В царствование Владислава IV его единоутробный брат, князь Карл Фердинанд, епископ вроцлавский, занимал недавно построенный флигель замка, уступленный ему вместе с садом до самой Вислы.
Здесь он помещался вместе со своим маленьким двором, запершись, как в монастыре, в этом здании и саду, за которым любил ухаживать.
Князь Карл вел жизнь суровую, замкнутую, посвященную молитве, хозяйству и уходу за любимыми цветами.
Это была единственная часть замка, куда не ступала нога женщины.
Казалось, что этот образ жизни, к которому князь привык, никогда не изменится, как вдруг пришла весть о кончине короля в Мерече, в Литве, в такое время, когда грозный пожар широким полымем распространялся на Руси, опустошаемой кровавым казацким восстанием, — и эта весть внесла тревогу в спокойный дотоле уголок…
Край остался беззащитным и потерял главу и отца. Можно себе представить, какую тревогу возбуждали известия о поражениях, следовавших одно за другим! Войско рассеяно, гетманы в казацко-татарском плену… гроза все ближе и ближе.
Беглецы с полей битвы и из обозов распространяли переполох… Казалось, приходит день Страшного суда. Одни обвиняли других… а виноваты-то были все.
Дошло до того, что не погребенного еще короля обвиняли в подстрекательстве казаков против шляхты, которая не хотела его слушаться…
«Dies irae!» — раздавалось повсюду.
Толпы разнузданной черни, уже хлебнувшей крови, проникали уже внутрь Речи Посполитой, которой нечем было от них обороняться.
Только имя Иеремии Вишневецкого еще служило щитом. Единственным спасением от разгрома был скорейший выбор короля, который бы взял власть в сильные руки и собрал вокруг себя защитников. Отсрочка грозила гибелью.
Ближайшими к трону были, разумеется, двое братьев короля: экс-кардинал Ян Казимир и епископ вроцлавский Карл Фердинанд. Последний, однако же, казалось, так чуждался честолюбия и так был привержен к своему духовному сану, что никому и в голову не приходило заподозрить его в стремлении к короне. Напротив, Ян Казимир, который в своей жизни хватался за все, и все бросал с отвращением, — при первом известии о кончине брата, от которого унаследовал титул шведского короля, не мог не воспылать сильнейшим желанием добиться короны.
Остается загадкой, кто первый подал епископу вроцлавскому мысль добиваться престола, к которой он сам, быть может, и не пришел бы. У него было мало друзей среди духовных и светских сенаторов; ни с кем он не умел ладить; молчаливый, недоступный, скупой, он никого не привлекал к себе. Возможно, что переписка со шведской родней дала первый толчок.
Как бы то ни было, но, к общему удивлению, распространился слух, что князь-епископ будет добиваться короны. В то же время на берегу Вислы, принадлежавшем князю Карлу, спешно принялись по его приказу за какие-то постройки.
Это было тем удивительнее, что по смерти короля братья должны были поделить между собою дворцы в Краковском предместье и Уяздове, а Карл очень не любил расставаться с деньгами.
В местности, предназначенной для построек, стоял сарай, служивший двору для переодеванья и отдыха при купании в Висле. В нем был устроен кегельбан, а позднее какой-то предприимчивый мещанин выпросил разрешение устроить кабачок, в котором продавал вино, мед и пиво.
Из придворной челяди и панов, которые бывали при дворе, многие, поразгульнее и помоложе, собирались здесь погулять на свободе. В замке нужно было вести себя тихо, смирно, ходить с оглядкой; а здесь они оказывались за стенами и за глазами.
Вдруг, по смерти короля, среди охватившего умы брожения, появились плотники, каменщики, толпа рабочих, под начальством строителя итальянца, и принялись с великим спехом за перестройку сарая.
Никто, не исключая самого строителя, не мог объяснить, для чего предназначается новая постройка. Любопытные, заглядывавшие сюда, видели посередине огромную длинную залу, а по бокам комнаты поменьше. С одного боку пристраивалась огромная кухня, а под одной из комнат закладывался погреб.
Ни для кого не было тайной, что все это устраивалось на средства князя епископа вроцлавского, который сам раза два выходил из своего сада посмотреть постройку и поторопить работы.
Огромная постройка, частью из кирпича, частью из дерева, вскоре была готова; стены выбелены и выкрашены; в большой избе расставили в два ряда столы с лавками; к стенам прибили невзрачные, но многочисленные подсвечники; в боковых комнатах, убранных понаряднее, расставили стулья, столики и буфеты.
Можно было предполагать, что вскоре кто-нибудь откроет здесь гостиницу. И, действительно, вскоре здесь водворился силезец, служивший при княжеском дворе, некий Нитопа, а взятый с кухни канцлера Оссолинского молодой и способный повар Чернушка принялся за стряпню.
Легко было догадаться, что все это устраивается ради привлечения шляхты ввиду предстоящей элекции[1], хотя гостиница стояла так далеко от элекционного поля, что многим шляхтичам было неудобно посещать ее.
До избирательного сейма оставалось еще довольно времени, а в гостинице уже началось оживление, не прекращавшееся до конца выборов. Шли сюда главным образом мазуры, но за ними и другие, так как двери были открыты для всех; Нитопа принимал гостей радушно, кормил, поил и платы не требовал. Кроме него, еще несколько шляхтичей, Высоцкий, Чирский, Нишицкий, заседали здесь, приводили сюда панов-братьев и явно старались склонить их на сторону князя епископа.
По надобности или без надобности — но так как здесь каждый день пахло жареным, а пиво и мед были добрые, то люди тянулись сюда охотно.
Все дивились, что такой скупой пан не жалеет расходов, а Нитопа говорил своим ломаным языком:
— Для Речи Посполитой пан ничего не пожалеет.
Сначала в гостинице было не так много посетителей, хотя пустой она не стояла; но по мере приближения выборов наплыв усиливался, и большая комната часто бывала набита битком. Если кто засыпал на лавке и оставался на ночь, — его не тревожили.
Нитопа заведовал только хозяйственной частью и порядком; Высоцкий же, Чирский и Нишицкий были ораторами и руководили делом.
С ними никто не мог потягаться. Каждый из них имел свои достоинства и ни один, как говорится, не лазил за словом в карман. В случае надобности они помогали друг другу.
Высоцкого можно было назвать их главою; смышленый, речистый, он — хотя и простой шляхтич — был так представителен и так умел показать товар лицом, что каждый считал его за представителя знатного рода и богатого пана, хотя у него не было и клочка земли. Но он так гордо носил голову, выпячивал грудь, закладывал руки за пояс, так умел работать ногами, что стоял ли он, сидел ли, ходил ли, все это выходило по-пански. На людей смотрел свысока и обращаться с собой запросто не позволял. К нему должны были относиться с почтением, хотя никто не сумел бы объяснить, за что? Речь его вовсе не отличалась блеском, но и тут он умел держать себя так, что его считали оратором. Брякал, махал руками, поводил глазами… рычал, покрикивал — и с таким победоносным видом, что убеждал всех. Кроме того, он был огромного роста, так что мог видеть через головы толпы, и если замечал где-нибудь что-нибудь неладное, мигом устремлялся туда.
Внешность помогала его речи.
Чирский, маленький, проворный, шутник, каких было много в то время, которого ставили наравне с сильнейшими тогдашними остряками — Самуилом Лащем и Залишевским, — неугомонный, с вечными гримасами, с торчавшими, как щетина, волосами, с огромным ртом, с округлым брюшком, взял на себя обязанность увеселять всех, а кого нужно — высмеивать.
Остроумие его не отличалось тонкостью; он рубил, как топором, но слушателей своих знал досконально и никогда не давал маху; понимали они его всегда. При случае он повторял чужие слова, но так переплетал их со своими, что они сходили за его выдумку.
Умнейшим и красноречивейшим политиком был Нишицкий. О нем говорили, будто он готовился к духовному званию, но вышел из иезуитской семинарии, решив заняться правом. Немножко богослов, немножко юрист, он не был ни тем, ни другим. Говорил легко, сильно и никогда не сдавался.
Раз начав говорить, он умел заставить себя слушать; а рассердившись, мог часа полтора подряд переливать из пустого в порожнее, повторяя одно и то же на разный лад. В конце концов измученные слушатели восклицали:
— Согласны… согласны…
Эти три благородных пана были в гостинице ежедневно. Если заходил кто-нибудь новый, они завладевали им, кормили, поили, забавляли и не отпускали до тех пор, пока он не давал обещания, что сам будет приходить и других приводить.
Чирский гордился тем, что был родственником каштеляна Холмского; Нишицкий сам имел титул хорунжего Бельзского.
Нитопа был человек по-своему честный; но он не был бы сыном своего века, если б не старался набить себе карман. За кухней и кладовой невозможно было уследить. Мясо исчезало неведомо куда, а погреб опустошался иногда в один день. Бывали дни, когда под вечер приходилось посылать на рынок, чтоб не осрамиться.
Высоцкий, главным образом, налегал на то, что скупость была бы неуместна, и на свой лад убеждал епископа.
— Вы, сударь, должны понимать, что здесь либо пан, либо пропал, либо староста, либо капуцин. Остаться в дураках было бы невесело. Мне самому жаль князя и его денег, но если хочешь быть королем — не скупись!
Однажды осенним вечером в гостинице столпилось больше, чем всегда, народа, и было так шумно, что во дворце князя Карла, отделявшемся от гостиницы только незначительной полосой земли и стеною, наверное, все было слышно.
Не проходило дня, чтобы с арены казацких погромов, с полей позорных поражений, из краев, подпавших под власть пьяной черни, не явился какой-нибудь жалкий беглец, уцелевший среди резни и бежавший из плена. Волосы вставали дыбом у слушателей, когда эти несчастные принимались рассказывать. В этот день всех занимал шляхтич из Полесья, некто Смердовский, рассказывая с раннего утра об ужасах, которых был свидетелем. Некоторые выражали недоверие к его рассказам, но он бил себя в грудь и твердил:
— Провалиться мне на этом самом месте, если все это не святая правда, которую я видел собственными глазами!
Всех возмущали зверства взбунтовавшихся хлопов. В числе прочих, Смердовский один из первых принес известие, что, по словам казаков, покойный король позволил им мстить за несправедливости панам и шляхте.
Находясь в плену у казаков, из которого спасся чудом, он, по его словам, своими ушами слышал это от казацких старшин, и прибавлял, что следует поторопиться с выборами, так как казаки согласятся вступить в переговоры только с королем, с панами же — никогда.
Все были согласны с тем, что король и вождь, разумеется, необходимы.
О Ракочи, хотя он и набивался в короли, никто слышать не хотел; о других кандидатах некогда было думать; оставался только выбор между Яном Казимиром и Карлом.
Трудная задача предстояла тем, которые хлопотали за второго. Его никто не знал.
Зато Казимира знали слишком хорошо!
Тут, в гостинице, его не щадили, и Щирский, всякий раз, когда кто-нибудь упоминал о нем, прыскал со смеху.
— Этот устроит нам штуку, даст тягу, как Валуа, — кричал он, — если, не дай Бог, выбор падет на него! Где же он выдерживал? Монахом был: недолго проносил каптур[2]. Дал ему папа кардинальскую мантию: он ее назад отослал. Снова надел мирское платье — и то уж надоело. Дайте ему корону, ему и она скоро наскучит, — недолго проносит. Кто ж этого не знает? Поляков не любит; немцы да итальянцы его первые друзья, да попугаи, обезьяны, карлики, с которыми он проводит целые дни охотнее, чем с папами сенаторами. Проку от него для Речи Посполитой никакого не будет. А наш князь Карл, как всему свету известно, бережливостью и разумом собрал себе огромные средства, и вот теперь на свой счет снаряжает и посылает войска для обороны границ Речи Посполитой от казаков. У Казимира же гроша нет за душой, живет долгами, дожидайся от него толку!..
— Да, впрочем, разве можно их сравнивать, — продолжал Чирский с азартом. — Князь епископ человек степенный и почтенный, а тот за девками бегает, как молокосос; королева должна была замыкать от него двери своей девичьей.
Все слушали молча, как вдруг какой-то шляхтич, сидевший за кружкой пива с гренками, сказал:
— Помилуй Бог! Не везет нам с нашими королями, с тех пор как Ягеллонов не стало. Француза мы выбрали со страху, чтоб корона не досталась Ракушанину; а тот нам сраму наделал, удрал. Потом явился Стефан с волчьими зубами и начал притеснять, но этот, пожалуй, хоть порядок завел бы, если б не помешала смерть. А после него что было? С французом никто из нас говорить не мог, потому что он нашего языка не знал, а учиться ему не хотел; с Баторием, кто не умел говорить по-латыни, должен был объясняться через канцлера Замойского. Один Бог решил бы, кто собственно правил — Баторий или Замойский? Ну вот выбрали мы Сигизмунда с каплей Ягеллонской крови: о нем говорили, будто он учит молитвы по-польски. Бились мы из-за него, опять-таки чтоб не пустить Ракушанина! Что же вышло? Ракушанин дал ему и первую жену, и вторую, а с ними втерлась неметчина, и дети вышли в немцев.
Вероятно, шляхтич еще долго бы распространялся на эту тему, но Нишицкий перебил его, видя, что в конце концов его речь клонится не в пользу князя Карла.
— Э! — воскликнул он. — Какая польза жаловаться на Провидение и горевать о прошлых неудачах! Что было, того не переменишь. Но теперь perculum inmora; необходимо выбрать короля как можно скорее. А выбирать приходится кого-нибудь из двух. Князя экс-кардинала, который уже велит называть себя шведским королем, мы знаем — за это одно его нужно отвергнуть. Ведь из-за этого титула шведского короля может разгореться война… Пусть же он королевствует в Швеции, а мы единогласно выберем в короли князя Карла. Все говорит за него.
Все молчали, никто не перечил, только глухой гул стоял в комнате. Часть гостей обступила шляхтича, рассказывавшего о зверствах казаков и татар, осыпая его с лихорадочным любопытством новыми вопросами, заставлявшими его рисовать все более страшные и кровавые картины. Вдруг теснившаяся у дверей толпа стала расступаться с каким-то странным жужжанием, и над ней показалась верхушка черепа, покрытого косматыми седыми волосами; в то же время из уст в уста стало переходить имя:
— Бояновский! Бояновский!
Имя это как будто обладало властью налагать молчание, так как все уста сомкнулись, а глаза обратились в ту сторону, где расступавшаяся толпа давала проход вновь прибывшему.
Высоцкий, Чирский, Нишицкий, услыхав это имя, разом сошлись в кучку, как будто почуяли необходимость обороняться общими сила.
Наконец Бояновский, чья седая косматая голова долго одна виднелась над толпою, прошел вперед и очутился на виду у всех. Он казался великаном, а худоба еще более увеличивала его рост. Он был, что называется, кожа да кости, но кости грубые, крепкие, переплетенные сетью мускулов и сухожилий. Обрамлявшая его продолговатое бледное лицо длинная седая борода, такая же растрепанная, как волосы, ниспадала на полуобнаженную грудь.
Мало кто мог смотреть на этого человека, не испытывая беспокойства и тревоги. Глубоко сидевшие под густыми бровями глаза смущали горевшим в них огнем. Правильные резкие, сухие черты лица носили выражение презрения и отваги. Бледные, почти белые тонкие губы были полуоткрыты.
Несмотря на одежду, которую правильнее было бы назвать лохмотьями, вид у Бояновского был величественный. Одежда, вроде епанчи бурого цвета, напоминавшая монашескую рясу без воротника, падала грубыми жесткими складками на ноги в кожаных штиблетах крепленных шнурками. Он был подпоясан шнурком же, скорее веревкой, на которой висели крупные деревянные четки, при ходьбе они стучали с треском, точно кости скелета. В одной руке у него была огромная, здоровенная дубина, на которую он опирался, и глядя на эту руку, легко было догадаться, каким богатырем был этот человек в молодости. Впрочем, и теперь сдавалось, что если б он стиснул покрепче дубину, то из нее бы вода потекла.
Бояновский шел медленно, но не один; под левым локтем у него вертелся маленький человечек, который тяжело дышал и озирался беспокойными глазами; кто он был — слуга, товарищ, ученик Бояновского? — неизвестно; но он следовал за ним неотступно.
Дойдя до середины избы, где было гораздо просторнее, Бояновский остановился и обвел собрание глубоко сидевшими в орбитах глазами.
Всем присутствующим Бояновский был известен, по крайней мере, понаслышке. Хотя в настоящее время память о нем едва ли сохранилась, но тогда если не вся Польша, то значительная часть ее знала Бояновского либо слышала о нем. О его прошлом рассказывали разно: известно было только, что он много каялся в грехах, совершил паломничество в Святую Землю, был в Риме, а теперь ходил по монастырям, известным чудотворными иконами, и призывал людей к покаянию.
Он был красноречив, смел и никого не щадил. Многие интересовались им, хотя и боялись его, особливо паны и шляхта, которых он разносил и бичевал беспощадно. Духовные лица посмирнее часто старались удержать его от бурных выходок и склонить к более мирному настроению, но он выслушивал их, не возражая, а поведения своего не изменял.
Рассказывали о нем, что, услыхав о каком-нибудь публичном соблазне, он непрошенный являлся туда и требовал покаяния. Удавалось ему, и не раз, обратить грешника на путь истины, но чаще на него выпускали собак и швыряли в него каменьями.
Хотя Бояновский выглядел нищим, но ни от кого не принимал подаяния; не отказывался только, если кто-нибудь хотел накормить его голодного. Это угощение, впрочем, недорого стоило хозяину, так как мяса он не ел, а утолял голод только похлебкой, хлебом и молоком.
Товарищ его, которого звали Варша, следил за тем, чтобы он не слишком морил себя постами, и иногда почти насильно заставлял его есть.
Многие считали его чуть ли не святым, и когда он появлялся где-нибудь, матери приводили к нему детей, чтобы он их благословил. Но он отказывался от этой чести, а иногда сердился.
«Я такой же грешник, как и вы, — говорил он нетерпеливо, — вы видите, что я каюсь в своих грехах. Не поможет вам мое благословение и моя молитва; молитесь сами за себя, и Бог вас услышит».
Вторжение Бояновского в гостиницу было непонятно здешним гостям и хозяевам, так как старый странник не бывал в таких шумных собраниях и избегал их. Высоцкий и его товарищи не были ему рады. Не знали, кто его привел сюда.
Между тем полесский шляхтич, рассказывавший о своем бегстве от погрома, вскочил, точно в испуге, увидав Бояновского. Старик искал его глазами, и найдя, устремил на него такой пристальный и тяжелый взгляд, что Смердовский точно окаменел на месте.
Все затихли. Бояновский стукнул о пол своим посохом.
— Говори, — сказал он сильным и глубоким голосом. — Говори! Пусть и я услышу, как Бог карает нас. Говори!
Однако Смердовский, раньше такой речистый, точно лишился языка, и бормотал что-то непонятное. Те, которые слышали его раньше, начали подталкивать его и шептать:
— Да ну же, говори!
Высоцкий, быть может, довольный тем, что Бояновский ничего больше не требует, дал знак Смердовскому, чтобы он слушался. Но Смердовский казался совсем пришибленным.
— Сил моих не хватает, — сказал он слабым голосом, — и то, что видели глаза мои, самому мне начинает казаться сном, а не правдой. Как же другим, которые меня слушают? Кровь лилась и льется рекою, колодцы переполнены трупами, вокруг местечек целые леса посаженных на колья. Никакой дикий зверь так не терзает своих жертв.
Пока шляхтич говорил это дрожащим голосом, старик слушал его молча.
— Разве ты можешь выдумать то, — сказал он, когда тот умолк, — чего бы не выполнила грозная кара Божия? Так оно и есть. Видел ли ты, слышал ли ты, во сне ли тебе приснилось — все это правда, все это было, есть или будет. Велики были грехи наши, и вот наступил день суда и кары Господней. Много лет тому назад предсказывал это пророческий голос Скарги, который все предвидел: плен и неволю, издевательство наших слуг над нами, резню, поджоги и постыдное бегство с полей битвы, и истязания, и реки крови, и вопли, к которым небо остается глухим… потому что грехи наши закрыли его для нас. Бог попустил — удар обрушился. И будет не один день — dies irae, но века гнева Божия, потому что веками копились грехи наши!
Бояновский застонал.
Тогда всю толпу, за минуту перед тем весело болтавшую и пившую, охватило смущение. Голос старца, раздавшийся точно из могилы, его таинственная, загадочная сила потрясли всех до глубины души. Послышались стоны, вздохи… у иных показались слезы.
Старец, устремив глаза вдаль, продолжал:
— Короля собираетесь выбрать; и правда — он нужен нам… но кто же из вас станет слушаться избранника? Избранника? Вы садите его на престол, чтобы глумиться над ним… чтобы он платил вам, чтобы извлечь из него пользу. Добиваетесь должностей якобы для пользы Речи Посполитой, а на самом деле, чтобы получать с них доходы, как с аренды. Жолнеры[3] не слушаются вождей, гетманы ссорятся. В семьях несогласие, на сеймах раздор, в виду неприятеля и битвы непослушание. На войну везете с собой раззолоченные шатры и перины, серебряную посуду… чтоб казакам было, чем поживиться! Даже нашу старую храбрость выгнала из наших сердец эта гнилая распущенность. А пример подается сверху — и не смоет этого одна кровавая баня. Мы видим только начало кары Божией, ее будут нести на себе поколения, она продлится века…
Голос его постепенно замирал и превратился наконец в неясное бормотание. Все были смущены и встревожены.
Нишицкий, который один считал себя способным справиться с таким страшным противником, приблизился к нему и сказал:
— Не отнимайте же у нас мужества, когда оно так необходимо! Бог даст, предостережение Его не пройдет втуне. Улучшение уже замечается; все здесь понимают, какого короля нам нужно, и выберут его единогласно.
Бояновский посмотрел на него долгим взглядом.
— Молитесь и творите покаяние, — сказал он. — Вы ничего не знаете, вы слепы, а похваляетесь, будто сильны. Но эта сила дана только здоровым и неиспорченным народам. Мы уже не властны над собой и гибнем жертвою наших грехов. Не выбрать вам того, кого хотите выбрать, и не достигнет он того, что задумал. Порвались вожжи и возницы мчатся в пропасть. Молитесь и кайтесь! Молитесь и творите покаяние!
Высказав это громким голосом, Бояновский еще раз обвел глазами собрание, но уже не увидел полесского шляхтича. Тот куда-то скрылся.
Старец, постояв немного среди общего тревожного молчания, медленно повернулся и, покрутив усы, направился к двери. Никто не посмел его удерживать; только несколько близ стоявших нагнулись было поцеловать руку благочестивого мужа, но старец быстро спрятал ее, не допуская таких знаков почтения.
Толпа смыкалась за ним, и по углам огромной залы послышался глухой гул, который вскоре превратился в громкий говор. Все вздохнули свободнее, когда Бояновский ушел.
Смердовский, который прятался где-то в углу, снова вынырнул из толпы.
— Благочестивый муж, — заметил вполголоса Нишицкий, не особенно довольный впечатлением, которое оставил старик. — Благочестивый муж, но терпит за тяжкие грехи.
Нишицкий указал рукою на свой лоб.
— Тут у него все перепуталось… смешивает свои грехи с нашими. Бог справедлив и милосерд; то, что мы вытерпели, достаточная кара. Выберем короля, соберемся вокруг него, и пойдем на холопство с прежним рыцарским духом.
Какой-то шляхтич возразил из толпы:
— У нас-то, по старинному обычаю, король был главным гетманом, а где же епископу, который с детства учился только благословлять, браться за оружие, которого он отродясь в руках не держал!
Чирский и Высоцкий разом зашикали на него.
— Вождей, гетманов у нас хватит, — закричал Чирский — королю достаточно мужества, которым князь Карл обладает… Рыцарство у него в крови: пусть только наденет панцирь да шлем, увидите, как он себя покажет.
Это заявление было встречено смехом, но общий говор прекратил спор. Высоцкий велел подавать кушанье и наполнить кубки.
Королева Мария Людвика, в трауре, со слезами на глазах, задумалась над раскрытой книгой, с брошенными на нее четками, лежавшей на обитом черным сукном с траурным флером аналое в ее спальне.
Годы, проведенные в Польше, тяжелые и неустанные заботы наложили свою печать на ее все еще красивое лицо, выражение которого было полно энергии и силы. Она была измучена, но мужество не покидало ее. Казалось, в этой задумчивости она готовилась к дальнейшей борьбе. Мысль ее, должно быть, уносилась в прошлое, она вспомнила счастливые годы, проведенные во Франции, позднейшую борьбу и с трудом доставшиеся успехи в Польше.
Они не подлежали сомнению, и хотя королева не хвалилась ими, напротив, предпочитала умалчивать о них, чтоб никого не задеть, но влияние ее давало себя знать всюду. Отличаясь набожностью, она привлекала на свою сторону влиятельнейшую часть духовенства; а своим воспитанием, любезностью, манерами снискала расположение многих панов, предпочитавших иностранные обычаи старозаветной польской простоте. На Севере представляла она интересы Франции и соединяла вокруг себя все, что могло им служить, а так как каждый из сочувствовавших и преданных ей панов сенаторов был главою значительного количества простой шляхты, то королева могла рассчитывать и на нее.
Теперь она размышляла о том, какую роль взять на себя в предстоящей элекции и что именно предпринять. Она никого не могла пригласить на совет, никому не могла признаться. Она принимала всех, выражавших ей сочувствие, начиная от старого примаса, как вдова, убитая горем, сознанием невозвратимой потери.
Ни для кого не было тайной, что покойный король отнюдь не был связан прочными сердечными узами со своей супругой. Равнодушный до конца, развлекавшийся кое-какими интрижками, он только по обязанности оказывал жене почтение, для вида брал ее с собой в поездки; уступал ее требованиям, побаивался острых размолвок, но не любил ее. Она тоже оказывала ему почтение, подобающее мужу и королю, но не скрывала, что его образ жизни и поведение оскорбляют ее.
Уведомляемая о каждом новом похождении мужа, увлекаемого товарищами, которые подделывались к его слабостям, королева должна была на многое смотреть сквозь пальцы. Заподозренная сама в неверности, она никогда не могла забыть этой обиды, и ее поведение, суровое отношение ко двору, было ответом на это обвинение.
Она строила монастыри, ездила по костелам, окружала себя ханжами, строжайше преследовала всякое легкомыслие среди придворных. При таком отношении ей постоянно приходилось давать отпор Яну Казимиру, который сначала нестерпимо надоедал своим ухаживанием хорошенькой пане Дюре, потом пане Люсе и всем хорошеньким француженкам, тщетно стараясь понравиться то панне Ланжерон, то панне Дезессар.
Встречая только насмешки, Ян Казимир уходил разочарованный и раздосадованный. Он видел, что своими неудачами в значительной степени обязан королеве, и злился на нее, но эта тайная вражда, смешившая иногда Марию Людвику, никогда не выходила наружу ни с той, ни с другой стороны.
Экс-кардиналу приходилось искать вознаграждения за неудачи сначала в аристократических шляхетских кружках, под конец и в мещанских.
Никогда еще королева не размышляла так серьезно о несчастном характере Яна Казимира, с которым имела достаточно времени познакомиться, и не подвергала его такой строгой оценке, как сегодня. Ее быстрому уму трудно было сообразить, что король шведский станет и польским, хотя он имел довольно опасного соперника в лице брата Карла.
Опасен епископ вроцлавский был деньгами, имевшимися в его распоряжении; тогда как у короля шведского не было ничего, кроме долгов.
Самая удачная элекция все же требовала больших расходов. Издавна выработались известные формы и традиции, известные выборные обычаи. Нужно было иметь много посредников, людей бедных, которым приходилось платить. На все это у Яна Казимира не было средств, тогда как Карл уже выложил более миллиона злотых на наем восьмисот солдат, которых предоставил в распоряжение Речи Посполитой, и на различные другие предвыборные махинации. И мог выложить еще больше…
С князем Карлом королева никогда не вступала в близкие отношения. Он вообще избегал женщин, а когда ему приходилось бывать у Марии Людвики, то старался держаться в стороне. Кроме того, он своим темпераментом и характером отталкивал королеву и, со своей стороны, не питал к ней симпатии.
От этого, конечно, ей не становился милее Ян Казимир с его противной наружностью, скучными манерами, пустым и несносным разговором; но Мария Людвика видела в нем человека, которого можно забрать в руки. Он отличался бесхарактерностью и позволял водить себя за нос тем, кто, подобно Бутлеру и другим фаворитам, умел подделаться к нему.
По смерти мужа королева думала было вернуться во Францию, но тотчас сообразила, что это было бы ошибкой, отречением от будущих успехов, от которых она еще вовсе не хотела отказываться. Все ее состояние, имения, множество начатых предприятий удерживали ее здесь. Она должна была остаться и могла еще сыграть крупную роль.
Перебирая мысленно целый ряд людей, которые стояли или могли стать у кормила правления, она не находила среди них ни одного, способного господствовать над обстоятельствами. Она чувствовала себя более сильной, чем они, или по крайней мере способной бороться.
Но все это были пока только предчувствия, гадания, надежды, непроверенные соображения и мысли. Она сознавала только, что должна сохранить свою независимость, стоять в стороне и ни во что не вмешиваться, пока не представится случай занять определенное положение. Ей нетрудно было догадаться, что как король шведский (так он приказал называть себя), так и епископ вроцлавский будут стараться привлечь ее каждый на свою сторону; но в ее интересах было не брать на себя обязательств.
Это размышление прервало ее молитву; она еще стояла на коленях, но не молилась, когда заметила, что дверь чуть-чуть приотворилась, и госпожа Ланжерон заглянула в комнату. Она вопросительно взглянула на нее.
Француженка подошла на цыпочках и, став на колени перед королевой, сказала шепотом:
— Король шведский…
Брови Марии Людвики слегка нахмурились, она подумала с минуту:
— Скажи, что я кончаю молитву; и пусть его примет отец Флери; я сейчас выйду. Шепни отцу Флери, чтобы он не уходил, пока король будет у меня.
Послушная Ланжерон выскользнула из спальни, а королева, еще слабая после лихорадки, с усилием поднялась с колен и на минутку присела на кресло. Взглянула в зеркало в серебряной раме, которое показало ей бледное и грустное, но не лишенное прелести лицо.
Рассчитав время так, чтобы отец Флери успел принять короля, Мария Людвика тихонько встала, придала величественное выражение лицу и медленной походкой направилась в залу, где уже слышны были голоса короля и доктора Сорбонны.
Паж, ожидавший ее у дверей, отворил их, и она вошла.
Ян Казимир стоял с обычной кислой физиономией, выражавшей какое-то вечное разочарование после только что выяснившейся неудачи. Вообще его почти никто не видал веселым, кроме его карликов, приближенных и личных друзей. Жалоба, сарказм, насмешка всегда готовы были сорваться с его уст, и о чем бы ни заходил разговор, он сворачивал его на свою особу. Это было характерно для него.
Всегда желтое и темное лицо его с явными следами оспы и сардонически искривленными губами было на этот раз еще угрюмее, чем обыкновенно.
Королева, разумеется, предложила ему сесть первому, а затем села сама, удержав взглядом Флери, присевшего на стул в некотором отдалении.
Беспокойные манеры Яна Казимира имели ясное значение: ему хотелось отделаться от Флери и остаться с королевой с глазу на глаз, но ей этого вовсе не хотелось. Поэтому его выразительный взгляд не подействовал, и король, закусив губы и стиснув руки, в которых держал перчатки, тихо сказал:
— Я хотел узнать о здоровьи вашего королевского величества. Я сам совершенно разбит и чувствую себя плохо! Положение страны отчаянное. Торопятся с элекцией, но, по моему мнению, уже запоздали, а между тем казачество не хочет слушать ни сейма, ни панов. Только королевское величество может быть страшным для взбунтовавшихся хлопов.
Король вздохнул и, немного помолчав, прибавил, оглянувшись:
— Говорят, — я этому верить не хотел, — будто мой брат Карл добивается короны?
Королева подтвердила это наклонением головы.
— Но это давно известно, — заметила она.
— При его взглядах это казалось мне невозможным, — сказал король несколько более живым тоном. — Нет под солнцем человека скупее Карла, никто менее его не создан для королевской власти. Он любит монашеское уединение, замыкается от людей; кто бы мог подать ему эту мысль?
Он взглянул на королеву, которая слегка пожала плечами.
— Мне кажется, он сам додумался, — возразила она, — так как вначале все говорили, что ваше королевское величество не будете добиваться этой короны.
— А я, действительно, не особенно стремлюсь к ней, — ответил он, — но наследственная шведская корона заставляет меня искать какой-нибудь опоры, силы, которая могла бы поддержать мои притязания.
Королева ничего не ответила, но взгляд ее, вероятно, был очень выразителен, так как Ян Казимир прибавил, оправдываясь:
— Я сам не особенно надеюсь на получение шведского престола, но моя обязанность добиваться его. А это одно делает меня кандидатом…
Он не окончил и остановился, быть может, устыдившись своего лицемерия.
— Конечно, эта корона обвита терном, — сказал он, — но все же корона, а из самой страшной разрухи может, при помощи Божией, вырасти благоприятный результат. Война дает диктатуру.
Он помолчал немного, затем прибавил, понизив голос:
— Я пришел искать совета и поощрения у вашего королевского величества.
Мария Людвика покачала головой и опустила глаза.
— Ах, государь, — сказала она сухим и холодным тоном, — бедная вдова, подавленная горем, не только другим, по и себе самой помочь не сумеет. Ваше королевское величество человек набожный и можете уповать на Провидение. Оно не оставит вас.
Ян Казимир с великой горячностью заверил ее:
— Вся моя надежда на Святую Деву Марию, чудотворный образ Которой в Червенске влил бодрость в мою душу. Я дал также обет сходить в Ченстохов.
Да, продолжал он с той же горячностью, в такое время, как наше, когда разум помутился, остается только надежда на Бога и на заступничество святых.
— Счастлив, кто может верить, — сухо перебила королева, — что заслужил их милость.
Наступило неловкое молчание, которое Ян Казимир прервал, ловко переменив тему.
— Говорят, Карл пожертвовал миллион на снаряжение восьмисот солдат для Речи Посполитой. Да, но, кроме горсточки людей, не имеющих никакого значения в Речи Посполитой, у него нет сторонников.
— Я ничего не знаю об этих вещах, — ответила королева.
— Могу перечислить его приятелей, — живо отозвался Ян Казимир. — Епископ киевский Заремба, кому он известен? Что он значит?.. Возможно, что за него будут волынский воевода князь Сангушко и князь Исидор Заславский, но это имена, а не люди; в сенате ни один из них слова молвить не сумеет, а если и молвит, то его не станут слушать. Чирский, каштелян холмский, выскочка, homo novus… a Рушковский, Иноврацлавский не лучше его. Затем Теодорик Потоцкий, подкоморий галицкий, — вот и все, да…
Горячность и обстоятельность, с какими король шведский перечислял сторонников своего соперника, показывали, что это дело занимало его гораздо сильнее, чем он хотел показать.
— Я, — прибавил он, — я бы охотно уступил ему, но меня насильно тянут знатнейшие из сенаторов. Я им говорил, что не мог бы снарядить даже восемьсот человек, которых дал Карл, тогда как он, говорят, обещается на свой счет содержать десять тысяч.
Король горько рассмеялся.
— Хотя вряд ли хватит на это доходов вроцлавскаго епископства, — продолжал он. — А если он будет все время так гостеприимно кормить и поить шляхту, то еще до элекции у него останутся только долги.
Ян Казимир снова переменил тему.
— Дворец на краковском предместье я хочу занять для себя, — сказал он, поглядывая на королеву.
— В таком случае Уяздовский достанется князю Карлу?
— Со зверинцем? — подхватил король. — Да ведь он не охотник! Нет, Уяздовский дворец надо будет разделить.
Мария Людвика перебила его холодным тоном:
— Прошу вас не забывать о том, что мне следует получить один из дворцов после покойного мужа. Я не могу и не хочу оставаться в замке. Здесь много тяжелых воспоминаний; к тому же, — прибавила она, — замок королевский, и должен весь принадлежать королю.
По какому-то странному сцеплению мыслей король шведский вдруг вспомнил о любимце и после покойного короля, графе Магнусе, и сказал:
— Магнус напоминает о ста тысячах злотых, которые он ссудил Речи Посполитой, и будет приставать к нам, пока мы их не вернем.
Королева усмехнулась и заметила:
— Как и я, ведь и мне должна Речь Посполитая.
Ян Казимир спохватился, что затронул струну, которой не следовало касаться, закусил губы и, не зная, как выпутаться из затруднительного положения, обратился к молчавшему Флери.
Вопрос, который он ему предложил, касался завтрашнего богослужения в одном из местных костелов. Ксендз Флери и королева разом ответили, что они намерены присутствовать на богослужении.
Казалось, все предметы разговора были исчерпаны. Но Ян Казимир не уходил.
— Брат мой, Карл, навещает ваше королевское величество? — спросил он.
— Был у меня однажды, когда я сюда приехала, — сухо ответила королева. — Мы не видимся с ним.
— Ваше королевское величество, — сказал Ян Казимир, подумав немного, — могли бы избавить его от напрасных хлопот, стараний, расходов, связанных с его смешными притязаниями на корону. Я бы ему не мешал и не стремился к ней, но как быть? Тянут меня! А его подбивают льстецы. Жаль мне его, право. Может быть, если б он услышал из уст вашего королевского величества…
Мария Людвика быстро перебила его:
— Государь, прошу вас, позвольте мне остаться в стороне, так как в эти дела я не хочу, не могу и не обязана вмешиваться. Горе мое отнимает у меня всякую охоту участвовать в житейских делах; мне хотелось бы только устроить как можно лучше моих французских монахинь, у которых я, может быть, потом сама найду убежище. Со времени смерти короля дела Речи Посполитой меня не касаются. Ведь я, вспомните это, только вдова.
— Но ваше королевское величество, — сказал, увлекшись, Ян Казимир, — можете через Францию, на которую имеете большое влияние, оказать содействие, кому хотите.
— Франция будет согласовать свою политику со своими интересами, — сухо ответила Мария Людвика, — а я не могу принимать в этой политике никакого участия.
Король, нахмурившись, замолчал.
— Может быть, — сказал он после непродолжительной паузы, — ваше королевское величество измените свое мнение; я буду рассчитывать на это.
Королева покачала головой, но ничего не ответила. Король встал, и Мария тоже поднялась. Последовало очень холодное прощание, затем королева сделала несколько шагов к двери, провожая гостя, и вернулась в свои покои.
Патер Флери проводил короля дальше.
— Все грустит? — спросил король.
— Как сами видели, — ответил патер. — Положение ее неопределенное, будущее неясное. Перспективы страны и вести, приходящие каждый день, не приносят успокоения. Единственное утешение ее молитва.
— И мое также! — с жаром подхватил Ян Казимир. — Но будем надеяться на Бога.
Сказав это, он нагнулся, как будто желая поцеловать руку прелата, который скромно отступил с глубоким поклоном.
В передней двое придворных ожидали короля. Тут, точно каким-то волшебством, пасмурное лицо Яна Казимира прояснилось.
— Бутлер спрашивал о вашем королевском величестве, — сказал один.
Король быстрыми шагами направился в занимаемое им помещение, то самое, которое он занимал перед поездкой в Рим, а по возвращении снова потребовал, так что пришлось выселить из него графа Магнуса.
Но теперь, когда шведская корона готова была увенчать его голову, когда он был кандидатом на другую корону, эти скромные апартаменты казались ему невыносимыми. Он добивался пышного дворца в Краковском предместье, против чего протестовал князь Карл.
В завещании короля Владислава не было точно указано, как братья должны поделить дворцы. Яну Казимиру приходилось ждать, пока при помощи каких-нибудь посредников можно будет прийти к соглашению.
В передней встретили его два карлика — Баба и Люмп, поляк и немец, две обезьяны на цепи и пестрый попугай в клетке. Шумный спор вечно ссорившихся и дравшихся между собою злобных карликов заставил короля ударить Бабу по плечу и приказать обоим замолчать.
На пороге покоев ждал его староста Бутлер, пользовавшийся наибольшим и наиболее прочным расположением короля, вообще очень легко заводившего приятелей и расстававшегося с ними.
Бутлер обладал внешностью придворного, манерами иностранца, гибкими движениями и послушным выражением лица; все это помогало ему подлаживаться к настроению и мыслям короля. Бутлер лучше чем кто-либо знал Яна Казимира, который делал его своим поверенным, иногда отдалял его от себя, но всегда, соскучившись по нему, снова приближал.
Это был единственный человек, перед которым он мог признаться во всех своих слабостях, не опасаясь разглашения или подвоха. Бутлер никогда не выносил сора из избы, а, напротив, не раз уже прикрывал и улаживал последствия неосторожности короля.
С очевидной радостью Ян Казимир пригласил его в свои покои.
В них отражался весь его характер. Тут не было той пышности, того аристократического блеска, которым придавал такое значение Владислав. В окружавшей короля обстановке сказывалось непостоянство его мыслей, изменчивость его вкусов. Вперемежку с бесчисленными образами и образками, распятиями и реликвиями висели женские портреты, а рядом с благочестивыми трактатами валялись фривольнейшие французские книги. Не было ни порядка, ни изящества в покоях, убранных довольно богато, но без вкуса. Собаки, обезьяны и карлики всюду оставляли следы своего бесчинства.
В спальне перед большим образом Богородицы с младенцем Иисусом, взятым из костела в Червенске, горела лампада; король, подойдя к ней, преклонил колени и прочел краткую молитву; затем встал, запер двери и, перейдя в соседнюю комнату, сел и обратился к Бутлеру:
— Я сейчас от королевы! — сказал он, пожимая плечами. — Эта женщина для меня сфинкс. В глубоком трауре, в неутешном горе по муже, который ее не любил, и которого она не терпела, хотя и командовала им, да так командовала, что под конец его жизни ни одной должности нельзя было получить без ее согласия, за каждую приходилось ей платить. Я уверен, что она накопила огромные суммы.
Бутлер с живостью подтвердил это.
— Но хочет, по ее словам, — продолжал Казимир, — истратить их на благочестивые учреждения, и дала мне понять, что сама не прочь удалиться в какой-нибудь из своих монастырей. Говорят, будто Карл, если только… да нет, этому не бывать…
— Не бывать! — повторил Бутлер.
— Если только его выберут, готов на ней жениться, — докончил король.
— Но ведь он ненавистник женщин, — возразил староста.
— Все это говорят, — подхватил король, — но как это может быть? Это противно человеческой природе.
Он разом вздохнул и рассмеялся.
— Что до меня, — сказал он, — то мой случай особенный… я в каждой женщине вижу что-нибудь возбуждающее, в каждой. У одной лицо, глаза, у другой стан, ножка, улыбка, грудь…
Он развел руками.
— …для того и сотворены, чтобы вводить нас в искушение. Бутлер, смеясь, поддакивал.
— Но из всех, которых я встречал, — продолжал король, поддаваясь потребности излить душу перед приятелем, — всех больше нравятся мне, Бутлер… та француженка Дюре и… и…
Он понизил голос, оглянулся и шепнул:
— …и маршалкова.
Приложив руку к губам, он поцеловал пальцы и замолчал.
— Но ловок будет тот, — начал он снова, — кто поживится чем-нибудь при дворе королевы. Эта состарившаяся, увядшая мартышка Ланжерон стережет его, как дракон. Говорили, будто королева собирается выдать ее замуж, но теперь все отложено.
Помолчав немного, король обратился к Бутлеру.
— Ну так как же? Твои хлопоты о деньгах?
— Ничего еще утешительного не могу сказать, — отвечал фаворит, — а достать нужно во что бы то ни стало.
— Карл одурел, — продолжал Казимир, — сыплет деньгами… Он! До сих пор такой скряга! Откуда взялась у него фантазия добиваться короны наперекор мне?
— Не знаю, — ответил Бутлер, — может быть, зависть разобрала!
— Он — король! — заметил, пожимая плечами, Казимир. — Смешно и подумать.
Бутлер в угоду ему рассмеялся.
— Слышал ты что-нибудь? Есть у него какие-нибудь надежды? Опасен он? — допытывался Казимир.
— Во время элекции всякий соперник опасен, — сказал староста. — Может совсем не иметь сторонников, — и вдруг они вырастут, как грибы, на самом избирательном поле. Верно одно, что он будет нам помехой.
— Потому-то и не следует уступать, — проворчал король, — но это может дорого обойтись. Он никого не послушает.
— Мазовецкую шляхту, которую он давно кормит и поит, и других выборных, собравшихся на элекцию, — сказал Бутлер, — его придворные, Высоцкий, Чирский и другие, ублажили едой и питьем. Разослали их по поветам. Кто знает, что произойдет при голосовании? Выскочит один, гаркнет, а другие за ним…
— Что же предпринять? — проворчал Казимир. Бутлер прошелся по комнате, размышляя.
— Придется наияснейшему пану подождать съезда сенаторов, а затем можно будет воздействовать через них на князя Карла.
— А то, что он уже истратил?.. — с беспокойством сказал король. — Все говорят уже о миллионе. Придется ему вернуть.
— А хоть бы и так! — возразил староста. — Что тут страшного. Разве не может король вытребовать в свое распоряжение пару миллионов и заткнуть ими все глотки.
— Ты хороший советник, — усмехнулся Ян Казимир, ударив его дружески по плечу.
Разговор о серьезных делах уже утомил его. Вообще он умел только либо молиться, либо балагурить.
— Слушай-ка, Бутлер, ты ведь все знаешь… Говорят, будто Гижанка выходит замуж за шляхтича. Знаешь, хорошенькая Гижанка, дочь бургомистра, за которой тут все увивались. Покойный Владислав усердно ухаживал за ней; видно, считал себя наследником после Сигизмунда Августа, который первый соблазнил Гижанку. Но у него не было верных помощников: Пац и Платенберг только водили его за нос да прятали деньги в карман; так он и не добился ничего от Гижанки.
— Но ведь и панна Ланжерон, — заметил Бутлер, который видел, как она мешает Казимиру, — тоже, вероятно, имеет какого-нибудь жениха-шляхтича.
— Что ты говоришь? — воскликнул король. — Да я бы готов был протанцевать гавот на ее свадьбе.
— Ба, — отозвался Бутлер, — ее заменит Дезессар либо другая.
— И то правда, — угрюмо согласился Казимир. — Двор королевы настоящий монастырь. За малейшее легкомыслие она отсылает во Францию, а шпионы у нее зоркие.
— Королева? — подхватил Бутлер, подойдя поближе к сидевшему королю. — Королева? А ведь я хотел поговорить о ней. Вашему королевскому величеству надо постараться привлечь ее на свою сторону. Может быть, она станет говорить, будто ни во что не вмешивается, но у нее есть связи, есть приверженцы, которыми она умеет вертеть, так что без нее или, чего Боже сохрани, наперекор ей мы ничего не добьемся, а с нею нам будет в тысячу раз легче.
— Ба! — возразил Казимир. — Неужели ты думаешь, что я не понимаю этого. Женщина разумная и хитрая; при покойнике никогда не хвасталась своей силой; напротив, выставляла напоказ свою покорность, а на деле вертела всеми, делала, что хотела, и король без нее шагу ступить не мог.
— Это так, — сказал Бутлер, — но разум разумом, а и то много значило, что у нее одной всегда имелись деньги.
— И теперь есть, хотя она и строит монастыри, — заметил король.
— А не могла бы она нам ссудить? — спросил фаворит.
— Неудобно ее просить об этом! — вздохнул Ян Казимир. — Ежели мне поможет, то и меня заберет в руки. Я попросту боюсь ее, да, боюсь, — повторил он, понизив голос.
— А если она примет сторону князя Карла? — заметил Бутлер.
— Не может этого быть! — сказал Казимир.
— Ваше королевское величество верите, — продолжал фаворит, — что она, как говорила, останется в стороне и не будет ни во что вмешиваться?
Бутлер рассмеялся, и прибавил:
— Это невероятно. Если б даже сама не хотела — должна будет вмешаться; и тут видно станет, к кому она питает симпатию.
— Ко мне она никогда не питала ее, — проворчал король.
— Потому что ее интересы не требовали этого, а теперь…
— Что же теперь? — спросил Казимир, бросая взгляд на Бутлера, — что ты хочешь сказать?
— А то, что ставши королем, наияснейший пан может позаботиться и о монастырях, и о вдовьей части, и обо всем, что интересует королеву; она же, со своей стороны…
— А я тебе опять скажу, Бутлер, — быстро перебил король, — что я ее боюсь; она заберет меня в руки! Это женщина хитрая, смелая и умная.
— Оттого-то мы и нуждаемся в ней, — настаивал Бутлер. — Одним словом, вот что я скажу: если князь Карл привлечет ее на свою сторону, не помогут нам все сенаторы, сколько их есть.
— За меня Оссолинский, — возразил король, — не сомневаюсь также и в Казановском.
— Который теперь не имеет никакого значения, — перебил Бутлер.
Казимир опустил голову. Наступило продолжительное молчание; староста следил за хорошо знакомыми ему чертами короля, не считавшего нужным скрывать перед ним своего настроения.
Совет, данный Бутлером, по-видимому, произвел на него впечатление, так как, немного погодя, он поднял голову и сказал, как бы заканчивая разговор.
— Опять-таки скажу, Бутлер, — боюсь я ее! Если нас свяжет хоть тоненькая ниточка, она притянет меня и завладеет мною. Владислав был посильнее меня, да! — а в конце концов она им вертела, как ей хотелось.
— Я остаюсь при своем мнении, — ответил староста, или она будет за ваше королевское величество, и в таком случае наша взяла; или против вас — и тогда я ни за что не ручаюсь. Чтоб Мария Людвика стала сидеть, сложив руки!.. — Бутлер энергически тряхнул головою.
Беседа кончилась.
На другой день, после ранней обедни у Святого Яна, король, которому сообщили, что его брат Карл получил какие-то письма из Швеции, откуда ждал поддержки, только что вернулся домой пасмурный и хилый, как вдруг услыхал в передней громкий спор и пискливый, визгливый, хорошо знакомый ему женский голос. От этого выражение его лица не сделалось более приятным; он хлопнул в ладоши, и когда вошел слуга, спросил его:
— Это Бертони?
Слуга отвечал утвердительно.
— Скажи ей, — нетерпеливо продолжал король, — раз навсегда, что я не могу принимать ее в этот час. Пусть придет вечером. Сейчас я жду нескольких важных особ. Недостает только, чтобы эту дрянь, эту мартышку застали у меня! Выпроводить ее, выпроводить!
— Не так-то это легко! — проворчал слуга. — Она такой гвалт поднимет, что по всему замку услышат.
Не желая слушать возражений, король вытолкал слугу за дверь и, захлопнув ее за ним, остался подле, прислушиваясь, будет ли исполнено его приказание.
По уходе слуги шум и крики в передней, сопровождаемые хохотом прислуги, сначала усилились, потом стали затихать, двери передней с треском захлопнулись, и когда король выглянул, назойливой женщины, которую он велел выпроводить, уже не было.
Кто была эта Бертони — было известно всем, знакомым с жизнью дворца. Теперь ей перевалило уже за пятьдесят, а когда королевичи подрастали, панна Саломея, дочь музыканта королевской капеллы, была очень веселой и ветреной девчонкой, а так как Ян Казимир с юных лет питал сильнейшее влечение к женщинам, то хотя Саломея была вовсе не красива, а только свежа, смела, задорна и кокетлива, она успела вскружить ему голову и постаралась забрать его в руки.
О его амурах с Салюсей было известно всему двору; одни старались разорвать эту связь, другие покрывали ее, а в конце концов все махнули на нее рукой. Это была первая любовь королевича, имевшего потом бесчисленное множество таких беспутных связей, но Саломея не позволила себя прогнать или совершенно забыть; она сознавала, что имеет некоторые права, и не отступалась от них. Потом она вышла замуж за итальянца, кларнетиста в королевской капелле, и овдовела, оставшись с одной дочкой.
Она не могла, конечно, сопровождать Яна Казимира в его путешествиях, ни разделить его заточение, но вообще не спускала с него глаз, и всякий раз, как он возвращался, этот грех молодости вставал перед ним, и никакая человеческая сила не могла его отогнать.
Надо было знать эту итальянку, чтоб понять ту силу, с какою она умела втереться всюду. Она не боялась никого и ничего, а ее длинного языка боялись все. Воспитанная при дворе, она знала и видела все его тайны, все его слабости, и умела пользоваться ими. Дерзость ее не имела себе равной; туда, где сама пристойность не позволяла ей бывать, она шла нарочно, чтоб ей заплатили за уход.
От Яна Казимира, как говорили, она сумела вытянуть значительные суммы; досталось ей кое-что и после мужа; потом она торговала женскими нарядами и драгоценностями, и в конце концов обзавелась красивым каменным домом на рынке Старого Города; говорили, что у ней, кроме того, водятся и деньжонки, но в этом она не признавалась. Это не мешало ей при каждом новом приезде Яна Казимира выпрашивать подачки для дочери.
Для этой дочери, красивой девушки, которая была в ее глазах восьмым чудом света, она жила теперь. Ради нее несколько остепенилась, тогда как раньше вела жизнь очень веселую и вольную. О своих пятидесяти годах Бертони знать не хотела и делала себя смешною нарядами, воображая, что они молодят ее.
Черная, худая, с морщинистым лицом, она сохранила только красивые огненные глаза. Огромный рот с толстыми губами, отвислые щеки, редкие крашеные волосы, крашеные брови, губы, щеки делали ее иногда просто отталкивающей.
Забываясь в гневе, она не умела скрыть остатки своих желтых зубов, а морщины при этом выступали еще резче. На тощей шее жилы, кости, мускулы — все выдавалось точно на анатомическом препарате.
Безобразие, если б она умела примириться с ним, быть может, не было бы так ужасно, но Саломея упорно хотела казаться молодой и красивой. Носила изысканные костюмы и украшалась драгоценностями, любуясь ими, как настоящая итальянка. Ее худые, с распухшими суставами пальцы были унизаны кольцами, шея обвита жемчугом и ожерельями. На груди дорогие брошки, роскошный пояс, даже башмаки и чулки носила шитые золотом, а волосы старательно завивала. Рядом с этой роскошью отталкивало то, что она не умывалась по нескольку дней, а старые и новые краски покрывали лицо точно скорлупой.
Когда она проходила по улице, на нее показывали пальцами, так она была смешна, но сама она так освоилась в зеркале со своей физиономией, что находила ее очень недурной, и улыбалась мужчинам (когда подле нее не было дочери) с цинизмом, вызывавшим краску на их лицах.
Дочка ее, Бианка, имела итальянской тип лица, и была хороша собой, хотя несколько напоминала мать. Благородные, правильные черты лица, в соединении с прелестью и свежестью молодости, делали ее очаровательной.
Мать воспитывала ее с чрезвычайным старанием, с детства учила музыке, танцам, языкам, так как рассчитывала на блестящую будущность для нее.
— Сенатору не сделает стыда, — говорила она, — ни лицом, ни головой. Другой такой не найдешь ни в Варшаве, ни в Кракове. Ежели Гижанка выходит за шляхтича, то что же сказать о моей? А без приданого не останется, потому что каменный дом чего-нибудь стоит, и под подушку найдем, что положить!
В то же время, зная по собственному богатому опыту, как легко молодость сбивается с пути, она берегла дочку, как зеницу ока. Редко даже позволяла ей выходить в город, и не иначе, как с собой.
Уходя из дома, Бертони оставляла на страже настоящего Цербера, старуху итальянку. Та, опасаясь потерять кусок хлеба, ни на шаг не отходила от хорошенькой Бианки, слава которой уже далеко распространилась.
По возвращении экс-кардинала из Рима, расставшийся с духовным званием королевич был еще в Торчине, когда Бертони явилась к нему, нарочно приехав туда. Приятна ли ему была эта гостья, трудно сказать, но пришлось принять ее, и Саломея оставалась у него целый день, высыпая огромный ворох сплетен, которые привезла с собой. Вероятно, она ожидала от королевича больше, чем он мог и хотел сделать для нее, так как, в общем, осталась недовольной его приемом.
Ян Казимир тщетно ссылался на то, что у него ничего нет, что ему цришлось бы отбирать у князя Карла, у Денгофа, у Бутлера пожалованные им королем имения: Саломея не хотела ничего слушать и упрекала его.
Какие права она предъявляла на его благодарность, нельзя было понять из ее слов, но она твердо была уверена, что Ян Казимир обязан всю жизнь заботиться о ней и ее дочери.
Их отношения до смерти Владислава IV, хоть и не порывались, но были довольно натянутые. Ян Казимир часто приказывал запирать перед ней двери и не пускать ее, хоть она и поднимала невыносимый шум.
Когда умерли сначала королевич Сигизмунд, а потом и Владислав, Бертони с неслыханным нахальством принялась добиваться свидания с королем шведским, который старался не допускать ее до себя. В конце концов, однако, ему пришлось уступить: он приказал принять ее, соображая, что и Бертони может повредить или помочь при выборах.
Вечером того же дня, несмотря на отвращение и недоверие, он приказал слугам впустить несносную бабу, и пока она будет у него не принимать никого, кроме Бутлера, которому вход был открыт всегда.
Бертони не считалась с назначенным часом. Она ворвалась с великим шумом, разряженная в пух и прах, вся сияющая драгоценностями, раздраженная, взбудораженная.
Слуга указал ей дверь в приемную.
Ян Казимир беспокойно прохаживался взад и вперед, в ожидании своей мучительницы. Он знал, что ему предстоит, так как Бертони не уважала в нем ни происхождения, ни достоинства. Ведь она знала его с детства и не видела нужды церемониться с ним.
— Ага! — начала она уже на пороге по-итальянски, так как знала его отвращение к польскому языку. — Ага! Наконец-то Саломея добилась чести поздравить ваше королевского величество! Долго же ей пришлось ждать!
Король хотел объясниться; но она не дала ему говорить.
— Полно, не трудись, ведь мы друг друга знаем! Она низко присела перед ним.
— Уже король шведский? Не правда ли? — начала она смеясь. Нет, той короны для вашей милости я не боюсь, но говорят, будто вы добиваетесь и польской? А? — Монахом быть не могли, кардиналом не хотели, а теперь короны добиваетесь? Думаете, ее будет легче носить, чем кардинальский пурпур? Мне просто жутко стало, когда я услышала об этом. И на что вам она? Знаете, что вы делаете? Покупаете горящий дом, не имея капли воды, чтоб угасить пожар. Побойтесь вы Бога.
Она всплеснула руками.
— Нет, я… но… — начал король нерешительно.
— Знаю, что вы скажете, — перебила Бертони. — Что вас на коленях о том просить будут! Конечно! Рады будут возложить на ваши плечи это блестящее, золоченое бремя; но оно не для вас, не для вас! Уступите князю, вытребуйте себе достаточную часть, постройте королевский дворец, в котором нашлось бы местечко и для Бертони с ее ангелочком, но вам!.. Вам!.. Вам быть королем!
Она прыснула от смеха. Темное лицо Яна Казимира побагровело; он рассердился, что-то забормотал, не мог слова выговорить от досады.
— Вам быть королем! — повторила Бертони, вертясь, изгибаясь и жестикулируя. — Вам быть королем! Год-два кое-как вытерпите, а потом? Так же сложите корону, как сложили кардинальную мантию!
Ян Казимир отвернулся, как будто хотел бежать от нее, но она не отставала.
— Не гневайтесь, — трещала она. — Я говорю от доброго сердца, вам корона ни к чему, только измучаетесь.
Она ударила себя в тощую грудь, смело глядя огненными глазами на смущенного короля.
Ян Казимир собирался что-то ответить, но итальянка снова затрещала:
— Хотите, предскажу вам будущее? Это очень легко: вас выберут, так как видят, что с вами можно будет сделать, что им заблагорассудится, им и королеве.
— Какой королеве? — перебил Ян Казимир.
— Сегодняшней вдове, а завтра, быть может… кто знает? Она рассмеялась, и прибавила:
— Без ее денег и ее ума вы ничего не добьетесь.
— Она ни о чем слышать не хочет, — возразил король.
— Чтоб заставить себя просить, натурально, — сказала Бертони. — Эх, жаль мне вас. Пане мой, жаль мне вас! Уступите князю Карлу, если ему это улыбается. Вы не для того созданы, а могли бы устроить себе такую славную, спокойную жизнь.
Она развела руками.
— Правда, уговаривать вас бесполезно: не поможет! Вам суждено все испытать, чтобы все вам опротивело.
Успокоившись немного, король, оглушенный этим потоком слов, отер лоб и сел. Бертони стояла перед ним.
— Так это неизбежно? — сказала она.
Ян Казимир помолчал немного.
— С тобой сегодня невозможно разговаривать, — проворчал он. На лице итальянки как будто мелькнуло сожаление.
— Но я должна была сказать вам это, — отвечала она более мягким тоном. — Для меня-то ведь выгодно, если вас королем выберут. Тогда и на мою долю что-нибудь достанется.
Ян Казимир, по-видимому, желая перевести разговор на более приятную тему, сказал с усмешкой:
— Ты бы хоть Бианку с собой привела.
Бертони дрогнула от гнева.
— Еще чего! — крикнула она. — Разве я не знаю, что у вас, старого вертопраха, до сих пор молоденькие девчонки в голове. Но ведь то моя дочка, ты должен ее уважать.
— Говорят, очень хороша собой! — заметил король.
— Как ангел! — с одушевлением подтвердила мать. — Это сенаторский кусочек, и я выдам ее только за сенатора.
Ян Казимир засмеялся, а Бертони рассердилась.
— Гижанка выходит замуж за шляхтича, какого-то старосту: почему ж бы моей дочери не метить выше? Я ее так воспитала, что ни одна ваша знатная панна ей в подметки не годится.
Король задумался, по-видимому, уже не слушая ее, увлеченный другими мыслями. Помолчав немного, он сказал:
— Попроси вдовствующую королеву принять ее в свой двор. За паннами у нее строгий присмотр, а научиться там можно многому.
— Да, научиться тому, чего и знать не следует, — перебила Бертони, качая головой. — Нет-нет, я ее от себя и на шаг не отпущу.
Итальянка, с бесцеремонностью старой приятельницы, принялась расхаживать по комнате.
— Что это за карлики? — спросила она. — Я их не знаю… Да и обезьяны не те?
— Все поумирали, — вздохнул король. — Представь себе, Зноосен, которого я так любил, который так потешно кувыркался и пел, — умер, бедняжка. Микрош тоже. Теперь у меня двое. Одного подарил мне Любомирский, он зовется Баба — с виду толстощекий, но хворый, плакса и унылый, а Люмп, которого я достал от немцев, злючка; вечно дерется с обезьянами и с Бабой. Утешения от них никакого. После короля остались два карлика, но королева их, конечно, присвоила.
Король с грустью закончил это сообщение, а Бертони пожала плечами.
— Двор мой вообще, — продолжал король после некоторого молчания, — жалкий и неполный. Вернувшись, я брал первых встречных, да и денег не хватает. Рассчитывал здесь достать, а оказывается, с меня требуют за выкуп моей аренды. С Карлом из-за Живеца мука, с Денгофом, с Бутлером…
Он вздохнул и прибавил, разводя руками:
— А теперь, когда на элекцию требуется…
Бертони съежилась и снова принялась бегать по комнате, хватая все, что под руку попадется, книги, корзины, четки, даже бумаги, не спрашивая, можно ли их читать. С нахальным любопытством шарила по углам, и хотя король выказывал очевидные признаки нетерпения, это на нее не действовало.
— Мне здесь тесно, — сказал он, немного погодя. — Хотел поместиться во дворце на Краковском предместье, да Карл не пускает. А в Уяздове далеко.
— Да на что все это, когда до элекции вам не дадут покоя, — перебила Бертони, — а после нее поселитесь в замке?
— Королева занимает там половину! — проворчал Ян Казимир.
— С ней-то вы поладите, — засмеялась итальянка, подойдя к нему. — Я уверена, что когда вам возложат на голову корону, то сенаторы сосватают вам королеву.
Ян Казимир вскочил.
— Да я ее не хочу! — крикнул он. — Мало разве упрекали нашего отца за то, что женился на сестре своей покойной жены, а что же будет, если я женюсь на жене брата. Скажут, это Содом и Гоморра.
— А папа на что? — заметила Бертони.
— Я не хочу ее! — решительно повторил король и замолчал. В ту минуту начали бить часы, стоявшие на столе, устроенные так искусно, что во время боя на них появлялись трубачи, и раздавалась очень мелодичная музыка.
— У тебя есть какое-нибудь дело до меня? — спросил король.
— Как не быть! — ответила итальянка. — Нехорошо вы поступаете, забывая обо мне и моей дочке. Но мне жаль короля без королевства. Потом сочтемся. Вижу, что вы не перестанете добиваться короны, но ручаюсь головой, что потом сами сложите ее с себя.
Король ничего не ответил. Бертони низко поклонилась и хотела уйти, но вдруг спохватилась.
— Милостивый король, — затрещала она, — не затворяйте передо мной дверей, как перед какой-нибудь бродягой. Я ведь тоже могу при случае пригодиться, потому что больше знаю и больше могу наплести, где потребуется, чем всякий другой. Уж если хотите быть королем, то кому и помогать вам, если не мне.
Наконец, король отделался от нее. Проводив ее глазами, он сказал самому себе:
«Это тебе за старые грехи. Будешь нести наказание до конца дней своих, а отделаться от него… невозможно».
В грустном настроении, пройдясь раза два по пустым покоям, Ян Казимир бросил взгляд на лампаду перед чудотворным образом и быстро подошел к нему, желая стать на молитву.
Но между карлами и обезьянами поднялась в передней такая свара, что он должен был сначала позвать слуг и приказать им унять их.
Не успел он преклонить колени, как чьи-то быстрые шаги, и отворившаяся без уведомления дверь заставили его встать. Бутлер, которого он уже не ждал сегодня, и молодой Тизепгауз вбежали в комнату с расстроенными лицами.
Ян Казимир побледнел, увидев их.
— Государь, — крикнул с порога староста, — вести одна хуже другой из Львова, Замостья… отовсюду… Вестники скорби… Войска наши разбиты, шляхта постыдно бежала… Хмель[4] собирается идти на Краков… наших послов держит в плену, а троих приказал казнить… о перемирии и переговорах слышать не хочет.
Король закрыл глаза, потом заломил руки.
— Сначала на колени! — воскликнул он. — На колени… прочтем литанию Святой Деве… будет молить ее о помощи, а остальное потом.
Он бросился на колени перед образом, и начал читать по-латыни литанию, а Бутлер и Тизенгауз отвечали; затем он поцеловал пол и встал с полными слез глазами.
— Говорите, — сказал он, падая в кресло.
— Поражение бы еще ничего, — начал староста, — но позор… Шляхта, не вступая в бой, поддавшись страху перед холопами, бежала с поля боя; а шла она на войну с огромным обозом, со множеством скарба, серебра, драгоценностей — и все это досталось в добычу казакам и поспольству. Пленных отдавали татарам — человека за коня. Мириться уже не хотят. Стали под Замостьем… Львов каким-то чудом откупился… Что теперь будет… Грозят всю Речь Посполитую завоевать.
Король возмутился.
— Где же наши силы? Где мужество, гетманы, сенат, войско? Не может же один такой разгром сразу уничтожить государство!.. Есть шансы на спасение… Мы можем найти союзников…
Бутлер перебил его:
— Кого, наияснейший пан? На кесаря именно теперь не можем рассчитывать… Франция за тридевять земель, хоть бы и захотела помочь… Прусский наш вассал скорее попользуется нашим несчастием, а шведы…
Король схватился за голову.
— О злая судьба нашей родины! — воскликнул он. — Дошли до такой крайности, что только на подлых татар можем надеяться, если удастся отвлечь их от казаков.
— Такой союз хуже вражды, потому что срамное дело, — грустно сказал Бутлер.
Тизенгауз начал передавать подробности полученных известий, когда раздался стук в дверь, хотя час был необычайный. Тизенгауз побежал отворить и впустил ксендза Флери, капеллана королевы.
Вошедший был бледен и встревожен.
— Правда ли это? — спросил он, обращаясь к королю. — Правда ли? Королеве доложили, что даже Кракову и Варшаве грозит опасность… Она поручила мне спросить об этом у вашего королевского величества.
Бутлер вмешался прежде, чем король собрался ответить.
— Успокойте королеву, — сказал он. — Варшаве пока ничего не грозит. Сенаторы и шляхта собираются на выборы… неприятель не осмелится напасть на столицу… он знает, что тут собраны большие силы. Поражение, по всем известиям, тяжелое, но кто не знает, в таких случаях, как говорится, у страха глаза велики. Хмель не решился напасть на Львов, как же он решится идти на Краков или Варшаву?
Король тоже обратился к Флери.
— Успокойте королеву, — сказал он.
— Но если грозит какая-нибудь опасность, то королева может уехать со своим двором в Гданьск[5], где может быть совершенно спокойной.
— Не дай Бог, чтобы мы дошли до такой крайности, — возразил Казимир.
Поговорив еще немного, духовник Марии Людвики ушел, но тревога царила в замке всю ночь.
В гостинице князя Карла над Вислой, несмотря на ненастье и позднюю пору, толчея не прекращалась… одни уходили, другие приходили, и каждый приносил вести одна другой страшнее. Сообщения о бесчинствах и дерзости казаков и соединившейся с ними черни превосходили всякое вероятие. Возмущались шляхтой, бежавшей из-под Пилавец.
— В старые времена таким посылали кудель да заячью шкурку, — говорили одни, — и трусы вешались сами, потому-то жены с ними жить не хотели и домой не принимали, а теперь на них ни кудели, ни зайцев не хватит.
Другие судили мягче и снисходительнее:
— Нам легко судить издали, но раз наступила паника, нужно быть на месте, чтоб видеть, устоит ли человек, хотя бы и хотел того, против общего настроения…
— Пришел последний час, — вздыхали испуганные.
— Остается нам только откупиться от казачества, заключить мир и постараться восстановить наше войско.
— Первое дело, чтоб гетманы и паны не ссорились друг с другом, — говорили некоторые, — все оттого и вышло, что Иеремию не хотели слушать… Он у них, как бельмо на глазу, а казаки только его и бояться.
В этом гвалте и шуме в конце концов ничего толком нельзя было разобрать; раздавались только проклятия и жалобы; пили до утра, но от этого только окончательно теряли голову.
Не лучше было в городе, куда приходили известия из замка, разраставшиеся по дороге. Сенаторы в тревоге приезжали из разных мест раньше срока, назначенного для элекции, но не привозили с собой успокоения.
Собирались вокруг Оссолинского, являлись к королеве, иные навещали Казимира. Очень немногие сближались с князем Карлом, которому трудно было теперь завязать сношения, после того как он так долго и упорно избегал их.
Все в один голос говорили о необходимости ускорить элекцию, которая являлась необходимым условием вступления в какие бы то ни было переговоры с казаками. С каждым днем число съехавшихся сенаторов возрастало, духовные собирались у приехавших епископов, в монастырях иезуитов, бернардинов и реформатов.
Духовенство предвидело, что, пользуясь поражениями и слабостью государства, диссиденты, с одной стороны, русские, противники унии, с другой, не преминут поднять голову. Раздавались уже голоса, что Хмель добивается отмены Брестской унии и хочет посадить в сенате своего митрополита.
Некоторые из сенаторов, как Адам Кисель и другие греко-восточного исповедания, отказавшиеся присоединиться к унии, поговаривали:
— Почему бы нам не пользоваться такими же правами, как диссиденты и католики, если мы будем верно служить Речи Посполитой?
Хотя королева, не вмешивавшаяся открыто в государственные дела, ни с кем не говорила о них, а только поручала себя и свое сиротство покровительству Речи Посполитой — но все знали, что она может оказать огромное влияние на выборы. Ее указаниям должны были следовать французский двор и Рим.
Не было тайной, что со времени смерти короля, гонцы, послы и письма беспрестанно посылались во Францию, и даже из тех лиц, которые были особенно необходимы для королевы, многие отправились туда.
При всем том Мария Людвика оставалась с виду равнодушной и покорной судьбе и не выдавала себя ни единым словом.
Так как князь Карл был у нее редким гостем, то и для шведского короля, чаще наведывавшегося к ней, не всегда открывались двери. Королева остерегалась оказывать предпочтение тому или другому.
Ян Казимир через своих приближенных знал обо всем, что делалось у королевы и было известно придворным, и беспокоился, волновался, тревожился. Особенно смущало его то, что все сенаторы относились к Марии Людвике с величайшим почтением, постоянно бывали у нее. Важнейшие из них проводили целые часы в беседах с нею, иногда, как бы случайно, сходились двое-трое разом.
— Очевидно, там происходят conciliabula[6], — говорил король Бутлеру, — но ничего не выходит наружу. И я, когда мне удается добраться до королевы, ничего не могу добиться от нее. Уверяет меня, будто ни во что не хочет вмешиваться.
— Наияснейший пан, — сказал староста, — clara pacta[7] наилучшая вещь: вашему королевскому величеству необходимо откровенно столковаться с королевой.
— Сто раз пробовал; но она уверяет, что ни о чем не думает, кроме обеспечения собственной участи.
Он пожал плечами.
— Ежели Карл сумеет привлечь ее на свою сторону, она станет втайне помогать ему, то его деньги да ее влияние отнимут у меня корону и останется мне только стыд, что понапрасну хлопотал.
По соглашению с королем, Бутлер, пользовавшийся его полным доверием, отправился на другой день к князю Карлу в такое время, когда двери его дворца были открыты для посетителей.
Собственно говоря, его дворец не мог назваться особым зданием, так как примыкал к замку со стороны Вислы. Сам епископ вроцлавский построил его, но так как он был очень бережлив, то в его апартаментах не было такого пышного убранства, статуй, картин, как во дворцах Казановских и Оссолинских. Только образцовая чистота и порядок придавали им достойный вид.
Хотя Бутлер был знаком с князем Карлом, но еще никогда не бывал у него. На этот раз гостей оказалось столько, что староста не сразу мог добраться до епископа. Однако, по взглядам, которые Карл бросал на него, Бутлер догадался, что его появление не осталось незамеченным. Разговор, естественно, шел о грозных вестях, тревоживших всю страну. Князь Карл не упускал случая напомнить, что он уже поставил солдат для защиты края и намерен поставить еще больше. Продолжая поддерживать разговор, епископ подошел к Бутлеру и вполголоса спросил, не с поручением ли он явился к нему.
— Поручения у меня нет, — сказал староста, — но вашей княжеской милости известно, что я слуга короля шведского и всем сердцем предан ему; мудрено ли, что я явился узнать, намерена ли ваша княжеская милость продолжать добиваться короны?
— Это всем известно, — сухо и коротко ответил князь Карл. — Знаю, что соперничество с королем для меня не легко, но за меня часть сенаторов.
— Печальное то будет соперничество, — заметил Бутлер.
— Пусть Казимир скажет это самому себе, — возразил князь. — Я долго колебался; убедили меня тем, что в виду непостоянного образа мыслей Карла, на него нельзя положиться. Я дал свое согласие — и назад не попячусь…
Он пристально посмотрел на старосту и еще раз повторил:
— Да, назад не попячусь!..
— Король шведский, раз он согласился внести свое имя в список кандидатов, тоже не побоится… никого.
Неразговорчивый епископ, по-видимому, не собирался ответить. Он стоял, как будто ожидая, не скажет ли Бутлер еще что-нибудь.
— Если король хотел узнать через вас, — прибавил он после тщетного ожидания, не поколебался ли я, то можете его заверить, что я долго обдумываю свои решения, но, выбрав дорогу, уже не сворачиваю с нее.
— Ваша княжеская милость позволит, однако, мне заметить, что в этом деле имеются особенные обстоятельства, — решился возразить Бутлер. — Не было до сих пор примера, чтобы родные братья спорили о короне. В мирное, спокойное время оно бы еще куда ни шло, хотя семейные раздоры всегда достойны сожаления; но теперь, когда угрожают такие беды, когда неприятель разрывает внутренности страны… когда прежде всего требуются согласие и единодушие…
Епископ слегка пожал плечами.
— Осмелюсь также прибавить — потому что правда не грех, — что ваша княжеская милость никогда не учились рыцарскому ремеслу, а нам нужен гетман и вождь.
— Почтенный староста, — с гневом ответил епископ, — поверьте, что я сумею сесть на коня… а король шведский тоже еще ни разу не показал себя богатырем.
Сказав это, князь Карл, как бы опасаясь еще сильнейшей вспышки, кивнул головой Бутлеру и отошел от него.
Староста, которому больше нечего было здесь делать, направился к дверям, оставляя епископа с горстью приверженцев, по большей части людей малоизвестных и не имевших никакого влияния.
— Наияснейший пан, — сказал он, входя к Казимиру, — нечего рассчитывать на то, что епископ раздумает и уступит. Я говорил с ним: упорствует на своем.
— Значит война! — воскликнул король. — Горько мне это, но так было с детства: мы были друзья с Александром — упокой Господи его душу, — а Карл всегда был мне врагом.
Одним из самых могущественных и влиятельных вельмож при Сигизмунде и двух его преемниках был Станислав Альбрехт Радзивилл, который уже при Владиславе IV и по сану, и по значению занимал первое место в народе и сенате.
Всматриваясь в состав тогдашнего польского общества, легко заметить в верхних его слоях две различные группы. Еще со времени Казимира Ягеллончика, а может быть, и раньше, шляхетско-панский польский мир делился на эти два лагеря, если можно так выразиться.
Один из них воспитывался и вырастал в обычаях родины и носил на себе отпечаток традиций, старых обычаев, достоинств и недостатков, связанных с ними. Другой, получив первую подготовку дома, кончал воспитание и образование за границей. Дополнением служили путешествия, пребывание при дворах европейских монахов, ознакомление с европейскими языками и отношениями.
Все знатнейшие семьи отправляли своих сыновей в Италию, Францию, Германию, к цесарскому двору, и из этих воспитанников Запада состоял в наибольшей части сенат и избранное общество, окружавшее королей.
Многие из этих космополитически настроенных панов носили иностранную одежду, набирались иноземного духа и пренебрегали старинными обычаями, но многочисленные путешествия и осведомленность доставляли им влияние в Польше. По возвращении домой, родной очаг, польские матроны, атмосфера, пропитанная традицией, — все, что окружало их в детстве, особливо шляхта, с которой им приходилось иметь дело, будили в них воспоминания молодости, и космополит, отбросив занятое в чужих землях, становился верным сыном родины.
Из таких-то людей, умевших объясняться как с иностранными послами, так и с деревенской шляхтой, состоял при Сигизмунде и его сыновьях сенат, с небольшой примесью доморощенных важных статистов.
Альбрехт Станислав Радзивилл был одним из самых выдающихся представителей европейской и польской цивилизации. Не выступая внешне с таким блеском, как Юрий Оссолинский, он не уступал ему в значении и силе, и во многих случаях доверенный министр Владислава IV, оказывавший, по-видимому, огромное влияние на его политику, должен был уступать Альбрехту Радзивиллу.
В критический момент, когда готова была возгореться война с Турцией, Речь Посполитая была обязана влиянию Радзивилла предотвращением войны. Он удержал Оссолинского, а потом и самого короля. Быть может, Владислав IV и недолюбливал его, но никогда этого не показывал, а само значение канцлера литовского в момент смерти короля показывало, какой дороги ему держаться во время безкоролевья.
Его обширные владения на Волыни и на Руси в самом начале войны с казаками были опустошены, что причинило ему огромные потери. Но канцлер относился к ним со стоическим спокойствием, готовый, как он говорил, истратить все, до последней рубашки, на защиту Речи Посполитой.
Быть может, ни один из сенаторов не характеризовал с такою откровенностью положения, не разъяснял обязанностей, которые оно налагало, не раскрывал причин, приведших к восстанию холопов на Руси.
После позорной катастрофы под Пилавцами Радзивилл откровенно высказался:
«Бог предал их, Господь их погубил; потому что их спесь, лихоимство, притеснение и угнетение убогих вопияли против них!».
Никто не потрудился больше него для собирания новых сил и одобрения упавших духом; никто не был готов к таким жертвам для отечества. Пример его заражал и других.
Получив известие о пилавецком разгроме на пути в Варшаву, канцлер приехал в нее с одним пламенным желанием ускорить выборы, так как хорошо понимал, что казаки скорее вступят в переговоры с королем, чем с ненавистной им Речью Посполитой.
Память о Сигизмунде III, которому он был обязан всем — так как король был его опекуном в детстве и первый сумел оценить его, не позволяла Радзивиллу и подумать о другом короле, кроме одного из его сыновей. Ему предстоял выбор между Карлом и Казимиром.
Не может быть сомнения в том, что Радзивилл хорошо знал характер, склонности, недостатки короля шведского, равно как и князя Карла. Последний, быть может, во многих отношениях имел преимущество в его глазах; но при существующих обстоятельствах Польша требовала, если не вождя и гетмана, то во всяком случае человека, который умел бы сесть на коня. Князь Карл таким не был; его знали только за очень набожного священника.
Сам чрезвычайно набожный и усердный в исполнении религиозных обязанностей, канцлер должен был высоко ценить епископа, но Казимир был не менее набожным, а в других отношениях казался более способным для исполнения королевских обязанностей.
Итак, Радзивилл приехал в Варшаву с готовым решением поддерживать Казимира, а епископа убеждать, чтобы отказался от притязаний, не разбивал голосов и не тормозил выборов.
Оставалось только повидаться и поговорить с королевой, которую князь Альбрехт научился ценить, и влияние которой было ему известно.
Со времени своего первого знакомства с Марией Людвикой на польской земле, под Гданьском, Радзивилл, который встретил и провожал ее в Варшаву, старался сблизиться ней, снискать ее доверие и завязать постоянные отношения. Он и вторая жена его, из рода Любомирских, стали всех ближе к Марии Людвике. Тотчас по прибытии в Варшаву, прежде даже чем повидался с Яном Казимиром, канцлер поехал к королеве, которая с нетерпением ожидала его. С ним одним она могла быть вполне откровенна.
Как только ей сообщили о прибытии канцлера, королева поспешила в приемную, не взяв с собой никого, ни ксендза Флери, ни какой-либо из панн. Слезы полились из ее глаз при их безмолвной встрече. Радзивилл тоже был грустен. Положение вдовы и страшная смута в Речи Посполитой трогали его до слез.
— Наияснейшая пани, — сказал он, целуя ей руку, — Бог посылает нам тяжкие скорби, но не следует сомневаться в его милосердии. Он испытывает и возлагает крест.
Но Мария Людвика не могла удержаться и дала волю своим жалобам.
— Сиротой я осталась, — сказала она, — одинокой, без покровителя. Оставаться ли здесь, или вернуться туда, где обо мне забыли? Разорвать все, что связывает с Польшей… все узы? Сама не знаю. Дожидалась вас, дайте мне совет.
— Прежде всего, — отвечал Радзивилл, — сейчас не время принимать решение, надо подождать; а затем, я не вижу, для чего бы вашему королевскому величеству покидать страну, которая сделала вас своей государыней. Несмотря на ужасное положение Речи Посполитой, она исполнит все свои обязательства.
Так началась беседа. Королева избегала упоминания о кандидатах на престол, а в особенности о своем отношении к ним, но у Радзивилла не было повода скрывать свои взгляды.
— Первое дело теперь, — сказал он, — собрать силы для действительной обороны и возмездия за понесенный позор, но не менее важен — выбор короля…
Королева слушала с напряженным вниманием.
— Имеем, к сожалению, двух кандидатов, — продолжал канцлер, — а лучше бы иметь одного и выбрать его немедленно.
Я высоко ценю князя Карла, прибавил он, но сдается мне, что он неспособен быть королем в охваченном смутой крае.
На лице Марии Людвики, умевшей владеть собою, канцлер не заметил ни противоречия, ни согласия. Она слушала его, по-видимому, равнодушно.
Канцлер слегка замялся.
— Мне известны качества и недостатки короля шведского, — продолжал он, — но я приписываю последние скорее его положению, чем характеру. Упрекают его в непостоянстве, но, может быть, оно объясняется тем, что он до сих пор не мог найти себе дела по душе… Во всяком случае… религиозный, благородный, и если даже окажется слабым, то, надеюсь, сумеет выбрать себе хороших советников. Он умолк.
— Светлейший князь, — тихо сказала королева, — ежели ваш голос за короля шведского, то не сомневаюсь, что он увлечет за собой большинство; но все же вам будет много затруднений с князем Карлом, который, насколько мне известно, не откажется от своей кандидатуры. Может быть, его соблазняют успехом, я же не сумею оценить положение и силы…
— Я тоже еще не успел разобраться в этом, — заметил канцлер. — Но все же мне кажется, что король соберет больше голосов, чем епископ, которого мало кто знает, потому что он никогда не старался, чтобы его узнали.
Наступило молчание. Радзивиллу, очевидно, хотелось знать мнение королевы, но она избегала высказываться.
При том первом свидании Радзивилл не решался быть очень откровенным и настойчивым; не высказывал всех своих мыслей. По его соображениям, выбор Яна Казимира следовало закрепить браком с Марией Людвикой. Ее энергия, характер, твердость могли прийти на помощь слабости и нерешительности короля. Радзивилл был уверен, что она сумеет овладеть мужем и направить его на добрый путь.
Правда, этот план мог встретить отпор со стороны Яна Казимира, может быть, даже королевы, но канцлер не считал это препятствие неустранимым и рассчитывал на комбинацию, которая казалась ему наиболее полезной для Речи Посполитой.
Долго еще продолжались рассуждения князя Радзивилла, жалобы королевы и взаимные выпытывания, которые не привели ни к чему, кроме уверенности, что князь Альбрехт будет поддерживать короля шведского.
Прямо от королевы Радзивилл отправился к Яну Казимиру, который уже собирался со всем двором в Непорент, где должен был, согласно обычаю, дожидаться результата выборов.
Князь Карл тоже уезжал в Яблонную.
Покои короля несмотря на ранний час были полны народа. Приезжали сенаторы, знатнейшая шляхта, а особливо духовные — один за другим. Оживленный, в довольно хорошем настроении духа, король шведский расхаживал среди гостей, стараясь показать себя любезным, что ему не всегда удавалось.
Увидев канцлера, значение которого было ему хорошо известно, Казимир бросился к нему с радостным лицом.
— Наконец-то мы вас дождались! — воскликнул он. — И рады же мы вам! Добро пожаловать! Не знаю, как другим, а мне до зарезу необходимы ваш совет и поддержка.
Он всплеснул руками и горестно воскликнул:
— Погибаем! Казаки под Брестом; говорят даже, будто Брест взят и опустошон — монастыри, монахи…
Он не докончил. Все молчали. Радзивилл, который тоже слышал эту весть, но не придавал ей веры, тихо сказал:
— Это только слухи, а наше поражение — и без того уже неправдоподобное — располагает к преувеличениям; не будем же спешить верить; немало ведь и вздора выдумывают…
— Дай Бог, чтоб это оказалось ложью, — перебил король, отводя Радзивилла к сторонке от гостей.
— Светлейший князь, — шепнул он быстро, — мне необходимо поговорить с вами наедине.
— Когда? — спросил канцлер, который тоже желал этой беседы.
— Сейчас, если бы можно было, — отвечал король, — а самое позднее, вечером. Я не велю никого принимать.
Радзивилл ответил поклоном, а затем подошел к епископам, которые только что прибыли из своих епархий и привезли самые свежие новости о положении страны.
Все они был одинаковы и вызвали со стороны канцлера замечание:
— Наши грехи составляют их силу, наша слабость их оружие!.. Ударим себя в грудь! Не казаки с татарами казнят нас, а Бог, который требует исправления, иначе грозит гибелью. Все мы виновны, и все должны каяться. Положение требует жертв: не будем скупы на сердечное сокрушение, ибо его требует Бог; покаемся, и он смилуется над нами…
Все вполголоса поддакивали канцлеру, но беседа в таком тоне не могла продолжаться долго. Гости один за другим стали раскланиваться и уходить.
Сам королевич, которому Тизепгауз подал шляпу, перчатки, шпагу и плащ, отправился, несмотря на слякоть, навестить одно лицо, перед отъездом в Непорент.
Со времени смерти Владислава IV, глубоко огорченный его коронный маршал Адам Казановский, утративший в покойнике друга и брата, не показывался в свете. Говорили, что он болен, да так оно и было. Узы, с детства связывавшие покойного короля и Адама Казановского, не могли порваться, не оставив за собою кровавой болезненной раны, которая уже не могла затянуться.
Для Казановского Владислав был всем, был его жизнью, дыханием, силой; смерть короля оставила его круглым сиротой. Женатый и привязанный к молодой, красивой, точно созданной для него, жене, он имел в ней утешителя, но не чувствовал себя утешенным и успокоенным. Тщетно старалась она развлечь, оживить его, вернуть ему охоту к жизни. Казановский впал в апатию, в какое-то одеревенение, превратившееся в тяжкий недуг. Он перестал выходить из дома, неохотно принимал у себя и, по-видимому, потерял интерес ко всему; ежедневно получавшиеся вести о страшных поражениях оставляли его совершено равнодушным, как будто страна и ее судьба вовсе не касались его.
Все старания жены и родных не могли изменить этого положения. Напрасно старались они развлечь его, заставить отказаться от своего одиночества. Иногда он слушался увещаний жены, позволял себя вывозить в общество, но самая близкая компания едва могла вытянуть из него слово.
Правда, что в своем королевски-пышном дворце маршал постоянно встречался с воспоминаниями прошлого. Все, чем он обладал, было даром покойного; ему Казановский был обязан богатством, значением, саном, положением. Стены зал и комнат были увешены картинами, изображавшими победы Владислава IV, его портретами и подарками. На каждом шагу маршал сталкивался с покойником, как будто видел его перед собой, и, проснувшись утром, не сразу мог освоиться с мыслью, что его уже нет на свете…
«Уйду за ним», — шептал он.
Жена, быть может, еще надеялась, но родня, которой врачи не обещали близкого выздоровления маршала, крайне беспокоилась.
Казановский не имел детей, а оставлял после себя огромное состояние; одну только движимость оценивали в несколько миллионов. Брат и все кровные родственники тревожились о судьбе этого наследства, относительно которого маршал, несмотря на все напоминания, не делал, по-видимому, никаких распоряжений. Когда об этом заводили речь, он равнодушно пожимал плечами и только поглядывал на жену. Отсюда выводили заключение, что ей будет завещано все.
Эльжбета Казановская, из рода Слуш, балованное детище богатой семьи, казалась созданной для того, чтобы царить в золотом гнезде королевского любимца; красивая, хорошо воспитанная, живого темперамента, привыкшая господствовать над окружающими, боготворимая Эльзуня легко забрала в руки мужа, который был старше ее и всецело подчинился ей. Кокетливая, требовавшая от жизни непрестанных интриг, движения, лихорадочной суеты, она сумела приобрести такое доверие мужа, что маршал никогда не сомневался в ней и представлял ей полную свободу.
Была она одной из тех молодых пани своего времени, которые собирали вокруг себя многочисленный кружок поклонников и друзей. Такое поведение замужней женщины противоречило тогдашним польским обычаям и сильно смущало важных дам, но Казановская не обращала на это внимания, а так как ее успехи были скорее приятны мужу, чем неприятны, то пани маршалкова могла забавляться, как хотела.
Пышный дворец и весь уклад жизни Казановских при Владиславе IV давал возможность развлекаться и мужу, и жене. Адам Казановский, пресыщенный и утомленный, так же, как она, искал всего, что могло бы искусственно поддержать в нем угасающую жизнь. Нигде в Варшаве не было такого оживления, музыки, пения и танцев, как здесь. В особенности иностранцы толпами валили во дворец и не могли нахвалиться истинно царским приемом.
В первое время пребывания Марии Людвики в Польше, ее тяжелое положение, быстрое охлаждение короля сблизили пани маршалкову с королевой, которой она старалась быть полезной сама и через мужа. Однако эти отношения, вместо того чтобы окрепнуть, скоро разладились.
Заподозренная тотчас по приезде в Польшу королева должна была строго относиться к себе, двору и всем, с кем вступала в какие-либо отношения. Казановская для Марии Людвики, суровой и степенной, была чересчур легкомысленна. Сперва охлаждение, потом все менее частые свидания, которых обе старались избегать, привели к тому, что между женой маршала и королевой сохранились только холодные официальные отношения.
Маршалу это, пожалуй, было на руку, так как избавляло его от хлопот за королеву, ввиду прекращения ее дружбы с его женой.
По смерти Владислава, Казановский, замкнувшийся в своем доме, равнодушный ко всему, только раз вместе с женой официально встретил королеву, возвращавшуюся с телом покойника в Варшаву; больше они у нее не бывали. В государственные дела как раньше, так и теперь, маршал не имел охоты вмешиваться. Слушал рассказы, зевал, иногда пожимал плечами, но живого участия не принимал ни в чем.
Ян Казимир тотчас по возвращении из Италии сблизился с Казановским, который принимал его с почтением, но довольно равнодушно. Обожатель прекрасного пола, экс-кардинал не мог, конечно, увидев пани маршалкову, остаться к ней равнодушным, а хорошенькая Эльзуня, со своей стороны, не могла не постараться произвести на королевича, хотя бы некрасивого, такое же впечатление, как на других.
Это было и не трудно по отношению к Яну Казимиру, который питал слабость к женщинам вообще и в каждой находил что-нибудь заманчивое.
Королевич увлекся… Этот огонек, сначала маленький, красавица Елзузя, за глаза смеявшаяся над Яном Казимиром, постаралась раздуть, так что король шведский превратился в одного из самых пылких ее поклонников и мог поспорить в горячности чувств даже с паном старостой ломжинским, Радзеевским, который с давних пор считался до зареза влюбленным в жену маршала.
Смерть Владислава, оглашение кандидатуры Яна Казимира, предсказываемая ему корона, естественно, доставили ему предпочтение со стороны пани маршалковой, тогда как влюбленный староста был отправлен в обоз прекрасной Эльзуни.
Если маршал Казановский не интересовался будущим, ни во что не вмешивался и принимал короля шведского с прежним равнодушием и холодностью, то его жена считала своею обязанностью заручиться дружбой будущего короля. Ее быстрое соображение и верное чутье не оставляли у нее ни малейшего сомнения в том, что избран будет ни кто иной, как Ян Казимир. И она хотела приобрести его расположение для мужа и для себя…
Перед своим вынужденным отъездом в Непорент Ян Казимир был ежедневным гостем во дворце Казановских. Быть может, маршал, недолюбливавший короля, морщился по этому поводу, но не спорил с женой, доказывавшей, что на всякий случай им следовало иметь короля на своей стороне.
Итак, Ян Казимир перед отъездом из Варшавы поехал проститься во дворец Казановских. Его не ждали в этот день, так как осенний дождь лил, как из ведра, и дул сильнейший ветер, но когда слуга доложил о его приезде, маршал с женою встретили его в передней.
Ян Казимир галантно подал руку красавице Эльзуне, любезно улыбавшейся ему.
— Гонят меня из Варшавы, — сказал он довольно вессело. — Мне хотелось проститься с друзьями, какими считаю вас.
Пан Адам ответил холодным поклоном.
— Кто знает, с чем вернусь, — продолжал Ян Казимир. — Наверное, с гороховым венцом[8]. Речь Посполитая меня не захочет, ей нужен кто-нибудь помоложе, ведь она женщина…
— Ваше королевское величество думаете, — возразила Казановская, — что женщины так ценят молокососов? Мы, между нами, держимся совсем другого мнения, а молодых гусей предоставляем старым бабам.
Ян Казимир рассмеялся.
— Надеюсь, — сказал он, обращаясь к молчавшему маршалу, — что ради памяти моего брата и из расположения к его семейству, а в особенности, ко мне, пан маршал пожелает употребить все влияние…
Маршал слегка улыбнулся.
— Наияснейший пан, — сказал он, — я не пользуюсь ни малейшим влиянием, тем более что никогда его не добивался; но если представится возможность…
Новый поклон закончил его оборвавшуюся речь.
— Если б я имела право явиться на Волю[9] и в избирательное собрание, — весело вмешалась пани Казановская, — я первая провозгласила бы нового короля.
— Карла? — шутливо спросил Казимир.
— О нет, — рассмеялась красавица Эльзуня, — не годится отрывать его от Господа Бога, Которому он посвятил себя.
От этого шутливого тона Ян Казимир перешел к более серьезному.
— Меня обнадеживают, что брат мой в последнюю минуту рассудит, что ему не следует выступать моим соперником, — сказал он, понизив голос, — но… не верится мне что-то. Мне ведь никогда и ни в чем не было удачи, да и теперь, допустивши даже, что бремя короны достанется на мою долю, — в какое тяжелое время, в каких ужасных обстоятельствах! Вы слышали, пан маршал?
— Ах, наияснейший пан, — грустно ответил Казановский, — теперь по целым дням ни о чем другом не слышишь.
— Теперь человек боится засмеяться, — вставила пани, — а то как раз обвинят в равнодушии к родине. Ах, что за время, что за время!
— Покойный король вовремя умер, — угрюмо заметил Казановский, — чтобы не видеть этого.
— Этот негодный холоп Хмель, — начал Ян Казимир, — дошел в своем нахальстве до того, что обвиняет покойного короля в подстрекательстве к восстанию!
Казановский пожал плечами.
— Наияснейший пан, — сказал он, — в гроб можно безнаказанно швырять каменьями и грязью. Король Владислав не нуждается в защите.
Сопровождаемый обоими хозяевами, Ян Казимир во время этого разговора был проведен не в большую, а в малую залу, где сам пан принимал наиболее близких друзей, и увидел здесь перед мраморным камином, в котором ярко пылали дрова, подпираемое двумя золочеными драконами большое резное кресло для себя и поменьше для хозяев.
Эта комната, как и весь дворец Казановских, была настоящей игрушкой, пригодной для королевы. Фламандские картины и портреты на стенах, в рамах с художественной резьбой, на фоне пурпурной с золотом каемки; бронза и мрамор; на столах резные ларцы из черепахи, черного и розового дерева, с инкрустациями из слоновой кости, золота, янтаря; бронзовые клетки с птицами, фламандские портьеры с гербами Казановских, наборный пол с удивительно красивым узором из разноцветного дерева, персидские ковры, тысячи дорогих безделушек придавали восхитительно веселый вид этому помещению.
Довольно равнодушный к подобным вещам, король шведский не мог, однако, не оценить прелесть этого гнездышка и воскликнул, усаживаясь:
— Как же хорошо у вас, пани! Казановская усмехнулась.
— Мы, как дети, наияснейший пан, — сказала она, тешимся игрушками, — но ведь в этом все достоинство и утеха нашей жизни.
— Паны сенаторы уже съезжаются, — начал Казимир, которого не покидала мысль о выборах. — Видели многих из них?
— Некоторых, — сказал маршал, — я избегаю вмешательства в государственные дела, так как ни здоровье, ни печаль по королю, которую ношу в сердце, не позволяют мне ничем заняться.
— Я, насколько могу, заменяю теперь моего мужа, — шутливо заметила пани, — так как не хочу, чтобы он чурался людей и света и погружался в печаль; но мне приходится его понуждать, до такой степени он ко всему стал теперь равнодушен.
— Счастлив мой брат, что умел найти такого друга, — сказал король, — завидую ему.
В эту минуту доложили о прибытии канцлера Оссолинского, и маршал, учтиво обратившись к гостю, спросил: разрешит ли он принять его?
Ян Казимир наклонил голову.
Минуту спустя вошел Оссолинский с королевской важностью, которая никогда не покидала его, и почти таким же хмурым лицом, как у хозяина.
Приход его был как нельзя более желанным для короля, но не совсем на руку красавице Эльзуне, которая рассчитывала, пользуясь своей ловкостью, забрать в руки будущего короля. Ей хотелось также знать, не изменились ли его отношения с вдовствующей королевой, которую она не любила и боялась, но предвидела, что она постарается подчинить своему влиянию Яна Казимира.
Оссолинский вошел с тем выражением тревоги, которое теперь не покидало никого. И он, и другие сенаторы, и должностные лица жаждали как можно скорее сложить часть ответственности, целиком тяготевшей теперь на них, на избранного короля.
Хотя срок элекции был назначен на конвокационном сейме, знатнейшая часть сената хотела ускорить его ввиду чрезвычайных обстоятельств. Некоторые вместе с канцлером литовским Радзивиллом хотели сначала убедить одного из кандидатов отказаться в пользу брата, а до тех пор готовы были ждать. Никто не стоял за епископа вроцлавского.
Главным мотивом против его избрания выставляли его духовное звание и почти монашеские нравы. Это было официальным доводом, но, быть может, причина, по которой желали Яна Казимира, лежала глубоко. Его лучше знали и думали, что с ним легче будет справиться. Кто мог знать, какой король выйдет из замкнутого в себя, скупого, любящего суровый строй жизни епископа, который презирал женщин и не имел ни фаворитов, ни наушников? Напротив, прежняя жизнь короля шведского не оставляла сомнений в том, каким он будет на престоле.
С первых же слов беседа с Оссолинским перешла на государственные дела, но Казановский замолчал, и только жена его вмешивалась в разговор со своим щебетаньем.
Канцлер сообщил королю, что он условился с Альбрехтом Радзивиллом и несколькими другими панами съездить на днях в Яблонную, к князю Карлу, и убеждать его отказаться от кандидатуры. Это, видимо, обрадовало короля шведского.
— Можете заверить его, — сказал он живо, — что я постараюсь вознаградить его за все убытки, которые он понес. Говорят о миллионе, выброшенном на наем войск и угощение шляхты. Для Карла, который так любит деньги и так усердно собирает их, эта затрата была бы очень досадной, но Речь Посполитая — я сам — возместим ему расходы.
— Кончится, вероятно, его отказом, — прибавил Оссолинский, — потому что сторонников у князя Карла, за исключением мазовчан, наберется немного.
В дальнейшей беседе канцлер подтвердил все известия, полученные из Замостья, Бреста и с Руси. Казачество дошло в своей разнузданности до крайних пределов. Гетманы в плену, войска разбиты, огромная добыча забрана; безнаказанные наезды на города приводили казаков в какое-то опьянение.
Повторялись грубые выражения пьяного Хмельницкого, поношения, сыпавшиеся на шляхту; но, по словам Оссолинского, казацкий гетман отзывался с почтением как о прошлом, так и о будущем короле. Очевидно, нужно было поскорее выбрать короля как знамя, вокруг которого соберется народ.
Ян Казимир чувствовал себя гордым при мысли о великом назначении, которое ему выпадало: быть спасателем отечества!
Прощание с Марией Людвикой было холодное и церемонное, по крайней мере наружно, так как стараниями обоих канцлеров, особливо князя Альбрехта, между вдовствующей королевой и Яном Казимиром состоялся уже молчаливый договор, который связывал их интересы в будущем.
Искусный дипломат Радзивилл, действуя всегда от своего имени, до тех пор наседал на шведского короля и Марию Людвику, пока королева не выразила согласия выйти замуж за нового короля. Ян Казимир заявил, что, если королева отнесется к нему благосклонно, он готов жениться на ней. Все выгоды этого брака канцлер умел выставить очень ловко.
— Тогда вы найдете, ваше королевское величество, поддержку во Франции и в Риме, а королева будет готова помочь вам деньгами… Все это только условно свяжет ваше королевское величество; но более легкого брака, связанного с наименьшими расходами в такое время, когда трудно достать денег, наконец более достойной супруги, уже носившей корону с такою честью, ваше королевское величество, не найдете. Все говорит за нее.
— Я питаю величайшее почтение к Марии Людвике, — уверял Казимир.
Уладивши таким образом дело, канцлер не сомневался, что несмотря на непостоянство короля, все должно исполниться по намеченной программе.
Ян Казимир в первую минуту покорился: это давало ему уверенность в успехе выборов, поддержку, избавляло от тревоги, но едва Радзивилл ушел, и король остался глаз на глаз с Бутлером, перед которым с детской боязливостью выкладывал все, он воскликнул, ломая руки:
— Знаешь, Бутлер, во что мне обойдется эта корона? Я-то предвидел. Радзивилл сватает мне вдовствующую королеву и требует, чтобы я на ней женился. Но ведь это значит дать себя заковать; эта женщина будет командовать мною. Я-то предчувствую: будет водить меня на помочах и следить за каждым моим шагом.
Он вдруг оборвал и задумался.
— Она не безобразна, — проворчал он, немного погодя, — этого не скажу, но молодости и следов нет, а для меня молодость…
И, как будто сам устыдившись своей слабости, прибавил:
— Эта официальная женитьба ни к чему не обязывает, Владислав почти не жил с нею, — так, но она делала с ним, что хотела. Увидишь, это и меня ожидает.
— Наияснейший пан, — возразил Бутлер, — положение покойного было совсем иное.
— Да, но она, королева, теперь во сто раз сильнее, чем была вначале, — сказал Ян Казимир. — Имеет связи, друзей, приверженцев.
Староста подошел, поближе к королю.
— Наияснейший пан, — шепнул он, — политика имеет свои права. Впрочем, ваше королевское величество не взяли на себя обязательства жениться. Это только предположения, пожелания, возможности. Заполучив корону, можно будет и отказаться от них.
Ян Казимир поджал тубы.
— Я тоже! — воскликнул он, доверчиво кладя руки на плечи Бутлера. — Я тоже не собираюсь говорить об этом с самой королевой… нет, нет… Мы говорили с канцлером; это только предположения, что там может устроиться в будущем; ничего больше с моей стороны, ничего больше!
Прощание с королевой было как бы молчаливым выпытыванием с обеих сторон. Обеим было известно, что переговоры уже завязались, но говорить о них еще не время.
Королева вышла более оживленная, чем обыкновенно, а король подошел к ней с галантным выражением, которое при некрасивых чертах его лица и очевидной принужденности делало его смешным. Начал он с выражения признательности королеве за обещанную поддержку. Мария Людвика испугалась нежелательной откровенности и тотчас перебила:
— Я рада бы дать Речи Посполитой, которая меня приняла и приютила, доказательство своей признательности, а лучшая услуга, которую я могу оказать ей, это посодействовать моими слабыми силами скорейшему избранию вашего королевского величества. Я уже писала королю, моему кузену, и ожидаю скорого ответа на письма к министрам Речи Посполитой.
Ян Казимир поцеловал протянутую ему руку.
— Буду бесконечно обязан вашему королевскому величеству.
Королева, как будто опасаясь неуместной и несвоевременной болтливости со стороны Казимира, продолжала прерывать его уверениями в своей готовности помогать ему всеми силами.
Беседа, во время которой по заранее состоявшемуся соглашению, явился ксендз Флери, кончилась пустыми фразами. Видно было, однако, по их более свободному обращению, что лед был уже сломан, и оба увереннее глядели на будущее. Мария Людвика достаточно знала короля шведского, чтобы быть уверенной, что возьмет верх над ним, и не имела никаких опасений на этот счет.
Встревоженный король утешал себя тайными надеждами, что ему удастся потом отделаться от затруднений и обещаний. Вышел он таким веселым, каким его давно не видали, но старый грех, с отталкивающей физиономией мстителя, встретил его на пороге передней.
Там стояла в другом, но не менее причудливом костюме, Бертони, которую служители короля карлики, дворяне, коморники не могли заставить уйти, хотя и уверяли, что короля нет во дворце и видеть его невозможно.
— Вернется же к ночи, — вопила нахальная итальянка, — и я шагу с места не сделаю, пока не переговорю с ним!
На этот бурный спор явился король и побледнел, увидев призрак прошлого.
— А, несносная! — воскликнул он. — Дашь ты мне покой? Зачем ты преследуешь меня?
Итальянка поклонилась.
— Я получила важное известие, — сказала она, — что ваше королевское величество уезжаете завтра утром в Непорент, а мне не угнаться за вами по теперешнему бездорожью.
И, следуя за королем, хотя не получила приглашения, Бертони добралась до дверей спальни.
— Чего же ты хочешь? — нетерпеливо крикнул Ян Казимир, отворачиваясь от нее.
— Справедливости! — патетическим голосом ответила итальянка. — У меня одна дочь, мое единственное сокровище!..
При упоминании о дочери король остановился.
— Ага! Вот оно что, с дочерью катастрофа! — воскликнул он. — Любопытно!
— Никакой катастрофы нет, потому что я до нее не допущу, — закричала Бертони, — скорее глаза ему выцарапаю.
— Кому? — спросил король.
У дверей комнаты, с фамильярностью, свойственной дворам, в которых нет порядка и дисциплины, собралась целая толпа челяди и слушала. Бертони указала на них.
Король топнул ногой и дал знак рукой, чтобы все вышли.
— Затворить двери!
Итальянка воспользовалась этой минутой, чтобы поправить волосы и убор перед зеркалом. Она выглядела, как голова Медузы, украшенная драгоценностями.
— Что же случилось с твоей дочерью? — спросил король, видимо, заинтересованный.
— Ничего еще не случилось, но я, как мать, должна заботиться о том, чтоб и не могло ничего случиться, — отвечала итальянка. — А пришла я потому, что один дворянин вашего королевского величества, бедный шляхтич, без рода, без племени, служитель, подбирается к Бианке, волочится за ней, пробует подкупать прислугу, вертится под окнами, пишет записочки.
Король засмеялся.
— Ай да молодец! — воскликнул он. — Кто же это? Скажи, как его звать?
Не отвечая на вопрос, Бертони продолжала:
— Я пришла просить, чтобы ваше королевское величество строжайше запретили ему и пригрозили, что если он будет продолжать коварно подбираться ко мне, то его накажут и выгонят со двора.
— И только? — спросил развеселившийся король. — Не лучше ли повесить его?
— Не издевайтесь, ваше королевское величество, — с гневом перебила итальянка, — тут речь идет о невинном ребенке.
— Скажи мне, как зовут этого счастливца? — спросил Казимир.
Итальянка скорчила гримасу и плюнула.
— Даже имя его паскудное мне вымолвить трудно, — крикнула она, — имя-то мужицкое, холопское! Имя и фамилия друг друга стоят.
Бертони помялась и с усилием произнесла:
— Дызма Стржембош.
Король развел руками и сказал, смеясь:
— Ого, у этого кавалера есть вкус.
Итальянка, привыкшая не церемониться с королем, буркнула:
— Не для пса колбаса…
Между тем король хлопнул в ладоши. Вошел дворянин Тизенгауз.
— Позвать ко мне Стржембоша!
— В передней его нет, — смело ответил Тисенгауз, — но он в замке, я недавно его видел.
— Послать за ним.
Как будто в ответ на этот призыв, в передней послышался шум, и, проталкиваясь сквозь толпу дворовых, вошел смело и бойко очень красивый молодец, элегантно одетый по польской моде, с завитым хохлом на голове, в коротком плаще, при сабле, хоть рисуй!..
Черные усики, закрученные кверху, придавали еще более смелое выражение его и без того смелому лицу.
— Стржембош! — начал король, стараясь сердито нахмуриться. — Опять на тебя жалуются?
Бертони отошла на несколько шагов, повернувшись спиной к обвиняемому.
— Я ничего не знаю, — сказал шляхтич.
— Как это ничего? — возмутилась итальянка. — Ты хочешь сбить с пути мою дочку.
— Избави Бог, — холодно ответил Стржембош.
— Не можешь отпереться, — настаивала она, — у меня есть доказательства.
— Я и не думаю отпираться, — возразил придворный, — что панна Бианка очень мне нравится, что я даже влюблен в нее. В этом нет греха… Я шляхтич и если влюбился, то и жениться могу.
Бертони схватилась за голову.
— Великая милость для меня! — крикнула она. — Жениться на моей дочери! Да ведь у твоей шляхетской милости всего-то имущества — дрянная кляча да седло с оборванными ремнями! Ха! Ха! Ха!
Стржембош невозмутимо слушал.
— И от этого не отпираюсь — я беден, — ответил он. — Но разве я не могу заработать, как другие? А мое шляхетство разве ничего не значит?
Король поглядывал то на своего дерзкого слугу, то на взбешенную его смелостью Бертони.
— Будь же рассудителен, — сказал он Стржембошу. — Видишь, что мать тебя знать не хочет, силой, против ее воли, ничего не возьмешь, а шляхетства твоего она не ценит. Не причиняй же мне беспокойства своими амурами, и чтобы я о них больше не слышал.
Стржембош покрутил усы.
— Ваше королевское величество, — сказал он, — можете приказывать мне, что вам угодно, но сердце наше, как всем известно, в руках Божиих. Я сам над ним не властен. Рад бы быть послушным, но ручаться трудно.
Король усмехнулся и пожал плечами. Итальянка от злости ломала себе пальцы так, что суставы трещали.
— Слышал ты, ваша милость, приказ короля? — закричала она с гневом. — А я тебе запрещаю приближаться к моей дочери, и применю все средства, хотя бы даже пришлось запереть ее в монастырь, чтоб тебе и кончика носа ее не довелось видеть. Убирайся со своим шляхетством, куда хочешь, может быть, иная мещанка и позарится на него, но мое детище для тебя слишком высоко.
Стржембош слушал, искоса поглядывая на разъяренную итальянку, и ничего не отвечал.
— Ну, можешь идти, — сказал король, — ты знаешь, что тебя ожидает; помни же, чтоб больше я не слыхал таких жалоб на тебя, иначе мне придется отказать тебе от службы.
Все это, по-видимому, произвело очень мало впечатления на молодца; можно было заметить, что он усмехался под усами.
Молча и чуть-чуть насмешливо поклонившись королю, слегка кивнув головой итальянке, он вышел точно триумфатор.
Стржембош, которого так презирала Бертони, причисленный к двору Яна Казимира со времени его возвращения, был общим, не исключая короля, любимцем. Бедняк, оставшийся сиротой по смерти отца, известного своей храбростью солдата, служившего в полку епископа краковского, живший со своей матерью где-то в краковском повете, он воспитывался в Кракове, затем, когда Владислав IV набирал новое войско, попал на службу в иностранный полк, а оттуда ко двору Казимира.
Для своих лет он обладал уже большой опытностью; сирота, которому приходилось жить своим умом и помогать матери, он очень удачно, смело и успешно боролся с судьбою. Красивая наружность, с отпечатком какого-то благородства, производила хорошее впечатление, и оно не обманывало. Он умел заслужить расположение всех, с кем сводили его обстоятельства. Не слишком дерзкий, и не слишком робкий, что бывает еще вреднее, Дызма обладал большим присутствием духа и отвагой, ничего не боялся и не подчинялся чужому влиянию.
При дворе, что очень редко случается, милость государя не создавала ему врагов, так как он никогда не пользовался ею во вред кому бы то ни было; любили его и товарищи, которым он всегда готов был помочь; а король охотно пользовался его услугами, так как он усердно и успешно исполнял поручения. Всякий раз, когда требовалось решить какую-нибудь трудную задачу, он поручал это Стржембошу, который всегда справлялся с нею.
Когда Дызма вышел в переднюю, все товарищи приветствовали его веселым смехом. Многим его любовь была неизвестна, мало кто догадывался о ней, да и мало кто знал Бианку, потому что мать пуще всего старалась спрятать ее от придворной молодежи. Его стали поддразнивать и поздравлять. Стржембош молчал, задумчиво покручивая усики.
Вдруг Бертони вылетела из королевских покоев, захлопнула за собой дверь, и, не обращая внимания на придворных, встретивших ее нахальным смехом, выбежала в коридор.
Стржембош хотел было пойти за ней, но раздумал, и остался, а тут, кстати, король позвал его к себе.
Легко было догадаться, для чего, так как даже в важнейшие моменты своей жизни Ян Казимир не мог отделаться от страсти к скандальным историям, которых, не считаясь со своим достоинством, требовал от самых последних слуг. Это забавляло его, но порождало в них фамильярность, и нигде не было такой распущенности, как при его дворе. Иногда королю приходилось прибегать к крайнему средству — собственноручной расправе с нахалами, но и это не помогало. К нему шли нахальные и дерзкие, и нигде не было такой беспутной прислуги, как у него.
Дызма вошел смело и остановился перед ожидавшим его королем, который с любопытством окинул его взглядом.
— Что ты там натворил? — сказал он, подсмеиваясь. — Как же ты ухитрился добраться до нее, сойтись с ней?
Стржембош не сразу ответил; видно было, что этот допрос ему неприятен.
— Наияснейший пан, — сказал он, — я видел ее на улице, в костеле, в окне. На том пока все и кончилось, я смотрел и вздыхал, а она отвечала мне глазами. Попробовал написать письмо, но мать перехватила, и подняла бурю.
— Ну а девушка? Расположена к тебе, — с любопытством спросил Ян Казимир, — как ты думаешь?
— Я думаю, что расположена, — ответил Стржембош, — но она еще дитя; это ее забавляет, и знает Бог, пробудил ли я ее сердце.
— Бросишь ведь ее? — сказал король вполголоса. Шляхтич немного подумал.
— Наияснейший пан, — ответил он, — ничего я не знаю, и ни за что не ручаюсь, как судьба велит! Бертони сделала из мухи слона. Я не мог даже ни подойти к девушке, ни молвить слова с нею, а та уж подняла такой шум, словно я к ней в дом ворвался.
— Ты должен знать, — дружески заметил король, — чтоитальянка высоко заносится и требует многого для дочери, да, пожалуй, и не без основания. Говорят, девушка очень хороша собой.
Король остановился, а Стржембош подтвердил:
— Как ангел!
— Ну, и воспитана хорошо, а пронырливая, скупая, хищная мать скопила ей хорошее приданое. Будет богата; значит, сам видишь…
Шляхтич поклонился.
— Вижу, наияснейший пан, — ответил он, — что дело трудное, однако не безнадежное. На войне постараюсь не упускать; случаев отличиться, и, с помощью Божией, может быть, чего-нибудь и достигну.
И Стржембош, отвесив низкий поклон, пошел к дверям, не чувствуя охоты к россказням, которые так любил король.
На другое утро отправились в Непорент, и пасмурная осенняя погода омрачила все лица от короля до последнего пажа. Никому не хотелось уезжать из Варшавы, которая особенно оживлялась во время выборов.
Оставался в замке только двор вдовствующей королевы, удаления которой нельзя было требовать, так как формально она не принимала никакого участия в элекции и не была в ней заинтересована.
Двор короля шведского первый выехал из замка; в то же время должен был отправиться в Яблонную князь Карл, но в последнюю минуту он приказал своим людям подождать, пока уедет брат.
Князь епископ еще боролся с собой, следует ли ему перед отъездом проститься с королевой, или обойти это требование этикета. Приближенные не могли ничего сообщить ему, кроме того, что Ян Казимир, со своей стороны, исполнил этот долг вежливости.
Для князя Карла давно было ясно, что королева будет на стороне старшего брата; но ему казалось, что разрывать с нею явно по этому поводу либо выказывать свое раздражение было бы неполитично. И вот в последнюю минуту, когда нужно было садиться в экипаж, епископ послал к ксендзу Флери, с которым был в довольно хороших отношениях, спросить, может ли королева принять его. Запрос этот, посланный с придворным, долго оставался без ответа, но в конце концов Карлу сообщили, что королева ждет его.
Он предпочел бы получить отказ, но отступать было уже поздно. Это скучное свидание не могло иметь никаких последствий; оно было данью вежливости, которой епископ, со своей стороны, не хотел нарушать.
Он нашел королеву в обществе отца Флери и госпожи Дезессар в маленькой приемной. Королева встретила князя Карла с заученной улыбкой, всегда готовой для гостей, с никогда не покидавшим ее самообладанием.
Она держалась свободно, тогда как он был, видимо, смущен и пришиблен. Никогда не отличавшийся красноречием, он едва мог пробормотать несколько слов о неприятности уезжать из Варшавы.
— Ваша княжеская милость легко могла бы избавить себя от этой поездки, — смело ответила королева.
Князь Карл закусил губы и ответил почти с гневом:
— Да, но раз приглашенный и убежденный выступить кандидатом, я не могу и не хочу отступать. Эта корона будет теперь таким тяжким бременем, что обладание ей, как мученичество, никому не может быть поставлено в упрек. С моей стороны, могу заверить ваше королевское величество — это жертва для Речи Посполитой, в которой я родился и сыном которой себя чувствую. Всем известно, как я люблю тихую и уединенную жизнь, но в настоящее время не приходится думать о себе.
— Никто не оценит этой жертвы лучше меня, — вежливо отвечала королева, — так как я видела, какие неприятности приходилось терпеть покойному королю; да и в могиле ему не дают покоя. Клевета преследует его даже за гробом.
Князь Карл слушал, опустив глаза.
— Всего прискорбнее для меня то, — прибавил он, — что я вынужден буду выступать против брата, который после стольких опытов все еще не признает себя побежденным.
Мария Людвика отвечала только взглядом. Чтобы переменить разговор, она осведомилась о помещении в Яблонной и пожалела о его неудобстве.
Еще несколько равнодушных вопросов и ответов закончили эту тяжелую для обеих сторон беседу.
Королева проводила гостя до дверей, и за порогом князь Карл вздохнул вольнее.
Пока это происходило в замке, а сенаторы лениво съезжались на выборы, канцлер литовский князь Альбрехт и знатнейшие паны старались обдумать, как провести предстоящий сейм, чтобы избежать раздоров, поздних и бесполезных упреков и непоправимой потери времени. Многого нельзя было избежать; одни стремления приходилось уравновешивать и обессиливать другими.
Организовались уже группы, которые должны были поддерживать одни предложения, противодействовать другим; все, однако, сходились на том, что спешный выбор короля был главной задачей. Значительное большинство стояло за короля шведского, немногие расхваливали епископа за его порядок и хозяйственность и за отправку нескольких сот желнеров в Бар.
Не успели выпровоженные из Варшавы кандидаты устроиться в Непоренте и Яблонной, как к ним уже начали стекаться гости.
Князь Карл, обыкновенно экономный, должен был показать себя щедрым и гостеприимным, а Ян Казимир, у которого не хватало средств, не мог дать ему такого перевеса над собой. Крайне озабоченный этим, несмотря на старания Бутлера, он приехал в свою временную резиденцию, но тут впервые почувствовал поддержку невидимой руки, — чьей именно, нетрудно было догадаться. Помощь не исходила явно и открыто от королевы, но не могла исходить ни от кого другого.
У короля был недостаток во всем — в посуде, приборах, припасах, и все это вдруг стало являться точно чудом и прибывало по разным дорогам, видимо, милостью Провидения. Староста дивился и радовался. Король набирался бодрости и поздравлял себя с тем, что вступал в соглашение с королевой.
Однако соперничество князя Карла все еще грозило опасностью, так как епископ имел деньги и не жалел их.
Вражда между братьями росла с каждым днем.
Король шведский, неосторожный в речах и не умевший себя сдерживать, повторял оскорбительные для брата сплетни. Услужники, наушники, паразиты, готовые служить и нашим, и вашим, переносили их из Непорента в Яблонную, где они вызывали раздражение и разжигали упорство.
Нигде не рисовали Яна Казимира такими черными красками, как в апартаментах епископа, и здесь впервые была пущена та верная или ложная сплетня, будто король шведский во всеуслышание заявил, что он предпочитает итальянского пса польскому шляхтичу.
С другой стороны, высмеивали князя Карла, который собирался сесть на коня и ехать на войну, но это до такой степени не подходило к нему, что его обещания вызывали зубоскальство.
— Ежели у Речи Посполитой не будет других защитников, кроме ему подобных, то казаки съедят ее! — кричали казимировцы.
Сторонники князя Карла настаивали на том, что Ян Казимир нигде не выдерживал, все ему скоро надоедало, и он хватался за что-нибудь новое. Они знали о предсказании благочестивого Иосифа из Копертына, который говорил, то Ян Казимир не будет долго ни монахом, ни кардиналом, а если ему достанется корона, то королем он не умрет, потому что откажется от нее.
Ставили в упрек будущему королю его дурной характер, пристрастие к легкомысленным разговорам, любезное ему общество карликов, шутов, обезьян и т. п.; тогда как князь Карл, степенный и важный, обнаруживал силу характера, благодаря которой мог сделаться, чем хотел. На его постоянство можно было положиться.
Обе стороны извлекали из прошлого все, чем только могли воспользоваться как оружием. На другой день в Непоренте знали, о чем вчера говорилось в Яблонной, и наоборот; и неприязнь между братьями росла. Это было уже не соперничество кандидатов на престол, а вражда людей, которые не могли простить друг другу взаимных обид.
При таком настроении обеих сторон попытки соглашения, предпринимавшиеся Оссолинским, Радзивиллом и некоторыми духовными, не могли иметь успеха. Раздражение усиливалось с каждым днем, а расточительность князя Карла, который несмотря на свою скупость сыпал деньгами, надеясь одолеть ими Казимира, была лучшим доказательством вражды, достигшей крайних пределов.
Князь Карл, который догадывался и видел, что за Яном Казимиром стоит Мария Людвика, осыпал ее клеветами и постоянно предсказывал кровосмесительный брак, рассчитывая этим возмутить шляхту против своего соперника.
Прихлебатели Карла вытаскивали на свет старые и новые обвинения против королевы и предсказывали в будущем, если только Казимир будет избран, господство развратной женщины. Сенаторы с болью сердца смотрели на эту вражду, усиливавшуюся и разраставшуюся.
Одним из самых деятельных посредников был князь Альбрехт Радзивилл, канцлер литовский, до конца не терявший надежды на соглашение. Он действовал в пользу Казимира, в согласии с королевой, а с ним заодно работал, хотя не так энергично, Оссолинский. Последний надеялся сохранить этим способом свое давнишнее влияние и значение, и его ненасытное честолюбие могло ожидать для себя много доброго в правление слабого Казимира.
Чрезвычайно искусно действовал литовский канцлер, который знал людей и умел заставлять их служить себе. Он незаметно превращал их в свои орудия, внушая им свои мысли, которые они считали своими собственными.
Не имея возможности часто показываться в Яблонной, где его принимали, правда, очень любезно, но не ожидали многого от его благосклонности, Радзивилл посылал туда епископов и духовенство, чтобы они убеждали князя Карла отказаться, во-первых, от бесполезного соперничества, во-вторых, в случае удачи, от короны, которая была для набожного епископа чересчур тяжким бременем, совершенно не вязавшимся с тем образом жизни, к которому он привык с детства.
Князь Карл, однако, до сих пор не сдавался на убеждения и уговоры, упорно оставался при своем, собрал вокруг себя небольшую группу, поддерживавшую его. По-видимому, он оставался слепым к тому, что она не имела в сенате почти никакого значения, а среди шляхты вряд ли пользовалась влиянием.
Несмотря на все эти соблазнительные ожидания и надежды, которыми манили князя Карла, он был достаточно рассудителен и слишком хорошо знал людей, чтобы в конце концов не усомниться в глубине души в успехе своей кандидатуры.
Огромные расходы, которым не было конца, тоже начинали угнетать его, однако он не показывал вида, и всякий раз, когда посланцы канцлера являлись хлопотать о переговорах и соглашении, князь Карл с крайней запальчивостью заявлял им, что ни в коем случае не откажется от кандидатуры.
Быстрый взор Радзивилла усматривал, однако, большую разницу в речи и поведении князя Карла со времени его отъезда из Варшавы.
Очевидная помощь королевы, достоверные сведения о том, что французский посол уже получил от своего короля письмо, рекомендовавшее Речи Посполитой Яна Казимира, что апостолическая столица тоже стоит за экс-кардинала, отнимали всякую бодрость у епископа.
Только самолюбие заставляло его стоять на своем.
Высоцкий, Чирский и Нишицкий, энергичнейшая тройка, действовавшая в гостинице над Вислой, старалась через своих посланцев убедить князя Карла, что мазовецкая шляхта, сильнейшая на избирательном поле, должна сыграть там важную роль, что ей удастся перекричать всех и увлечь за собой другие воеводства.
Можно сказать, что оба кандидата, находясь постоянно в лихорадочной сутолоке, не имели времени для размышлений. В Непоренте и Яблонной не проходило дня без гостей из Варшавы; они непрерывно менялись и еще усиливали возбуждение.
В каждой из этих двух резиденций брали верх благожелатели, побуждавшие стоять на своем, а в особенности, росла партия Яна Казимира, действовавшая наиболее энергично.
Королева скрывала свое участие, неохотно говорила об элекции и притворялась равнодушной, но с Радзивиллом была откровенна, и при его посредничестве шли с ее стороны помощь, советы и сообщения.
Канцлер, напротив, всякий раз, встречаясь с князем Карлом, откровенно говорил ему, что поддерживает Казимира, и уговаривал князя помириться с ним и облегчить Речи Посполитой элекцию, которая была для нее вопросом жизни или смерти.
Кому везет, говорили деды, тот, хоть бы упал наземь, на клад попадет, а кого судьба невзлюбила, у того в руках хлеб превращается в камень. В этом мог убедиться Дызма Стржембош: король шведский всегда питал к нему слабость, но, может быть, не вспомнил бы о нем в эту минуту и не доставил бы ему случая отличиться на службе, если б жалоба Бертони не напомнила о нем.
Возник вопрос, кто будет доставлять в Непорент известия с сейма, не официальные, относительно которых затруднения не было, так как их доставляли и Бутлер, и Тизепгауз, и множество добровольцев, приезжавших ежедневно. Ян Казимир гораздо больше интересовался закулисными толками, которые давали возможность судить о настроении шляхты и будущем ходе сеймовых дел.
Стржембош обладал красивой наружностью, легко сходился с людьми и не возбуждал подозрения.
Ему король предоставил полную свободу ездить из Непорента в Варшаву и обратно и назначил в его распоряжение лошадей и слугу, чтобы он сообщал, что там творится под навесом и вокруг навеса.
Точно так же Нишицкий получил поручение от князя Карла доставлять в Яблонную сведения о ходе дел в сейме.
Королева в замке, можно сказать, немедленно чувствовала каждое биение пульса сеймовой жизни. Здесь тайно составлялись программы дня, а все, что она предвидела, сбывалось точно чудом.
Стржембошу, который любил действовать свободно и толкаться между людьми, поручение короля было как нельзя более по душе. Если б он выбрал занятие по собственному вкусу, то не выбрал бы другого. Правда, на избирательном поле, даже под навесом, не говоря уже о болотистой дороге в Непорент, не особенно приятно было толкаться в эти осенние дни, тем более что с самого начала выборов дождь лил, как из ведра, не переставая. Но молодость легко переносит подобные неудобства. Многие, страдавшие подагрой, старики-сенаторы чувствовали себя хуже в эти дни, иные слегли в постель, но Стржембош, хотя вода затекала ему за воротник, только посвистывал и возвращался к Яну Казимиру с таким веселым лицом, что придавал ему бодрости. Все, начиная с дождя и слякоти, он толковал в хорошую сторону.
В сущности, сейм, еще далеко не полный, так как многие находились в пути, а о других говорили, что они совсем не приедут, подвигался вперед, как человек, которого предупредили, что он может попасть в ловушку или в яму. Боялись затрагивать известные обстоятельства и лица, другие же сваливали всю вину на немногих и хотели вывести их на чистую воду и поставить к позорному столбу. Самые разумные, как щитом, прикрывались элекцией, требуя ее ускорения.
Стржембош, который имел хорошее чутье, сидел под навесом, если предвидел, что в сейме будет речь о важных делах, в другие же дни ездил в Непорент. Присоединялся то к двору князя Альбрехта Радзивилла, то к людям маршала Казановского, а между шляхтой не нуждался ни в чьей помощи.
Так как уже с самого начала стало сказываться распадение на Два лагеря, то Стржембош старательно избегал заявлять о своих мнениях и причислял себя к нейтральным.
С первого же дня загремел голос референдария:
«Долой чужеземцев! Выгнать из войска вероломных русинов, отобрать у иностранцев и плебеев аренды» и т. д.
Бурю одерживал кое-как канцлер литовский.
В течение нескольких дней сейм, собственно говоря, пробовал свой пульс, когда прибыли комиссары от злополучного войска и принялись жаловаться и оправдываться. Выступил с истинным мужеством Адам Кисель, русин, но муж, стоявший за правду, которого одни называли изменником, другие ценили по достоинству.
Стржембош мог сообщить только, что они начали предварительные переговоры. В то же время духовенство выступило с пожертвованиями; одни давали людей, другие, как епископ жмудский, деньги на нужды Речи Посполитой.
Иногда раздавался страстный, глубокий, сердечный голос, трогавший до слез; но, подробно расспрашивая по целым дням о поражениях, сенат пока молчал об элекции.
Каждый день король выбегал навстречу Бутлеру или Стржембошу.
— Ну что? Как дела?
И узнавал, что ни о нем, ни о Карле на сейме речи не было. Ян Казимир волновался.
— Наияснейший пан, — утешал его Дызма, — об элекции, правда, никто не говорит, зато все думают. Пойдет как по маслу.
В эти первые дни горячий патриотизм выражался в пожертвованиях. Маршал Казановский брался защищать Варшаву со своими людьми, канцлер давал их также; Радзивилл для начала обещал сотню драгунов и сотню пехоты, причем у него вырвались горькие слова:
— Наши обозы попали к казакам, потому что были нагружены добром, выжатым у хлопов; оттого и достались хлопам.
Ян Казимир нетерпеливо относился к этим затяжкам, негодовал на них, опасаясь, что они окажутся на руку Карлу. Стржембош с веселым и благодушным лицом уверял, что тревожиться не о чем.
Обыкновенно король расспрашивал его с глазу на глаз, не допуская никаких свидетелей, что и для Дызмы было удобнее, так как он мог свободнее объясняться, а однажды, видя беспокойство короля, осмелился сказать прямо:
— Наияснейший пан, наши дела идут отлично; бояться за них нечего; ее величество королева имеет там много своих людей и ничего не упускает из вида.
Король густо покраснел, хотел было отречься от соглашения с королевой, но сообразил, что из этого ничего не выйдет, и сделал вид, будто пропустил заявление Стржембоша мимо ушей.
«Учусь терпению, — ворчал король, слушая Бутлера и Стржембоша, — ничего не поделаешь…».
Староста Бутлер уверял, что иначе, в сущности, и быть не могло. Сейм давал время братьям столковаться между собою, чтобы в последнюю минуту не произошло раздвоения и борьбы. На тайных совещаниях у королевы и у канцлера нарочно оттягивали дело, чтоб добиться уступки от Карла.
Кисель даже публично предложил сейму послать за королевичами и потребовал, чтобы они помирились. Но воевода брацлавский не был в курсе дела, и его совет был неподходящим.
Официально сейм ничего не знал о кандидатурах, а навязывать кому-либо корону не соответствовало достоинству Речи Посполитой.
Стржембош снова привозил известия о совещаниях по поводу выбора гетманов, о войске, об отсрочке элекции в виду того, что Литва еще не прибыла. Без нее нельзя было выбрать короля. С разных сторон торопили с элекцией, потом войско прислало послов, требуя произвести следствие, чтобы выяснить, кто был причиной поражений, и так переговоры затягивались без конца.
Тем временем королева, канцлеры и все сторонники Яна Казимира действовали, не всегда даже сообщая ему о своих действиях. Он имел таких опекунов, что мог сидеть, слушать и ждать спокойно.
С одной стороны, король шведский был рад этому, но в то же время это его раздражало. Он чувствовал себя орудием в чьих-то руках, и руки эти принадлежали скрывавшейся в тени, невидимой королеве. Только перед Бутлером он решался говорить об этом унижении.
— Видишь, Бутлер, что я говорил? Она уже взяла меня и спеленала; она здесь все, без нее, нечего таиться, я не справился бы с Карлом. А что же будет дальше?
— Наияснейший пан, — утешал староста, — ведь дело идет только о выборах пусть она, или, с позволения сказать, хоть сам дьявол даст корону; ваше королевское величество ведь не выдали расписки, написанной кровью, значит, из мнимой неволи всегда можно будет вырваться.
Почти до конца октября Стржембош ездил таким образом, привозя только то известие, что ни в поле, ни под навесом о князе Карле почти не говорят, а называют его turbator chori, так как он может только мешать, без надежды чего-нибудь добиться.
Наступил долгожданный день, когда сейм должен был принять торжественные посольства, прежде всего от Яна Казимира.
Король все время беспокоился о том, чтобы обстановка соответствовала его достоинству, но чья-то невидимая рука устроила все, как нельзя лучше. Неведомо откуда явились триста нарядных всадников для придания блеска процессии, в которой участвовали епископ жмудский, воеводы белзкий и мазовецкий, референдарий литовский, конюший, кравчий коронный хорунжий, староста львовский и много других, а от двора Казимира — Томаш Сапега и Тизенгауз.
Так как погода была сносная, то сенат и шляхта, выстроившись полукругом в поле, приняли здесь посольство, от имени которого говорил епископ. Речь была удачно составлена и хорошо произнесена, да и настроение такое, что ее приняли с восторгом.
Стржембош, которому поручено было сообщить о впечатлении, полетел в Непорент, не дожидаясь ответа архиепископа и заведующего сеймом. По уши забрызганный грязью, он первый имел счастье доложить нетерпеливому королю о его посольстве.
— Наияснейший пан, — воскликнул он шутливо, — клянусь всем, что для меня свято, сердца всех до того расположены к вашему королевскому величеству, что даже те, которые не слыхали ни слова из речи епископа, а таких, наверное, было большинство — приняли ее с самыми восторженными рукоплесканиями и криками.
Казимир не мог успокоиться на этом, ему требовалось знать, как выглядели триста всадников, как держались его друзья, достаточно ли внушительно и важно выступали они от его имени. Дызма должен был описать ему убранство коней, пышность посольства, уверить его, что, по всем имевшимся у него сведениям, князь Карл не мог выступить с таким же великолепием. Король шведский торжествовал, а явившийся рано утром Бутлер подтвердил по существу сообщения Стржембоша.
— В ближайшие дни принимали шведского посла, который от имени своего короля рекомендовал обоих королевичей, и папского, де Торреса, к свите которого присоединился канцлер Радзивилл. Святейший отец также рекомендовал обоих Речи Посполитой, но всем было известно, что он дал поручение поддерживать экс-кардинала.
Спустя неделю, королевич Карл прислал свое посольство, но скромное, да и те, на которых надеялись, как, например, Ходкевич, староста мозырский, не явились, а речи епископа киевского, обещавшего от имени Карла поставить 166 солдат на защиту Речи Посполитой, не было слышно, так как она была заглушена шумом, без сомнения поднятым умышленно.
Когда в конце речи он упомянул, что князь Карл готов сам идти на войну и пролить свою кровь, стоявшие близ князя Зарембы расхохотались. Даже те, которые рады были бы стараться в пользу Карла, не могли не признать, что посольство потерпело полную неудачу. Все складывалось так, чтобы отнять надежду у епископа.
Неизвестно, что именно сообщили в Яблонную. В Непоренте радость была велика, и омрачалась только тем, что во всем этом Казимир чувствовал невидимую руку, которая его тревожила.
— Что ты скажешь, Бутлер? — допытывался Казимир.
— Поздравляю и радуюсь; жареные голуби сами валятся нам в рот, — сказал староста, — никогда бы мы не добились этого сами.
— Только, — заметил король, старавшийся хоть этим утешить себя, — не думай, что все это ее дело. Нет, за меня канцлер литовский, а он политик и человек с огромным весом. Это он устроил.
— Да, — отвечал нарочно или нечаянно Бутлер, — я в этом уверен, так как знаю, что он ежедневно совещается с королевой и без нее шагу не ступит. Она и канцлер за нас, можем не сомневаться в успехе.
Тем временем срок выборов откладывался, потому что Радзивилл и Оссолинский решили не приступать к ним, пока князь Карл не отречется. Дело стояло за тем, чтобы убедить его.
Посылали в Яблонную разных особ, предостерегали, старались уверить епископа, что успеха он иметь не может ни в коем случае. Он не уступал.
Высоцкий, Чирский, Нишицкий обнадеживали его, что шляхта перекричит сенаторов и сможет выбрать епископа. Надеялись на Мазуров, рассчитывали через Ходкевичей повлиять на Литву, недовольную управлением Радзивилла.
Епископ не вступал в переговоры, не высказывал своих намерений, а с загадочной усмешкой принимал гостей из Варшавы, угощал и поил, отделываясь заявлением, что он остался при своем решении.
Это упорство Карла, хотя и не опасное, доводило до крайних пределов нетерпение Казимира.
Прибытие Вишневецкого, дела войска — на время отклонили внимание от элекции; канцлер, однако, продолжал настаивать на ней. Он был очень деятелен, два раза наведывался в Яблонную, но не мог ничего добиться от Карла.
Тем временем для всех, а особливо для королевы и Радзивилла, готовился сюрприз.
Король шведский огорчался тем, что так мало мог сделать для себя сам, и всем был обязан помощи Марии Людвики и хлопотам литовского канцлера. Он решил, будь что будет, хотя бы ценой величайших жертв, столковаться с Карлом без всяких посредников.
Однажды вечером Стржембош не без удивления узнал, что король зовет его к себе. Он нашел Казимира крайне взволнованным с крестом в дрожавшей руке.
— Клянись мне немедленно, что ты не выдашь тайны.
— Наияснейший пан, — воскликнул Дызма, — для этого не нужно креста и клятвы!
— Клянись!
Стржембош повиновался.
Казимир дрожащей рукой протянул ему уже написанное и запечатанное письмо.
— Садись на коня, поезжай в Яблонную, отдай письмо в собственные руки моему брату Карлу и привези мне ответ.
Изумленный Дызма взглянул в глаза говорившему, но не посмел ответить.
— Ни одна душа не должна знать, куда ты едешь, — понял? Король так торопился, что тут же толкнул его к двери.
— Поезжай!
Все должно было происходить в величайшей тайне, но спустя полчаса, когда Бутлер приехал из Варшавы с донесениями, Казимир не сумел скрыть от него своего поступка.
— Знаешь, — сказал он, отводя его к стороне, — знаешь, я сделал глупость или разумный шаг: надоела мне опека королевы и канцлера и захотелось самому что-нибудь сделать.
Бутлер, ждавший неумелость своего государя, всплеснул руками.
— Я написал письмо Карлу.
— Но еще не послали его? — тревожно спросил староста.
— Alea jacta est… письмо послано, — отвечал Казимир, расхаживая по комнате. — Ежели Карл и на этот раз не согласится, то на моей совести не будет упрека.
Бутлер молчал. Это был ложный шаг, что всего хуже, учиненный самовольно, без ведома королевы и канцлера, что могло их задеть. Радзивилл не заслуживал, чтобы его обходили. Но король был до того угнетен своим бессилием и бездействием, что предпочитал сделать ложный шаг, лишь бы выйти из этого положения.
Между тем обстоятельства сложились гораздо удачнее, чем можно бы было предполагать. Братское письмо Казимира, не лишенное даже нежности, явилось в минуту окончательного смущения и упадка духа князя Карла.
В этот день князь Заремба проговорился ему, что его обещание сесть на коня было встречено смехом. Спокойные дни, проводимые над благочестивыми книгами, в саду, в ухаживании за цветами, пришли на память епископу. Он начал спрашивать себя, зачем ему эта корона, этот терновый венец, облитый кровью? Смутился, бросился на колени, начал молиться, заплакал.
Темперамент у него всегда был бурный, только искусственно подавленный, и решение отказаться от кандидатуры явилось, как взрыв. Он хотел лучше уступить брату, чем поддаваться настояниям своих партизанов.
Стржембошу было приказано подождать.
Ответ Карла был краткий и торжественный. Это не было письмо соперника, а крик больной христианской души. Епископ не ставил даже никаких условий.
Стржембош, получив ответ, поспешил с ним в Непорент, а тем временем ежедневные гости стекались в Яблонную и находили двери запертыми. Им говорили, что князь Карл нездоров и не может никого принять.
Высоцкий, который с утра дожидался денег, потому что в гостинице чаны и лари были уже пустехоньки, получил сухое приказание запереть гостиницу и… положить конец всему. Тщетно он добивался приема у епископа. Капеллан со слов последнего подтвердил приказ.
В Непоренте Бутлер с беспокойством поджидал Стржембоша, а что творилось с Яном Казимиром, поймет лишь тот, кому случалось наблюдать подобные характеры и темпераменты.
Он то бросался на колени с горячей молитвой перед образом Червенской Божьей Матери, то вскакивал, ходил, гонял слуг, пил воду, вино, прохлаждал себя, потом, чувствуя дрожь, согревал. То призывал к себе кого-нибудь, то прогонял его. Клетку попугая, кричавшего: «Пошел прочь!», закрыли чехлом, карликам пришлось забиться в угол.
Прибытие Стржембоша, который вошел в спальню с письмом, чуть не вызвало обморока. Король взял письмо, положил на стол и, не стесняясь присутствием придворного, преклонил колени для краткой молитвы. Бутлера не было в комнате. Потом он взял письмо, сломал печать, пробежал, радостный крик вырвался из его груди.
Он обратился к Дызме:
— Спасибо, ступай отдохни!
В эту минуту вошел староста и с удивлением увидел изменившееся лицо короля.
Казимир высоко поднял письмо брата.
— А что? — крикнул он. — Я ни к чему не годен? А? Нуждаюсь в няньках? Видишь, без их помощи столковался с Карлом.
— Так поздравляю ваше королевское величество, — ответил Бутлер, — но что правда, то правда! Шаг оказался очень удачным, но если бы старания канцлера и королевы не подготовили князя Карла…
— Оставь меня в покое! Это мой собственный первый триумф! — возразил король.
— Которым, однако, надо поделиться с Радзивиллом и королевой, чтобы не оттолкнуть их.
— Я сам хочу от них отделаться! — перебил Ян Казимир. — Не учи меня!
Бутлер замолчал. Вспышка своеволия и проявление самостоятельности были уже совершившимся фактом; староста предвидел их последствия, но знал своего государя, увещевать которого в первую минуту такого настроения было бесполезно. Бутлер знал, что дело, так дерзко начатое, не могло сразу остановиться.
Король не известил, как бы следовало, о своем соглашении с братом ни Радзивилла, ни королеву. Совершенно обошелся без них, хотя мог предвидеть, что это будет поставлено ему в вину. Вместо того пригласил Казановского, Оссолинского, Денгофа и некоторых других помочь ему в окончательном соглашении с братом.
Накануне дня святого Мартина (10 ноября) канцлер литовский так был занят делами, своими и сеймовыми, что не виделся ни с королевой, ни с Казимиром, и не предполагал, что дело может быть кончено без него. Он сознавал себя необходимым и не предвидел такой прыти со стороны короля.
Мария Людвика тотчас была тайно уведомлена о примирении братьев и, зная натуру Казимира, поняла, что он хотел показать этим способом свою самостоятельность. Она с усмешкой приняла это известие и хладнокровно отдала надлежащие распоряжения.
Тем временем в Непоренте все находилось в напряженном, возбужденном, тревожном состоянии. Казимир, как всякий, кто чувствует себя слабым, хотел вполне использовать этот неожиданный Успех, сделать его блестящим и солидным доказательством своей энергии и способностей.
Набожный князь Альбрехт в день святого Мартина выходил из костела и собирался сесть в коляску, когда стоявший тут же Денгоф спросил его, поедет ли он в Яблонную вместе с ним или позднее.
— Сегодня я не собираюсь в Яблонную, — ответил канцлер.
— Как же так? Ведь вы должны принимать участие в нашем посольстве? — воскликнул Денгоф.
— В каком посольстве? Не знаю о нем, — сказал, пожимая! плечами, Радзивилл.
— Может ли быть? — изумился Денгоф. — Но вы же знаете, что король шведский столковался с братом, что князь Карл отказался от кандидатуры, а нас просили сговориться с ним насчет условий, после чего король сам приедет в Яблонную.
Удивленный этим известием и жестоко оскорбленный им, канцлер стоял, точно окаменевший. Он, который всех больше помогал Казимиру, который все это подготовил, повлиял на королеву, объединил сторонников короля, умышленно забыт и обойден. Действительно можно было чувствовать себя оскорбленным таким поступком, но канцлер слишком хорошо сознавал свою силу, чтобы тревожиться и напрашиваться. Оправившись через минуту, он равнодушно сказал Денгофу, что сегодня занят и не может не только ехать в Яблонную, но и с места сдвинуться.
Канцлер еще не знал, как поступить, совершенно отступиться от Казимира было поздно, навязываться же он не мог.
Прямо из костела он поехал в замок к королеве, которая была уверена, что он приедет, и дожидалась его. Она уже хладнокровно обсудила все и находила выходку короля выгодной для себя. Была уверена, что за это проявление силы король шведский поплатится тревогой и колебаниями, которыми она сумеет воспользоваться.
Князь Альбрехт, не привыкший к такому пренебрежительному отношению, зная свою силу, еще не мог прийти в себя, так сильно задели его неблагодарность и грубое невнимание короля. Это отражалось на его лице, когда, здороваясь с королевой, он думал, что первый сообщит ей о поступке короля шведского.
— Наияснейшая пани, — сказал он, целуя ей руку, — сегодня я являюсь с новостью, которой сам бы не поверил, если б она не была достоверна. Король шведский…
Мария Людвика указала ему на кресло.
— Я знаю об этом со вчерашнего вечера, — сказала она, — он сам обратится к Карлу, и так как тот уже совсем отчаялся, то ему удалось уговорить его. Устроил это сам, не спрашиваясь ни меня, ни вас.
— Еще лучше, — вырвалось у канцлера, — он послал сегодня от себя панов сенаторов для переговоров насчет условий, и даже не дал мне знать, обошел и устранил меня.
Мария Людвика весело засмеялась.
— Князь, — сказала она, — иначе быть не могло: король чувствовал себя обиженным тем, что мы все обдумывали, делали за него. Хотел, конечно, показать себя — удалось ему это, и рад непомерно. Дадим ему позабавиться, — прибавила она с явным пренебрежением.
Радзивилл слушал, но видно было, что он не может отнестись к нанесенному ему оскорблению так же равнодушно, как королева.
Мария Людвика продолжала:
— Я уверена, что король вскоре опомнится и исправится, но нужно будет дать ему почувствовать неприличие его поведения. Мы вправе считать это нарушением тех условий, которые связывали его с нами: теперь вы и я также свободны и не обязаны поддерживать его и хлопотать за него. Я уже сделала соответствующие распоряжения. Внешне ничто не изменится, но я должна отступить.
Канцлер был в гневе; радзивилловская гордость, значение его при дворах Сигизмунда III и Владислава, возможность подвергнуться насмешкам не давали ему покоя.
— Что до меня, — сказал он, — то я также не намерен больше быть деятельным и усердным, раз мои услуги отталкивают с пренебрежением; но я не могу сделать этого, не сообщив откровенно королю, что я оскорблен; пусть он знает это.
Королева взглянула на него.
— Поступайте, как найдете лучшим, — сказала она, — но позвольте мне не показывать, что я оскорблена. Я никогда не говорила с ним откровенно, не брала на себя никаких обязательств. До сих пор помогала ему, а теперь могу отступиться тем легче, что он не будет требовать помощи.
Она как-то странно усмехнулась и прибавила:
— Я вполне свободна.
Канцлер сидел, задумавшись. Думал, конечно, о том, какого государя они добудут себе этим выбором, теперь уж неизбежным. Поступок короля как нельзя нагляднее рисовал его характер.
— Что до последствий этого необдуманного по отношению к вам поступка, — продолжала королева, то я уверена, что, позволив себе такое своеволие, король шведский уже беспокоится и жалеет. Если напишете ему, он поспешит с извинением.
— Быть может, — но это меня охладило, и я удержусь от деятельного участия в элекции.
— Князь, — воскликнула королева, — у нас нет выбора: вы должны принимать этого человека таким, как он есть, потому что изменить уже ничего не можем! Слабым он был и останется, в этом есть и хорошая, и дурная стороны; а лучше всего то, что мы его знали…
Она вздохнула.
Князь канцлер долго еще не мог прийти в себя. Признавался себе, что ничего подобного не мог ожидать.
По возвращении домой, канцлер первым делом продиктовал письмо к королю шведскому, в котором поздравлял его с соглашением с братом, но в то же время давал чувствовать, что, способствовавший этому, а под конец обойденный, он вправе считать себя оскорбленным, так как люди могут ложно объяснить это. Гордость старого верного слуги королевского дома и магната, значение которого в Литве и Короне ни для кого не было тайной, сказывалось в каждой строчке его письма.
Он отправил в Непорент придворного, с тем, однако, чтобы тот, отдавши письмо, не дожидался ответа и тотчас ехал назад.
Королева поступила иначе, пожалуй, ловчее, и совершенно по-женски: отдала распоряжения своим людям.
На другое утро король шведский почувствовал, что не все идет удачно для него, как это было несколько дней тому назад. Из Варшавы потребовали обратно множество приборов, посланных в Непорент, которые, как теперь оказалось, принадлежали королеве, и внезапно понадобились ей. Много замковых слуг отказались от службы и вернулись в Варшаву. Бутлер, которому деньги требовались больше, чем когда-либо, не мог найти их там, где раньше находил легко. Словом, хотя явно ничего не изменилось, но случилось нечто вроде того, что бывает с неподмазанной телегой: скрипели колеса — а подвигалось тихо.
Бутлер не сразу сообразил, в чем дело. Стржембош, который замечал все, рассмеялся, слушая его жалобы. Они были одни.
— Как же пан староста хочет, чтобы у нас все шло гладко, когда до сих пор нам посылали и помогали из замка, — а теперь, очевидно, отданы какие-то новые распоряжения, потому что все у нас отбирают. Видят, конечно, что король уже поладил с братом и не нуждается в помощи.
В течение одного дня эта перемена стала так заметна, что дала себя почувствовать королю. Для приезжих гостей не хватило приборов и бокалов. Казимир узнал об этом, когда дворецкий королевы, будто бы proporio motu[10], явился, забрал все и отвез обратно в замок. Кроме того, староста должен был сознаться, что встречает такие же затруднения относительно денег.
В довершение этих неприятностей, свалившихся на триумфатора, пришло письмо от Радзивилла, на которое даже не подождали ответа.
Будь на месте Казимира другой человек, с большей энергией и уверенностью в себе, он, может быть, воспользовался бы своим освобождением и попытался найти новых союзников. Но король шведский испугался.
Устрашала его перспектива упорной работы, в которой не имелось помощников. Были сенаторы, готовые поддерживать его в избирательной избе; но в домашних затруднениях он не находил помощников, кроме Бутлера и немногих сомнительных приверженцев, еще не испытанных.
Хотя Казимир не признавался в том, что он был встревожен, особливо когда по получении письма канцлера узнал, что много именитых сенаторов, так же, как он, считают себя оскорбленными; канцлер постарался о том, чтобы они не скрывали своего отношения.
Король тотчас, не откладывая, написал Радзивиллу, оправдываясь недостатком времени и сложившимися обстоятельствами.
А так как в этот день в Непоренте среди гостей, которых нечем было угощать так радушно, как прежде, находился Любомирский, родной брат княгини Радзивилл, жены канцлера, то король по секрету так горячо просил его поговорить с шурином в его пользу, что Любомирский обещал и исполнил, но без особенного успеха.
Канцлер уже не показывался в Непоренте.
Разрыв отношений с королевой сначала показался шведскому королю достижением желанной цели. Теперь он не был связан, оказался свободным; не требовалось ни жениться, ни уступать королеве, которой он так боялся.
Он ожидал, быть может, вспоминая словесное условие с Радзивиллом, что канцлер или кто-нибудь другой будет настаивать от имени вдовы, готовился к переговорам, но никто не являлся. Только незаметно прекратилась тайная помощь, которая раньше все улаживала, а теперь исчезла так же загадочно, как появилась.
Исчезло множество средств, помощников. Хлопоты Бутлера разбивались о глухоту, о равнодушие тех, которые раньше оказывали ему самые действенные услуги.
Попробовали бороться с этими затруднениями, но безуспешно, а через несколько дней все силы короля оказались исчерпанными. Он метался, выходил из себя, делал выговоры старосте и совсем ослабел.
Бутлер, который отчасти предвидел это положение дел, ответил на первый же упрек Казимира:
— Наияснейший пан, прошу припомнить, что я все это предсказывал. Мне незачем притворяться. С королевой был заключен договор при посредстве канцлера. Радзивилла вы оставили с носом: королева, поняла значение этого шага. Вы ее не хотите, и она не считает себя обязанной вам помогать — вы поквитались.
Король только стонал.
— Не могу же я продаться в рабство! — воскликнул он с раздражением. — Сам видишь, в чем тут дело: хотят сделать меня орудием, а править будет никто другой как она.
Староста молчал. Он давал королю выкричаться, выплакаться, зная, что под конец он смирится. Казимир провел еще несколько Дней в мечтах о своей независимости, пробовал создать себе новых советников, завербовать новых людей; но оказалось, что они все вместе не могут заместить одного канцлера литовского, опытного политика.
Посланные к Карлу сенаторы нашли его податливым на уступки. Казимир предложил ему княжества Ополе и Ратибор и два Доходных аббатства для возвращения понесенных убытков. Епископ принял это предложение, не требуя ничего больше. Зная, однако, мстительный и злопамятный характер брата, он налегал главным образом на то, чтобы будущий король не мстил тем, которые действовали против него, в пользу Карла.
Король шведский на первых порах так радовался короне, которая была теперь обеспечена ему, что обещал забыть имена своих противников. Для торжественного подписания условия король сам должен был поехать в Яблонную. Перед отъездом он послал к канцлеру литовскому просить, чтобы он сопровождал его, но Радзивилл с холодной усмешкой отказался, ссылаясь на подагру.
— Слушай, Бутлер, — сказал несколько дней спустя король шведский своему любимцу, — что ты скажешь? Что мне предпринять? Королевы я боюсь, как уже говорил тебе, но поможет ли страх, раз уже она опутала меня своими сетями? Сидим в тенетах, и чем сильнее бьемся, тем больше запутываемся. Что тут предпринять?
Его приятель опустил голову.
— Боже избави меня давать советы наияснейшему пану, — сказал он, — ведь потом все обрушатся на меня. Нет, я всеми силами души протестую и объявляю, что никакого совета не дам.
Короля передернуло и из уст его вырвалось восклицание, не слишком лестное для старосты, но тот сделал вид, что не слышит.
— Молился перед образом моим о внушении Святого Духа, — продолжал Казимир, — но не чувствую его в себе. Никто, никто руки не протянет. Радзивилл не уступит.
— Я и то предсказывал, — проворчал Бутлер. Казимир рассердился.
— Что мне в твоих предсказаниях! — крикнул он. — Мне нужен дельный совет, а не ворожба.
Староста упорно молчал.
— Я сам говорил это, — снова начал Казимир. — Женщина дьявольски хитрая, куда лучше меня предусмотрела все. Признаюсь, мне хотелось избавиться от нее; я боялся этой женитьбы, но рассчитывал откровенно заявить об этом позднее, а между тем…
Король, задумавшись, не докончил. Бутлер слушал, поглядывая в открытое окно; эта речь не была для него новой.
— С ней будет упорная, вечная борьба, — молвил, помолчав, Казимир, — а у меня на то ни времени, ни средств. Дела Речи Посполитой запутались, мне нужны помощники, а не противники.
— А королевой как противником нельзя пренебрегать, — заметил Бутлер, — она имела время и умение привлечь к себе людей, имеет и деньги.
— Которых у меня нет, — добавил король, — да и никогда не будет.
Он тяжко вздохнул.
— Бутлер, коханый мой, будь же моим другом, прошу тебя! Ум хорошо, а два лучше. Что предпринять?
— Да, а если я дам совет, — проворчал Бутлер, — то все последствия падут на меня!
— Да какие же могут быть последствия? Староста умолк и задумался.
— Наияснейший пан, — сказал он, — прошу помнить, что я не даю решительного совета; напомню только, что ваше королевское величество сами постановили и решили жениться на вдовствующей королеве, что в Рим послано за разрешением, которое может прийти каждую минуту. Потом явилась внезапная перемена намерений, резкий разрыв — и отсюда вся наша беда. Вы отшатнулись от королевы, и она от вас отступилась.
Ян Казимир слушал.
— Значит, одно остается, — вздохнул он, — согнуть шею, признать себя виновным?..
— Вовсе нет, — возразил Бутлер, — можно все свалить на недоразумение; Радзивилл как был посредником, так, наверное, и снова будет.
— Нет другого выхода, нет! — воскликнул злополучный король, закрыв лицо руками. — Скует меня и поведет!
— Ваше королевское величество можете быть уверены, что Мария Людвика ничего срамного и постыдного себе не позволит. Амбиция у нее большая.
— Это не подлежит сомнению, — прошептал король, уже стараясь утешиться. — Женщина с необыкновенными достоинствами ума и сердца! Дала доказательства этого. Приехала к нам, опереженная клеветой; Владислав на нее смотреть не хотел, живой души не имела на своей стороне… а теперь? Теперь она здесь царит. Что ни толкуй, а если бы ей вздумалось поддерживать Карла, я со своей шведской картонной короной сел бы на мель.
Бутлер кивнул головой.
— Стало быть, нечего тут и думать, — прибавил Казимир, стараясь убедить себя в неизбежности этого шага. — Поезжай к канцлеру и скажи ему, что я убедительно прошу его приехать в Непорент обедать. Пусть сам назначит день, только поскорее. Дай ему понять, что дело идет о распре с королевой, что я готов подписать обязательство, дать торжественнейшую клятву, словом: сдаюсь.
Он тяжко вздохнул.
— Не было и нет другого исхода.
— Но, ради Бога, не из чего так убиваться! — воскликнул Бутлер. — Королева еще хороша собой, нестара, разумна, богата, создана для трона. Чем искать другую и брать наудачу первую попавшуюся княжну, из которой Бог знает, что выйдет, вы берете женщину известную, ценимую, уважаемую.
Король на все соглашался; ему хотелось только найти оправдание, извинение и заступничество в своей слабости.
Вследствие этой беседы староста поехал в Варшаву, повидался с князем канцлером, который с первого взгляда догадался, зачем он приехал. Принял он его любезно, но сам не начинал разговора. Бутлеру пришлось, оставив всякую спесь, упрашивать его, от имени своего государя, приехать в Непорент, и не утаить от него, что дело идет о важных переговорах и что Казимир слагает оружие перед королевой.
Наступил назначенный день.
Спустя несколько часов после отменно радушного приема в замке, Радзивилл уже приказывал доложить о своем приезде королеве, которая очень терпеливо, уверенная в себе, ожидала раскаяния и возвращения блудного сына.
— Ездил по приглашению в Непорент, — сказал канцлер, — и на этот раз не напрасно.
Мария Людвика слегка нахмурилась.
— Князь, — отвечала она, — я почти оскорблена королем. Все мне рассказывают, что он, не делая из этого тайны, уверяет, что боится меня. Я не была и не буду Ксантиппой, возбуждающей страх; эта боязнь для меня оскорбительна. Если король избавился от нее, то я хочу быть уверена, что она не вернется. Тайные переговоры тут уже не помогут, надо обдумать это дело.
Князь Радзивилл с улыбкой перебил ее.
— Но я привезу его к ногам вашего величества, — сокрушенного и кающегося во грехах; это не подлежит сомнению. Я и ксендз де Флери можем быть свидетелями торжественно данного слова, которого король не может нарушить, а, кроме того, просьба о разрешении, посланная в Рим, хотя бы в ней не было надобности, служит письменным доказательством. Больше и требовать нельзя.
Королева молча согласилась, но вздох вырвался из ее груди.
— Буду говорить откровенно, — сказала она. — Я имела время хорошо узнать короля Казимира и оценить его достоинства: прежде всего большую и искреннюю набожность, благородные стремления, доброе сердце, но вместе с тем и детское легкомыслие, недостаток мужской твердости, порыв ко всему и разочарование во всем. Знаю далее, какую трудную задачу беру на себя, стоять подле него на страже достоинства, чести и будущих судеб Речи Посполитой.
— Страна и мы сумеем оценить это, — сказал Радзивилл. — Предоставленный самому себе, Ян Казимир не справится с тяжкой смутой, которую мы переживаем. А никакого другого у нас нет: он кровь наших королей, предназначенная нам от Бога.
С этого торжественного тона разговор быстро перешел на повседневные дела, занимавшие сейм: войско, выбор вождей, командование, которое хотели вручить Иеремии Вишневецкому, опасения и зависть, которые возбуждала его популярность и уже добытая им слава.
Были такие, которые не только пугали им гетманов, но считали его небезопасным для самого короля, так как он-де не преминет присвоить себе всю славу победы. С другой стороны, ненависть, ожесточение Хмеля и казаков против Иеремии всего лучше доказывали, что самое имя его уже было для них грозою и ужасом. Можно ли было отвергнуть такое грозное оружие?
В сейме тоже мнения расходились. Кисель, который всех лучше знал силы взбунтовавшегося казачества и татар, требовал прежде всего переговоров; другие же считали их срамом и жаждали победы, которая смыла бы пилавецкий позор.
Только тем и можно было утешаться, что все, начиная с духовенства, спешили с пожертвованиями, принося Речи Посполитой по несколько сот людей, по несколько тысяч злотых, смотря по состоянию. Сам Радзивилл увеличил число обещанных драгунов и пехотинцев, и обещал отдать все до последней рубашки.
— Я готов продать свои родовые имения, — заявил он публично. — Отняли у меня Олыку. Бог дал, Бог и взял, но последним куском хлеба надо делиться с матерью.
Так говорили почти все, и лишь небольшая кучка боязливо оглядывалась на свои частные дела.
Королева утешалась этим.
В назначенный день канцлер явился в Непорент, и король любезным приемом заглаживал свою оплошность. Впрочем, не было человека менее злопамятного, чем Радзивилл, который не однократно давал доказательства своего благодушия Владиславу.
Зашла речь о королеве. Король с жаром заявил, что желает изгладить всякие следы недоразумения, готов объясниться откровенно и дать торжественное обещание.
— Положение того требует, — сказал канцлер, — королева вправе желать обеспечения. Само женское достоинство вынуждает ее к тому.
Король шведский поспешил уверить, что он готов на все и признает необходимость откровенного объяснения; Радзивилл намекнул, что подписание просьбы о разрешении на брак, хотя бы запоздалое, может служить ручательством.
Казимир и на это согласился. Он старался убедить самого себя, что иного пути нет и что он должен считать себя счастливым.
В назначенный день, вечером, он должен был инкогнито явиться к королеве. Казимиру теперь так же хотелось ускорить этот день, как раньше отложить его.
Вполне спокойно, уверенная в себе, королева, отдав надлежащие распоряжения, ожидала гостей. Только ксендз Флери, духовник Марии Людвики, должен был быть свидетелем этого посещения, которое решало судьбу королевы и обеспечивало ее будущность.
Если муж мог оказаться довольно невыносимым, ввиду его капризного нрава, то положение, которое он приносил с собою, было желанным. Вернуться во Францию, которая стала для нее почти чужою, она не могла; но ей горячо хотелось работать на пользу интересов Польши.
С какими чувствами вошел к ней король, старавшийся веселым выражением лица прикрыть свое смущение, нетрудно себе представить. Он тщетно старался придать себе мужество, но королева своей естественной, смелой и свободной приветливостью, в которой не чувствовалось ни малейшей обиды или злобы, ободрила его.
Радзивилл взял на себя заботу вести разговор так, чтобы объяснение наименее затруднило короля и прошло как можно глаже. Хладнокровно, с полным самообладанием, естественным в женщине, воспитанной при дворе, Мария Людвика приняла объяснение, проявляя умеренную благодарность и признательность будущему супругу, который старался казаться влюбленным и полным нежности. Это немного стоило королю, который к каждой женщине чувствовал слабость в часто выказывал ее даже самым безобразным манером.
Мария Людвика с иронической усмешкой принимала его запоздалые вздохи и умильные взгляды.
У ксендза Флери оказалась готовая просьба в Рим, которую король подписал, не читая.
Так все кончилось, согласно заранее принятому решению; крышка захлопнулась. За ужином по-итальянски, то есть состоявшем из сластей, холодных закусок и вина, когда канцлер поднял бокал за здоровье короля и королевы, Ян Казимир подошел с бокалом к Марии Людвике и поцеловал ее в лоб.
Беседа, несколько подогретая испанским вином, перешла к более мягкому тону и продолжалась еще несколько времени; а королю надо было возвращаться в Непорент, и на этом основании, оставив канцлера с королевой, он сел в свою карету, ожидавшую его на дворе.
Усаживаясь, он повернулся и увидел Стржембоша. Не нужно объяснять, почему его усики и лицо напомнило королю о Бертони и ее дочери, но трудно понять, как могла ему прийти фантазия заехать в обществе Стржембоша в Старый Город, к итальянке.
Был он в каком-то причудливом настроении духа и вздумал взглянуть на красавицу Бианку, о которой столько слышал в последнее время; к тому же шутка, которую он собирался сыграть со старухой, привезя к ней Стржембоша, забавляла его.
— Слушай, Стржембош, — сказал он, наклонившись к нему, — как ты думаешь? Старуха Бертони уже спит? Небось с петухами ложится, а?..
Дызма не дал ему кончить.
— Наияснейший пан, иногда у них поют и играют до полуночи.
— Но если ты только заикнешься, что я там был…
Дызма уже шептал что-то на ухо кучеру и сам подсел к нему на козлы; карета тронулась.
На улице стояла тьма, но дорога была знакомая, а отъехав подальше, они могли зажечь факелы, запас которых имели с собою.
Король, решившись на неблагоразумный поступок, уже раскаивался и жалел, готов был вернуться, но тщетно звал Стржембоша, который так был поглощен своим счастьем, что оказался глухим к голосу своего государя.
Карета остановилась, но король не думал выходить. Он выглянул и убедился, что все окна верхнего этажа освещены.
— Стржембош! Слушай-ка! — крикнул он, высунувшись из кареты. — Ступай наверх, вызови ко мне Бертони. Может быть, у нее гости, а я не хочу, чтобы меня здесь видели. Скажи ей, что карета стоит у дверей.
Дызме только и нужно было, чтоб его спустили с цепи. Двери дома еще не были замкнуты, и хотя на лестнице царила тьма, он нашел путь каким-то чутьем. Кто знает, не бывал ли он уже здесь. Нет ничего мудреного, что, может быть, он уже и бывал.
Постучался, но музыка заглушала стук в дверь, и ему пришлось войти, чтобы не заставлять ждать короля.
В передней стояла собственной особой Бертони, разряженная и говорившая что-то слуге, когда на пороге показался Стржембош. Дьявол или упырь не произвели бы на нее такого страшного впечатления; она завопила благим матом; но Стржембош быстро подошел к ней.
— Король со мною! Король! Ей-богу! Тише… Король!
Из комнаты, в которой забавлялись и пели, выбежала встревоженная Бианка и какая-то другая девушка, но Бертони живо захлопнула двери у них перед носом. Она была так смущена, взбешена, раздражена, что сама не знала, что делать.
Стржембош как неустрашимый посол государя продолжал исполнять то, что было ему поручено.
— Наияснейший пан в карете у ваших дверей. Он, может быть, оказал бы вам честь и зашел на минутку, но не хочет, чтобы его видели и узнали.
Бертони мало-помалу освоилась с неожиданным происшествием и пришла в себя. Только разговаривать с этим нахалом Стржембошем было для нее смертельной досадой, а приходилось.
— У меня никого нет, кроме одной девушки, которая, наверное, никогда его не видала, и дочери, которая видела его так давно, что не узнает; пусть войдет.
Бертони была обрадована и обозлена разом. Она предпочла бы не принимать короля, лишь бы не видеть у себя Стржембоша. Была уверена, что Бианка заметила его, узнала и теперь смотрит на него в замочную скважину.
— Король ждет, — напомнил Стржембош, — но на лестнице египетская тьма; вовсе не желательно, чтобы он разбил себе затылок, а выйти к такому гостю со свечей никому не зазорно.
Ах, если б не было Стржембоша! Бертони выразила бы такую шумную радость, что весь рынок Старого Города тотчас бы узнал о ней.
Она уже не смотрела на него. Бросилась в комнату, где музыка Утихла. Схватила со стола подсвечник и обратилась к дочери.
— Пан воевода мазовецкий сделал мне честь, удостоил зайти на минутку. Бианка! Смотри, не болтай, никто не должен знать о его посещении. Понимаешь, воевода…
Но хитрой девушке присутствие Стржембоша сказало уже много, а торжественный прием еще больше.
— Слушай, — шепнула она свей подруге, — я готова поклясться, что это не воевода, а… я уж знаю, кто.
Девушки посмотрелись в зеркало, поправили волосы, обдернули платья и стали в уголку, не забывая о том, чтоб поза была им к, лицу.
Тем временем, бормоча то проклятия, то радостные междометия, Бертони спустилась вниз, а Стржембош поспешил помочь королю выйти из кареты.
В тот короткий промежуток времени, когда Дызма объяснялся наверху, Ян Казимир уже не на шутку сожалел о своем легкомысленном поступке, не соответствовавшем ни его летам, ни званию. Но ему вспомнилась французская поговорка об откупоренном вине, которое приходится выпить.
Призрак старухи Бертони стоял на пороге, ожидая короля; приходилось подняться наверх.
— Не могу пробыть больше пяти минут, — шепнул король, — но, но… меня томит жажда, хочу выпить вина с водой… поэтому…
Он путался, уже направляясь к лестнице, которой не мог разглядеть; Стржембош взял его под руку. Итальянка пошла вперед, освещая дорогу.
Она повернулась к королю.
— Бианке я сказала, что приехал воевода мазовецкий.
Стржембош фыркнул, так как между королем и воеводой не было ни малейшего сходства, а, главное, Бианка часто видела воеводу, следовательно, не могла вдаться в обман.
В довольно тревожном настроении, но уже заинтригованный, потому что девушки неудержимо привлекали его, Казимир вошел в гостиную итальянки.
Оставшиеся две свечи довольно слабо освещали девушек, стоявших в уголку и хихикавших.
Король направился прямо к ним.
Красота Бианки, свежесть и молодость ее подруги произвели на него такое же впечатление, какое иногда аромат весенних цветов производит на того, кто долго не дышал чистым воздухом. Он стоял, забыв обо всем, усмехаясь, развеселившись.
Стржембош с порога стрелял глазами в свою панну.
Бертони, которой хотелось бы остаться на страже, пришлось заняться угощением. Девушки по-прежнему хихикали, прячась одна за другую.
Полюбовавшись этой картиной, король со вздохом отошел и уселся в кресло.
Из другой комнаты Бертони с помощью слуги принесла на серебряном подносе вино в золоченом кувшине, воду в стеклянном и кубки. На подносе лежали также сахар, лимон и апельсины.
Все это она поставила перед королем, который тем временем не спускал глаз с Бианки.
— Некогда мне, — сказал он, — но все-таки, пусть она споет хоть одну песенку, послушаю, какой у нее голос…
— И спеть, и протанцевать могла бы, — перебила Бертони, — да время ли теперь? Я совсем не приготовилась к приему. Хоть бы вы предупредили меня.
— Милейшая Бертони, пять минут тому назад я и сам не знал, что делаю эту глупость, — засмеялся король, — но всему виной Стржембош. Как начал приставать, молить, просить… а я к нему питаю слабость.
Глаза итальянки загорелись гневом.
— Пусть же Бианка споет, — настаивал король.
— Но велите ему уйти в переднюю, — сказала Бертони.
— Кому?
— Да этому нахалу, — пояснила Бертони, — я его видеть не могу.
— Да, но — я не могу обойтись без него, он мой телохранитель, и должен стоять у порога.
Бертони имела основание беситься и выходить из себя, так как Стржембош, не теряя времени, пожирал глазами девушку, которая отвечала ему девически наивными взглядами.
Балованная, смелая Бианка не боялась матери, да и никого не боялась. Мать приказала ей спеть что-нибудь, и она не отнекивалась, дело шло только о выборе итальянской песенки. Мать сама подала ей цитру, Бианка пробежала пальцами по струнам, взглянула на Стржембоша, повернулась к королю и запела соловьиным сопрано.
Песенка! О чем может говорить итальянская песенка? Ее основа та вечная, умирающая и возрождающаяся любовь, на которой вертится жизнь.
Ян Казимир забылся, уставившись ей в очи, а Дызма, еще не слыхавший ее голоса, остолбенел от восторга. Она пела, как соловей.
Бертони, стоя за дочерью, точно желая прикрыть ее крыльями, сияла счастьем и гордостью, но в то же время пылала гневом. О такой восточной жемчужине, как она ее называла, смел мечтать какой-то прощелыга, правда, служитель короля, но жалкий, убогий шляхтич! Разве не заслуживало это казни?
Неизвестно, как долго тянулась бы эта сцена, если бы перед Казимиром не явилось строгое лицо Марии Людвики. Он торопливо Допил вино и встал.
Подошел к Бианке, фамильярно взял за подбородок, и, сняв с пальца перстень — это была память о пребывании в плену во Франции, в Систероне, — подарил его девушке, кивнул матери, без церемоний надел шляпу на голову и поспешил к дверям.
В тот момент, когда Бертони отвернулась, чтобы взять подсвечник, ловкий юноша скользнул за ее спиной и во мгновение ока поймал руку Бианки и прижал ее к губам, лепеча что-то невразумительное. Девушка слегка отшатнулась при таком нападении, но ничуть не испугалась.
Но пришлось спешить к выходу, потому что король, сердясь на самого себя за слабость и опрометчивость, рад был выбраться отсюда, как можно скорее.
Он вздохнул свободно, только усевшись снова в карету, и, согласно своей натуре, отделался от своего легкомысленного поступка, набожно перекрестившись и ударив себя кулаком в грудь.
Решено было зажечь факелы только в предместье, через которое выезжали в Непорент.
Казимир вовсе не предвидел, каких хлопот наделает себе, заехав к Бертони. Староста Бутлер, зная, что он должен был возвращаться в Непорент, в сопровождении одного кучера, Стржембоша и двух пажей, беспокоился за него. Время выборов наполняло город, предместья и окрестности шляхтой, дворней и буйными жолнерами разных панов, предававшихся каждодневным бесчинствам и буйствам.
Опасаясь за короля, Бутлер выехал ему навстречу с двумя десятками всадников. Между тем смерклось, наступила ночь, а о короле не было ни слуха ни духа. Бутлер, теряя терпение, подумал, не поехал ли король по другой улице, хотя это казалось неправдоподобным, и разослал людей на разведку.
Коляска выехала в предместье, когда, таким образом, уже весь эскорт рассеялся. Зажгли факелы, и Казимир с своей маленькой свитой поехал дальше.
Уже довольно далеко за предместьем Бутлер, по какому-то инстинкту, догнал ехавших.
Король, узнав его голос, высунулся из кареты и крикнул:
— Меня задержали в замке.
Быть может, староста поверил бы этому, если б не заметил, при свете факелов, лукавой усмешки на лице Дызмы.
— Где же вы были? — спросил он, приблизившись к Стржембошу.
Тот прижал палец к губам.
У старосты даже мороз пробежал между плечами, так он испугался. Зная короля, он мог ожидать от него самой невозможной выходки. В другое время это не имело бы значения, но теперь… когда на будущего короля устремлены глаза всех!
Добиться чего-нибудь от Стржембоша и пробовать было нечего; приходилось ехать до Непорента, а когда приехали, король немедленно стал на молитву, а затем улегся в постель.
Конечно, в легкомысленном поступке кандидата на престол не было ничего преступного, но злые языки могли сплести из этого Бог знает что, с целью настроить против него только что примирившуюся королеву.
На другой день, вставши в сквернейшем настроении духа, король, прослушав обедню, которую служил капеллан, позавтракав, разняв кровавую ссору между карликами, отвел Бутлера в сторону.
Признался ему, что… что от всего, что случилось и уже не может быть изменено, он чувствует себя несчастнейшим человеком. То, что вчера казалось ему розовым, теперь представлялось черным. Королева казалась злой и, что еще хуже, деспотичной ведьмой.
Но слово было дано при свидетелях, бумага подписана.
— Наияснейший пан, — сказал Бутлер, — теперь уже поздно горевать над тем, что было неизбежно. Конечно, королева, как всякая женщина, захочет властвовать, но ваше королевское высочество сумеет дать ей отпор…
Под конец король признался приятелю о своей неуместной поездке в Старый Город; но староста рассмеялся и не увидел в ней ничего опасного; он уверял, что люди, наверное, сохранят тайну, а если и нет, то всегда легко будет вывернуться.
В ближайшие дни мазуры спорили с диссидентами, и до выборов короля не дошло. Раза три или четыре все уже становились на колени, собираясь запеть «Veni Creator»… — и всякий раз кто-нибудь протестовал.
В сейме известие о примирении братьев и отказе Карла от короны не произвело такого впечатления, какого можно бы было ожидать. Иные усматривали тут торг и покушение на вольности Речи Посполитой, но мало кто слушал недовольных.
Выборы были уже чистой формальностью, так как с момента примирения братьев результат не подлежал сомнению. Дело шло только о pacta conventa, то есть гарантии, которую должен был дать король. За образец взяли Владиславовскую.
Все уже называли Казимира королем; ему не нужно было больше сидеть в тесном Непоренте, и он немедленно переехал в Варшаву.
Тут в замке по целым дням толпились гости, стараясь заблаговременно втереться в милость будущего короля и не давая ему минуты отдыха, да и королева по несколько раз в день требовала свидания с ним, а от ее приглашения он не мог отказаться.
Для человека, который никогда не мог долго сосредоточить свои мысли хотя бы на самом важнейшем предмете, которого утомляло всякое усилие, а привычка к удовольствиям сделала изнеженным, такое положение вещей было настоящей пыткой. Дела чрезвычайной важности поступали непрерывно, и решать их нужно было немедленно. Он сваливал их на обоих канцлеров, стыдясь в то же время своей неспособности. Казалось, что и королева беспокоилась о его поведении в этом положении, боялась с его стороны ошибок, неустойчивости и слабости. Оттого и приглашала его к себе под разными предлогами.
Она взяла на себя труднейшую в свете задачу: переделать человека уже немолодого, с застарелыми слабостями, привыкшего угождать своим фантазиям. Надеялась, однако, что искра рыцарства и прирожденная гордость создадут из него вождя.
Только таким она хотела иметь его. Речь Посполитая была машина старая и поврежденная, переделать или поправить которую было не легко, но в час войны мужественный и счастливый вождь, ставший во главе ее, мог покрыть себя блеском и славой, которые сделали бы незаметными его слабости и неспособность к управлению.
От королевы Ян Казимир слышал постоянно одни и те же речи:
— Наияснейший пан! Все складывается, как нельзя удачнее. Не отдавай никому гетманства над войсками, оставь за собой высшую власть, иди сам, веди! Довольно будет одного слуха: король во главе, чтобы чернь затрепетала… Покроешься славой… я чувствую это… Война, война… все силы нужно сосредоточить на ней.
Это было по душе Казимиру, который ухватился за мысль королевы, но в его устах она тотчас приняла новую физиономию.
— Возьму с собой в поход чудотворный образ Червенской Божьей Матери, — говорил он с жаром. — Прикажу петь старый гимн Богородице. Месса каждый день и покаяние перед битвой. Надо разбудить дух религиозного рвения.
Мария Людвика, тоже набожная, ничего не имела против этого, но желала прежде всего возбудить рыцарский дух. Король проявлял величайший пыл; уверял, что пойдет впереди, что готов биться как простой солдат.
— Оставшиеся текущие дела наияснейший пан может доверить опытным советникам, обоим канцлерам. Твоей заботой должно быть войско… собирание людей… и выступление на поле битвы… Будешь иметь славу избавителя отечества.
Всякий раз, приходя к королеве, Казимир слышал эту речь, и проникался рыцарским духом.
Королева была так увлечена, что выражала готовность ехать с ним на войну. Ничего она не опасалась, была уверена в победе.
Те, которые, как Бутлер, давно знали короля, с первых же дней почувствовали сильное влияние Марии Людвики на него, но находили это влияние счастливым. Рыцарственность придавала Яну Казимиру значение, которого ему не хватало.
В Польше никакой король, если он не был в то же время солдатом и вождем, не мог пользоваться популярностью. Сигизмунд II, не особенный охотник до оружия, должен был тем не менее надевать латы и участвовать в боях. Ян Казимир припоминал теперь свое, хотя и незначительное, участие в русской войне, — а Карлу всего более мешало добиться короны то, что его никогда не видели на коне.
Мария Людвика не без причины хотела сделать рыцарем своего будущего мужа, да и сам он считал эту метаморфозу необходимой.
До сих пор вооружение имело так мало значения для него, что когда он спросил о нем, люди не знали, где его искать. Но после Владислава осталось много прекрасного и дарового оружия: шлемы, щиты, панцири. Правда, оно не совсем приходилось на более худощавую и не такую рослую фигуру короля, но этому можно было помочь подкладками и лосиными кафтанами.
Однажды утром Бутлер получил приказ осмотреть оружие. У Яна Казимира, который не заботился об этом со времени своего возвращения из Рима, не оказалось ничего. Кроме нескольких шпаг, которые он носил на боку, не было никакого оружия; пришлось выбирать его в богатом арсенале брата, чтобы не покупать. Потребовалось также пригласить на совещание военачальников, так как король не обладал достаточным опытом и не знал, что ему надеть и взять с собою.
Целое утро потратили на это, так как Казимир хотел вечером сообщить королеве, что военные припасы у него готовы. Пробовали щиты, кольчуги, шишаки, мечи, даже булавы, одну из которых король должен был носить в торжественных случаях. Он молча давал раздевать и одевать себя, но находил, что эти доспехи тяжеленьки и порядком стесняют движения.
Старые придворные короля, видавшие его в кардинальском пурпуре, в черной монашеской рясе, в светском немецком костюме, подсмеивались, глядя на его превращение в закованного в железо витязя…
Утро 12 ноября было морозное и ветреное; падал снег. Значительная часть старших сенаторов и утомленных дневными и ночными собраниями послов сидела по домам и гостиницам. Каждый поглядывал в окно.
— Ба! Одним меньше, одним больше!.. Обойдутся и без меня.
С раннего утра только незначительная горсть набралась в посольскую избу покончить с pacta conventa. Торопились голосовать, чтобы развязаться наконец с этим делом. К счастью, небо прояснилось, шляхта начала собираться.
Король, который ждал момента торжественного въезда со своим двором в город, около полудня услышал грохот пушек, возвещавший, что на избирательном поле уже запели Те Deum.
С этого момента к королю стали съезжаться с поздравлениями те паны, которые должны были сопровождать его при торжественном въезде. Среди них король мог насчитать не менее пяти верных ему Радзивиллов.
Все сели на коней при радостных криках толпы. Вся дорога до города и до костела была загромождена толпами народа. Ян Казимир ехал с видом победителя.
На дороге королю попался на глаза один из знаменитых тогдашних остряков, отличавшихся тем, что умели отпускать шутки в такие моменты, когда было вовсе не до смеха, — бывший придворный Владислава VI, Сигизмунд Скаршевский, такой же храбрый солдат и присяжный шутник, как старый, уже отживший свой век Самуил Лащ.
Заметив его смеющуюся, веселую физиономию, Казимир шутливо окликнул его:
— Что слышно, пан? Кто в окопах провозглашен королем?
— Эх! — ответил, состроив печальную мину, Скаршевский. — Нет в Польше лада… все у нас стоит беспорядок. Корона-то мне надлежала, да я заигрался в кости и опоздал с кандидатурой. Право, будь я королем, у поляков заварилась бы такая каша, как нигде!.. Но из-за тех костей Речь Посполитая потеряла случай, да и я проигрался!
Это было первое сообщение о закончившейся элекции и все. не исключая избранника, встретили его веселым смехом. Скаршевский присоединился к блестящей свите, среди которой первые места подле короля занимали епископы, нунций, королевич Карл, сенаторы и важные сановники.
Костел Святого Яна был уже приготовлен и освящен. В дворцовой ложе, за занавесками стояла королева, которая в тот день, по примеру французских королев, заменила черный траур белым, Она смотрела, и слезы навертывались на ее глаза.
Теперь, когда элекция благополучно закончилась, узнали, что Ракочи семиградский имел за себя значительную партию, и только искусные меры королевы обеспечили корону за Казимиром. Сторонники Ракочи ворчали, что он может добиться силой того, чего ему не дано добровольно.
Мало кто в час этой торжественной присяги обращал внимание на закрытую ложу, и немногие знали, что сидевшая в ней скрытая за занавесками женщина руководила, распоряжалась, управляла наибольшей частью тех сенаторов, которым казалось, что они действуют по собственному усмотрению.
Траур не позволял Марии Людвике показываться публично, телесное и душевное изнеможение делали ее почти больной, но издали она следила за всем. Она тоже проводила эти дни ожидания в неуверенности, не относительно своего замужества, которое уже не могло миновать ее, а относительно будущности супруга. Удастся ли ей сделать его вождем, рыцарем и королем, каким хотелось бы сделать?
Бывали дни, когда Казимир казался ей оживленным, одушевленным, готовым к работе, но очень часто на другой же день он оказывался унылым, смущенным, сомневающимся в самом себе.
Официального совещания о свадьбе еще не было, так как требовалось согласие государственных чинов, которое, впрочем, не подлежало сомнению. Тем временем назначено было погребение Владислава в Кракове 15 января, после чего должны были состояться коронация и сейм.
Можно было вздохнуть свободнее Казимиру, который каждый день виделся с королевой и относился к ее взглядам с тем большим почтением и увлечением, чем более боялся ее. Возвращался он от нее в различном настроении: то в восторге, то в испуге.
Бутлеру, перед которым он изливал душу, приходилось выслушивать то непомерные похвалы, то угрюмое ворчанье.
— Если бы мне от нее избавиться!
Через несколько дней Оссолинский, желавший и при Яне Казимире охранить то положение, которое он занимал при покойном короле, устроил в своем пышном дворце пир, о котором не оповещалось публично; но Мария Людвика знала о всех приготовлениях к нему.
Король, получив приглашение, охотно поехал, провел время очень весело, любезничая с молодыми и хорошенькими паннами, в числе которых была и пани маршалкова, Казановская. Оказываемое ей со стороны короля предпочтение не могло остаться незамеченным, но удивляться ему было нечего, так как хорошенькая пани и словами, и взглядами подзадоривала его королевское величество.
На другое утро королева шутливо говорила об этом с будущим мужем, не придавая, впрочем, серьезного значения его поведению.
— Берегитесь, однако, ваше королевское величество, людских глаз… Находясь на такой высоте, легко стать целью клеветы; не следует подавать к ней повода. Что было можно князю, не годится для короля.
Ян Казимир обратил в шутку вчерашнее волокитство и решил вести себя осторожнее, но, вернувшись домой, жаловался Бутлеру:
— Следит за каждым моим шагом! Я в ее сетях. Еще не обвенчаны, а уж в неволе. Что же дальше будет?
Староста ничего не отвечал.
Настояния относительно войны, в которой королева видела единственное средство спасения, пока приостановились. Королю посоветовали, чтоб выиграть время, послать казакам письма, которые, по-видимому, оказали действие. В действительности самому Хмельницкому нужно было время, чтобы организовать свои силы, привести в порядок сбиравшиеся к нему толпы черни, найти союзников среди татар и где только удастся.
Казаки громко заявляли, что они сделали снисхождение Речи Посполитой, уступая просьбе короля.
Можно себе представить, как эта просьба пришлась по вкусу шляхте, которая негодовала на чернь, хотя и не спешила ей навстречу. Мазуры, в особенности, не могли успокоиться, требуя следствия и наказания пилавецких беглецов.
Тяжелые условия, которые налагало казачество, не давая со своей стороны никаких гарантий мира, давали возможность предвидеть, что не без крови решится это дело, в котором Хмель и чернь были гораздо более обеспечены насчет союзников, чем одинокая Речь Посполитая.
Никто ясно не предвидел этого будущего, так как блестящее прошлое еще ослепляло всех: неужели победитель стольких держав не справится с взбунтовавшимися хлопами.
Все заблуждались, а того, кто, подобно Киселю, яснее видел положение дел и советовал принять меры, называли изменником.
В январе король с наилучшими намерениями отправился в Краков, а королева, больная и грустная, осталась в Варшаве. В последние дни она старалась вдохнуть мужество и твердость в Казимира, а король, тронутый и послушный, обещал все, чего ей хотелось. Однако, избавившись от ее наблюдения, он радовался своему освобождению и не скрывал этого от Бутлера.
Привыкший к этим противоречивым излияниям, староста слушал их с одинаковым равнодушием, не придавая им значения, как ни бурно они высказывались. Следующий день всегда приносил умиротворение.
Поездка в Ченстохов прошла удачно, хотя с гораздо меньшей пышностью, чем при прежних коронованиях. Все обряды были исполнены сообразно установившимся формам; ничего не упустили из вида; но те, которые помнили старые времена, с болью видели, что страна, город, двор, люди принимают в них лишь холодное участие, без всякого увлечения. Все точно сократилось, съежилось, измельчало. Свита панов, стройные полки, гусары, гвардия в шелку и атласе, триумфальные арки и огни уже не имели прежнего блеска. Упадок материальный и духовный одинаково давали себя чувствовать.
Не было той веры в будущее, которая одушевляла начало каждого царствования. Сам король не обещал многого; знали только, что он искал фортуны на разных путях, а заря его царствования не рассеяла тучи, еще стоявшей на горизонте и дававшей о себе знать глухим грохотом.
Кричали: «Виват! — а в душе раздавалось: — Неотомщемные пилавцы! Позорное бегство войска, взятые в плен гетманы, казачество и хлопы за спиной, с угрозами! Кто отомстит за нас?»
Единственный вождь, которого боялись бунтовщики, единственный муж, который, быть может, мог бы в этот час спасти Польшу, Иеремия Вишневецкий, вызывавший во всех зависть своей славой и удачей, убедился во время коронации, что булава и верховное командование ему не достанутся.
Когда на погребении Владислава ломали древко королевского знамени и обломок его, как знак вождя, надлежало получить Вишневецкому, последний протянул было руку, но Ян Казимир, в котором успели пробудить зависть, предупрежденный об этом обычае, поспешил отдать обломок своему придворному Стржембошу.
Это можно было объяснить ошибкой, рассеянностью, но это было оскорблением и обидой, которую должен был глубоко почувствовать Вишневецкий.
Лишь только стихли коронационные крики и сенаторы собрались на совет, как снова раздалось: «Следствие! Наказание пилавецких беглецов!»
Король относился ко всему довольно нейтрально. Наконец, сторонники Марии Людвики нашли момент удобным, чтобы поставить вопрос о браке. Ян Казимир, который никогда не был искусным политиком, и в этом, так близко касавшемся его деле, оставался пассивным. В глубине души ему очень хотелось, чтобы сенат, в виду близкого свойства, высказался против этого брака, но вышло иначе.
Королева была сильнее его, а разрешение из Рима, которое, как ручался нунций, было уже в пути, замыкало уста всем. Даже те, которые сначала высказывались против брака, должны были замолчать.
Король, хотя и огорченный этим, делал вид, что доволен, так как уже потерял надежду на избавление.
Почти каждый день приезжали юнцы от королевы с письмами, в которых она указывала, как должен действовать Казимир. Он раздражался на эту неволю, но слушался, так как Радзивилл и Оссолинский советовали ему то же, что письма Марии Людвики.
Выражением настоятельнейших нужд было заявление коронного маршалка: и он требовал войска, пожертвований и сильного вооружения для отовсюду угрожаемой страны. Не только казаки грозили, Ракочи угрожал наездом, шведы с немцами легко могли соблазниться слабостью Польши, наконец, казаки и турки не могли равнодушно смотреть на ускользающую от них добычу. Канцлер от имени короля обращался к сейму.
Но все обсуждение дел до конца сейма было каким-то шатанием умов, встревоженных тем, что уже случилось, — тем, что еще могло случиться, и тщетно отыскивающих спасение.
Ян Казимир говорил о войске, но еще больше, чем на него, надеялся на чудотворный образ, и не без основания, так как действительно требовалось чудо, чтобы выработать из этого хаоса силу и порядок…
Во время совещаний о том, что делать, постоянно прорывалось болезненное:
— Грехи наши бьют нас!
Канцлер Радзивилл постоянно напоминал об угнетении хлопов; иные жаловались на упадок рыцарства; стонали, вопияли о каре и мести, и не знали, что делать.
Единственный вождь… был страшен тем, что как избавитель отечества грозил отнять у всех славу.
Так каждый день сходились горевать, жаловаться и стонать.
Король рассчитывал на то, что самое провозглашение его имени посеет тревогу среди восставших; он готов был стать во главе войска, идти и раздавить бунтовщиков, которые тем временем с неслыханной дерзостью издевались над бывшими панами…
Во время этих бестолковых совещаний из Варшавы дали знать, что королева очень больна. Королю уже надоело в Кракове, и он рад был поскорее выбраться из него. Приготовили коней, поспешили закончить совещание.
Пребывание Казимира в старой столице доставило любопытным материал для гадания о будущем. Характерной слабостью той эпохи было требование от астрологов, от благочестивых людей, от гадателей всякого рода разоблачения тайн будущего. Никогда не составлялось столько гороскопов, астрономических выкладок, стихотворных гаданий, пророчеств, приписываемых святым, как в эти годы.
Каждый старался узнать, что пророчит ему день рождения, так как не сомневались, что в звездах записано таинственное будущее. Во время пребывания короля, в самый день коронации, пожар, случившийся в замке, не мог не подать повода для гаданий и толкований.
Вечером, когда по окончании беседы все разойтись по квартирам, а в городе и в некоторых панских дворах еще жгли потешные огни, загорелось подле самой спальни Яна Казимира.
Король проснулся, но в первую минуту нельзя было дозваться слуг на помощь, так как они тоже веселились и пьянствовали… Прибежал только Оссолинский, и пожар был вскоре потушен.
У канцлера хватило сообразительности истолковать пожар встревоженному Казимиру как хорошую примету; но в городе он был принят как дурное предзнаменование.
На полдороге в Варшаву пришлось остановиться, чтобы переменить лошадей и отдохнуть. День был ясный и тихий. Казимир вышел из плебании, где принимал его пробощ.
Несколько шагов отделяло его от маленького деревенского костела, на пороге которого король увидел довольно странного человека. Он принял его за нищего. Однако тот не встал при виде короля, и это равнодушие возбудило в последнем любопытство. Это был огромного роста мужчина, сильный, с косматой шапкой густых седеющих волос на голове, с глубоко сидящими глазами и густыми бровями. На нем была одежда вроде монашеской рясы, подпоясанная веревкой, на которой висели простые деревянные четки.
Это был тот самый странник, Бояновский, которого мы видели в гостинице князя Карла над Вислой. Теперь он шел из Ченстохова и Гидлов в Краков. Случайно зашел к костелу, когда король находился в плебании. Но что для него значил король?
Ян Казимир подошел к нему.
Бояновский не шелохнулся. Ян Казимир должен был первый произвести приветствие:
— Хвала Господу нашему.
Нищий наклонил голову и пробормотал ответ, но не встал, и не обнаруживал охоты вступать в разговор.
Это еще более заинтересовало короля; он взялся за кошелек, но Бояновский, заметив это, сказал:
— Я не нищий; не нуждаюсь в милостыне.
— Кто же ты?
— Грешник, такой же, как ты…
В эту минуту Стржембош, который стоял поодаль, нашел нужным предупредить неизвестного ему старца, с кем он говорит, подбежал, наклонился к уху и шепнул:
— Это король!
— Я знаю, — сказал Бояновский громко и равнодушно.
Ян Казимир, слышавший предостережение и ответ, почувствовал себя оскорбленным.
— Ты и короля ни во что не ставишь? — заметил он, подходя ближе.
— Я каждый день имею дело с царем царей, — ответил, не вставая, старец, — что же для меня значит твое земное величие? Смотрю на тебя и жалею о тебе, потому что с твоей короной ты несчастнее последнего из твоих подданных. Ты козел отпущения, который за грехи тысяч и свои собственные будешь терпеть не только при жизни, но и во все грядущие века. Терном ты увенчан, трость тебе вложили в руки вместо скипетра, а пурпур твой забрызган кровью, которая, когда засохнет, станет черной. Да, ты хочешь быть королем, и ты король, но королем не умрешь… королем, достойным этого королевства гнили и греха! Горе тебе и твоему королевству!
Ян Казимир слушал, бледнея. Привыкший уважать благочестивых людей, он чувствовал в этом незнакомом старце что-то не от мира сего и невольно подчинялся ему духом, но величество короля было задето.
— Знаю, — сказал он, подумав немного, — что я выбран в несчастный час, но надеюсь не на себя: верю в Провидение и помощь Божию, в милосердие Божией Матери.
Бояновский покачал головой.
— Бейте себя в грудь, — сказал он, — ты и твой народ, разве вы заслужили милость? Оскверненных грехами Бог не может поддерживать, а вы еще не очистились от ваших грехов. Молитва не преклонит Господа, ни жертвоприношения нечистыми руками… сердца ваши развращены и остыли. Диких зверей выпустил на вас Иегова мститель, они будут терзать вас и точить вашу кровь, пока не опомнитесь и не покаетесь. Горе тебе и твоему королевству.
Король не смел ответить, рад бы был уйти, но какая-то сила удерживала его, точно прикованного к месту, перед этим старцем, который сидел, как суровый судья, и не хотел даже взглянуть на него.
Молчание длилось довольно долго, наконец Казимир сказал смущенным тоном:
— Молись за меня и за всех…
— Молюсь и творю покаяние за свои и за ваши грехи, — отвечал Бояновский, — но глухим остается Бог, потому что не перестаете грешить. Покарал вас, раздавил, кровь ваша лилась рекою, рабы ваши стали господами вашими; ругаются над вами и издеваются, а вы?.. Пируете да грозите… И воюете на словах, ожидая, что Бог пойдет за вас и сметет неприятеля, а вам даст легкую месть в руки! Терпел Господь, но пришел час кары Его. Имели пророков, которые вам предсказывали — не верили им; имели знамения на небе и на земле — и оставались к ним слепыми; наступила кара… И вместо покаяния проклятия и жалобы на устах… Горе тебе и твоему королевству!
Бояновский говорил тихо, точно сам с собою, почти не глядя на короля, а Ян Казимир, оправившись от страха, оскорбленный непочтением к величеству, уже возмущался и думал только, как бы ему уйти, когда местный пробощ, боязливый старичок, подошедший на последние слова Бояновского и с испугом услыхавший их, стал делать из-за короля знаки, чтобы он замолчал.
— Не замыкай мне уста, — обратился к нему старец. — Не от кого ему здесь правды услышать. С кафедры ему будут льстить, у алтаря благословлять; а он грешник, такой же как мы, и хуже нас, потому что он и грехи его поставлены вместо светильника. Богу уже обещался и не исполнил обета; присягнул теперь королевству, а до конца не дотянет.
Король взглянул на пробоща.
— Он — сумасшедший, — пробормотал тот, — уйдем.
Бояновский остался на ступеньках костела и, услыхав шаги уходящих, поднял глаза.
— Горе тебе и твоему королевству! — повторил он еще раз.
Двери костела были только притворены; старец встал, опираясь на посох, так как хлопца при нем не было, пошел, с трудом волоча ноги, в костел.
Перед главным алтарем теплилась лампадка, но кругом царил мрак, в котором лишь кое-где блестела позолота или сверкала хоругвь. Бояновский подошел к самому алтарю, опустился на колени и пал ниц, рыдая. Посох выпал из его рук, он обратился к Богу с громким рыданием и стоном.
Ян Казимир, еще не оправившийся от смущения, услышав этот вопль, остановился. Пробощ хотел удержать его, но тщетно. Старик притягивал его к себе, возбуждая в то же время тревогу; пугали его безжалостные речи. Дойдя до дверей костела, король вошел внутрь и в невольном сокрушении опустился на колени, набожно сложил руки, молился и слушал.
От главного алтаря доносились отдельные стихи покаянных псалмов…
В Варшаве короля ждали неблагоприятные известия. Правда, Мария Людвика уже встала с постели и чувствовала себя лучше, но казацкая буря, несмотря на уступки послов, отправленных к Хмельницкому, еще не была усмирена.
Зазнавшийся Хмель не хотел отпустить пленных и издевался над послами словами и обращением. Кисель, подозреваемый обеими сторонами, сделался настоящим мучеником ради блага Речи Посполитой. Хмель называл его изменником Руси, поляки — изменником Польши; но он не опускал рук и выпросил хоть перемирие, уставив границей Горынь.
Тем временем Ракочи уже вступил в соглашение с поляками; узнали о послах из Москвы, а Хмель гадал, кому поддаться, и соображал, что всего лучше будет перейти в подданство к турку, потому что он мог обеспечить наибольшую свободу.
Ян Казимир совершил два паломничества, одно за другим, к чудотворному образу в Червенске, помня о грозных предсказаниях Бояновского, о которых ничего не сообщил Марии Людвике.
Стржембош, единственный из придворных слышавший эти дерзкие предсказания, тоже никому не заикнулся о них. Мария Людвика, насколько могла, настаивала, чтобы король сам стал во главе войск; тем временем другие, по назначении трех регентов, Фирлея, Лямцкоронского и Остророга, старались убедить короля и королеву, что выступать против хлопов и казачества самому королю значило бы ронять королевское достоинство.
Леность Яна Казимира охотно поддавалась этому аргументу, хотя королева оспаривала его. Одно время события как будто оправдывали короля и тех, кто отговаривал его от выступления. Пришло известие, что казаков выгнали из Заслава, что каштелян краковский отнял у них Бар, крепость и город, а каштелян каменецкий нанес им серьезное поражение.
В доказательство были доставлены в Варшаву знамена, которые Казимир тотчас отослал в Червенск, приписывая все чудесному заступничеству Святой Девы, Червенскую икону которой он особенно почитал.
Так боролись в варшавском замке два влияния, поочередно беря перевес; но Бутлер предсказывал, что в конце концов королева одолеет, оденет короля в доспехи и отправит на войну.
Она сама, хотя еще далеко не оправилась от болезни, постоянно говорила, что отправится вместе с ним.
Пришедшее из Рима разрешение не позволяло уже откладывать свадьбу, которая была назначена на Троицу.
С королем произошла моментальная перемена, он постарался убедить себя, что он счастливейший человек в мире, относился к Марии Людвике необыкновенно предупредительно — а Бутлера даже уверял, что этот брак был его заветным желанием.
Таким образом, в конце мая решилась судьба обоих. Нунций, который усердно хлопотал о получении разрешения в Риме, и знатнейшие сенаторы были приглашены во дворец в Краковском предместье, где Ян Казимир решил сыграть свадьбу.
Мария Людвика в эти торжественные дни постаралась принять радостный вид, принуждала себя к смеху и веселью, но из-под этой позолоты минутами проглядывали тоска и даже отчаяние.
Чем ближе она узнавала мужа, тем сильнее чувствовала, что должна положиться только на собственные силы и влияние.
Веселое настроение короля, который дважды пустился в танец, один раз с Казановской, другой с Любомирской, его оживление, разговорчивость только напугали Бутлера.
— Придется нам поплатиться за это! — сказал он Стржембошу. — Никогда я так не боюсь короля, как в ту пору, когда он очень весел; это значит, что скоро последует гнев и раздражение…
После пиров и бесед, длившихся несколько дней, причем, по обычаю, королеве были присланы богатые дары, оказавшиеся очень кстати ввиду опустевшей казны, Мария Людвика убедила короля созвать сенаторов для решения вопроса: должен ли король сам отправиться на войну и следует ли созвать посполитое рушенье?[11] Она употребила все свое влияние, чтобы верховное гетманство предложили королю и просили его идти на неприятеля.
Ян Казимир, постоянно побуждаемый ею, проникшийся рыцарским духом, не спорил и, пока находился под ее влиянием, высказывал горячее желание идти на войну.
Многие возражали против посполитого рушенья, не желая распространять страх и открыто признавать опасность положения. Все еще воображали, что с хлопами нетрудно справиться.
Удачные действия некоторых отрядов на Волыни придали уверенности противникам посполитого рушенья. Знамен, отбитых у казацких полков в этих стычках, было прислано в Варшаву столько, что король и королева, предпринявшие новое паломничество в Червенск, сложили их полсотни перед алтарем Святой Девы.
Эта набожность, впрочем, не поколебала решения короля самому принять участие в войне. Королева настаивала на этом и имела на своей стороне всех, желавших добра королю.
Одним из тех доверенных лиц, перед которым Мария Людвика не скрывала своих мыслей и побуждений, был канцлер Радзивилл.
— Князь, — сказала она ему откровенно, — вы должны помочь мне отправить короля на войну. Несчастное прошлое тяготеет над ним: неудачи, бестолковые перемены, легкомыслие, быть может, случайное. Военная слава безусловно необходима для него. Я не сомневаюсь в его мужестве, и раз он выступит в поле, то я уверена, проникнется рыцарским духом и всем сердцем будет выполнять свои обязанности.
— Наияснейшая пани, — отвечал Радзивилл, — конечно, нам следует побуждать его стать во главе войск; но если, упаси Боже, что и сам не допускаю, поражение…
— О! нет, нет! — воскликнула королева. — Победа несомненна! Не следует ни минуты сомневаться в ней. Одно обаяние имени, слух… не может быть, чтобы они не повлияли на чернь. К тому же при короле будут опытнейшие советники и отборные войска. Не следует лишать его славы, которая так необходима, чтобы внушить уважение и доверие к нему…
Имея за собой Радзивилла, королева привлекла на свою сторону и Оссолинского и других, сумела даже повлиять через свой двор на приближенных короля, не исключая Бутлера, и заставить их поддерживать в короле надежду на победу и славу.
Все это пошло глаже, чем можно было ожидать. В первый раз в жизни Казимир оказался твердым в своем решении. Все вокруг него приняло рыцарский вид, звон и лязг оружия раздавался даже в передней. Мелкие победы, о которых получались — правдивые или ложные — вести, явное покровительство неба, которое он чувствовал над собой, усиливали его охоту к легкому, как казалось, завоеванию лавров. Может быть, от него скрывали некоторые подробности, которые дали бы более правильное понятие о положении борьбы с взбунтовавшимся казачеством.
Пока это происходило в Варшаве, лучшие силы Речи Посполитой с истинным героизмом, достойным вечной славы, сопротивлялись громадным полчищам черни, вдесятеро превосходившей их числом, — голодая, испытывая недостаток в средствах обороны, постоянно угрожаемые всюду забиравшейся изменой…
Осада Збаража — это эпопея, увековечить которую бессильно перо. Это голодный, но веселый героизм, презрение к смерти, ежедневное пожертвование жизнью, под аккомпанемент ругательств озверевшей черни, опьяненной победами и горилкой!..
За этими збаражскими окопами стояли истинные искупители грехов народа, заслужившие мученический венец. Через тех, которым удалось выбраться из осажденного города, в Варшаве знали о критическом положении осажденных, о необходимости скорой помощи, с королем или без короля, но никто не представлял себе всей крайности, всей опасности, всего ужаса положения войск, лишенных даже хлеба.
Только королева, которой нужно было склонить мужа к выступлению в поход, давала полную веру известиям из Збаража, другие же оспаривали их. Не верили в татар, не хотели верить в полтораста тысяч казаков, стоявших перед окопами, за которыми менее двадцати тысяч богатырей оказывали до сих пор героическое сопротивление — пока, наконец, посланные гонцы, сообщившие о близком голоде, недостатке пороха и пуль и окончательном изнурении защитников, не заставили ускорить выступления.
Решено было, что король отправится в Люблин, куда должны были собраться обещанные войска.
Ян Казимир казался помолодевшим, веселым, бодрым и таким оживленным и уверенным в победе, как никогда.
— Пора положить конец этой смуте! — говорил он с жаром. — И при помощи Божией… сдается мне, что час наступил!
Кое-кто толковал о татарах.
— Хоть побожиться, нет их и не будет! — уверяли другие.
С блестящей свитой, сопровождаемый королевой, благословляемый духовенством, полный отваги, король выехал из Варшавы.
Мария Людвика вернулась успокоенная. Добилась того, чего хотела: сумела сделать рыцарем и победителем человека, который до тех пор носил на себе только клеймо неудачника и неспособного. Достигла почти чуда, заставив Казимира продолжительное время сосредоточивать свои мысли на одном предмете, не давая ему разочаровываться и отступать.
Все вокруг него дышало теперь рыцарством, боем, героическим желанием пролить кровь за веру и отечество. Следует, однако, прибавить для объяснения этого пыла, так неожиданно разгоревшегося, что начинавшаяся война казалась в Варшаве и Люблине легким походом, в котором имя короля, разглашаемое молвою, ниспровергнет врагов, как звук иерихонских труб. Но уже в Люблине грозные вести показали, что победа и разгром неприятеля вряд ли дадутся так легко.
Однажды вечером, когда король собирался стать на молитву, ему сообщили, что из Збаража прибыл гонец от панов региментарей[12].
Это был известный многим Стопковский, но даже ближайшие друзья с трудом узнали в оборванном, изнуренном, исхудалом, бледном, с посиневшими губами и лихорадочным огнем в глазах солдате, когда-то бодрого, здорового, веселого товарища.
Он принес письмо от воеводы, осажденного в окопах, но вид его был красноречивейшим письмом, наилучшим свидетельством того, что терпело войско.
Пока король, бледнея, читал письмо, Стопковского осыпали вопросами, на которые он отвечал неохотно.
— Что я вам буду толковать, — говорил он угрюмо, — посмотрите на меня, мы все там такие. Съели с голодухи лошадей, собак, крыс… Не знаю, не придется ли нам скоро есть друг друга…
Его усадили за обед, стараясь оживить и возбудить в нем надежду, но бедняга столько натерпелся и еще больше насмотрелся, что кровавые воспоминания не могли скоро изгладиться.
— Не спрашивайте меня, — говорил он дрожащим голосом, — потому что, если вы не можете сейчас же поспешить на помощь угнетенным братьям, ваше сердце разорвется, слушая, что мы там вытерпели и терпим. Только чудом мужества и неустанной бодрости объясняется то, что мы еще не сделались жертвой кровожадной черни! Спешите под Збараж, ради Бога под Збараж, пока еще не поздно, а то придется насыпать могильный курган да оплакивать убитых!
Письма, принесенные Стопковским, говорили то же самое, и король был так потрясен ими, что хотел немедленно выступать в поход; но сенаторы подняли крик, доказывая, что король не может рисковать собою, пока не собраны достаточные силы, так как разослан уже третий указ о сборе посполитого рушенья, а шляхта собирается так медленно, что там, где должны быть тысячи, не оказывается и сотен. Почти ежедневно приходит какой-нибудь отрядец, хоругвь, горсточка людей, унылых и совершенно лишенных того огня, который обещает победу. Старшины и король пылали нетерпением, но идти было не с кем.
Это было то славное посполитое рушенье, о котором позднее с горечью говорил тогдашний поэт (Морштын):
Дрогнули горы высокие — малую мышь породили,
Тучи разверзлись огромные — маленький дождик пролили…
На посполитое рушенье, вижу я, ты уповаешь,
Но испытай его мужество, живо сомненье узнаешь.
Сам тогда скажешь, конечно, что эта великая сила —
Тоже большая гора, что ничтожную мышь породила!
Parturiunt montes…
С теми силами, которые у него были, королю пришлось тронуться в путь, а прибытие изнуренного гонца из Збаража послужило вождям предостережением двигаться с крайней осторожностью, как в неприятельской стране, где никто не был безопасным от хлопов, и всякий чувствовал себя окруженным врагами.
Впечатлительный король, хотя не мог долго оставаться в одном и том же настроении, но тем сильнее чувствовал в первую минуту то, что видел своими глазами. Сообщение Стопковского потрясло его до глубины души и на минуту совершенно изменило. Героизм осажденных, к которым нужно было спешить на помощь, собственное достоинство и сознание опасности сделали его другим человеком. Он ни днем, ни ночью не давал покоя страже и дозорам, не ложился спать, не раздевался, отдавал и отменял пароли, не позволял расседлывать своих коней, едва прилегши отдохнуть в палатке, уже вскакивал. Приказывал зажечь факелы, объезжал войско, даже сторожевые пикеты, чтоб видеть их своими глазами.
Такое необычайное рвение должно было и в других возбудить мужество и бодрость. В войске сразу повеяло другим духом, хотя Стопковский не мог его принести, так как был подавлен только что пережитой грозой.
Чего никто не мог бы предвидеть, Сапеге и другим вождям приходилось удерживать и уговаривать короля, чтобы он подождал прибытия посполитого рушенья.
Хуже всего было то, что при такой поспешности не было времени разузнать, не поджидает ли их где-нибудь на дороге неприятель, как это предполагал Стопковский, утверждавший, что татары непременно ударят на них.
Другие спорили с ним, ссылаясь на то, что простой народ ничего не знал и не слыхал о татарах, не догадываясь, что этот простой народ молчал умышленно…
Много русинов, сердце которых лежало к Хмелю, служило под хоругвями панов, шедших с королем, и никто не подозревал в них изменников. Они убегали ежедневно, возвращались обратно и приносили умышленно ложные вести.
Стопковский, который уж наслышался и насмотрелся в Збараже на всякое предательство, тщетно предостерегал.
Как же можно было бояться человека, который, щедро одаренный вчера, покорно целовал панскую руку, падал на колени, клялся в верности, а ночью, похитив лучшего коня, бежал служить казакам.
Постоянно препираясь о татарах, о которых говорили, хотя никто еще не видал их, король довольно быстро дошел от Замостья до Зборова, а здесь уже сожженные деревни и беглецы, спасавшиеся от татарской неволи, подтвердили, что Орда помогает казакам.
Но о ее численности и местонахождении ничего не было известно, тогда как татарский хан уже захватил Пелку, хорунжего острожского полка, и некоторых других и пытками заставил их рассказать все, что они знали о войске и короле.
На разлившейся от дождей Стрыпе у Зборова, когда король в день Успения Богородицы хотел отслушать мессу в костеле на другом берегу реки, произошла первая стычка с татарами.
Король при всем своем рвении знал о збаражских делах только то, что сообщили ему письма, доставленные Стопковским, а о татарах и их силах почти ничего, тогда как хитрый Хмель сосчитал его полки и силы и указал татарам, где им искать польского короля с его обозами. Он и сам с частью своих пошел за ними в арьергарде. Только теперь открылись глаза у тех, которым еще не случалось иметь дела с казачеством и его хитростью, которые относились к нему легко и смеялись, когда им говорили, что у Хмеля есть свои люди и в Венеции, и в Ватикане, при Кесарском дворе и при дворе султана, — им ясно стало, что неприятель-то страшнее, чем казалось, и что его постоянное пьянство и грубость, и холопское обличье были только нарочно надетой маской.
Прежде чем узнали о татарах, Корыцкий, стоявший у переправы с острожским полком (тем самым, который потерял в Торопове Пелку и Жолкевского), уже схватился с ними и хоть имел только горсть против целой орды, но успел задержать ее. С другой стороны татары напали на растянувшийся обоз, при котором не было никого, кроме прислуги; она разбежалась, возы загромоздили дорогу, и поднялась страшная суматоха.
К счастью, королевская свита не растерялась и мужества у нее оказалось больше, чем счастья.
Прежде всего надо было оборонять мосты и обоз. Пошел туда охотником молодой Витовский и решил стоять стеной, пока король не подойдет с войсками. К нему присоединился Оссолинский, староста Стобницкий и пять хоругвей воеводства русского. Они не только выдержали натиск, но и отразили татар.
Это, однако, не могло тянуться долго, хотя к ним присоединился Сапега с семью хорошо вооруженными хоругвями и хотя мужество не убывало. Орда, вдесятеро сильнейшая, заливала окрестности — черневшие от нее, как от муравьев, и шум битвы заглушал колокольный звон в костеле.
Печальным, поистине, предвестием было это вступление в Зборов, при котором пали храбрейшие охотники, старавшиеся удержать орду, пока король не переправился с войсками и не построил их. Первым погиб Витовский, радом с ним подполковник Залуский, а мужественного Сапегу, под которым убили коня, слуги вынесли на руках.
Король в особенности жалел Балдуина Оссолинского, сына канцлера, присоединившегося к королевской свите только для того, чтоб найти смерть, молодого Тышкевича и многих других из отборнейшей русской шляхты. Нельзя было даже утешать себя тем, что этими жертвами была куплена победа, так как результат выразился только в том, что король, окруженный татарскими полчищами, успел переправиться через реку, расположиться лагерем и окопаться.
Войско не имело даже времени перевести дух и отдохнуть, так как пришлось немедленно разбивать укрепленный лагерь и окружать его валом, а огромная сила орды, в которую вчера еще не верили, сегодня уже давала себя знать слишком осязательно.
Только тем и мог утешаться король, что по мере опасности росло мужество, так как эта первая, и уже такая кровавая, стычка не только никого не смутила, но и необычайно подняла дух.
Поздно вечером, когда в избу, где поместился король, вошли Оссолинский, оплакивавший сына, Станислав Потоцкий, Юрий Любомирский, покрытый пылью и забрызганный кровью уцелевший Сапега, а с ними все храбрейшие вожди, — они не могли нахвалиться мужеством, которое проявило все войско; за исключением разбежавшихся на минуту обозных служителей, не было человека, который бы поколебался под градом стрел и натиском татар.
— Наияснейший пан, — заметил молодой Собесский, староста яворовский, — это день великой славы для польского оружия, потому что застигнутые врасплох, имея дело с превосходящими силами, в самом невыгодном положении, мы действительно совершили чудо, отразив неприятеля. Довольно одного Ковальского, чтоб сохранить память об этом дне.
— Какого Ковальского? — спросил король.
— Хорунжего земли львовской, — отвечал Собесский. — Татары отрубили ему правую руку, державшую хоругвь; он схватил хоругвь в левую и прижал ее к груди, а когда и ту отрубили, сам бросился на хоругвь и защитил ее.
— А Речицкий, староста уржендовский, — вмешался каштелян брацлавский, Стемиковский, — я видел, как он отбивался с тремя хоругвями и был убит.
— Речицкого тем более жаль, — прибавил Собесский, — что у нас не хватает толмачей для допроса пленных, а он отлично говорил по-турецки, по-арабски, по-персидски и по-татарски.
— Мне жаль моего Чарнецкого, убитого в обозе, — вздохнул король.
— Не перечесть наших потерь, — прибавил канцлер Оссолинский. — Шли мы — осторожно высылая разведчиков, стараясь узнавать о неприятеле: ничто не помогло. Народ заодно с казаками, а нам только кланяется да лжет; победы Хмеля вскружили головы ему и всем…
Ян Казимир еще не хотел верить в великие силы Орды, но ежеминутно приносимые вести подтверждали это. Оссолинский и Юрий Любомирский, как и все опытные люди, советовали величайшую осмотрительность.
— Нетрудно догадаться, — сказал канцлер, — что это Хмельницкий наслал на нас татар, чтоб не дать нам явиться на помощь Збаражу. Мы должны пробиться сквозь их полчища… и рассеять их. Долго стоять на одном месте не в их обычае.
— Дай Бог, чтобы мы справились с ними, — отвечал Собесский, — но можно опасаться, что их собралось такое множество, против которого ничего не поделает все наше мужество.
Всю эту ночь никто в лагере не сомкнул глаз. Опасались и за войско и за особу короля, который проявил большое мужество, но и неосторожность, и недостаток опыта. Поэтому воеводы выбрали шесть человек из храбрейшей молодежи и приказали им ни на шаг не отходить от короля. Позднее Ян Казимир оставил при себе только двух из них: Ендржеевского и Сладковского, находя себя в достаточной безопасности в главном корпусе Гувальда, где была немецкая пехота и гусарские хоругви.
Разосланные во все стороны разведочные отряды нигде не могли отойти далеко. Окрестности кишели татарами. Лес, кустарники, лощины были наполнены ими.
В короле старались поддержать мужество и отвагу, но, собравшись позднее на совет у Оссолинского, вожди должны были признать, что здесь, пожалуй, готовится второй Збараж, если не удастся в скором времени сломить и рассеять татар.
— Если б Орда действовала сама по себе, одна, — сказал Оссолинский, — то будь она вдвое многочисленнее, я бы не боялся так, как теперь; но мы не с татарами имеем дело, а с Хмельницким, невидимая рука которого чувствуется во всем. Он сосчитал нас раньше, чем мы сами подсчитали свои силы, он наслал на нас татар, а сам стоит за их спиной, и я точно вижу его.
— Святая правда, пан канцлер, — подтвердил молодой Собесский. — Мы стали жертвой его хитрости, в которую не хотели верить; пора нам убедиться, что мы имеем дело не с ничтожным врагом. Нам бы тоже следовало действовать хитростью, а к этому мы не склонны, хотим взять благородством. Вот как Ковальский, дать себя изрубить в куски — это наше дело, а обхитрить неприятеля…
— Правда, — тихо сказал Оссолинский, — в такой крайности нам не мешало бы прибегнуть к хитрости, но я не вижу, что тут можно придумать.
Собесский немного подумал.
— С казаками эта хитрость не имела бы успеха, — сказал он, — но с татарами, которые раньше служили Речи Посполитой, брали от нее подарки, и не так лукавы, как казаки, — почему бы не попробовать?
— Если б мы хоть Речицкого сохранили, который мог бы переговорить с татарами, — заметил Оссолинский, — но и его у нас отняла злая доля.
— Не стану хвалиться, — ответил староста яворовский, — но, может быть, я мог бы заменить его.
— Вы? — спросил Оссолинский. Собесский поклонился.
— Постараемся их побить, — прибавил он, — если поможет Бог, тем лучше; если ж не одолеем — попробуем купить…
Канцлер задумался.
— Это мысль, которой нельзя пренебрегать в нашем положении, — медленно произнес он. — Сохраните ее при себе… Кто знает? Может быть, она принесет избавление.
— Не разглашая ее, — сказал Собесский, — можно, однако, кое-что подготовить на всякий случай. Наверное, у нас найдутся захваченные раньше или в сегодняшней свалке пленные татары. Я бы выбрал кого-нибудь из них и потолковал с ним. Потом можно его выпустить, как бы случайно, чтобы он рассказал своим, что требуется.
Оссолинский находил положение таким критическим и опасным, что совет Собесского, с виду заносчивый и странный, не казался ему смешным или негодным.
— Делайте, что вам кажется лучшим, — сказал он, — но под свою ответственность. Попробуйте… Я многого себе не обещаю, но следует испытать все меры, когда дело идет не только о жизни, но и о чести нашей и короля… До чего мы дошли, попущением Божиим, за наши грехи! — заключил он, ломая руки.
Молодой Собесский вышел из шатра.
Солдат душою и телом, он уже ориентировался в расположении войска, вождей, обоза и палаток, — так что ночь не помешала ему найти дорогу к окопам. Он только спрашивал встречных: есть ли в лагере пленные татары, и не слышал ли кто о знатнейших из них.
Навстречу ему попался Стржембош, который и из собственного любопытства и для короля рыскал по лагерю и собирал всевозможные сведения.
— Все татары связаны, — сказал он Собесскому, — и брошены в кучу посреди лагеря, чтоб не сбежали; а то эти дикари перегрызают веревки и расползаются, как черви. И на что их оставлять живыми? Поотрубать бы им головы.
— Веди меня к ним, — сказал Собесский.
В обозе все еще были на ногах, так что отыскать пленных не представляло затруднений. Они лежали не в палатке, а на земле, в луже, в куче, и все были связаны друг с другом. Запах кожухов и тел издали давал знать о них.
При свете факела Собесский, обходя кучу, мог заметить, что многие тяжело раненные были уже трупами. Около них стояли лужи крови, но криков и стонов не было слышно, только хрипение и вздохи умирающих.
Собесский заметил среди них мужчину сильного сложения, с повелительным выражением лица, судя по одежде, если не царька, то мурзу.
Он наклонился к нему и шепнул несколько слов по-татарски. Пленник поднял на него черные, полные ненависти глаза; но ничего не ответил и отвернулся. Собесский велел отвязать его от кучи и, не развязывая ему рук, вести в палатку. Не упираясь, пассивно подчиняясь, как бревно, татарин дал себя вести за Собесским. Стржембош из любопытства пошел за ними.
Придя в палатку, староста явороский прежде всего велел дать пленнику воды. Татарин долго и жадно смотрел на них, как бы раздумывая, принимать ли, но жажда палила его; он схватил ковш и осушил его до дна.
Собесский начал говорить. Стржембош, не знавший ни слова по-татарски, старался только по выражению лиц догадаться, о чем говорил староста. Татарин долго хранил угрюмое молчание; наконец у него вырвалось какое-то слово. Собесский подхватил его; у татарина развязался язык — с обеих сторон посыпались вопросы и ответы.
Татарин, окончательно изнуренный, опустился на землю и снова умолк. Староста еще долго говорил, потом кликнул служителей и велел им отвести татарина к остальным пленным.
Чуть светало, когда король в беспокойстве уже объезжал свои отряды. Старые воеводы знали, что татары для удобства стрельбы из луков всегда начинают с нападения на левое крыло. Здесь поставили Любомирского, который готов был дать им энергичный отпор. Ветер, поднявшийся на восходе солнца, был в помощь полякам, так как дул от королевских войск в лицо татарам, что ослабляло силу полета стрел и относило их в сторону.
Лихорадочное состояние, из которого король не выходил со вчерашнего дня, усиливало его боевой пыл, хотя зрелище татарских полчищ, над которыми развевались три зеленые бунчука Гирея, и уверенность, что за ними стоят казаки, поджидая только сигнала, делали победу очень сомнительной.
Около полудня король со своей свитой и отрядом стражи еще объезжал ряды.
Как предвидели, первое столкновение произошло на левом крыле у Любомирского; здесь войско сбилось в такую плотную массу, что нельзя было различить рядов. Король с небольшого холма следил за сражением, как вдруг у него потемнело в глазах; татарская рать сломила первые ряды, которые бросились врассыпную.
Он не верил глазам, когда Пузовский прибежал от Любимирского с мольбою о помощи, — тем более красноречивой, что губа у него была прострелена, рот полон крови, и стрела еще торчала.
Немецкая пехота, под начальством Гувальда, находившаяся при короле, двинулась навстречу бегущим, но и сам Ян Казимир бросился к ним, забыв об осторожности. В ту минуту рыцарская кровь заговорила в нем.
Кинувшись навстречу бегущим, он бил одних шпагой, у других хватал за узду коней, указывая на неприятеля.
Голос и вид разгневанного короля пристыдили и остановили бежавших, а в то же время немецкая пехота дала залп. Татары не устояли, смешались, начали отступать.
После отражения этого первого нападения, в котором татары ничего не добились, стали считать потери, оказавшиеся незначительными; войско не падало духом, — но все чувствовали, что хвалиться победой не приходится и что если бы все татарские силы обрушились на королевское войско, то под их натиском, наверное, пришлось бы отступить.
Никто не высказывал этого; напротив, старались придать себе отваги, рассказывая о различных эпизодах боя, вытаскивая обломки стрел из одежды; но на душе было беспокойно. Король и теперь не хотел отдохнуть. Он, как вождь, чувствовал в эту минуту все, что бродило в мыслях его войска.
Наступила ночь, хмурая, черная и душная; обозная прислуга и простые солдаты, чувствуя, что вожди сомневаются в успехе, видя их пасмурные лица, замечая, с какой тщательностью всюду расставляют стражу, начали тревожиться.
В такой толпе одно слово может вызвать сметение. Головы были ошеломлены боем и зноем, может быть, и водкой; кто-то заметил, что к королевским возам прилаживают веревки, снятые накануне; другому показалось, что он видел коней, которых собираются запрягать; третьему померещилось, что уже свертывают палатки.
Этого было достаточно, чтобы в войске, как молния, распространилась весть:
— Паны собираются утекать! Король уходит, а нас оставляет на резню и бойню татарам!
Никто не проверял и никто не сомневался, что воеводы хотят спастись бегством, как под Пилавцами; весть эта распространялась из палатки в палатку; поднялись ропот, тревога, беготня, смятение, крики.
Стржембош, возвращавшийся в королевскую избу, встретив на дороге двух-трех перепуганных, засмеялся им в глаза и выбранил их, однако сообразил, что об этом следует доложить королю.
Подбегая к дверям, он столкнулся с ксендзом Цицишевским и Тышкевичем, чашником литовским, которые спешили сообщить королю о том же.
Король собирался читать вечернюю молитву с ксендзом Лисицким, иезуитом, своим капелланом, когда Цицишевский, Тышкевич и Стржембош ворвались в избу, не постучавшись.
— Наияснейший пан, — крикнул Тышкевич, — нельзя терять ни минуты! Надо предупредить великое замешательство, быть может, позор. В обозе прошел слух, что воеводы и сам король хотят уйти ночью, чтобы спастись от плена. В лагере невероятная тревога и смута.
— Что же делать? — спросил король.
Мужественный капеллан, ксендз Лисицкий, которому вскоре суждено было заплатить жизнью за свою отвагу, крикнул Стржембошу:
— Коня государю! Факелы. Едем в обоз! Пусть увидят лицо короля, пусть узнают, что все мы готовы отдать жизнь и что никто не думает спасаться!
Ян Казимир, который уже целый день переживал такой подъем духа, как никогда в жизни, и питал доверие к своему капеллану, тотчас повторил:
— Коня! Факелы!
Тышкевич побежал к Любомирскому, ксендз Цицишевский к канцлеру, чтобы они присоединились к королю.
Но Ян Казимир и не думал ждать их. Надев шляпу, он вышел с ксендзом Лисицким на крыльцо.
— Живее, коня!..
Ему подвели коня, Стржембош держал его под уздцы, опасаясь темноты и суматохи, среди которой приходилось объезжать полки.
Слуга прибежал с зажженным факелом.
— К полкам, по порядку! — крикнул Ян Казимир.
В лагере король мог воочию убедиться, что ему донесли правду. Между шалашами и палатками толпились группы, кричавшие:
— Король и паны уходят!
Король ударил шпагой по плечу первого встретившегося ему крикуна.
— Король! — крикнул он громким голосом. — Я здесь ваш король! Смотрите, я не думаю уходить, я готов погибнуть с вами! Что с вами сделалось? Опомнитесь! Шляхта хочет оставить короля, солдаты гетмана! Сегодня Господь Бог оказал нам свою милость в опасном положении, а завтра мы одержим победу Именем Его! Неужели ваша трусость и подлость заставят нас потерять то, что мы уже выиграли! Зачем же вы шли и начинали дело, если у вас не хватает мужества? Я останусь здесь до конца, хотя бы пришлось сражаться одному; сложу голову, а не уступлю!
Вслед за королем ксендз Лисицкий, одушевляемый мужеством, доказательства которого он давал ежедневно, подхватил:
— Вечный стыд и позор нам и нашему имени, если уступим дикой орде!
Смущенные и умолкнувшие жолнеры расступились, некоторые принялись оправдываться, но королю некогда было их слушать; он уже мчался далее, повторяя те же слова. Приостанавливался среди толпившихся и выбегавших из палаток и кричал:
— Я здесь!.. Остаюсь здесь и никуда не ухожу!
На эту суматоху, поднявшую на ноги весь лагерь, прискакал Оссолинский.
— Сейчас прибыл гонец от посполитого рушенья, которое идет к нам с большими силами; может быть, утром будет уже с нами!
Собесский, который тоже сел на коня, не преминул прибавить:
— Татары рады отступиться от казаков! Все складывается как нельзя удачнее. Осажденные в Збараже отбиваются победоносно и учинили великую резню.
Все это разом успокоило разгоревшийся было переполох, так что несколько человек, уже севшие на коней и собиравшиеся удрать, поспешали вернуться, прячась, чтоб их не заметили. Не досчитались только немногих трусов, но подумали, что они погибли во вчерашней стычке.
Умы успокоились. Король не хотел сразу вернуться к себе, но сначала объехал весь лагерь.
Уже светало, когда он с ксендзом Лисицким, собиравшимся отслужить мессу, возвращался к своей свите. Времени для отдыха уже не оставалось, да и кто думал об отдыхе?
Одушевление овладело главным образом теми, которые вчера проявили наибольшую тревогу.
Когда король вышел после мессы на крыльцо, двор быль полон ротмистров, начальников, старшин, дожидавшихся распоряжений. Все клялись, что готовы биться до последней капли крови.
Затем войско начало строиться так же, как вчера. В тылу, за обозом, находилось местечко; лагерные валы доходили до русской церкви, которую вчера отбили и заняли казаки. Однако они не решались нападать с той стороны, так как она была сильно укреплена.
Наступил уже день, когда разом казаки ударили на левое, а два татарских хана на правое крыло, которым командовал Оссолинский.
Закипел ожесточенный и упорный бой, в котором приняло участие и обезумевшее мещанство, ударившее в набат и зажегшее солому на сигнальных шестах по дорогам. Мещане по знакомым им дорогам подводили казацкие отряды. Загремели пушки, и немецкая пехота двинулась в бой. Нападающие не отступили, но и войско не поддавалось им.
Королю вспомнилось обещанное подкрепление, которое, однако, не подходило.
— Стржембош, — обратился он к стоявшему подле него и кипевшему желанием броситься в бой юноше. — Хочешь отличиться, — попробуй… Ступай в обоз, собери прислугу, праздных людей, которых там множество болтается без дела; попытайся воодушевить их, пусть возьмут оружие из запасов, а лоскут полотна от палатки заменит хоругвь. Может быть, неприятель, увидев новые силы, отступит.
Поймав на лету королевское приказание, Стржембош пришпорил коня и помчался в обоз. Одному Богу известно, какие аргументы он пустил в ход, но спустя какие-нибудь полчаса он и старый жолнер Забуский вели уже под хоругвями из скатертей целое войско, состоявшее из служителей и возчиков, которое ринулось в бой с таким неистовством, точно хотело пристыдить своих панов. При первом натиске они выбили казаков из местечка в поле, но чересчур зарвались, и когда казаки сообразили, с кем имеют дело, то принялись жестоко рубить и сечь. Только драгуны Плесницкого, старосты опочинского, двинувшиеся к ним на помощь, спасли остатки.
Стржембош, который вместе с Забуским вел отряд прислуги, только в поле заметил, что ксендз Лисицкий, с крестом в руке одушевлявший обозных, раненный сперва легко, потом второй и третьей пулей, упал с коня.
Дызма бросился к ему, чтобы помочь выбраться из-под коня, но когда наклонился над ним, услышал из окровавленных уст только последний вздох:
— Иисус-Мария, Иосиф! Ксендз Лисицкий испустил дух.
К концу дня все оставались на своих местах, но потери были огромные. Правда, татары ушли, казаки скрылись. С виду победа осталась за королем, но вождям было ясно, что еще несколько таких побед — и сопротивление станет невозможным.
Когда вечером подсчитали потери, король оплакивал не только своего любимого капеллана, но и около двух тысяч храбрейших жолнеров, ротмистров и офицеров своих сорока семи хоругвей и много храбрейшего шляхетства из ополчения. Взяли в плен татарского мурзу и много черни, но не оставили их в живых.
Наступила ночь, король прочел благодарственную молитву; в лагере довольно бодро и весело, осматривая раны, толковали о минувшем дне. Это было одно из тех столкновений, не громких, без видимого успеха, но требующих больше усилий, мужества, жертв, чем иная блестящая победа.
Оссолинский, сообразив все, присвоил себе вчерашнюю мысль Собесского. Он вошел в избу короля с пасмурным лицом.
— Благодарение Богу! — встретил его Ян Казимир. — Питаю наилучшие надежды. Надо надеяться на подкрепление.
Канцлер помолчал.
— Наияснейший пан, — сказал он, наконец, — я тоже теряю надежды, но если можно пощадить шляхетскую кровь, то нужно попытаться. Не следует обманывать самих себя, держаться мы можем, но збаражских героев не освободим, а сами так ослабеем, что, если подойдут новые татарские полчища, кто знает, — устоим ли мы.
Король развел руками.
— На Бога Заступника надежда наша! — воскликнул он.
— Я думаю, — продолжал Оссолинский, — что следует попробовать, не удастся ли каким-нибудь чудом оторвать татар от казаков. Их надо купить.
— Каким образом? — спросил король.
— Я пошлю пленного татарина с письмом к Ислам-Гирею. Спрошу его: почему он, союзник Польши, не сохранил верности и дружит с нашими врагами? Мне говорит предчувствие, что этот способ может оказаться для нас спасением. На посполитое рушенье трудно надеяться. Казачество, предоставленное самому себе, не в состоянии будет бороться с нами и Збаражем… Так я пошлю письмо? — прибавил он после некоторой паузы.
— Неужели придется выпить до дна чашу унижения? — возразил король.
— Не будет унижением простой вопрос, ведь мы ничего не просим у них. Татары потерпели поражение, добычи награбили немного; дадим им хотя бы все наши деньги, до последнего гроша, лишь бы отступились от казаков.
Король задумался, не ответил.
— Оружия из рук не выпустим, — прибавил Оссолинский, — но если кровь можно выкупить золотом?..
— Боюсь, что этот договор с татарами ляжет на меня пятном и грехом, — медленно произнес король, — но я обязан щадить драгоценную кровь, а сломить казачество необходимо; делай же, что Бог внушает.
Ян Казимир вздохнул.
— Не хочет Бог благословить мое оружие, — прошептал он с грустью. — Да будет воля Его!