— Я знаю, — улыбнулся Паршин. — Это добровольцы. Вместе с ними у меня сейчас около трехсот человек.
— Как у вас с боеприпасами?
— Мало.
— Берегите. Мы постараемся помочь. Имейте в виду, этот участок исключительно важен. Не буду задерживать. Время дорого.
Он встал и поспешно протянул Паршину руку.
На исходе ночи военком Холодов сообщил начальнику штаба, что батальон губвоенкомата и оправившаяся рота курсантов вновь активизировались и перешли к действию, облегчая выполнение боевой операции у Чернавского моста.
Но если защитникам города удалось к утру потеснить белоказаков и закрепиться, то у Сельскохозяйственного института инициатива перешла в руки противника, и судьба вокзала должна была решиться в ближайшие часы.
По последним донесениям Смирнов знал, что положение в городе тяжелое, и на помощь не рассчитывал. Со станции Отрожка двигался бронепоезд белых. Если он ворвется сюда, это будет означать, что бой проигран. Бронелетучка, на которую он возлагал надежды, расстреляла все снаряды и отошла.
«Подпустить белых как можно ближе и открыть огонь, затем поднять бойцов и повести в контрнаступление. Но бросать пеших стрелков на бронепоезд — безумие. Взорвать железнодорожный путь — поздно. Он просматривался и простреливался врагом. Отойти? Но сейчас отступление равно предательству. Белоказаки тотчас же воспользуются этим и ударят в тыл защитникам города».
В эти минуты и подошел отряд Паршина. На первых порах это подкрепление воодушевило Смирнова, но положение все равно оставалось тяжелым.
Паршин понял, что его помощь только отодвинет развязку, но положения не изменит. Взяв с собой Устина и двух рабочих-коммунистов, он быстро разыскал Смирнова.
Тот принял его с радостным возбуждением и торопливо заговорил:
— Никак не ожидал. Благодарю. Садитесь рядышком. Рассказывайте, что в городе. У кого завод Рихард-Поле? Как мы будем координировать свои действия? Обстановка, надеюсь, вам известна. Что мы можем противопоставить бронепоезду белых? Он как дамоклов меч висит над нами.
После беспрерывных боев, Смирнов стал неузнаваемым. Его аскетическое лицо посерело, небритые щеки ввалились. Только в глазах не мерк лихорадочный блеск да в движениях сохранилась прежняя легкость.
Все предложения, которые он выдвигал, сводились только к тактическому успеху, но не к общему. Тогда Паршину вдруг пришла дерзкая мысль, рожденная непобедимым желанием отстоять вокзал.
— Мы захватим бронепоезд противника, — сказал он решительно.
Смирнов посмотрел на него недоверчиво и удивленно:
— Каким же образом осуществить эту идею?
— Мы отберем десяток смелых и отважных бойцов, вооруженных наганами и двумя-тремя гранатами. Как только бронепоезд ворвется сюда, они на виду у него бросят винтовки, поднимут руки и… сдадутся в плен. Да-да-да-да! Вы учтите, что сейчас белые уверены в том, что наши силы иссякли и мы вынуждены сдаться. Белые будут считать, что вокзал в их руках, и непременно откроют двери бронепоезда. Следует предположить, что белые либо начнут загонять пленных в поезд, и тогда схватка произойдет внутри, либо в открытую дверь полетят гранаты. Вторая группа вооруженных бойцов должна находиться в засаде и придет на помощь первой. Все, конечно, зависит от обстоятельств, решимости и мужества наших товарищей.
По тому, как настораживался Хрущев, как порывался что-то сказать, как перебегали его глаза с командира на командира, Паршин понял, что Устин обязательно вызовется принять участие в этой операции. Мягким движением руки он сдерживал Устина.
— А вдруг… — задумчиво произнес Смирнов, взявшись за подбородок.
— Конечно, все может обернуться иначе, но не станем гадать. Нужен подвиг!
— Да, осуществление этого плана сразу изменит течение боя, вырвет у врага инициативу.
— Вот именно, — подтвердил Паршин.
Смирнов окинул его взглядом.
— У меня нет больше ни сомнений, ни колебаний.
— Тогда давайте действовать без промедления, — горячо сказал Паршин. — У нас остались считанные минуты.
Но время тянулось поразительно медленно. К вокзалу в засаду отправилась вооруженная группа бойцов. Стрелки Паршина и Смирнова вели огонь по перебегающей цепи белоказаков. Паршин пояснял оперативной группе, что они должны делать для достижения цели. Он зорко следил за их поведением, боясь заметить неуверенность и робость, но они не только не теряли присутствия духа а, наоборот, живо, даже с горячностью обсуждали план, как обычное боевое задание.
Ему не хотелось отпускать Устина, но одновременно ему казалось, что замысел может быть осуществлен только при его участии. Поэтому, прощаясь с товарищами, Паршин сказал:
— Ну, Хрущев, надеюсь на твою смекалку и опытность. В добрый час, товарищи!
Но как только они ушли, Паршина охватило беспокойство. Успеют ли товарищи прийти на вокзал, прежде чем туда ворвется бронепоезд, который уже показался из-за поворота? Чтобы лучше вести наблюдение, Паршин перебежал к телеграфному столбу. Спрятавшись за ним, он прижал к глазам бинокль и пристально всматривался в сторону станции. Пули впивались в столб и тенькали над головой. Красноармейцы, увидев командира в опасности, кричали: «Укройтесь! Вас заметили!»
Обнаружив группу, пробравшуюся к вокзалу, Паршин немного успокоился и пополз в цепь своего отряда. Бронепоезд дал несколько пулеметных очередей и прошел мимо. Паршина вновь охватило волнение. Надвигался решительный момент. Порой ему казалось, что план его фантастичен и невыполним, но тут же он старался успокоить себя тем, что если товарищи согласились идти добровольно, с охотой, значит они верят в его осуществление.
Что произошло дальше, ни Паршин, ни Смирнов не видели. Белоказаки перешли в наступление. Перестрелка усилилась.
Паршин готовился к контрнаступлению, но из опасения попасть под огонь вражеского бронепоезда удерживался до последней возможности. Он злился, ожидал каких-то изменений и, когда медлить уже было невозможно, поднял цепь стрелков и с яростным криком «ура» повел в бой.
В это время у вокзала произошла короткая, но жестокая схватка. Ничего не подозревая, белоказаки стали загонять прикладами на площадку бронепоезда мнимо сдавшихся в плен. Были мгновения, когда Устину казалось, что все провалилось. Он держался позади, плотно сжав зубы, и уже приготовился к свалке, которая ничего хорошего не обещала. Но в какую-то последнюю секунду тяжелая дверь бронепоезда открылась и оттуда выскочил офицер. Кто-то истошно крикнул: «Бей!» и выстрелом из нагана уложил его. В следующий момент Устин метнул в открытую дверь гранату и после взрыва бросился туда сам. За ним ворвалось еще два бойца. Около поезда еще шла перепалка, из вокзала выбежала на помощь вторая группа с винтовками. Обезоружив офицера, сопровождающего паровозную бригаду, защитники захватили бронепоезд. Произошло это так внезапно и быстро, что взятая в плен и выведенная на путь команда, никак не могла прийти в себя.
Среди пленных белоказаков стоял офицер в английском френче и в староармейской русской фуражке с коротким вдавленным козырьком. Он растерянно озирался по сторонам, не успев рассмотреть тех, кто захватил поезд. На его бледном лице нервно подергивался мускул. Он вздохнул, приподнял плечи и, ни к кому не обращаясь, проговорил:
— Я ничего не понимаю.
Белоказаки, наступавшие по всему участку, встретив упорное сопротивление, пришли в замешательство. Они не видели поддержки со стороны своего бронепоезда, но когда убедились, что он движется назад и ведет огонь по ним, стали поспешно отходить.
Смирнов догадывался, что план Паршина удался. У него никогда еще не было так легко на душе, как сейчас. Его отряд уже оставил позади перекидной мост и упрямо двигался вперед. Враг отступал. Хорошо бы сейчас увидеть Паршина и пожать ему руку. Но внезапно Смирнов почувствовал острую боль в пояснице. В глазах помутилось. Спотыкаясь и почти касаясь руками земли, он клонился все ниже и ниже, сделал еще два-три шага и рухнул. Перед ним кружились деревья, дома, люди, но он не мог дать себе отчета в том, что с ним случилось.
Когда захваченный бронепоезд пошел назад к Сельскохозяйственному институту, на помощь ослабевшим в бою защитникам, Смирнов лежал за перекидным мостом, глядя потухающим взором в небо, по которому неслись низкие осенние тучи.
Несколько бойцов вызвались доставить командира в госпиталь, но он пришел в себя.
— Не надо… Бронепоезд? — тихо сказал он.
— В наших руках, товарищ командир.
Он слабо улыбнулся.
— Идите же туда, где вы необходимы.
Смирнов не слышал и не чувствовал, как бойцы бережно положили его на шинель и понесли сквозь визг пуль, прикрывая собой, в безопасное место.
Госпиталь шумел, волновался. Легко раненные, опираясь на костыли, перекочевывали к окну. Врачи, сестры и няни сбились с ног. Тревога в городе нарастала с каждым часом, угнетающе действуя на раненых. Одни заявляли, что они совершенно здоровы, и просили, чтобы их выписали и направили в воинские части, другие, прислушиваясь к приближающейся пальбе, сползали с коек и тянулись к окну. И только когда затихала стрельба, наступало некоторое успокоение. Уговаривая раненых, сестры и врачи волновались сами, не зная, какая судьба постигнет город в последующий час. Скоро в госпиталь стали поступать новые раненые. Они были источником сведений для давно лежавших. У вновь прибывших допытывались, как идут бои, сдадут красные или отстоят город. Но ответы были самые разноречивые. Они зависели от боевого участка, на котором сражался боец, от степени ранения, самочувствия и, наконец, от веры или неверия. Каждый делал свои выводы и заключения.
В одной из групп раненых оказался солдат-белогвардеец. Его расспрашивали тоже. Но он только мычал, морщился и, узнав, что в госпитале подавляющее большинство раненых красноармейцы, говорил: «Не могу знать». Он мученически кривил лицо, с шумом втягивал сквозь сжатые зубы воздух и тихо стонал.
В операционной Зимин сказал:
— Давайте этого молодца. — Он глянул на солдата и со спокойной иронией спросил: — Ну, герой, как фамилия?
— Тягунов Миколай, — осклабился солдат, — крестьянин Тульской губернии.
— С немцами воевал?
— Было дело…
— А теперь с кем воюешь?
— Не могу знать.
— Как же это ты не знаешь? Тебе, должно, говорили с кем. С народом ты воюешь, со своими мужиками. Вот вернешься домой, они тебе спасибо скажут, а?..
Врач разрезал ссохшийся от крови, похожий на кусок помятой жестяной трубы рукав и стал осторожно отдирать его от раны. Солдат морщился от боли. Лицо покрылось испариной. Обмениваясь короткими замечаниями с Верой, Григорий Андреевич очищал рану и продолжал разговаривать с солдатом.
— Ну вот, вылечу я тебя, а ты потом на меня с английской винтовкой полезешь?
Тягунов замигал глазами.
— Не по своей я воле. Мобилизовали.
Когда перевязка была закончена, Зимин приказал Вере направить раненого в третью палату.
Поздно вечером Вера почувствовала сильную усталость, прикорнула на диване у себя в дежурной и уснула.
В госпиталь привезли четырех раненых. Зимин, узнав, что Вера спит, не велел будить ее.
В хирургическую на носилках внесли офицера. Зимин удивленно посмотрел на санитаров и спросил:
— Откуда? Как попал?
— Говорят, будто сам перебежал к нам.
— Разденьте.
Быльников открыл глаза.
— Пить.
Разливая воду из стакана, поднесенного к его губам рыженькой санитаркой, он сделал несколько маленьких глотков.
— Где я?
— В госпитале.
— У кого?
Ему не ответили. Зимин осмотрел рану и приказал нести в операционную.
Стояла глухая ночь. В дежурную вошла санитарка. Вера проснулась и вскочила на ноги.
— Стреляют? — спросила она испуганно.
— Нет.
— Раненые были?
— Григорий Андреевич не велел вас будить. Спите себе.
— Ох, как же так!
Вера посмотрела на часы. Три. Она сполоснула водой лицо, поправила волосы и, повязав косынку, села за стол. Вера проспала и теперь испытывала неловкость перед Зиминым. Конечно, он добрый, внимательный, но нельзя же злоупотреблять его добротой. Ему достается больше всех.
— Леночка, — обратилась она к санитарке, молодой рыженькой девушке, и заметила на ее лице какое-то необычное выражение любопытства. Санитарка несколько раз посмотрела на Веру украдкой. — Вы напрасно меня не разбудили. Мне очень неловко будет перед Григорием Андреевичем. А среди раненых есть тяжелые?
И опять Вера заметила у Леночки это странное выражение, не то удивления, не то любопытства.
— Один… оперированный, — с этими словами, как-то неловко пятясь к двери, Лена вышла.
Вера облокотилась на стол и долго сидела бездумно, вперив глаза в одну точку. Тишина. Изредка где-то далеко щелкнет выстрел, и тогда кажется, что кто-то, крадучись, пробирается к госпиталю.
Время неутомимо идет вперед. Вера медленно встала, спустилась по тускло освещенной лестнице вниз и вышла на крыльцо. Холодный ветер шумит листвой деревьев. По черному небу летят облака, то открывая, то закрывая звезды.
Вера редко бывает в городе, а в последние дни и вовсе не выходит из госпиталя. У нее нет знакомых, вся ее жизнь — здесь. А как иногда хочется вырваться куда-нибудь, побыть среди здоровых и смеющихся людей, развеяться, отдохнуть от тех страданий, которые она видит постоянно. Она подставляет ветру лицо, глубоко вдыхает свежий воздух и думает о том времени, когда окончится война, когда в стране снова станет тихо и мирно. Тогда опустеют госпитали, и люди, покинувшие их, будут радоваться жизни вместе с нею. А потом… Что же будет потом?
Она поднимается по лестнице и неслышными шагами бредет по коридору. «Так что же будет потом?» — думает она, силясь представить себе будущее. Так и не нарисовав его, она заходит в первую палату, где лежит Блинов. Здесь все спокойно. Она идет дальше.
В третьей палате кто-то простонал. Она неслышно вошла.
Свесив с койки голову, лежал Тягунов. Он не спал.
— Вы почему бодрствуете? — шепотом спросила она.
— Больно, сестрица.
— Вы неудобно лежите.
Она приподняла подушку, исправила положение руки Тягунова.
— Вот так будет лучше, и боль утихнет.
В углу на спине лежал раненый, которого привезли, когда она, вероятно, спала. Ноги в серых шерстяных носках были просунуты между прутьями грядушки, руки вытянуты поверх одеяла. В одно мгновение Вера охватила взглядом темное, загорелое лицо с плотно сомкнутыми веками и уголки сжатых губ, скорбно опущенных книзу. Она отшатнулась, закрыла лицо руками, не в силах была тронуться с места. Простояв так с минуту и боясь вновь взглянуть на раненого, она медленно побрела к выходу.
В дежурной она бросилась на диван лицом в подушку.
«Боже мой! Что это? Галлюцинация, сон?»
Леночка искала что-то в ящиках. Вера притворилась спящей. Ей хотелось, чтобы Леночка поскорее ушла: лучше одной побыть со своими мыслями. «Так вот почему Леночка смотрела на нее так странно. Она с Григорием Андреевичем принимала раненых и, конечно, догадалась».
Оставшись наконец одна, Вера встала, но никак не могла овладеть собой. Учащенно билось сердце, горели щеки, уши. Она боялась разговора с Леночкой и Григорием Андреевичем. Если сейчас кто-нибудь из них войдет, она не выдержит и разрыдается. Вера в отчаянии металась по комнате и не знала, что ей делать, что предпринять.
До рассвета еще далеко. Ветер скрипит воротами, шумят деревья. Небо прояснилось.
«Да он ли это?» — спрашивала она себя. Может быть, она ошиблась, и все это ей представилось? Ведь она так долго думала о нем. Но хотела ли она, чтобы это была ошибка? «Нет-нет!» Нестройные мысли теснились и лихорадочно бились в ее голове. Она заламывала пальцы и спрашивала себя: к счастью это или к несчастью?.. Какими путями он попал сюда? Останется ли в живых? Может быть, будет лучше, если он умрет? И, подумав так, она заплакала. Это вторая встреча с ним в госпитале. Но как теперь будет себя вести он и что скажет ей?.. И вдруг новая мысль осеняет ее. Ведь она может и не встретиться с ним. Пусть в этот раз он пройдет мимо нее. Они стоят на разных дорогах. В ее смятенной душе боролись желание встречи и страх перед нею.
Она снова прошла по пустынному коридору к третьей палате, оглянулась и решительно открыла дверь. И чем ближе она подходила к кровати раненого, тем сильнее замирало сердце.
Он лежал неподвижно.
Это он. Владимир. Родной или чужой? Друг или недруг?
Когда усиливалась стрельба и по улице, держась ближе к домам, бежали красноармейцы и стреляли в отступавших казаков, прятавшихся за деревьями и телеграфными столбами, казалось, что раненые выдавят окна и выпрыгнут на улицу. Они были захвачены зрелищем бегства противника. Первый раз в жизни наблюдали красноармейцы бой со стороны и так близко. Они чувствовали ярость боя не меньше, чем те, кто дрался.
Зиновей раньше всех приковылял к окну и сейчас, стоя на коленях и положив на подоконник голову, тяжело дышал и просил соседа с забинтованной головой:
— Слушай, браток, да не наваливайся ты на меня за ради бога. Ты же окно, как есть, начисто высадишь.
— Эй, курский соловей, прими костыль с моей ноги, — стонал другой, не отрывая жадного взора от окна.
— Ох, да что ж это меня доктор не выписывает! Ну здоров же я, совсем здоров, — вздыхал и жаловался третий.
— Гляди, гляди, братва! — закричал, захлебываясь, раненый с забинтованной головой, обращая внимание остальных на то, что он увидел. — Гляди вон на того беляка… бегит он, бегит!..
— Где?
— Вон, прячется промеж деревьев.
— Далече он не уйдет, — заметил Зиновей, — сейчас наш сшибет его.
— Во! Упал!
— Кто? — тревожно спросил Зиновей.
— Беляк, — ответило ему несколько голосов.
— А не Устин ли сшиб его, ей-богу, это он, — по-ребячьи засмеялся Зиновей. Теперь в каждом бойце он готов был видеть своего друга.
В палату вбежали доктор Зимин и сестры.
— Друзья, что вы делаете! — возмутился доктор. — Сейчас же по койкам! Вы привлекаете внимание врагов, в вас будут стрелять!..
Но выдержать повелительного тона Зимин не мог. Он знал, что чувствуют раненые-в этот час, и сам был глубоко взволнован радостью победы.
У растроганного Зиновея из смеющихся глаз бежали слезы.
Вера подошла к нему, ласково взяла его под руку и повела к койке, а он, кивнув в сторону окна, сказал:
— Наши взяли. Повоюем, сестренка.
Вера с трудом осмысливала то, что произошло в эти скоротечные часы остатка ночи и дня. Словно от сладкого опьянения кружилась голова, и все неслось перед ней как в розовом тумане. Она не помнила, как, убедившись, что перед ней действительно ее муж, вышла из палаты, как добралась до комнаты дежурного. Сев за стол, она уронила на руки голову и впала в забытье. Она слышала, как по лестнице бегали люди, хлопали дверями, разговаривали, смеялись, и ей хотелось встать и побежать туда, но по всему телу была разлита расслабляющая и приятная истома, и Вера даже не пыталась освободиться ст нее.
Она не слышала, как вошел Григорий Андреевич и положил на ее плечо широкую мягкую руку.
— Вера! Вера Георгиевна!
— Что-о? — произнесла она.
— Проснитесь.
— А я и не думаю спать, — отвечала она, не поднимая головы.
— Мне нужно с вами поговорить.
— Ну, говорите.
Она открыла глаза, посмотрела отсутствующим взглядом на Зимина.
— Вы очень устали, Вера. Ну что же делать, голубушка. Когда-нибудь отдохнем.
Вера вдруг вскочила, прижала к груди руки и, широко открыв глаза, попятилась назад.
— Он умер? — в ее дрогнувшем голосе прозвучали отчаянье и страх.
Зимину стало не по себе, и он пожалел, что потревожил ее.
— Вера, что с вами! Никто не умер. Успокойтесь.
Зимин взял ее за руки. Они мелко дрожали. Он налил ей в стакан воды и усадил на диван.
«Нервная она и очень впечатлительная, — подумал он, — да и немудрено. Последние ночи она не спала или спала урывками и, конечно, переутомилась. А тут в городе такие события. Несомненно, она знает или догадывается о раненом Быльникове, и это, видимо, ее потрясло. Как в самом деле удивительно складываются судьбы людей…»
Верой, как это бывает после сильного возбуждения, овладело спокойствие и полное безразличие.
— Вот и хорошо, — сказал Григорий Андреевич, гладя ее руку. — Вам необходимо отдохнуть.
— Нет-нет, — слабо улыбнулась Вера, — я не хочу отдыхать. Это пройдет. Это… — она вздохнула и закусила губы. Она попыталась сдержать слезы, но вдруг припала к плечу Григория Андреевича и зарыдала.
— Возьмите себя в руки, Вера, нельзя же так…
— Григорий Андреевич! Дорогой мой, вам все известно, я это знаю, помогите же мне. Не посылайте меня в третью палату. Мне не надо встречаться… невозможно, нельзя.
— Почему? — с легким удивлением спросил Зимин.
— Вы знаете почему.
— А если я скажу вам, что он с казачьим отрядом прорвался через линию белых и перешел на нашу сторону?
Она недоверчиво подняла голову.
— Да-да. Я не обманываю вас, Вера. Я получил о нем самые достоверные сведения.
— Григорий Андреевич, вы уверены в этом?
— Да.
Она облегченно вздохнула всей грудью.
— Он очень тяжело ранен?
— Мы постараемся поставить его на ноги. И обязательно поставим, — уклонился он от прямого ответа. — Вы, разумеется, поможете… Нет-нет, только не сейчас. Потом.
Мамонтовцы отступили в западную часть города и больше активности не проявляли. По разведывательным данным, штабу укрепрайона стало известно, что колонна генерала Постовского поспешно очищает город и движется в западном направлении, к Дону.
Отряды защитников были готовы к новым боям, если бы вдруг противник попытался вернуться обратно. Отдельные группы появлялись на флангах белоказаков, расстраивая их ряды.
В городе за эту неделю впервые было так тихо.
Задержавшийся в бронепоезде Устин Хрущев покинул его позже всех и начал искать свой отряд. К этому времени бои закончились, но воинские части продолжали занимать оборону. На окраине города Устин наткнулся на расположение роты курсантов и среди них встретил знакомого молодого стрелка. Он подошел к нему и, дружески похлопав по плечу, сказал:
— Вот, дружок, должно быть, и война когда-нибудь окончится вот так, враз. И шагай тогда себе по всей земле, куда хочешь, не таясь.
Он спросил о своем отряде и, не получив ответа, смотрел по сторонам, щуря глаза. То здесь, то там появлялись и проходили стрелки, расспрашивая о выбывших из строя раненых, о судьбе товарищей.
На пригорке стоял командир роты курсантов и смотрел в бинокль. На дороге ветерок срывал пыль, завихривал ее в столб, гнал и рассыпал в воздухе. Ласково шумели сады, роняя желтые листья. Хорошо было в эту минуту на душе.
— Закурим, что ли, товарищ Хрущев, — предложил молодой стрелок.
— Закурим. Теперь можно. Но хорошо бы сейчас водички. Во рту пересохло.
Устин сел на землю и стал вертеть цыгарку. Из калитки ближнего дома вышла женщина с ведром. Она постояла в нерешительности, а потом робко спросила:
— Товарищи, можно пройти к колонке?
— А почему нельзя? Можно, — обрадовался Устин появившейся женщине.
— А белые ушли? — оглянулась женщина по сторонам.
— Не сами ушли, красные их прогнали, — ответил молодой пулеметчик.
Женщина скрылась во дворе, через минуту вышла с дочерью. Обе несли ведра. За матерью высыпали ребятишки и последним, не спеша, вылез пожилой мужчина. Все они столпились у калитки, с любопытством разглядывая красноармейцев. Когда женщины с полными ведрами возвращались к дому, Устин попросил попить. Девушка с готовностью подбежала к Устину, и поставила перед ним ведро.
— Подождите, — сказала она, увидев, что Устин намеревается поднести ведро к губам, — я вам сейчас кружку принесу, — и побежала домой.
Около калитки ей что-то сказал отец. Устин прямо из ведра жадно пил холодную воду. Вернувшись, девушка принесла белоснежное полотенце, а на нем ломоть хлеба, огурцы и помидоры.
— Это что? — удивился Устин.
Женщина, старик и ребятишки подошли ближе.
— Кушайте. Не побрезгуйте. Мы от чистого сердца, — просила женщина. — Вот и помоетесь тут… Варюша, полей водички товарищам, — сказала она девушке, а сама совала Устину обмылок.
— Да зачем это вы, спасибо вам.
— Не нам, а вам спасибо. — И она с таким умилением смотрела на Устина, что он не посмел отказаться.
— Ну, я пойду, мать, — заторопился мужчина. — В депо надо сходить, поглядеть, как и что там.
Устин, от удовольствия крякая, вымыл лицо, шею, голову. Около него собирались горожане. Ребятишки протискивалась к бойцам, чтобы хоть пальцем прикоснуться к оружию, поднимали с земли стреляные гильзы и потихоньку прятали в карманы.
Вечером улицы свободного города были запружены жителями.
Устин узнал, что его отряд снялся с позиций и ушел в город. Ему хотелось поскорей найти своего командира Паршина. Он представлял, какой радостной и волнующей будет эта встреча, сколько расспросов и разговоров поднимется. Он старался припомнить подробности схватки с белыми и что пришлось пережить в те короткие, но никогда незабываемые минуты. Все это уже в прошлом, но как только перед ним возникала картина борьбы, внутренний трепет охватывал его. Но тут же пришли на память слова Паршина. «Но не станем же гадать. Нужен подвиг!»
«Верно, очень верно, товарищ командир», — отвечал про себя Хрущев и с благодарностью думал о командире, пославшем его на смелое дело. Он всюду разыскивал Паршина, но безуспешно.
На одной из улиц Устин наткнулся на магазин, разграбленный мамонтовцами: стекла были выбиты, дверь выломана. Около входа стоял часовой. Поблизости высилась обшарпанная, со старыми выцветшими афишами тумба. Под ногами валялись бумажки, изорванные тетради.
Выйдя на дорогу, которая вела к госпиталю, Устин остановился. Угловой дом был разбит снарядом. Навстречу шли два человека в военном. Он спросил их, не слыхали ли они что-нибудь о командире отряда Паршине?
Те, прежде чем ответить, в свою очередь спросили, какой он из себя, каким отрядом командовал и на каком участке находился.
— Среднего роста, волос рыжеватый, глаза быстрые, бегает ходко…
— Не-е, о таком не слыхали, — ответил первый.
— Погоди, — подумав, сказал второй. — У него куртка кожаная?
— Нет. Шинель и планшет через плечо.
— Левый сапог — рватая голенища?
— Да как тебе сказать, — уныло ответил Устин, — может, сейчас и рватая.
— А ну, повтори еще раз, как звать его?
— Паршин.
— Ну вот, — обращаясь к первому, сказал второй, — он и есть, тот самый командир Паршин. — И, поворачиваясь к Устину, добавил: — Не ищи. Хоронят его. Из нашего отряда провожали его.
— Когда? Где? — воскликнул, похолодев, Устин.
— Да теперь, видно, вернулись с похорон.
— Нет, вроде как не Паршин его фамилия, — заметил первый.
— А я говорю Паршин. Сейчас точно помню, — настаивал на своем второй.
Ошеломленный вестью Устин двинулся дальше, а красноармейцы продолжали спорить. Но не прошел он и десяти шагов, как его позвали те же красноармейцы, и второй виновато сказал:
— А ведь я ошибся, браток. Верно, что не Паршин тот командир, какого схоронили, а Смирнов. Ты сходи-ка в наш отряд, там тебе скажут.
Устин решительно направился в госпиталь. Там он увидится с Зиновеем и узнает, нет ли Паршина среди раненых.
Не спеша, с невеселыми думами поднимался он по знакомой лестнице госпиталя. В нос ударил стойкий запах йодоформа. Устину вдруг представился Паршин лежащим на койке, а у его изголовья Зиновей. Устин даже нарисовал себе, как сидит Зиновей: в халате, широко расставив ноги и подперев щеку рукой, смотрит в бледное лицо Паршина.
В коридоре он встретил Веру. Она приветливо улыбнулась и подала ему руку. Глаза ее сияли. Она стояла перед Устином какая-то преображенная, ему показалось, что она хочет сообщить ему приятную новость. Он повеселел и осторожно держал ее маленькую руку.
— Сестрица, как мой дружок поживает?
— Хорошо. Самочувствие прекрасное. Он быстро поправляется. Вы один? А где же ваш товарищ, с которым вы приходили сюда? — Вера глянула в пролет лестницы, на дверь, а затем на Устина.
— Товарищ? — разочарованно спросил нахмурившийся Устин. — А разве его здесь не было? — он грузно облокотился на перила лестницы и, сбив на затылок фуражку, потер ладонью влажный лоб. — Вот сколько ищу, а его нет и нет… — Он сокрушенно покачал головой.
— Не отчаивайтесь, — сказала она участливо и взяла его за локоть. — Пойдемте к Блинову. Не отчаивайтесь же, — повторила она, — он найдется.
— Спасибо, сестрица, на добром слове.
Устина приветливо встретили в палате. Зиновей, увидев его, сел, затем энергичным рывком всего тела повернулся к нему и спустил с койки ноги.
Далось ему это нелегко: от слабости кружилась голова. Но уж очень хотелось показать себя перед другом выздоравливающим. Все, у кого было достаточно сил, приплелись, приковыляли к Зиновеевой койке, желая послушать, что новенького скажет пришедший солдат.
Устин заявил к радости собравшихся, что в городе нет ни одного беляка и опасность миновала.
Зиновей рассказывал, как они наблюдали за боем из окна и как все они видели Устина, подстрелившего врага.
— Нет, это не я, — засмеялся Устин. — Я был на другом участке, на другой улице.
— Да ты это, ты! Я же знаю, — настаивал Зиновей.
— Правда, правда, не отказывайся, мы все видели, — поддержали Зиновея другие раненые и так дружно, что Устину пришлось уступить.
— Ну, а дружок наш, Паршин где? Отчего не пришел?
Устин промолчал. Зиновей придвинулся к нему и прошептал:
— Ай правда? Да уж говори, чего тут таить.
— Не знаю. Весь город обшарил, а его нет, будто в воду….
— Так, может, еще отыщется?
— Ну, конечно, отыщется. Я сейчас побегу в штаб укрепрайона. Там должны знать, — заторопился Устин.
В квадрате солнечных лучей на стене мелко трепетали тени листьев. Кончался день. В палату вошла Вера. Устин понял, что ему пора уходить, и встал.
— Сидите, сидите, — засмеялась она. — Вы беспокоились, и совершенно напрасно. Ваш товарищ сейчас зайдет сюда. Он разговаривает с доктором.
В коридоре, скрадываемые половиком, глухо стучали шаги, Устин бросился к двери и схватил в охапку Паршина.
— Петр Егорович! Живой!
Он впервые назвал Паршина по имени и отчеству.
— Хрущев! — радостно воскликнул Паршин. — Ну и отличились вы, черт возьми. Это же подвиг! Ты понимаешь… По-двиг! Завтра ты пойдешь с товарищами в штаб укрепрайона. На вас посмотреть хотят, что вы за герои. Да расскажи же, как это все получилось?
— Петр Егорович, ей-право, не моя тут вина, — смеялся Устин. — Тут мы все разом, как взяли беляков в оборот, ну и…
— Ну, ты мне потом все расскажешь подробно.
Появление Паршина в палате вызвало большое оживление.
— Товарищи, товарищи, — просила Вера, — не вставайте, ложитесь в постели. Если увидит доктор, и мне и вам попадает.
— Эх, сестрица, да разве такое часто бывает, — опершись на костыли, уговаривал Веру один из раненых. — Мы рады каждому человеку, какой приходит к нам с хорошим словом.
А Паршин рассказывал о последних боях за город, о бегстве врага и о подвигах бойцов, захвативших бронепоезд у белых.
— Да ты расскажи, Устин, товарищам сам, — предложил Паршин.
— Ну как это вам половчей рассказать, — затруднялся Устин. — Ну послали, значит, вы, Петр Егорович, меня с товарищами. Мы, стало быть, и обманули их. — И Хрущев, волнуясь, очень сбивчиво рассказал, как было дело.
Но все раненые смотрели на него с таким нескрываемым уважением, что Хрущев от смущения потупился и потом печально добавил:
— Говорят, Петр Егорович, командира Смирнова убили?
— Да, — подтвердил Паршин. — Схоронили… с почестями. Жаль. Прекрасный был товарищ.
Вера, собиравшаяся уйти, так и простояла у двери, увлеченная рассказами Паршина. Она видела, что раненые слушают его затаив дыхание. По их вдохновенным лицам легко можно было понять, что мысленно они сейчас находятся с теми, кто дрался за город.
Паршин с Устином уходили, провожаемые Верой и Григорием Андреевичем до самой двери.
Прощаясь, Григорий Андреевич просил заходить. Устин с гордостью думал о том, что его друг Петр Паршин такой умный и грамотный человек. Устин по пути с огорчением сказал:
— А я вот, Петр Егорович, мужик. Я многого не понимаю, не разбираюсь, что к чему. Вот окончится война, приду я ко двору, и скажут мне мужики: «Ну-ка, Устин Хрущев, впрягайся. Ты человек бывалый, и свою и чужую землю исходил, людей всяких на свете видывал, в Красной Армии эвон сколько прослужил, — веди нас теперь к правильной жизни, как тебя учили». А я что ж? Ни в зуб ногой. Я как дитя, мне самому дорожки показывать надо. Вот какие меня думки одолевают, Петр Егорович. А я вижу, чую, что все повернулось к новой жизни. И не быть обратному ходу. Я скрозь темноту вижу светлый огонек, тянусь к нему, но как до него добраться через свою-то темноту, когда на пути еще ямины, да рытвины, да овраги.
Паршин слушал Устина, не проронив ни слова.
— Помнишь, Петр Егорович, в Тамбове на станции барышня играла, Надя…
Паршин тронул Устина за плечо:
— Не надо о ней, Устин.
— Эх, Петр Егорович, завей горе веревочкой. Аль ты думаешь, у меня нет милой сердцу? Ну ладно, о них разговор потом. Я это к тому, что тот раз у меня ровно что пробудилось в сердце. Я всю жизнь увидел как на ладошке.
— У нас есть еще время, Устин. Пойдем-ка посидим да потолкуем.
Они прошли в городской сад и, выбрав отдаленный уголок, сели на старую скамейку под шатром векового дуба.
— Ты конечно помнишь, Устин, как мы встретились с тобой в Тамбове.
— Помню, даже очень помню.
— Ты тогда мне полюбился за свою искренность и откровенность. Ты знаешь, за что воюешь, — и это хорошо. Ты знаешь, что человеку необходимы знания, — и это тоже очень хорошо. Отец мой тоже мужик, крестьянин-бедняк. Немало перепахано им чужой земли. В ней и я копался с детства. За землю нашу русскую мы бились извечно, бьемся и сейчас с беляками и иноземцами. Но мало отвоевать землю, нужно умеючи, с разумом построить на ней хорошую, светлую жизнь. А для этого, бесспорно, необходимы знания, которых у меня, к сожалению, тоже очень мало. Я окончил только сельскую школу. За пять лет службы в царской армии, за годы войны с немцами дослужился я до старшего унтер-офицера. Вот из таких, как я да ты, и состоит наша Красная Армия. Но мы уже показали генералам, как надо воевать, и бьем их.
В тысяча девятьсот шестнадцатом году сидел я в окопах под городом Двинском. Закрепились мы на реке Западная Двина и простояли почти до самой Октябрьской революции. Помнится, был у нас в роте такой поручик Вихров, лицом строгий, глазами черт. Смотрел исподлобья, прямо перед собой, а что делается по сторонам, все видел. Тянул нас и ругал невозможно как, но беззлобно. Вот как-то раз отошли от нас офицеры, и мы остались с ним с глазу на глаз. Осмотрелся он, подошел к нам, и видим — что за диво? Не Вихров это, а совершенно другой человек. И смотрит не исподлобья, а широким открытым взглядом и как-то озорно. «Братцы-товарищи, говорит, вы на меня не обижайтесь, что я на вас ору. Это я для виду, чтобы не вызвать подозрений». Отстегнул крючки шинели, выхватил пачку газет «Окопная правда», сунул нам. «Читайте, говорит, но только будьте осторожны и осмотрительны. За нами зорко следят». А мы сами знали, что за это не милуют, расстреливают и в штрафные роты ссылают нашего брата. А все же не боялись мы и с жадностью читали. А было написано там:
«Долой грабительскую войну. Хлеба и мира. Землю крестьянам, фабрики и заводы рабочим. Превратим войну империалистическую в войну гражданскую».
Даже из этих коротких слов, западавших в душу, нам становилось понятно, чего хотят большевики. Крепко задумывались мы над этими словами, толковали между собой и приходили к одному мнению, что эта партия — самая что ни на есть наша партия.
Присмотрелся ко мне Вихров, а я к нему. Сдружились. «Ты говорит, Паршин, как человек пограмотней и побойчей, растолковывай солдатам, помогай разобраться им, а что не поймешь, спрашивай у меня, объединяй вокруг себя смелых и нужных для нас людей. Готовься. Скоро наступит наш час».
С тех пор тесно связался я с поручиком Вихровым. Он же меня и в партию вовлек, стал давать брошюрки, газеты. Я читал их, вникал, а потом рассказывал солдатам.
И вот в июле схватили Вихрова и арестовали. Весть эта облетела весь Борисоглебский полк. Полк восстал и отказался идти в наступление. Солдат сняли с фронта, разоружили и отправили в Двинскую крепость. Оттуда я бежал. Где Вихров — не знаю. Но память о нем у меня осталась самая живая и хорошая. Многим я ему обязан. При его помощи я разобрался и понял, какие есть партии и какая куда зовет. И увидел я, что самая справедливая партия — партия большевиков, партия Ленина. Она ведет народ к победе, и народ победит.
Мне понятно твое огорчение. Хорошо, что ты стремишься к знанию. Действительно, после войны тебе на селе скажут: «А ну-ка, Устин, веди да показывай». Вот поэтому-то и надо сейчас быть ближе к большевикам, присматриваться, что и как они делают, прислушиваться, что и о чем они говорят, идти с чистым сердцем и помогать, не только воевать самому, но и вести за собой других. Ты грамотный. Вот и читай. Читай, я тебе буду книжки давать, газеты, а в них ты найдешь для себя много полезного и ценного.
— А примут меня в партию?
— Примут, если ты со всей охотой будешь работать так, как велит партия.
— Эх, Петр Егорович! — Устин снял фуражку, положил ее рядом с собой на скамью и провел ладонью по коротко остриженной голове. — Ежели останусь живой да вернусь в село, все вверх дыбом подниму. Знаю, с кем поначалу столкнусь. С Пашковым, с Мокеем, с Модестом — одно слово — с кулаками. Они меня помнят, но и я их не позабыл. Я еще тогда, как с плена пришел, почуял, кому чего надо и кто куда тянет.
Устин подробно рассказал про Наталью, про разверстку и про то, как встретился он с бывшим своим другом Митяем Пашковым, ставшим врагом, и убил его на поле боя.
— Петр Егорович! Не подумай ради всего, что в Наталье причина. Нет. Совесть моя чиста. От Наташки я отступился, но от своей правды я не мог отступиться и не отступлюсь до смерти.
— Интересные вещи ты рассказываешь, Устин. А она-то знает, что он убит?
— Знает. Но про то, что он был у белых и что я его убил, не знает.
— Скажешь? — как бы между прочим спросил Паршин.
Устин с размаху опустил руки между колен, помолчал, а потом поднял голову, облизнул сухие губы и твердо ответил:
— Скажу. Пусть возненавидит меня, пусть всю жизнь клянет, но скажу.
— А если поймет?..
— Эх, если бы…
Устин закрыл глаза и долго сидел, о чем-то думая.
Вечерело. Паршин тронул Устина за плечо, надел на его голову фуражку.
— Пойдем, Устин, пора.
Они вышли из сада и остановились на одной из нагорных улиц. Вдали за рекой расстилалась ногайская степь. Посиневшая в сумерках река неторопливо бежала среди жухлых осенних полей к тихому Дону, за который сегодня ушли разбойные банды белоказаков и где совсем не тихо, а мятежно.
Но уже новые мысли волновали друзей, и Паршин мечтал вслух о том, как все устроится на освобожденной земле, как все зацветет и как легко будет дышаться трудящемуся люду.
— Знаешь, Устин, что мы тогда сделаем?!
— Много. Народ сейчас войной разоренный, недоедает, недопивает. Одежонки нет. В деревне земли много недопаханной, недосеянной. Вот придем мы домой, навалимся на нее всей силой и тогда расправим крылья.
— Вот-вот, об этом я и думаю. Нам надо набраться сил, в рост взяться. И чем выше станем подниматься, тем виднее будет нам. А сколько еще нужно будет строить да создавать! Ведь вот, Устин, до войны мы, Россия, пол-Европы хлебом да маслом кормили, а булки у нас почему-то венские да французские, и ели мы их только как лакомство. И почему это коровы у нас немецкие, а свиньи английские? В деревне люди живут и работают по солнышку, а встают с петухами, потому что часы недоступные, швейцарские. Охота у нас такая, какой в мире нет, а ружья покупаем бельгийские. Сукно английское, кожа гамбургская, спички шведские. А на машину какую ни глянь — либо немецкая, либо английская.
— Да почему же это такое? — воскликнул Устин. — Даже вот табак турецкий, а?.. Да неужто сами-то мы только и умеем делать, что самовары да лапти?
— Нет, Устин. Наш народ талантлив, умен, изобретателен. Он все умеет, все может. Но царская политика привела к тому, что всю нашу страну заполонили иноземцы, закабалили, распоряжаются в ней, как у себя дома. Даже то, что мы делаем, они называют своим. И сейчас, чтобы сохранить за собой старое право эксплуатировать нашу страну, они помогают белым вооружением и снаряжением. Ну, погоди же, — решительно сказал Паршин, — дайте только срок, научимся хозяйствовать мы по-своему, по-настоящему.