Человек со шрамом на лице перегнулся через стол и посмотрел на мои цветы.
— Орхидеи? — спросил он.
— Очень немного, — ответил я.
— Венерины башмачки?
— Да, главным образом.
— А чего-нибудь новенького не нашлось? Хотя вряд ли. Я побывал на этих островах двадцать пять, нет, двадцать семь лет назад. Если вы найдете здесь что-то новое, значит, это уж совсем новехонькое. После меня не осталось почти ничего.
— Я не коллекционер.
— Тогда я был молод, — продолжал он. — Господи! Сколько я колесил по свету! — Он как бы присматривался ко мне. — Два года пробыл в Индии, семь лет — в Бразилии. Потом поехал на Мадагаскар.
— Я знаю кое-кого из исследователей понаслышке. — Я уже предвкушал любопытную историю. — Для кого вы собирали материалы?
— Для Доусона. А скажите: вам не доводилось слыхать такую фамилию — Батчер?
— Батчер, Батчер… — Фамилия смутно казалась мне знакомой, потом я вспомнил: «Батчер против Доусона». — Постойте! Так это вы судились, требуя жалованья за четыре года — за то время, что пробыли на необитаемом острове, куда вас случайно забросило?
— Ваш покорный слуга, — кланяясь, сказал человек со шрамом. — Занятный случай, правда? Я сколотил себе за это время небольшое состояньице, пальцем о палец не ударив, а они никак не могли меня уволить. Я часто забавлялся этой мыслью, пока жил на острове. И даже подсчитывал доходы, выкладывая из камешков огромные красивые цифры на берегу этого проклятого атолла.
— Как же это случилось? Я уже забыл подробности дела…
— Видите ли… Вы слыхали когда-нибудь об эпиорнисе?
— Конечно. Эндрюс как раз занимается его новой разновидностью; он рассказывал мне о ней с месяц назад. Перед самым моим отплытием. Они, кажется, раздобыли берцовую кость чуть ли не с ярд длиной. Ну и чудовище это было!
— Еще бы! — сказал человек со шрамом. — Настоящее чудовище. Легендарная птица Рух Синдбада-морехода — ничто перед ним. И когда же они нашли кость?
— Года три-четыре назад, кажется, в девяносто первом году. А почему вас это интересует?
— Почему? Да ведь нашел я эту птицу, ей-богу, почти двадцать лет назад. Если б Доусон не заупрямился с моим жалованьем, они могли бы извлечь из этого немалую выгоду. Но что я мог поделать, если проклятую лодку унесло течением?..
Он помолчал.
— Наверно, они нашли кости на том же самом месте. Это болото в девяноста милях к северу от Антананариво. Не знаете? К нему надо добираться вдоль берега на лодке. Постарайтесь вспомнить.
— Не могу. Но, кажется, Эндрюс говорил что-то о болоте.
— Значит, это оно. На восточном берегу. Там в воде есть какие-то вещества, предохраняющие от разложения. Не знаю уж, откуда они взялись. По запаху похоже на креозот.
Сразу вспоминается Тринидад. А яйца они нашли? Мне попадались яйца в полтора фута длиной. Это место со всех сторон окружено болотом. И в воде много соли. Да-а… Нелегко мне пришлось в то время! А нашел я все совсем случайно. После этого я взял с собой двух туземцев и отправился собирать яйца в этаком допотопном каноэ, связанном из отдельных кусков; тогда же мы нашли и кости. Мы прихватили с собой палатку и припасов на четыре дня и остановились там, где почва потверже. Вот сейчас вспомнилось мне все это, и сразу почудился странный, смолистый запах. Занятная была работа. Понимаете, мы шарили в грязи железными прутьями. Яйца при этом обычно разбиваются. Интересно: сколько времени прошло с тех пор, как жили эпиорнисы? Миссионеры утверждают, что в туземных легендах говорится о таких птицах, но сам я этого не слыхал[2]. Однако те яйца, которые мы нашли, были совершенно свежие, как будто только что снесенные. Да, свежие! Когда мы тащили их к лодке, один из моих негров уронил яйцо, и оно разбилось о камень. Ох, и вздул же я этого малого! Яйцо было ничуть не испорченное, словно птица недавно снесла его, оно совсем не пахло тухлым, а ведь эта птица, может, уже четыреста лет, как сдохла. Негр оправдывался тем, что его будто бы укусила сколопендра. Впрочем, я отвлекся. Целый день мы копались в этой грязи, стараясь выудить яйца неповрежденными, вымазались с ног до головы в мерзкой черной жиже, и вполне понятно, что я был зол как черт. Насколько мне было известно, это единственный случай, когда яйца удалось достать совершенно целыми, без единой трещинки. Я видел потом те, что хранятся в лондонском Музее естественной истории; все они надтреснутые, скорлупа склеена, как мозаика, и некоторых кусочков не хватает. А мои были безукоризненные, и я собирался по возвращении выдуть их. Не мудрено, что меня взяла досада, когда этот идиот погубил результат трехчасовой работы из-за какой-то сколопендры. Здорово ему досталось от меня!
Человек со шрамом вынул из кармана глиняную трубку. Я положил перед ним свой кисет с табаком. Он задумчиво набил трубку.
— А другие яйца? Довезли вы их до Англии? Никак не могу припомнить…
— Вот это-то и есть самое необыкновенное в моей истории. У меня было еще три яйца. Абсолютно свежих. Мы положили их в лодку, а потом я пошел к палатке варить кофе; оба мои язычника остались на берегу: один возился, залечивая укус, другой ему помогал. Мне и в голову не могло прийти, что эти негодяи воспользуются случаем, чтобы устроить мне пакость. Видимо, один из них совсем одурел от яда сколопендры и от моей взбучки — он вообще был довольно строптивый — и подговорил другого.
Помню, я сидел, покуривая, кипятил воду на спиртовке, которую всегда брал с собой в экспедиции, и любовался болотом, освещенным заходящим солнцем. Болото все было в черных и кроваво-красных полосах — красота да и только! На горизонте виднелись подернутые серой дымкой холмы, над которыми небо полыхало, словно жерло печи. А в пятидесяти шагах от меня, за моей спиной, чертовы язычники, равнодушные ко всему этому безмятежному покою, сговаривались угнать лодку и бросить меня одного с трехдневным запасом провизии, холщовой палаткой и маленьким бочонком воды. И вдруг я услыхал, как они завопили; поглядел, — а они в своем каноэ (настоящей лодкой его и не назовешь) были уже шагах в двадцати от берега. Я сразу смекнул, в чем дело. Ружье у меня осталось в палатке, да и пуль вдобавок не было, одна только мелкая дробь. Негры это знали. Но у меня в кармане лежал еще маленький револьвер; я его вытащил на ходу, когда бежал к берегу.
«Назад!» — крикнул я, размахивая револьвером.
Они о чем-то залопотали между собой, и тот, который разбил яйцо, ухмыльнулся. Я прицелился в другого, потому что он был здоров и греб, но промазал. Они засмеялись.
Однако я не считал себя побежденным. Нельзя терять хладнокровия, подумал я и выстрелил еще раз. Пуля прожужжала так близко от гребца, что он даже подскочил. Тут уж он не смеялся. В третий раз я попал ему в голову, и он полетел за борт вместе с веслом. Для револьверного выстрела недурно. От каноэ меня отделяло ярдов пятьдесят. Негр сразу скрылся под водой. Не знаю, застрелил я его или же он был просто оглушен и утонул. Я стал орать и требовать, чтобы второй негр вернулся, но он сжался в комок на дне челнока и не отвечал. Пришлось мне выпустить в него остальные заряды, но все мимо.
Должен вам признаться, что положение мое было самое что ни на есть дурацкое. Я остался один на этом гиблом берегу, позади меня — болото, впереди — океан; после захода солнца стало холодно, а черную лодчонку неуклонно уносило течением. Ну и проклинал же я и доусоновскую фирму, и джэмраховскую, и музеи, и все прочее! Я звал этого негра вернуться, пока не сорвал голос.
Мне не оставалось ничего другого, как поплыть за ним вдогонку, рискуя встретиться с акулами. Я раскрыл складной нож, взял его в зубы и разделся. Едва войдя в воду, я сразу потерял из виду каноэ, но плыл я, по-видимому, наперерез ему. Я надеялся, что негр, страдая от укуса, не сможет управлять рулем, так что лодка будет плыть все в том же направлении. Вскоре я снова ее увидел, примерно к юго-западу от себя. Закат уже потускнел, сгущались сумерки. На небе проглянули звезды. Я плыл, как заправский спортсмен, хотя ноги и руки у меня скоро заныли.
Все-таки я догнал каноэ, когда звезды усыпали все небо. Когда стемнело, в воде появилось множество каких-то светящихся точек, сами знаете, фосфоресценция. Порой у меня даже кружилась от нее голова. Я не мог разобрать, где звезды и где вода и как я плыву, вверх головой или вверх ногами. Каноэ было черное, как смола в аду, а рябь на воде под ним — как жидкое пламя. Я, конечно, побаивался лезть через борт. Надо было сначала выяснить, что будет делать этот негр. Видимо, он лежал, свернувшись клубком, на носу, а корма вся поднялась над водой. Лодка медленно вертелась, будто вальсировала. Я схватился за корму и потянул ее вниз, думая растормошить негра.
Затем я взобрался в лодку с ножом в руке, готовый к броску. Но негр даже не шелохнулся. Так я и остался на корме маленького каноэ, а течение несло его в спокойный фосфоресцирующий океан; над головой были сплошные звезды, а я сидел и ждал, что будет дальше.
Много времени прошло, прежде чем я окликнул негра по имени. Но он не ответил. Я сам был до того измучен, что боялся к нему приблизиться. Так мы и плыли. Кажется, я раза два вздремнул. Когда рассвело, я увидел, что негр уже давно мертв, весь распух и посинел. Три яйца эпиорниса и кости лежали посредине челнока, в ногах у мертвеца — бочонок с водой, немного кофе и сухарей, завернутых в номер кейптаунского «Аргуса», а под телом — жестянка с метиловым спиртом. Весла не было, и я не нашел ничего, чем его заменить, если не считать этой жестянки, и решил плыть по течению, пока меня не подберут. Осмотрев тело, я поставил диагноз: укус неизвестной змеи, скорпиона или сколопендры, — и выбросил негра за борт.
После этого я напился, поел сухарей, а затем осмотрелся вокруг. Когда человек ослабевает так, как я ослабел тогда, зрение у него, вероятно, притупляется; во всяком случае, я не видел не только Мадагаскара, но и вообще никакой земли. Я разглядел лишь удалявшийся к юго-западу парус, очевидно, это была какая-то шхуна. Но сама она так и не показалась. Наступило утро, солнце уже поднялось высоко в небе и начало меня припекать. Господи! У меня чуть мозги не сварились. Я пробовал окунать голову в воду, а потом мне попался на глаза номер «Аргуса»; я лег плашмя на дно и накрылся газетой. Замечательная вещь — газета! До того времени я ни одной не дочитал до конца, но, удивительное дело, когда человек остается один, он способен дойти бог весть до чего. Я перечел этот окаянный старый «Аргус», кажется, раз двадцать. Смола, которой было обмазано каноэ, дымилась от зноя и вздувалась большими пузырями.
Течение носило меня десять дней, — продолжал человек со шрамом. — Когда рассказываешь, выходит, будто это пустяк, верно? Но каждый день казался мне последним. Наблюдать за морем я мог только утром и вечером: такой был вокруг нестерпимый блеск. После первого паруса я три дня не видел ничего, а потом на судах, которые мне удавалось заметить, не видели меня. Примерно на шестой вечер меньше чем в полумиле от меня проплыл корабль; на нем ярко горели огни, иллюминаторы были открыты — весь он был точно огромный светляк. На палубе играла музыка. Я вскочил и долго вопил ему вслед… На второй день я продырявил одно из яиц эпиорниса, по кусочкам очистил его с одного конца от скорлупы и попробовал его; к счастью, оно оказалось съедобным. Оно оказалось с легким привкусом, — не испорчено было, нет, а просто напоминало утиное. На одной стороне желтка было круглое пятно, около шести дюймов в диаметре, с кровяными прожилками и белым рубцом лесенкой; пятно показалось мне странным, но в то время я еще не понял, что оно значит, да и не мог быть особенно разборчивым. Яйца мне хватило на три дня, я ел его с сухарями и запивал водой из бочонка. Кроме того, я жевал кофейные зерна — как укрепляющее. Второе яйцо я разбил примерно на восьмой день и — испугался.
Человек со шрамом умолк.
— Да, — сказал он, — там был зародыш. Вам, вероятно, трудно этому поверить. Но я поверил, ведь я видел его собственными глазами. Это яйцо пролежало в холодной черной грязи лет триста. Тем не менее ошибиться было невозможно. Там оказался… как его?.. эмбрион, большеголовый, с выгнутой спиной; в нем билось сердце, желток весь ссохся, внутри скорлупы тянулись длинные перепонки, которые покрывали и желток. Получилось, что я, плавая в маленьком каноэ по Индийскому океану, высиживал яйца самой крупной из вымерших птиц. Если б старик Доусон это знал! Такое дело стоило жалованья за четыре года… Как по-вашему, а?
Но еще до того, как показался остров, мне пришлось съесть это сокровище, все до последнего кусочка, и черт знает, до чего это было противно! Третье яйцо я не трогал. Я просматривал его на свет, но при такой плотной скорлупе трудно было разобрать, что там внутри; и хотя мне казалось, будто я слышу, как пульсирует кровь, может быть, у меня просто шумело в ушах, как бывает, когда приложишь к уху морскую раковину.
Затем показался атолл. Он как бы всплыл из воды вместе с восходящим солнцем, неожиданно, совсем рядом. Меня несло прямо к нему, но когда до него осталось меньше полумили, течение вдруг свернуло в сторону, и мне пришлось грести изо всех сил рукам и и кусками скорлупы, чтобы попасть на острова. И все-таки я добрался. Это был самый обыкновенный атолл, около четырех миль в окружности; на нем росло несколько деревьев, бил родник, а лагуна так и кишела рыбой, главным образом губанами. Я отнес яйцо на берег, выбрав подходящее место, — достаточно далеко от воды и на солнце, чтобы создать для него самые благоприятные условия; затем вытащил на берег каноэ, целое и невредимое, и отправился осматривать остров. Удивительно, до чего тоскливы эти атоллы! Как только я нашел родник, у меня пропал всякий интерес к острову. В детстве мне казалось, что ничто не может быть лучше и увлекательнее, чем жить Робинзоном, но мой атолл был скучен, как сборник проповедей. Я ходил по нему в поисках чего-нибудь съедобного и предавался раздумью; но, уверяю вас, еще задолго до того, как кончился этот первый день, меня уже одолела тоска. А ведь мне очень повезло; едва я высадился на сушу, погода переменилась. По морю, с юга на север, пронесся шторм, краем захватив остров; ночью пошел проливной дождь и завыл ветер. Каноэ сразу перевернулось бы, уж это как пить дать.
Я спал под каноэ, а яйцо, к счастью, лежало в песке, в стороне от берега. Первое, что я тогда услыхал, был такой грохот, словно на днище обрушился град камней; меня всего обдало водой. Перед этим мне снилось Антананариво, я сел и стал звать Интоши, чтобы узнать у нее, какого черта там шумят, протянул было руку к стулу, на котором обычно лежали спички, и тут только вспомнил, где я. Фосфоресцирующие волны катились прямо на меня, словно хотели меня поглотить, кругом было темно, как в аду. В воздухе стоял сплошной рев. Тучи висели над самой моей головой, а дождь лил так, будто на небе началось наводнение и кто-то вычерпывал воду, выливая ее за край небосвода. Ко мне приближался огромный вал, извивающийся, как разъяренная змея, и я пустился бежать. Затем я вспомнил о лодке, и как только вода с шипением отхлынула, помчался к ней, но она уже исчезла. Тогда я решил посмотреть, цело ли яйцо, и ощупью добрался до него. Оно было в безопасности, самые бурные волны не могли докатиться туда; я уселся рядом с ним и обнял его, как друга. Ну и ночка это была, господи боже ты мой!
Шторм улегся еще до утра. Когда рассвело, от туч уже не оставалось ни клочка, а по всему берегу были разбросаны обломки досок, так сказать, останки моего каноэ. Но теперь мне хоть нашлась какая-то работа. Я выбрал два дерева, росших рядом, и соорудил между ними из остатков лодки нечто вроде шалаша для защиты от штормов. И в этот день вылупился птенец.
Вылупился, сэр, в то время, когда я спал, положив голову на яйцо, как на подушку! Я услыхал сильный стук, меня тряхнуло, и я сел, — конец яйца был пробит, и оттуда выглядывала забавная коричневая головка.
«Ну-ну! — сказал я. — Добро пожаловать!»
Птенец понатужился и вылез наружу.
На первых порах он оказался славным и дружелюбным малышом величиной с небольшую курицу, совсем как любой другой птенец, только покрупнее. Он был грязно-бурый, покрытый какими-то серыми струпьями, которые вскоре отвалились, открыв редкое оперение, пушистое, как мех. Трудно передать мою радость, когда я его увидел. Робинзон Крузо и тот не был так одинок, как я, уверяю вас. А тут у меня появился такой забавный товарищ.
Птенец смотрел на меня и мигал, поднимая веки кверху, как курица, потом чирикнул и сразу принялся клевать песок, как будто вылупиться с опозданием на триста лет было для него сущей безделицей.
«Привет, Пятница!» — сказал я; еще в каноэ, увидев, что в яйце развивается зародыш, я решил: если птенец вылупится, он, конечно, будет назван Пятницей. Меня немножко беспокоило, чем я его буду кормить, и я дал ему кусок сырого губана. Он проглотил его и снова разинул клюв. Это меня обрадовало: ведь если бы он при подобных обстоятельствах оказался чересчур разборчив, мне пришлось бы в конце концов съесть его самого.
Вы не можете себе представить, каким занятным был этот птенец эпиорниса. С первого же дня он не отходил от меня ни на шаг. Обычно он стоял рядом и смотрел, как я ловлю рыбу в лагуне; я делился с ним всем, что мне удавалось выудить. И к тому же он был умницей. На берегу, в песке, попадались какие-то противные зеленые бородавчатые штучки, похожие на маринованные корнишоны; он попробовал проглотить одну из них, и ему стало худо. Больше он на них даже и не глядел.
И он рос. Рос чуть ли не на глазах. А так как я никогда не был особенно общительным, его спокойная, дружелюбная натура вполне устраивала меня. Почти два года мы были так счастливы, как только это возможно на необитаемом острове. Зная, что мне накапливается у Доусона жалованье, я отбросил прочь все деловые заботы. Иногда мы видели парус, однако ни одно судно не приблизилось к нашему острову. Я развлекался тем, что украшал атолл узорами из морских ежей и всяких причудливых раковин и кругом по берегу выложил: «Остров Эпиорниса», — очень аккуратно, большими буквами, как делают надписи из цветных камешков у нас на родине, возле железнодорожных станций; кроме того, я выложил математические вычисления и разные рисунки. Часто я лежал и смотрел, как моя птичка важно расхаживает около меня и все растет, растет; если я когда-нибудь выберусь отсюда, думал я, вполне можно будет заработать на жизнь, показывая эту птицу. После первой линьки она стала красивой: с хохолком, голубой бородкой и пышным зеленым хвостом.
Я все ломал себе голову, имеют ли Доусоны право претендовать на нее или нет. Во время штормов или в период дождей мы лежали в уютном шалаше, построенном из остатков каноэ, и я рассказывал Пятнице всякие небылицы про своих друзей на родине. А после шторма мы вместе обходили остров, проверяя, не выкинул ли океан чего-нибудь на берег. Словом — идиллия. Если бы еще немного табачку, ну просто райская была бы жизнь.
Но к концу второго года что-то стало не ладиться в нашем маленьком раю. Пятница достиг тогда почти четырнадцати футов росту; у него была большая, широкая голова, по форме похожая на кирку, и огромные коричневые глаза с желтым ободком, посаженные не так, как у курицы, по разные стороны головы, а по-человечьи — близко друг к другу. Оперение у него было красивое: не темное, почти траурное, как у страусов, а скорее как у казуара. Он начал топорщить гребешок при виде меня и важничать, в общем, проявлять признаки скверного характера…
А однажды, когда рыбная ловля оказалась довольно неудачной, моя птица стала ходить вокруг меня в какой-то странной задумчивости. Я решил, что, может быть, она наелась морских огурцов или еще чего-нибудь, но, как оказалось, она просто показывала мне свое недовольство. Я тоже был голоден и, когда наконец вытащил рыбу, хотел съесть ее сам. В то утро мы оба были не в духе. Эпиорнис схватил рыбу, а я стал гнать его прочь и стукнул по голове. Туг он и накинулся на меня. О боже!..
Эта птица клюнула меня в лицо. — Он показал на свой шрам. — А потом стала лягаться. Прямо как ломовая лошадь! Я вскочил и, видя, что она не унимается, побежал что есть мочи, прикрыв обеими рука ми лицо. Но проклятая птица, несмотря на неуклюжие ноги, мчалась быстрей скакуна и все лягала меня и долбила своей киркой по затылку. Я бросился к лагуне и забрался в воду по самую шею. Птица остановилась на берегу, потому что не любила мочить лапы, и стала кричать пронзительно, как павлин, только более хрипло, а потом принялась расхаживать взад-вперед по берегу. Сказать по правде, довольно-таки унизительно было видеть, как это ископаемое сделалось хозяином положения. Голова и лицо у меня были в крови, а тело — тело сплошь покрылось синяками.
Я решил переплыть лагуну и на время оставить птицу одну, чтобы она утихомирилась. Там я залез на самую высокую пальму и стал все это обдумывать. Кажется, в жизни я не был еще так оскорблен. Какая черная неблагодарность! Я был для нее ближе родного брата. Высидел ее, воспитал. Этакую большую, неуклюжую, допотопную птицу! Я, человек, царь природы и все такое.
Я думал, что через некоторое время она сама это поймет и устыдится. Думал, что, если мне удастся наловить вкусных рыбок и я как бы случайно подойду и угощу ее, она образумится. Я не сразу понял, какой мстительной и сварливой может быть птица вымершей породы. Воплощенное коварство!
Не буду рассказывать обо всех уловках, которые я применял, чтобы снова усмирить птицу. Это свыше моих сил: даже теперь я сгораю со стыда, когда вспоминаю, как пренебрежительно обращалась со мной эта музейная диковинка и как она избивала меня! Я пробовал применить силу и стал бросать в нее с безопасного расстояния обломками кораллов, но она только проглатывала их. Потом я метнул в нее раскрытый нож и чуть не распростился с ним, хотя он был слишком велик, чтобы она могла его проглотить. Пытался я взять ее измором и перестал удить рыбу, но она научилась отыскивать на берегу после отлива червяков, и ей этого хватало. Добрую половину суток я проводил, стоя по шею в лагуне, а другую половину — наверху, на пальмах. Однажды пальма оказалась не очень высокой, и когда птица настигла меня там, ох и полакомилась она моими икрами! Положение стало совершенно невыносимым. Пробовали вы когда-нибудь спать на пальме? Меня мучили ужаснейшие кошмары. И к тому же какой позор! Эта вымершая тварь бродит по моему острову с надутым видом, словно герцогиня, а я не имею права ступить ногой на землю. Я даже плакал от усталости и досады. Я прямо заявил ей, что не позволю какому-то дурацкому анахронизму гоняться за мной по пустынному острову. Пускай разыскивает какого-нибудь мореплавателя своей собственной эпохи и клюет его, сколько вздумается. Но она только щелкала клювом, завидя меня. Этакая огромная уродина, одни ноги да шея!
Сколько все это тянулось, даже не хочется говорить. Я убил бы ее раньше, но не знал способа. В конце концов я все же сообразил, как мне ее прикончить. Так ловят птиц в Южной Америке. Я сплел свои рыболовные лесы с водорослями и лианами и сделал крепкий канат ярдов в двенадцать длиной или даже больше, а к обоим концам привязал по большому коралловому обломку. На это ушло довольно много времени, потому что постоянно приходилось то лезть в лагуну, то забираться на дерево — смотря по обстоятельствам. Наконец я раскрутил этот канат над головой и запустил им в птицу. Сначала я промахнулся, но во второй раз канат обвился вокруг ее ног. Она упала. Канат я бросил, стоя по пояс в лагуне, а как только птица свалилась на землю, выскочил из воды и перепилил ей горло ножом…
Мне даже теперь неприятно об этом вспоминать. А в ту минуту я чувствовал себя убийцей, хотя так и кипел от злости. Я стоял над ней и видел, как кровь течет на белый песок, как ее сильные длинные ноги и шея дергаются в агонии. Ах, да что говорить!..
После этой трагедии одиночество, как проклятие, нависло надо мной. Боже мой, вы даже представить себе не можете, как мне не хватало этой птицы! Я сидел около ее трупа и горевал; меня пробирала дрожь, когда я оглядывал свой унылый атолл, на котором царило безмолвие. Я вспоминал, каким славным птенцом был этот эпиорнис, когда вылупился, и какие симпатичные, забавные повадки были у него, пока он не озлобился. Кто знает, если б я его только ранил, я, вероятно, сумел бы его выходить и привить ему дружеские чувства. Будь у меня какой-нибудь инструмент, чтобы выдолбить яму в коралловом атолле, я похоронил бы эпиорниса. Мне казалось, что я расстался с человеком, а не с птицей. Съесть ее я, конечно, не мог бы, и поэтому опустил в лагуну, где рыбки начисто ее обглодали. Я даже не оставил себе перьев. А потом какому-то типу, путешествовавшему на яхте, в один прекрасный день вздумалось поглядеть, существует ли еще мой атолл.
Он явился как раз вовремя, потому что мне стало так тошно на пустынном острове, что я уже раздумывал, не зайти ли мне просто подальше в море и там покончить со всеми земными делами или поесть этих зеленых штучек…
Я продал кости человеку по фамилии Уинслоу, торговавшему поблизости от Британского музея, а он, по его словам, перепродал их старику Хэверсу. Хэверс, видимо, не знал, что они превосходят по своим размерам все, что было до сих пор найдено. Поэтому они привлекли к себе внимание только после его смерти. Птицу назвали… эпиорнис… как это дальше, вы не помните?
— Aepyornis vastus, — подсказал я. — Забавное совпадение: ведь именно об этих костях упоминал один мой приятель. Когда был найден скелет эпиорниса с берцовой костью длиной в ярд, считалось, что это уже предел, и его назвали Aepyornis maximus. Потом кто-то раздобыл другую берцовую кость в четыре фута шесть дюймов или больше, и та птица получила название Aepyornis titan. Затем, после смерти старика Хэверса, в его коллекции нашли ваш vastus, а потом нашелся vastissimus[3].
— Уинслоу так и говорил мне, — сказал человек со шрамом. — Если найдутся еще новые эпиорнисы, он думает, что какую-нибудь ученую шишку хватит удар. А все-таки странные истории случаются с людьми, правда?