РАССКАЗЫ ИЗ «ДЕРЕВЕНСКОГО ЦИКЛА»

ВОЗДУХ

Что крестьянину вы оставляете?

Воздух, един только воздух.

А. Радищев. Путешествие из Петербурга в Москву

Когда Эдуарду Григорьевичу Двинскому июньской ночью в третий раз за последнее время приснилось, что его вешают, и он в ужасе, в холодном поту проснулся, — он решил наконец разобраться в природе этого чудовищного сна. Все оказалось очень просто и даже не понадобился умница Фрейд со своими глубокомысленными толкованиями. Предельно просто. Он трижды просыпался от удушья — ему элементарно не хватало воздуха, а в его снах эта физическая нехватка обретала форму виселицы и процедуры повешения. В раскрытое окно проникало черт знает что, а не воздух. Какой-то угарный газ. А пошаливающее сердце и расшатанные нервы усугубляли ситуацию. Из этого адового города надо было бежать, иначе в середине лета его уже будут не вешать, а четвертовать и подвешивать на дыбе.

У приятеля-художника он узнал адрес места в глубинке, где продается дом. Взял в редакции очередной отпуск, снял с книжки деньги, оставленные некогда матерью, добавил часть гонорара за книгу о Державине, которая в скором времени должна была выйти в детском издательстве, и рванул в Рязанскую область. Перед отъездом он послал телеграмму хозяйке, что дом он покупает за назначенную цену. Он знал от приятеля, что высокая цена отпугивает покупателей. Он же решил не торговаться. Его, собственно говоря, интересовал не дом, а воздух. Он купил бы, кажется, хоть хижину дяди Тома, хоть избушку на курьих ножках, лишь бы они выходили окнами на нетронутую природу. Этот же дом оказался просторным, рассчитанным на фундаментальное оседлое существование, — с баней, погребом, большим фруктовым садом и огородом, правда, как водится в русских деревнях, с туалетом во дворе. Но это были детали. Хозяйку дома, худенькую резкоголосую старушку в белом платочке, он, видимо, очень удивил тем, что не торговался, почти ничего не смотрел в доме и во дворе, не измерял шагами или сантиметром площадь двух комнат, кухни и веранды, — словом, не вдавался ни в какие подробности, а почти без объяснений ринулся с хозяйкой в сельсовет и тут же, в закутке вручил ей наличными всю сумму, а сумма, даже по городским меркам, была немалой. Наверное, хозяйка приняла его за сумасшедшего, — а ему просто хотелось видеть нормальные сны.

Бедная старушка только начинала что-то крикливо лопотать, как он взглядывал на нее невидящими блестящими глазами, — и она замолкала в остолбенении. Единственное, что он у нее спросил, — это местонахождение почты, и в тот же день отправил жене и дочери лаконичнейшую из телеграмм: «Купил дом. Не приезжайте». «Девушки» с местной почты (обе были уже бабушками) после его ухода еще долго обсуждали необычного посетителя. Одной особенно понравилась его светлая борода, другой именно борода и не понравилась, — но обе согласились, что он ничего, только вот имя какое-то «собачье» — Эдуард. Хотя тоже по-своему красивое, городское. И весь он был городской — высокий, широкоплечий, но с маленькими руками, с бородой, но борода не деревенская, запущенная, а аккуратно подстриженная, одетый в мятые джинсы и светлую сиреневую футболку, — но и в этой небрежности чувствовался городской шик.

Мебель из дома была вывезена, — да он и не просил ничего оставлять. И все же бывшая хозяйка, — не то по сердечной доброте, не то из-за полной ненадобности, — оставила в комнатах старый продавленный диван и несколько табуреток. На веранде стоял шаткий деревянный столик с приемником. Приемник, как выяснилось, не работал, что Эдуарда Григорьевича обрадовало. Последние известия ему осточертели, но было бы трудно заставить себя не слушать, что там опять неудачно соврали чиновники и журналисты.

Весь этот первый свой день «на природе» он сидел в саду, отдаваясь радости незатрудненного дыхания. Пахло огородом, в основном капустой. Ночью он широко распахнул окно, выходящее на луга, разделся, не зажигая электричества, и улегся на чужой, незастеленный диван, укрывшись тужуркой, захваченной из города. Он думал, что ни за что не уснет на новом месте, на чужом диване, пропитанном каким-то въедливым затхлым запахом, — но неожиданно заснул и ему даже снились сны. Сны пришли словно прямо из детства — были такие же жгучие и неопределенные. Кажется, в детстве они связывались с представлением о любви.

В каком-то жарком летнем мареве тонуло, расплываясь, женское лицо с неопределенными чертами. И в самый тот миг, когда он — или тот, кто замещал его во сне, — должен был приблизиться к незнакомке, — траурно забил барабан, запела труба, и он понял, что его ведут на…

Неужели он обречен?

Он проснулся в холодном поту — в распахнутое окно, смешиваясь с ароматом полей и садов, ворвался какой-то весьма подозрительный воздух, от которого тут же запершило в горле. Он закашлялся, прикрыл окно и закурил, хотя в деревне решил отказаться от сигарет. Светало.

Через мутное стекло вдали, за лугом, он различил какой-то странный черный дым. А с другой стороны деревни возвышалась громадная красная труба, окутанная блеклым облаком. И что-то там, в той стороне все время гудело и вздрагивало. Вот это да! Как же он сразу этого не углядел, не внюхался! Воздух показался, напротив, очень свежим, пахнущим молоком и навозом, как в детстве на подмосковной даче.

Следующие несколько дней Эдуард Григорьевич потратил на выяснение положения дел с воздухом, совмещая, как опытный разведчик, свои попытки что-нибудь узнать с мелкими хозяйственными делами. Он ходил в местный магазинчик, где разживался черствым черным хлебом, шоколадными пряниками и мутным подсолнечным маслом, и словно ненароком заводил разговор с толстой добродушной продавщицей о преимуществах здешнего воздуха перед городским, — только что это, мол, за труба рядом с вами? Доставая из колодца воду, он спрашивал ожидающего рядышком старичка с бидончиком, что за странный шум постоянно слышится за деревней, а у соседки, снабжавшей его молоком, интересовался про дымы.

Сведения оказались самые противоречивые. Уяснил он одно — вокруг деревни есть какие-то объекты, но что это за объекты, насколько они вредны для здоровья, есть ли там какие-либо очистные сооружения, — никто толком сказать не мог.

— Что это, бабуся? — маниакально спрашивал он у ковыляющей мимо его забора старушки, указывая на черный дым, застивший половину горизонта.

— А это, милый, мусор у нас жгут, — откликалась старушка и смотрела на него ласково.

Неужели же мусора было так много? И почему этот мусор издавал такой странный аммиачно-кислотный запах? Впрочем, этот запах ощущался лишь иногда, наплывами, по большей же части воздух был чудесный, молочно-навозно-капустный, — так что аммиачные пары и черный дым казались дурным сном. Реальные же сны, возможно, поставили бы в тупик даже завзятого фрейдиста. Для его возраста, весьма уже зрелого, — они были что-то слишком инфантильны. Какое-то бесконечное, счастливо-несчастное томление, причем предмет этого томления постоянно ускользал. И каждый раз, когда Эдуард Григорьевич уже готов был увидеть таинственную незнакомку, — из трубы начинал валить дым. Новоявленный домовладелец просыпался и судорожно захлопывал окно.

— Что это за дым у вас? — спросил Эдуард Григорьевич, появившись в местной библиотеке — безобразном одноэтажном кирпичном здании на отшибе деревни — и скользя брезгливым взглядом по полке со столичными журналами. Неужели их еще кто-нибудь читает?

— А вы не боитесь узнать что-нибудь такое, что вам здо́рово не понравится?

Он отстранил от глаз старый «Новый мир» и вгляделся. Это было первое лицо в деревне, в которое он вгляделся. Увидел не черты, не нос с горбинкой или без оной, не рот, который кривится или фальшиво улыбается, — а что красива и довольно молода.

Действительно, красива, пусть даже не заняла бы никакого места на европейских конкурсах красоты. Там стандарт, а эта вся нестандартна — худая, немного сутулая, рыжая, в нелепой длинной юбке. И голос прокуренный, хрипловатый. Вот бы еще хромала! Это было бы неотразимо.

— Я приехал сюда за чистым воздухом.

Он сказал истинную правду и сам себе удивился, зачем сказал.

— Разве этот товар где-нибудь у нас еще есть? Вот почитайте.

Она с безразличным лицом кинула на стол какие-то истрепанные отечественные детективы. Какого, однако, о нем мнения местная интеллигенция! Он сделал вид, что не заметил детективов, и протянул для регистрации томик рассказов чудом здесь оказавшегося Борхеса. Автор был в этих краях столь неизвестен, что его даже не удосужились украсть. Борхеса он давным-давно читал, но пусть знают, что котируется в столице. Впрочем, столичная интеллигенция, кажется, сама переключилась на детективы.

Библиотекарша старательно, низко нагнув к бланку рыжую гладкую голову, вписывала в него название книги. Сейчас спросит, — а это интересно? Но не спросила. Зачем-то прошла, действительно немного прихрамывая, — может быть, просто отсидела ногу, — в тесное, завешанное полками соседнее помещение и вернулась, обдав его запахом духов. Видимо, только что надушилась. Местная Клеопатра? Он расписался в карточке и взял Борхеса, сожалея о старых столичных журналах и даже о детективах. Вечера здесь были длинные и скучные. Сейчас скажет, — приходите как-нибудь вечерком поболтать, — но не сказала.

Утром ему принесли телеграмму: «Наташа не набрала Москве жарко дымно. Приезжаем». В последней фразе ему послышалась интонация вопроса, и немного отлегло от сердца, а что «не набрала», так этого и следовало ожидать от девчонки, которая не ночует дома. Вот и эта, наверное, не ночует — телеграмму принесла рослая светловолосая девица, в которую он по вчерашней инерции вгляделся. Глупа, белозуба, в цветастой короткой юбчонке. Видимо, школу благополучно отсидела — и резвится на просторе. Он хотел было дать ей мелочь за труды, но раздумал. Еще скажет, как дочь, — дяденька, вы случаем не офонарели? Пока он читал телеграмму, девчонка вертелась перед его глазами, разглядывая пустую веранду с шатким столом и не менее шаткой табуреткой. Или чего-то ждала, или просто бездельничала.

— Мало работы?

Он спросил, улыбаясь, чтобы вопрос не прозвучал как нравоучение.

Она посмотрела на него с придурковатым любопытством, обнажив острые, как у собаки, зубы, соскочила с крыльца, села на велосипед, оставленный в траве, и укатила по направлению к райцентру.

В этот день он ходил на пруд, то есть на самом-то деле пруд был только предлогом — ему хотелось вблизи посмотреть на громадную красную трубу, испускающую облачный дым. Труба эта находилась рядом с магазинчиком и прудом, поэтому, когда местные шли на пруд или в магазин, — они говорили — айда на кирпичный. Он не сразу даже разобрался в этой подмене. Пруд оказался маленькой убогой канавкой, заросшей разнообразнейшими травами, но без единого деревца по берегам. Вблизи стояли какие-то низкие, серые строения, наполовину обнесенные кирпичной стеной. Людей видно не было и вообще это место производило впечатление необитаемого и гиблого. В центре этих заброшенных построек возвышалась красная труба, из которой на сей раз ничего такого не выбрасывалось. В пруду кто-то купался. Видимо, местный мальчишка. Он подошел ближе, раздумывая, не искупаться ли самому. Когда вгляделся, то оказалось, что купается женщина — она уплыла на другой конец жалкой лужи и стояла у самого пенистого берега.

Библиотекарша, — подумал Эдуард Григорьевич, но тут же понял, что ошибся. Это была девчонка-почтальонша. Отсутствие купальника ее, видимо, нисколько не смущало, — она и не подумала присесть в воду. Да еще купается в такой грязи. Тут ведь явный промышленный сток, даже гуси пренебрегли. Делая вид, что не замечает прекрасной купальщицы, он пошел к себе. Вопрос о воздухе оставался открытым. Эта ли труба — главный отравитель или есть что-нибудь еще? В какой степени вредно производство кирпича? Да и почему там так тихо? Может быть, все производство уже свернули и перевели куда-нибудь в Сыктывкар, а из Сыктывкара сюда направили колонну грузовых автомашин или вагон гвоздей?

Дома он подошел было к шаткому деревянному столу, на котором лежала на всякий случай писчая бумага, — но почувствовал удушье и боль в сердце и поспешно отошел. Вечером сидел на веранде, пил купленное у соседки молоко, заедал его каменным черным хлебом и не думал ни о чем.

Этой ночью он, кажется, ее разглядел; она стояла в воде, отвернувшись, видна была лишь слегка сутулая узкая спина в брызгах воды. Подсматривать было очень неловко, но и не смотреть не хватало сил. Она обернулась. Он уловил испуг и негодование в яростных глазах — прямо античная Артемида, и… Нет, на этот раз труба не возвестила о его казни. Просто кто-то хозяйничал в саду, а нервы были так напряжены, что реагировали на малейший чужеродный звук. Он выбежал на крыльцо как был, в трусах. Девчонка-почтальон ползала вдоль забора у кустов крыжовника и срывала ягоды в большую плетеную корзину.

— Вы же не рвете!

Она едва повернула в его сторону облупившийся на солнце нос. Он пожал плечами и пошел досыпать (было часов шесть), но через полчаса, не утерпев, все-таки вышел в сад, уже более одетый — в шортах и футболке. Похитительница ягод все еще ползала вдоль кустов, наполняя теперь целлофановый пакет.

— Зачем тебе столько?

— Это вам, городским, не надо. А нам пригодится.

Она засмеялась, сверкнув острыми собачьими зубами.

— А расплачиваться?

— А что, и расплачусь, и расплачусь.

Он был сам не рад, что затеял с ней, какой-то полуидиоткой, эту рискованную игру с «расплатой». Ничего ему от нее не нужно. Самое интересное, что действительно было не нужно, словно все инстинкты притупились. А девчонка, казалось, только и ждала момента, чтобы «заплатить». Вспрыгнула к нему на веранду, завертелась, стала вынимать из кармана короткой цветастой юбчонки какую-то мелочь пополам с шелухой от семечек, приговаривая, что крыжовника нынче у всех много и он совсем бросовый товар.

Эдуард Григорьевич едва отмахнулся от ее медяков, и девчонка, прихватив корзину и полный пакет, побежала в сторону райцентра, сверкая зубами и коленками.

— Вы ей уши-то надерите, — посоветовала соседка, отливая ему в кружку молоко. — Моду взяла воровать где ни попадя. К Нине Хреновой на огород забралась — так та на нее собаку спустила. А потом на рынке городском торгует. Оборотистая девка.

— А вы откуда знаете, что у меня… что она у меня?.. — пробормотал Эдуард Григорьевич, — пораженный.

— А в деревне все про всех знают, — заключила соседка и посмотрела добродушно.

Он расплатился, взял кружку и у себя на веранде бездумно и блаженно выпил чуть теплое молоко все с тем же твердокаменным и безвкусным черным хлебом, который добывал в местном магазинчике. Кроме хлеба, он мог разжиться там довольно вкусными шоколадными пряниками, мармеладом какого-то местного производства, сплошь состоящим из сладковатого желе, спичками и подсолнечным маслом. Но каждый день, как и в городе, была надежда, что что-нибудь «выбросят». Он пристрастился чуть ли не ежедневно после завтрака ходить «на кирпичный», то есть к магазинчику, где порой заставал маленькие шоколадки или рыбу минтай, которую приспособился жарить на подсолнечном масле, почти не очищая.

Он находился в том душевном и физическом состоянии, когда больше всего хочется отупеть, погрузиться в органику жизни, в ее мелочи и повседневное течение, уйти от сложностей и неразрешимостей, которые захлестнули в городе. И в сущности, здесь, в этой еще недавно неизвестной ему деревеньке он почти обрел то, что искал, если бы не дымы, маячившие на горизонте и окружившие кольцом эту благословенную местность.

«А может быть, все не так страшно? — думал он, возвращаясь из магазинчика с коробкой конфет изготовления какой-то местной фабрики, что не сулило ничего хорошего. — Может быть, это допустимая норма загрязнения».

Все его страхи маниакально слились теперь в проблему воздуха, который у горожан почти отняли и вот добрались до деревни. Ему порой казалось, что если можно будет хотя бы дышать, просто дышать, то все еще не так плохо. Но за свободу дышать, причем дышать чистым воздухом, — нужно было бороться.

На этот раз, когда он подходил к магазинчику, из трубы «кирпичного» валил облачный серый дым, правда, в воздухе не пахло аммиаком, но и аромата лугов не ощущалось. Что-то было в этом очень зловещее. Он решил пойти в библиотеку и прочесть про производство кирпича. Надоели полная неизвестность, неясность, глухой страх. Вечером, когда чуть посвежело и с лугов подул ветер, — он вышел из дома. На его крыльце кто-то лежал. Лежащее тело чуть шевельнулось и показалась лохматая голова, заплетающимся языком произнесшая: «Ты к ей?»

Эдуард Григорьевич брезгливо обошел распластавшегося на крыльце человека.

— Домой идите.

И услышал:

— Чтоб к ей ни-ни. Застрелю.

Рука с черными от грязи ногтями приподняла над головой что-то вроде ружья. Все это казалось даже забавным, напоминало пародию на плохой детектив. Надо было в прошлый раз взять их почитать, чтобы уяснить логику действия в подобной ситуации. Пока что он просто промолчал.

Лежащее тело вновь пошевельнулось.

— Мил-человек, а стаканчик не поднесешь?

Эдуард Григорьевич, может, и поднес бы — из человеколюбия — да было нечего подносить, и он, не оглядываясь, последовал в сторону библиотеки. А оглянуться хотелось — лохматый мог и выстрелить из ружья ему в спину. И как этот субъект догадался, что идет он к «ей», то есть не к ней, конечно, а в библиотеку? Неужели соседка права, и здесь, в этой деревне, нет ничего тайного? Прекрасный возникал сюжет для разговора — А знаете… вас тут с ружьем охраняют! Но как-то не вязалась эта лохматая голова с библиотекаршей, хотя тем «р-романтичней».

Дверь и окно библиотеки были распахнуты настежь. Как не боится сидеть здесь одна? Он увидел ее в окне издалека, — неподвижно сидящей за столиком, а она, вероятно, видела, как он подходит. Почему-то сердце сжалось от грусти по этой чужой, проходящей жизни — вот здесь, в этом уродливом, никому не нужном, душном строении. Сидит здесь целыми днями и уже не читает, а просто смотрит в окно. Он так себя взвинтил, что даже забыл сюжет с огнестрельным оружием. Только начал, — А знаете… — и сбился с мысли. Пошлость какая-то… В ее взгляде читалось прямо неестественное равнодушие. Хоть бы для приличия улыбнулась. Есть же профессиональные правила!

— Принесли?

— Что, простите?

— Книгу принесли?

— Ах, Борхеса? Нет, я кое-что из него выписываю. Мне нужно по работе.

Сейчас спросит, — а чем вы занимаетесь? В карточке проставлено, что журналист, но можно ведь уточнить, это же так всегда интересно для нелитераторов! Но не спросила. Тогда Эдуард Григорьевич прямо приступил к делу:

— Я хотел бы узнать что-нибудь про кирпичное производство. Нет ли у вас какой-нибудь литературы? У вас тут возле магазинчика порой такие дымы…

— Вы все об этом. — Она провела рукой по глазам. — Нет у нас ничего про кирпичное производство.

— Ну тогда скажите мне сами. Вы-то наверняка знаете. Это опасно для здоровья? Понимаете, сюда должны приехать мои жена и дочь…

Она перебила:

— Да, да, да…

Встала и, абсолютно не прихрамывая, — видимо, тогда просто показалось, — пошла за перегородку, а вернувшись, обдала его терпким запахом духов.

— Конечно, опасно. Как все на свете. Просто нужно выбрать свои опасности.

— А вы здесь как очутились? — внезапно переменил он тему.

— Вы ведь тоже очутились, — сумела она ответить, не ответив.

— Вы из Питера, да? Там такие же гордые и холодные дамы.

— Вы хотели меня поддеть. А я действительно из Питера. А дальше — просто. Вышла замуж и оказалась тут.

— И муж охраняет вас с оружием в руках.

— С каким оружием?

Она посмотрела в открытое окно с таким выражением, точно его тут не было. Подобное равнодушие его уязвляло. Могла бы спросить, что идет сейчас в «Табакерке» на Чаплыгина, что поделывают бывшие московские художники-авангардисты Кабаков и Янкилевский, какое впечатление при близком общении производят Василий Аксенов и Андрей Битов, что он думает о международном терроризме и каково его мнение о возникшей в стране ситуации. Да мало ли что можно узнать у человека, приехавшего в страшную глушь из столицы, вращающегося в самой гуще событий, все узнающего одним из первых!.. И вот — ни одного вопроса. Впрочем, нет, все-таки один задала:

— Вы что-нибудь брать будете?

— Возьму, — буркнул он. — Давайте-ка ваши детективы.

— Они уже выданы.

— Ну, тогда… — Он запустил руку на полку со столичными журналами и, не глядя, извлек какой-то чуть ли не доперестроечный «Новый мир» и далеко не юную «Юность». — Вот.

Она, низко склонив гладкую рыжую голову к формуляру, вписывала журналы. Ее отрешенное спокойствие его бесило.

— Да, странные у вас тут поклонники.

Она посмотрела в окно и ничего не ответила…

Соседка — «молочная тетушка», как он ее мысленно называл, — наливая ему молоко, сказала:

— А Кирюха-то ревнует Наташку. Сказывали, с ружжом к тебе заявлялся.

— Какой Кирюха? Какая Наташка? Кирюха случайно не этот? — Эдуард Григорьевич сделал жест руками, каким изобразил бы обезьяну, спускавшуюся с дерева.

— Один у нас тут такой. Пастух. Малый с придурью, но Наташка и такого не пропустит.

Наташка — это девчонка-почтальон, — догадался Эдуард Григорьевич. Как, однако, глупо получилось с библиотекаршей, — намеки тонкие на то, чего не ведает никто. Все твердил ей про какое-то ружье, насочинял в уме целую балладу…

В его дворе почтальон Наташка рвала крыжовник уже не таясь, не ранним утром, как прежде, а средь бела дня. Видно, сделала вывод, что с ним можно не церемониться. Он подскочил к ней сзади и потряс за плечи довольно энергично. Она выронила корзинку и завалилась в траву, но тут же вскочила и захихикала, отряхивая короткую юбчонку.

— А что, нельзя? Жалко вам, что ли? Да они у вас все равно пропадают, осыпаются.

— Ты бы хоть спросила.

— И спрошу, и спрошу. Вот вам.

Она вынула из кармана юбчонки смятую, растерзанную телеграмму. Он прочел: «Выезжаем автобусом. Будем двадцатого вечером». Завтра. Ощущение было такое, будто его окружили и бежать некуда.

Девчонка, между тем, вновь села на корточки, собирая ягоды в корзину еще больших размеров, чем прежняя. Торопилась, видно, собрать до приезда женщин.

— А расплатиться? — вяло спросил он.

— Это пожалуйста, это сколько хотите.

Она вскочила и побежала к веранде, нашаривая что-то в кармане юбчонки. Он поплелся за ней. На крыльце она споткнулась, он поймал ее за край юбчонки, та затрещала и стремительно упала к ее ногам. Девчонка глупо захихикала, потирая одну загорелую, в ссадинах, ногу о другую, и обернулась к нему выжидательно. Трусики были из того же материала, что и юбчонка — в розовый цветочек. Он сделал движение к ней и остановился, словно в параличе.

— Вот порвали мне хорошую вещь. Она денег стоит.

Девчонка уже пыталась приладить юбку, отыскивая острыми белыми зубами конец лопнувшей резинки.

— Ты приходи… сегодня попозже… — сказал, не глядя на нее, словно вовсе и не ей, — и вошел в дом. В окно он видел, как она бежит с полной корзинкой к калитке…

Ноги сами несли его к библиотеке. Откуда, ну откуда это чувство, что он об этой женщине все знает? Знает все те «милые мелочи», которые превращают жизнь в нежизнь. Наверное, замужем за местным агрономом, которого когда-то случайно занесло в Питер, или за учителем здешней школы. Тут ведь, должно быть, есть школа. И какие-нибудь бедолаги в ней же преподают! Но зачем, зачем она вышла замуж за этого ужасного агронома или за такого вялого, безвольного и бесталанного человека, который не смог ей предложить ничего другого, кроме умирающей деревни с дымами вокруг? Да и эту ее убогую библиотеку не сегодня — завтра купит под продуктовый склад какой-нибудь новый русский, а книги выбросят на помойку. Скажут, время такое! Людей не жалеют, не то что книги! Прежде в ее жизни был хоть какой-то смысл, а теперь? Она одинока, брошена, несчастна! Муж уехал в Москву и нанялся на стройку, а она назло ему осталась здесь. У нее маленький ребенок! Да нет у нее никакого ребенка! Она совершенно одинока, почти как он в своей Москве. И она несчастна. Она…

Так можно было фантазировать до бесконечности. Главное, что он внезапно понял, до самых глубин прочувствовал, пропустил через себя причину ее странного равнодушия, ее безучастности и нежелания вступать с ним в какой-либо контакт. Она устала, она бесконечно устала. Устала и разочаровалась, совсем как он! Она затаилась, спала, и действительность ее как бы не касалась. О, она была той самой спящей красавицей, о которой написано столько сказок! Он представил себя и ее вечером на веранде его деревенского дома. Можно было сидеть тихо-тихо. Просто сидеть рядом в темноте. И это было бы счастьем.

Она смотрела в окно, сидя на своем привычном месте, и на его появление не отреагировала. Он заготовил фразу, но забыл какую. Почему-то они не поздоровались. Она пошевельнулась, чуть приподнялась на стуле и не глядя сняла с полки кипу каких-то брошюр.

— Я тут вам подобрала. У меня сильные подозрения… В общем, боюсь, что вам придется изучать материалы по радиоактивности. Тут о некоторых аналогичных случаях у нас и за рубежом.

Странно, но на него это известие почти не произвело впечатления. Он смотрел не на брошюры, а на ее руку — длинную, в веснушках, почти без загара, с узким запястьем и узкой ладонью. Удивительно красивую.

— Имя? — спросил он.

— Что?

Она держала в руках брошюры, и взгляд ее, как всегда, ускользал.

— Как вас зовут?

— О, у меня необычное имя, древнееврейское — Авиталь. В детстве звали Витой. И до сих пор иногда так зовут…

— Ви-та, — повторил он, разделяя слоги, повернулся и пошел к выходу, но с порога вернулся и безмолвно взял из ее рук брошюры.

— Погодите, я оформлю.

И снова это низко склонившееся над формуляром чуть веснушчатое бледное лицо, не то расцветающее, не то увядающее.

— А подушиться пойдете?

Она вдруг улыбнулась, да так, что стало несомненно — расцветает.

— Мне все кажется, что здесь пахнет затхлостью. Вот я и перебиваю этот запах духами.

— Правда? А мне кажется, здесь чудесно пахнет.

Они вдвоем рассмеялись, но уже чуть-чуть отчужденно и испуганно, словно боялись излишней близости и каждый уже уходил в свой сон, не желая, чтобы ему мешали его досмотреть. Принц из сказки, кажется, должен был поцеловать заколдованную спящую принцессу, но он не был принцем и сказкам не верил…

А ночью было душно, странно, муторно — и необыкновенно. Он шептал ей: Вита, Вита, Вита, — и она почему-то дико взвизгивала. А кто-то за окном с ревом проносился на мотоцикле с включенными фарами, сверкающими прямо в окна дома, и постреливал из ружья. Звук, во всяком случае, был такой…

Ему снилось, что он идет по высохшему руслу когда-то полноводной реки. И вдруг с ужасом понимает, что воздух выкачан. Воздуха нет, нет зелени, деревьев, нет совсем земли, воды, солнца, — тех поразительных стихий, из которых был некогда сотворен подлунный мир, — а есть только прозрачная среда, которую древние называли вакуумом. И вот этот вакуум заполнил теперь все жизненное пространство. И странно, Эдуард Григорьевич в нем существует, не умирает…

На автовокзале он встретил жену с дочерью. А на следующий день вся деревня из-за заборов наблюдала, как Эдуард Григорьевич, высокий и светлобородый, совсем не похожий на местных мужичков, тащит в двух руках по чемодану, а по бокам идут две нарядные городские бабенки, обе в темных очках и с листиками на носу.

Кое-кто видел также, как он, поставив чемоданы на траву, забежал в местную библиотеку с кипой каких-то книжек и выскочил оттуда через несколько минут со странно дергающимся ошалелым лицом. Особенно дотошные жители слышали даже, как та бабенка, что чуть постарше, спросила: зуб болит? На что он просто махнул рукой.

Больше семейство Двинских в этих местах не видели. Дом сдавался каким-то художникам, каждый год разным. И почтальон Наташка по-прежнему рвала в саду крыжовник — злые деревенские языки утверждали, что не совсем бесплатно.

А пастух Кирюха уверял и до сих пор уверяет, что на какой-то московской выставке, куда он случайно забрел — видимо, шел по следу художников-дачников, — он видел изображение голой бабы — точь-в-точь Наташки, хотя и в абстрактном виде. Между прочим, он продолжает по ночам лихо проноситься на потрепанном мотоцикле мимо «художниковой дачи», как с некоторых пор называют этот дом местные жители.

МЕСЯЦ В ДЕРЕВНЕ

И сам теперь великий Пан

В пещере нимф спокойно дремлет.

Ф. Тютчев

Этим летом к нам в деревню приезжала отдыхать моя двоюродная сестра Полина. Тут-то я ее впервые увидала. Она на пятнадцать лет меня старше. Я только что школу закончила, а ей уже ой-ой-ой. Старуха. Ну, не совсем старуха, а старая дева. Их семейство гордое, с нашим никогда не зналось, там все по ученой части, кандидатов наук, как кур нерезаных, — все поголовно. Вот и эта Полина — дочка папкиного брата, кандидатка каких-то там наук. А у меня мамка и папка — люди простые, папка не дурак выпить, он у меня шофер, а мамка в местной школе уборщица. Какая мы им компания?

Из города приехала, ученая, а посмеялись мы с Лидкой: платьишко на ней какое-то не модное, измятое, сама худая-худая, в очках, ноги бледные, руки бледные, а носик красноватый. Прямо сказать — не подарочек. Да, только волосам я ее позавидовала — ужасно они густые, рыжеватого цвета и вьются. И главное — ничего с ними не делает, не красит, не завивает — это мы с Лидкой пронаблюдали, специально подглядывали, когда она голову в тазу мыла и вообще мылась. Грудь у нее красивая — я еще подумала, зачем ей. Все равно одна. Мамке она подарками угодила — навезла и печенья, и конфет, и сыра какого-то особого. Мамка моя над ней, как наседка — Полиночка да Полиночка. Она у меня жалостливая. А отец прямо так и отрезал — почему, говорит, колбасы не привезла?

Поначалу эта Полина все свои книжки читала в пристроечке. Мы ее там поместили. Сядет у окошка — и давай читать. С утра — одну берет, а к вечеру, смотрю, — уже другую. Я их по переплетам различала. Мне-то они ни к чему, ее книжки. Я школу закончила, и решили мы с Лидкой податься осенью на текстильный комбинат, он недалеко от нас, в соседнем райцентре. Но это осенью. А летом — гуляй не хочу. Платьишки на нас с Лидкой моднющие — громадную очередь выстояли в местном универмаге — мне-то совсем в пору, а Лидке пришлось расширять. На морду мы с Лидкой симпатичные да молодые — ох, и гуляли же мы! Каждый вечер Генка Игнатьев и Мишка Мартынов увозили нас на своих мотоциклах в райцентр на дискотеку. Ну, это для мамки на дискотеку да в кино, а то, бывало, и прямиком к Генке Игнатьеву сворачиваем, а у него и наливочка собственного производства, и огурчики соленые с картошечкой, и кассета какая-нибудь с зарубежным роком. Лидка с Мишкой в доме располагаются, а мы с Генкой — на веранде, на шкуре медвежьей, уж не знаю, где он ее откопал, только он где-то вычитал, что на шкуре лучше. Он и сам, как медведь, — большущий, сильный, но не толстый, ни грамма лишнего жира, — он мускулистый, ходит в райцентре в спортивную секцию по тяжелой атлетике. Ему в этом году призываться, вот он и не пошел никуда учиться, а решил немного подработать в кооперативе по пошиву домашних тапочек. Руки у него золотые. А еще у него волосы красивые. Волосы — моя слабость. Даром, что у самой какие-то жидковатые. А у Генки они с таким отливом, словно он их ромашкой каждую неделю прополаскивает. Вообще-то он мне с первого класса еще нравился, а тут так получилось, что в армию его берут, и кто его знает, как там дальше обернется. Может, уедет куда. А с ним просто так не походишь, на него многие у нас в деревне и в райцентре зарятся — красивый. А у Лидки на Мишку — свои планы, она за него замуж собирается, только не больно-то Мишке она нужна, у него таких Лидок — миллион.

Ну, развлекаемся мы так с ребятами, каждый день вечером с Лидкой из дому сматываемся, смотрю, а сестренка моя двоюродная совсем загрустила. Книжек уже не читает, по ночам бродит по дому, как призрак какой, и все капли себе из скляночки отсчитывает. Мамка моя ей вишневые компотики по утрам наливает да вареньица вишневого накладывает — жалеет. А отцу и до меня-то дела нет, не то что до Полины. Да и в рейсах он, дома редко бывает.

Однажды сидим мы с Лидкой на веранде, семечки лузгаем и смеемся — просто так, от дурости, — открывается дверь и входит Полина.

— Можно, я с вами посижу, девочки?

А нам что, нам все равно. Сидим себе, семечки грызем, похихикиваем. Сидит, сидит моя Полина, потом поправила очки и робко так спрашивает:

— Можно?

Это она про семечки. Мы с Лидкой только пуще развеселились. А она давай эти семечки колупать, да так до самого прихода наших ребят и проколупала, а как явились Генка с Мишкой, тут же вскочила и ушла с веранды да всю шелуху от семечек с собой в газетке прихватила.

— Кто такая? — спрашивает Генка.

— Сеструха моя двоюродная, — отвечаю. — А что, понравилась?

А сама смеюсь — разве может Полина понравиться?

— Чудна́я, — говорит Генка. — Словно из благородных девиц.

А она все еще в этом своем мятеньком сереньком платьишке, загар ее не берет, руки-ноги бледные, худющие, глаза какие-то туманные, невидящие, хоть и в очках. Ужас просто!

— Она у меня знаешь зато какая ученая! — похвасталась я. И чего, дура, расхвасталась? Знала бы, как повернется! — Она кандидатка каких-то там очень сложных наук!

Тут мы с Лидкой почему-то принялись хохотать, ребята нас сгребли в охапку, посадили на мотоциклы, мы шлемы надвинули и покатили в райцентр, а потом к Генке домой — у него только мать, да и та уехала погостить к сестре в Одессу.

Вечером возвращаюсь я из «дискотеки», смотрю — сидит моя Полина на веранде, голову рукой подперла. И так мне ее жалко стало, старую дуру. Чего, думаю, пропадает со своей наукой, скоро совсем в тираж выйдет.

А она, оказывается, меня ждала.

— Добрый вечер, — говорит, — Катенька. Хочу с тобой посоветоваться.

Очень мне это понравилось. Она ученая, городская, совсем взрослая, а я только что школу с грехом пополам закончила и, если честно, ничегошеньки не запомнила, даже в таблице умножения путаюсь. И вот — хочет со мной посоветоваться. Мы тогда с ней чуть не до утра проговорили. Несчастная эта Полина оказалась — просто ужас. У нас-то с Лидкой с ребятами никаких проблем, мы бойкие, веселые, да и на морду удались, а у нее до таких-то годиков — ничего не выходит. Боюсь, говорит. Вдруг мне не повезет, детей заводить мне уже поздно, да и не хочу я одна, а операции этой ужасной я не перенесу. Умру от стыда.

Тут я ей и скажи — а попробовать не хочешь? Я бы тебе устроила, чтобы без всякого страха. Видала, какой ко мне приходит? Так он СПИДа этого до жути боится. У него девчонок много было, городских и деревенских, вот он и боится заразиться.

— Так ведь он молоденький, — говорит Полина.

Правильно сказал Генка — чудна́я. Не то ее смутило, что ко мне он приходит, а что молоденький. А может, не понимала она ничего, не разобралась, как говорится, в ситуации? Ходила как в бреду. Да еще я ей про себя чего только не наболтала и приврала, конечно!

Однако над ее словами я призадумалась. Уж очень эта Полина была неказистая, да и действительно старая. Уже за тридцать как-никак! Разве клюнет на нее красавчик Генка?!

Но просто ужас как мне захотелось сладить это дело, словно какой-то бес в меня вселился. Я аж дрожала от нетерпения, и не жалко мне было Генку Игнатьева для нее, потому что я знала, что она мне не конкурентка. И что-то такое сладкое было в том, чтобы кинуть эту ученую, «благородную», по Генкиным словам, Полину на его медвежью шкуру и чтобы мой Генка сделал все, как умеет. А он умеет, да еще, бывало, такое словечко произнесет, что обхохочешься. Он грубый, сильный, ненасытный. На это я и надеялась — на его ненасытность. Ведь она-то у него была бы свеженькая, как невеста. Говорят, прежде был такой обычай, чтобы кровь на простыне показывать гостям. Неужели был? Теперь таких невест, думаю, днем с огнем не сыскать. На это я и напирала, да еще на ее ученость — мол, кандидатка жутко сложных наук да все книжки читает. Ученее нашей Раисы Михайловны — учительницы литературы. Я про эту Раису неспроста ему напомнила. Говорят, он ей в девятом классе писал какие-то записки. Его потом к директору вызывали и чуть из школы не вытурили. А Раиса Михайловна вскоре от нас уехала.

Смотрю, прислушивается мой Генка и спрашивает:

— Неужели пойдет?

Я киваю, только, говорю, не забудь про СПИД. И хихикаю.

— А что, может, она зараженная?

Он на этом СПИДе прямо помешался.

— Да что ты, — говорю, — Гена, просто она боится обзавестись маленьким Игнатьевым.

Тут мой Генка заулыбался, тряхнул своими ромашковыми волосами и согласился.

— Давай, — говорит, — только по-быстрому.

Прихожу я к Полине, а она ни в какую — нет, нет и нет. Это, мол, у меня был нервный срыв, припадок. Не могу, не хочу, что еще за Игнатьев! И знай глотает капли да микстуры.

Еле-еле уговорила ее поехать к нам в клуб, а заодно посмотреть на Генку. Оказывается, она его толком не видела. Запомнила только, что большой да молодой. А сама думаю — и Генка на тебя полюбуется, может, еще откажется. Какое-то двоякое у меня было чувство, как говорят, и хочется, и колется. Но хочется-то все же побольше. Главное, такая гордость во мне появилась, что я человека выручаю, сеструху свою двоюродную. Может, потом у нее побойчее пойдет. Да и так будет, что на пенсии вспомнить. Не книжки же вспоминать?

Вечером приезжают за нами ребята на мотоциклах, мы с Лидкой уселись в коляски, тут-то я про Полину подумала. Бегу за ней, а она в свою пристроечку забилась и сидит, как мышь. Вид делает, что читает, только страниц-то не переворачивает! Я к ней кинулась, ну ее тормошить, не съедят же тебя там, не понравится — тебя Миша домой отвезет. Мы же вместе будем! Ты мне веришь?

— Да, да, да, — твердит, как в бреду. — Я верю, Катенька. Ты — чистая душа, веселая, открытая. С тобой все проще.

Тут я ее за руку — хвать и тяну на улицу. А мотоциклов всего два! Генка Игнатьев ткнул в бок Мишку — Генка у них за главного, и Мишка высадил Лидку и посадил к себе Полину. А Лидке говорит — иди, мол, ножками. И пришлось ей пешком топать в райцентр. Но с нее как с гуся вода — только смеется. Взглянула я на Полину, вижу — и Генка мой на нее косится исподлобья, словно нехотя. А она даже платьишка своего серенького да мятенького не сменила — только волосы не то не успела уложить в пучок, не то специально распустила по плечам. И что-то меня словно в сердце укололо — очень уж волосы у нее красивые, пушистые да рыжие, как у Аллы Пугачевой — любимой моей певицы.

— Куда? — шепчет Генка и, чувствую, он уже навострил лыжи к себе заворачивать.

— Нет уж, Геночка, — шиплю ему. — Давай в клуб. Я ей обещала.

Ах, не стоила она моего хорошего отношения!

Едем мы, значит, в райцентр, в клуб, или, как у нас говорят, на дискотеку. Честно сказать, дискотека у нас слабоватая. Генка Игнатьев мне рассказывал, какую видел в Таллине на каникулах, — вот это да! А у нас одно название, что дискотека. То какую-нибудь крутую рок-группу заведут, а то Кобзона или Зыкину, завывающую про Волгу.

Но нам повезло — приехали ребята из городского медучилища и как дадут жару! И кричат, и орут, и топают, и все тело ходуном у них ходит, и браслеты на руках позвякивают, а инструменты у них блестящие, громкие, визгливые. Такое тут веселье заделалось, все давай вслед за ними руками и ногами махать. Девчонка рядом со мной глаза закатила и вопит что есть мочи, мы с Лидкой тоже прыгаем и кричим, а Полина моя все к стеночке жмется, и глаза у нее ну просто ужасно испуганные.

Подошла к ней и шепчу:

— Ну, видала?

— Что? — спрашивает.

— Не что, а кого. Генку Игнатьева видала?

— Нет, — говорит, — не видала. И не хочу я его видеть. Забудь, Катенька, про этот разговор.

Взрослая тетка, в два раза всех тут взрослее, а ведет себя, как из детского сада. Ну, если по правде, на вид она и младше кое-кого из наших казалась. Худая — так ее за девчонку принимали, все меня в бок толкали, откуда, мол, такая.

Тут ребята из медучилища что-то такое надрывно стали выкрикивать в микрофон:

— Ле-то-о, осень-ньнь, зи-ма-а, весна-а-а!

Да по многу раз каждое словечко повторяют, скулят, как собаки, аж за душу хватает. Свет на площадке совсем почти потух, мы качаемся, как пьяные, смотрю — моя Полина глаза закрыла и тоже качается, только рукой за меня ухватилась, словно упасть боится. Тут-то мы ее, тепленькую, вывели из клуба, а было еще рано, часов девять, вечер светлый-светлый. Я сажусь к Мишке в коляску, а ее сажаем к Генке. Не успела наша Полина опомниться — Генка как рванет свой драндулет, а у нее глаза расширились, и кричит мне, дуреха:

— Катя, Катенька, а ты? Ты со мной?

— Все в порядке! — ору я во всю мочь, чтобы перекричать рев двух мотоциклов, а Мишка уже на всех порах несет меня домой. Я так рано еще никогда в этом месяце не возвращалась, даже мамка удивилась.

— А Полина-то где, не знаешь? — спрашивает, беспокойная она у меня. Особенно из-за Полины волновалась, я-то самостоятельная. Тут я мамке с три короба наврала, что Полина встретила в райцентре какую-то подругу, с которой училась в одном классе, что они с ней то да се, а сама места себе не нахожу. Волнуюсь, как никогда в жизни. Как там? Хоть бы уж Лидка поскорее приходила! Мы с ней договорились, что она постарается пронаблюдать. Ее ведь Мишка домой не отвез, и вообще она в этот вечер свободная.

Часов в двенадцать слышу под окном свист — выбегаю во двор, а это Лидка притопала. Через лесок у нас от райцентра минут двадцать быстрого ходу. Ну, тороплю ее, ну?

Дурак, говорит, твой Генка. Только я пристроилась пронаблюдать, вышел на крыльцо как есть без ничего и такое мне сказанул! Лидка даже не решилась громко повторить, на ухо мне шепнула. Она от смеха чуть не умерла — хоть бы, говорит, прикрылся. А я от нее отмахиваюсь — никакого от Лидки толку!

Сидим ждем, семечки лузгаем. Лидка ждала до часу, потом пошла домой — она матери боится, а минут через пятнадцать слышу — мотоцикл у нашего дома развернулся, секунду помедлил и рванул назад.

Идет по темному саду моя Полина, медленно так идет, пошатывается.

— Ну? — спрашиваю, а сама аж обмираю от нетерпения.

Она только ахает да твердит — ужасно, ужасно, — и, не замечая меня, шмыг в свою пристроечку и дверь на задвижку. Уж не помню, как я эту ночь проспала, утром вбегаю к ней — ну? А она все свое «ужасно» твердит, и ничего больше у нее не вытянешь. Вижу, ни от Лидки, ни от Полины толку нет. Утром помогла мамке — прополола огурцы, собрала вишню на компот, чтобы отвязалась, — и бегом к Генке, через лесок. Дома его не застала, так я, не будь дура, побежала к нему на секцию. Стоит мой Генка один посреди спортивного зала — народ весь на каникулах — и гирю громадную выжимает одной рукой, а мускулы у него на груди так и ходят!

— Тебе чего? — И на меня смотрит ужасно злобно, точно я ему лягушку за пазуху подбросила. Я и так, и сяк к нему подлащиваюсь — и мышцы его похвалила, и силу, — он немножко отмяк и говорит: — Ну и сестрица у тебя! Мука одна. Сперва ей дурно сделалось. На руках ее домой вносил, еле откачал. Потом мне уже самому как-то нехорошо стало…

— Не смог, Геночка?

А он уже опять свою гирю туда-сюда поднимает, и вид у него упрямый и какой-то ошарашенный. Никогда я его таким не видела.

Дня два моя Полина из пристроечки своей не вылезала, мамке моей сказала, что больна, но я-то знала, что у нее за болезнь. На третий день вечером сидим мы с Лидкой у телика — комедию какую-то старую смотрим, кажется, «Цирк» называется, — стучится Полина, а она, между прочим, просто так никогда не входила, всегда прежде постучится, — вошла, села в уголке и сидит. А нам с Лидкой что? Мы себе хохочем во все горло, больше так, от дурости. Слышу — и Полина начала тихонечко похихикивать. Сначала тихонечко, а потом все громче и громче, да уже больше нашего разошлась, даже воды наливала в кружку из чайника, чтобы смех остановить. Стали мы друг за дружкой носиться, вдруг слышу — звук мотоцикла возле нашего дома, и Генка Игнатьев стоит на пороге. А он с тех пор к нам не приезжал. Мы все втроем так и замерли.

Генка в куртке из искусственной кожи на молниях, светловолосый, загорелый, красивый до невозможности, правда, с лица чуть опавший, может, болел эти дни, оттого и не приезжал. Вот, думаю, — какой он у меня! Я-то уверена, что за мной он приехал. Да не тут-то было. Подходит Генка к Полине и, ни слова не говоря, выводит ее во двор, сажает на мотоцикл и — привет. Мы с Лидкой, когда выбежали, только пыли наглотались.

И опять он ее часа в два привез назад, а ко мне не заглянул. Очень была я на них обоих обижена, особенно на Полину, и встречать ее в сад не вышла. А тут она сама ко мне прибежала, скребется — можно? Входи, говорю. Все-таки интересно. В прошлый раз она все ахала да повторяла «ужасно», а теперь полчаса только вскрикивала — Катя, о, Катенька! — и ничего больше.

Надоело мне это, и я ей: ну и как, сказал он тебе словечко?

— Катя, о, Катенька! — А глаза круглые, полоумные. — Мы, кажется, вообще не разговаривали! — И давай лопотать про то, какие мы все здесь здоровые и простые, а они там в городе раздерганные и сумасшедшие. Да все про какого-то пана вспоминает, поляка, наверное. Смеется, дрожит, лопочет — да так и заснула у меня на кровати, пришлось мне ее будить и переселять. Пусть отсыпается в своей пристроечке.

Ну, думаю, Катя, о, Катенька, держись. Теперь все по-другому пойдет. Зачем она ему теперь нужна — некрасивая и старая? Да еще и сумасшедшая — сама говорила. Вот теперь и будет мой праздничек, когда он на нее наплюет и отвернется. Но ей я, конечно, ничего такого не говорю. Собрались с ней утром купаться на пруд. До него ходу минут пять. Идем, помалкиваем. Она о своем думает, я о своем. Я-то пошла прямо в купальнике — у меня очень красивый, импортный, а Полина в халате — да в каком! — с длинными рукавами и черный. Спасибо, хоть у пруда она свой халатик скинула — ну, про ее фигуру я уже говорила, а в купальнике еще видней, какая худющая. Я прямо на солнце загораю, а она села под деревце и книжку читает. Я случайно заглянула, так специально для Лидки слово одно заучила, чтобы посмеяться — «экстатический», ей-богу, не вру. И там все слова на странице такие.

Вдруг смотрю — глазам не верю — Генка подходит. А он утром никогда ко мне не ходил. У него по утрам самая работа в кооперативе. Сел возле нее на травке и сидит, а она халатик свой черный схватила и завернулась в него прямо по шею. Сидят они, сидят — словно и нет меня рядом. Полина и на Генку особого внимания вроде не обращает, читает свою книжечку, а он ее щекочет травинкой, она отмахивается, хмурится. Смотрю, он ей рукава халата закатывает, а она отбивается и хохочет во все горло. Рыжая, длинная, худая, очки с носу спадают — и гогочет, как молоденькая. Посмотрела я на них — и пошла домой, даже не искупалась. А сама думаю — Гена, Геночка, догони! Не догнал.

Стала она с Генкой по целым дням где-то пропадать. Приходит вечером — и все посмеивается и напевает. А ест — прямо за четверых, мамка не успевает ей лапшу подкладывать — разносолов у нас нет. Совсем одурела. А мамка радуется, что Полиночка повеселела. Вот хорошо, говорит, что Гена ее в райцентр катает. Там и кино, и библиотека. Мы с Лидкой только переглядываемся да подталкиваем друг дружку. А Лидка все это время у меня проводила — Мишка ее слинял, не показывался.

Гуляет Полина, да и про нас с Лидкой не забывает — то семечки на веранде с нами лузгает, то киношку по телику смотрит. И словно не замечает, что я на нее обижена. А может, и вправду не замечала? А ночью спит прямо как убитая. У нас однажды столик упал среди ночи из-за кошки. Грохот был жуткий, все проснулись, кроме Полины — она не заметила. Загорела, ходит в какой-то зелененькой маечке и шортиках — просто не узнать. А я и злюсь на нее, и горжусь своей работой — ведь это я из нее человека сделала.

И вот как-то днем останавливается возле нашего двора легковушка и выходит из нее мужчина — не старый, но и не особо молодой, лысоватый, очкастый, с бородой и золотым обручальным кольцом на пальце. И у мамки моей — мы с ней в саду крыжовник рвали — вежливенько спрашивает через забор, не здесь ли живет Полина Евгеньевна. А тут и сама Полина выскакивает в сад в своей маечке и шортиках. Он как стоял за забором, так и застыл на месте. Не ожидал, видно, ее такой увидеть. А она вспыхнула и — прыг в дом. Через минуту смотрю — выходит в кофтенке, наброшенной на маечку, а шорты так и оставила. Ну, мамка моя в дом его пригласила, накрыла на веранде стол чистой скатертью — она у меня хоть и уборщица, а любит, чтобы все было честь по чести. Сидим мы вчетвером, пьем чай с вишневым вареньем — мы тогда только-только свежего наварили, еще пенка оставалась. Полина как-то вся съежилась, ноги в шортиках поджимает, а знакомый ее в четвертый раз объясняет, как он в наших краях очутился. Ехал, мол, на конференцию и оказался совсем рядом — грех, говорит, было не заехать. А потом между ними такой разговор пошел, словно и не по-русски. Он говорит словечко, она словечко, им вроде все понятно, а нам с мамкой ничегошеньки не понять. Мамка мне шепчет — Катюша, он, случайно, не из Америки? Она у меня до сих пор шпионов боится, особенно американских.

Тут и Генка на своем драндулете подоспел и стал сигналить. Сигналил-сигналил, а мы сидим, как глухие, только гость стал волноваться, озираться по сторонам, туда-сюда вертит шеей, откашливается. А Полина наша сидит смирненько, глаза опустила, будто Генкины гудки ее не касаются. Тогда я выскочила на улицу. Уезжай, говорю, Гена, у нее гость из Москвы. Профессор, а может, академик какой. Это я цену ему набивала. А потом шепчу — Гена, а? — но он даже не услышал, не посмотрел, развернулся и укатил.

А через полчаса уехал на своей легковушке и Полинин гость, мрачный такой, раздосадованный. Он уехал, а Полина заперлась в своей пристроечке и лишь вечером показалась — зареванная. Собрала вещички, и на следующее утро папка отвез ее на автовокзал.

Ну, сказать, как мы с ней прощались? Обе плакали навзрыд. Я отходчивая, зла долго не держу, да и чего скрывать — рада была ее отъезду, но и жаль было немножко, что уезжает. Привыкла я к ней. А она то принималась ахать и шептать «ужасно», то кидалась меня обнимать и благодарить — никогда, говорит, Катенька, тебя не забуду. И обе плачем, заливаемся. И мамка глаза вытирает. А Генке она даже привета не передала. Только все твердила про какого-то пана, поляка, наверное, который ее совсем заморочил. Я потом Генке все рассказала, как приехал этот лысый, очкастый, как она плакала, прощаясь, и за все меня благодарила и как даже словечка ему не передала. Тут он меня схватил и плюхнул прямо на пол — я едва успела шкуру подстелить, она у него лежала почему-то под кроватью, скатанная, — и словечко свое загнул в нужный момент, только потом как ударит кулаком по полу и в кровь разбил себе руку. Лидка трепалась, будто видела, как он покупал билет на автовокзале. Но это она от зависти. Мишка-то так к ней не вернулся. А что пропадал Гена где-то несколько дней, так он и прежде пропадал — никому не докладывался.

От Полины с тех пор никаких вестей. И мы с мамкой все гадаем, ждать ее следующим летом или не ждать.

Загрузка...