Что за чудо случилось? Источников чистых просили
Мы у тебя, земля, — что же нам шлешь из глубин?
Или есть жизнь под землей? Иль живет под лавою тайно
Новое племя? Иль нам прошлое возвращено?
Римляне, греки, глядите: открыта снова Помпея,
Город Геракла воскрес в древней своей красоте!
В 1738 году Мария Амалия Христина, дочь Августа III Саксонского, покинула Дрезденский двор и вышла замуж за Карла Бурбонского, короля обеих Сицилий. Осматривая обширные залы неаполитанских дворцов и огромные дворцовые парки, живая и влюбленная в искусство королева обратила внимание на статуи и скульптуры, которые были найдены незадолго до последнего извержения Везувия: одни — случайно, другие — по инициативе некоего генерала д'Эльбефа. Красота статуй привела королеву в восторг, и она попросила своего венценосного супруга разыскать для нее новые.
Со времени последнего сильного извержения Везувия 1737 года, во время которого склон горы обнажился, а часть вершины взлетела на воздух, вулкан вот уже полтора года молчал, спокойно возвышаясь под голубым небом Неаполя, и король согласился. Проще всего было начать раскопки там, где кончил д'Эльбеф. Король посоветовался с кавалером Рокко Хоаккино де Алькубиерре, испанцем по происхождению, который был начальником его технических отрядов, и тот предоставил рабочих, орудия и порох. Трудностей было много. Нужно было преодолеть пятнадцатиметровый слой твердой, как камень, лавы. Из колодца шахты, проложенной еще д'Эльбефом, прорубили ходы, а затем пробурили отверстия для взрывчатки. И вот наступил момент, когда заступ наткнулся на металл, зазвучавший под его ударами, как колокол. Первой находкой были три обломка гигантских бронзовых коней. И только теперь было сделано самое разумное из того, что можно было сделать и с чего, собственно, нужно было начинать: пригласили специалиста. Надзор за раскопками взял на себя маркиз дон Марчелло Венути — гуманист, хранитель королевской библиотеки. За первыми находками последовали другие: три мраморные статуи одетых в тоги римлян, расписные колонны и бронзовое туловище коня. К месту раскопок прибыли король с супругой. Маркиз, спустившись по веревке в раскоп, обнаружил лестницу, архитектура которой позволила ему прийти к определенному выводу о характере всей постройки; 11 декабря 1738 года подтвердилась правильность сделанного им заключения: в этот день была обнаружена надпись, из которой следовало, что некий Руфус выстроил на свои собственные средства театр — «Theatrum Herculanense».
Так началось открытие погребенного под землей города, ибо там, где был театр, должно было быть и поселение. В свое время д'Эльбеф, сам того не подозревая — ведь перед ним в окаменевшей лаве было множество других ходов, — попал прямо на сцену театра, буквально заваленную статуями. В том, что такое количество статуй оказалось именно здесь, не было ничего удивительного: бурлящий поток лавы, сметающий все на своем пути, обрушил на просцениум заднюю стену театра, украшенную множеством скульптур. Так обрели здесь семнадцативековый покой эти каменные тела.
Надпись сообщала и имя города: Геркуланум.
Лава, огненно-жидкая масса, поток расплавленных минералов и горных пород, постепенно охлаждаясь, застывает и вновь превращается в камень. Под двадцатиметровой толщей такой застывшей лавы и лежал Геркуланум.
Во время извержения вулкана вместе с пеплом выбрасываются лапилли — небольшие куски пористой лавы — и шлак; они градом падают на землю, покрывая ее рыхлым слоем, который нетрудно удалить с помощью самых простейших орудий. Под слоем лапилли на значительно меньшей глубине, чем их собрат по несчастью Геркуланум, были погребены Помпеи.
Как нередко бывает в истории, да, впрочем, и в жизни, наибольшие трудности приходятся на начало пути, а самый длинный путь частенько принимают за самый короткий. После раскопок, предпринятых д'Эльбефом, прошло еще тридцать пять лет, прежде чем первый удар лопаты положил начало освобождению Помпеи.
Кавалер Алькубиерре, который по-прежнему возглавлял раскопки, был неудовлетворен своими находками, хотя они и позволили Карлу Бурбонскому организовать музей, равного которому не было на свете. И вот король и инженер пришли к единому решению: перенести раскопки в другое место, начав на этот раз не вслепую, а там, где, по словам ученых, лежали Помпеи, засыпанные, согласно античным источникам, в тот же день, что и город Геркулеса.
Дальнейшее напоминало игру, которую дети называют «огонь и вода», но с участием еще одного партнера — плута, который в тот момент, когда рука приближается к запрятанному предмету, кричит вместо «огонь» — «вода». В роли таких путаников выступали алчность, нетерпение, а порой и мстительность.
Раскопки начались 1 апреля 1748 года, и уже 6 апреля была найдена великолепная большая стенная роспись. 19 апреля наткнулись на первого мертвеца, вернее на скелет; он лежал вытянувшись, а из его рук, застывших в судорожной хватке, выкатилось несколько золотых и серебряных монет. Но вместо того чтобы продолжать рыть дальше, систематизировав все найденное и сделав выводы, которые позволили бы сэкономить время при дальнейших работах, раскоп был засыпан — о том, что удалось наткнуться на центр Помпеи, никто даже не подозревал; были начаты новые раскопки в других местах.
Удивляться этому не приходится. Могло ли быть иначе? Ведь в основе интереса королевской четы к этим раскопкам лежал всего-навсего восторг образованных невежд, да, кстати говоря, у короля и с образованием дела обстояли далеко не блестяще. Алькубиерре интересовала лишь техника дела (Винкельман впоследствии гневно заметил, что Алькубиерре имел такое же отношение к древности, «какое луна может иметь к ракам»), все же остальные участники раскопок были озабочены лишь одной тайной мыслью: не упустить счастливой возможности быстро разбогатеть — вдруг в один прекрасный день под заступом вновь заблестит золото или серебро? Заметим, что из 24 рабочих, занятых 6 апреля на раскопках, двенадцать были арестантами, а остальные получали нищенскую плату.
Раскопки привели к амфитеатру, но, поскольку здесь не нашли ни статуй, ни золота, ни украшений, перешли опять в другое место. Между тем терпение привело бы к цели. В районе Геркулесовых ворот наткнулись на виллу, которую совершенно неправомерно — теперь уже никто не помнит, как возникло это мнение, — стали считать домом Цицерона. Подобным взятым, как говорится, с потолка утверждениям еще не раз будет суждено сыграть свою роль в истории археологии, и, надо сказать, не всегда бесплодную.
Стены этой виллы были украшены великолепными фресками: их вырезали, с них сняли копии, но саму виллу сразу же засыпали. Более того! В течение четырех лет весь район близ Чивита (бывшие Помпеи) оставался забытым; все внимание привлекли к себе более богатые раскопки в Геркулануме, в результате которых там был найден один из наиболее выдающихся памятников античности: вилла с библиотекой, которой пользовался философ Филодемос, известная ныне под названием «Вилла деи Папири». Наконец в 1754 году вновь обратились к южной части Помпеи, где нашли остатки нескольких могил и развалины античной стены. С этого времени и вплоть до сегодняшнего дня в обоих городах почти непрерывно ведутся раскопки и на свет извлекается одно чудо за другим.
Лишь составив себе точное представление о характере катастрофы, жертвами которой стали эти два города, можно понять и в полной мере представить себе, какое воздействие оказало открытие этих городов на век предклассицизма.
В середине августа 79 года н. э. появились первые признаки предстоящего извержения Везувия; впрочем, извержения бывали и раньше, однако в предобеденные часы 24 августа стало ясно, что на сей раз дело оборачивается настоящей катастрофой.
Со страшным грохотом, подобным сильному раскату грома, разверзлась вершина вулкана. К заоблачным высям поднялся столб дыма, напоминавший по своим очертаниям гигантский кедр. С неба, исчерченного молниями, с шумом и треском обрушился настоящий ливень из камней и пепла, затмивший солнце. Замертво падали на землю птицы, с воплем разбегались во все стороны люди, забивались в норы звери; по улицам неслись потоки воды, неизвестно откуда взявшейся — с неба или из недр земли.
Катастрофа застала города в ранние часы обычного солнечного дня. Им суждено было погибнуть по-разному. Лавина грязи, образовавшейся из пепла, воды и лавы, залила Геркуланум, затопила его улицы и переулки. Поднимаясь, она достигала крыш, затекала в окна и двери, наполняя собой весь город, как вода губку, и в конце концов наглухо замуровала его вместе со всем, что не успело спастись в отчаянном бегстве.
Судьба Помпеи сложилась по-иному. Здесь не было потока грязи, единственным спасением от которого было, по-видимому, бегство; здесь все началось с вулканического пепла, который можно было легко стряхнуть. Однако вскоре стали падать лапилли, потом — куски пемзы, по нескольку килограммов каждый. Вся опасность становилась ясной лишь постепенно. И когда наконец люди поняли, что им угрожает, было уже слишком поздно. На город опустились серные пары; они заползали во все щели, проникали под повязки и платки, которыми люди прикрывали лица, — дышать становилось все труднее… Пытаясь вырваться на волю, глотнуть свежего воздуха, горожане выбегали на улицу здесь они попадали под град лапилли и в ужасе возвращались назад, но едва переступали порог дома, как на них обваливался потолок, погребая их под своими обломками. Некоторым удавалось отсрочить свою гибель: они забивались под лестничные клетки и в галереи, проводя там в предсмертном страхе последние полчаса своей жизни. Потом и туда проникали серные пары.
Сорок восемь часов спустя вновь засияло солнце, однако и Помпеи и Геркуланум к тому времени уже перестали существовать.1 В радиусе восемнадцати километров все было разрушено, поля покрылись лавой и пеплом. Пепел занесло даже в Сирию и Египет. Теперь над Везувием был виден только тонкий столб дыма и снова голубело небо.
Можно себе представить, какое необычайно важное значение имел характер этого события для сегодняшнего дня, для науки, занимающейся изучением прошлого.
Прошло почти семнадцать столетий.
Люди другой культуры, других обычаев, но связанные с теми, кто оказался жертвами катастрофы, кровными узами родства всего человечества, взялись за заступы и откопали то, что так долго покоилось под землей. Это можно сравнить только с чудом воскрешения.
Ушедшему с головой в свою науку и поэтому свободному от всякого пиетета исследователю подобная катастрофа может представиться удивительной «удачей». «Я затрудняюсь назвать какое-либо явление, которое было бы более интересным…» — простодушно говорит Гете о гибели Помпеи. И в самом деле, что может лучше, чем пепел, сохранить, нет, законсервировать — это будет точнее — для последующих поколений исследователей целый город в том виде, каким он был в своих трудовых буднях? Город умер не обычной смертью — он не успел отцвести и увять. Словно по мановению волшебной палочки, застыл он в расцвете своих сил, и законы времени, законы жизни и смерти утратили свою власть над ним.
До того как начались раскопки, был известен только сам факт гибели двух городов во время извержения Везувия. Теперь это трагическое происшествие постепенно вырисовывалось все яснее и сообщения о нем античных писателей облекались в плоть и кровь. Все более зримым становился ужасающий размах этой катастрофы и ее внезапность: будничная жизнь была прервана настолько стремительно, что поросята остались в духовках, а хлеб в печах.
Какую историю могли, например, поведать останки двух скелетов, на ногах которых еще сохранились рабские цепи? Что пережили эти люди — закованные, беспомощные, в те часы, когда кругом все гибло? Какие муки должна была испытать эта собака, прежде чем околела? Ее нашли под потолком одной из комнат: прикованная цепью, она поднималась вместе с растущим слоем лапилли, проникавших в комнату сквозь окна и двери, до тех пор, пока наконец не наткнулась на непреодолимую преграду — потолок, тявкнула в последний раз и задохнулась.
Под ударами заступа открывались картины гибели семей, ужасающие людские драмы; последнюю главу известного романа Бульвер-Литтона «Последние дни Помпеи» отнюдь нельзя назвать неправдоподобной. Некоторых матерей нашли с детьми на руках; пытаясь спасти детей, они укрывали их последним куском ткани, но так и погибли вместе. Некоторые мужчины и женщины успели схватить свои сокровища и добежать до ворот, однако здесь их настиг град лапилли, и они погибли, зажав в руках свои драгоценности и деньги. «Cave Canem» — «Остерегайся собаки» гласит надпись из мозаики перед дверью того дома, в котором Бульвер поселил своего Главка. На пороге этого дома погибли две девушки: они медлили с бегством, пытаясь собрать свои вещи, а потом бежать было уже поздно. У Геркулесовых ворот тела погибших лежали чуть ли не вповалку; груз домашнего скарба, который они тащили, оказался для них непосильным. В одной из комнат были найдены скелеты женщины и собаки. Внимательное исследование позволило восстановить разыгравшуюся здесь трагедию. В самом деле, почему скелет собаки сохранился полностью, а останки женщины были раскиданы по всей комнате? Кто мог их раскидать? Может быть, их растащила собака, в которой под влиянием голода проснулась волчья природа? Возможно, она отсрочила день своей гибели, напав на собственную хозяйку и разодрав ее на куски. Неподалеку, в другом доме, события рокового дня прервали поминки. Участники тризны возлежали вокруг стола; так их нашли семнадцать столетий спустя — они оказались участниками собственных похорон.
В одном месте смерть настигла семерых детей, игравших, ничего не подозревая, в комнате. В другом — тридцать четырех человек и с ними козу, которая, очевидно, пыталась, отчаянно звеня своим колокольчиком, найти спасение в мнимой прочности людского жилища. Тому, кто слишком медлил с бегством, не могли помочь ни мужество, ни осмотрительность, ни сила. Был найден скелет человека поистине геркулесовского сложения; он также оказался не в силах защитить жену и четырнадцатилетнюю дочь, которые бежали впереди него: все трое так и остались лежать на дороге. Правда, в последнем усилии мужчина, очевидно, сделал еще одну попытку подняться, но, одурманенный ядовитыми парами, медленно опустился на землю, перевернулся на спину и застыл. Засыпавший его пепел как бы снял слепок с его тела; ученые залили в эту форму гипс и получили скульптурное изображение погибшего помпеянина.
Можно себе представить, какой шум, какой грохот раздавался в засыпанном доме, когда оставленный в нем или отставший от других человек вдруг обнаруживал, что через окна и двери выйти уже нельзя; он пытался прорубить топором проход в стене; не найдя здесь пути к спасению, он принимался за вторую стену, когда же и из этой стены ему навстречу устремлялся поток, он, обессилев, опускался на пол.
Дома, храм Изиды, амфитеатр — все сохранилось в неприкосновенном виде. В канцеляриях лежали восковые таблички, в библиотеках — свитки папируса, в мастерских — инструменты, в банях — стригалы (скребки). На столах в тавернах еще стояла посуда и лежали деньги, брошенные в спешке последними посетителями. На стенах харчевен сохранились любовные стишки; фрески, которые были, по словам Венути, «прекраснее творений Рафаэля», украшали стены вилл.
Перед этим богатством открытий очутился теперь образованный человек XVIII столетия; как человек, родившийся после Ренессанса, он был подготовлен к восприятию всех красот античности, но как сын того века, в который уже угадывалась грядущая сила точных наук, он предпочитал эстетической созерцательности изучение фактов.
Объединить оба эти воззрения мог только человек, знающий и любящий античное искусство и в то же время владеющий методами научного исследования и научной критики. Когда в Помпеях раздались первые удары заступа, человек, для которого эта задача станет делом жизни, проживал вблизи Дрездена и занимал пост графского библиотекаря. Ему было тридцать лет, и он не совершил еще ничего значительного. Двадцать один год спустя не кто иной, как Готтхольд Эфраим Лессинг, получив известие о его смерти, писал: «За последнее время это уже второй писатель, которому я охотно подарил бы несколько лет моей жизни».
Анжелика Кауфман написала в 1764 году в Риме портрет своего учителя Винкельмана. Он сидит перед открытой книгой с пером в руке. У него огромные темные глаза и лоб мыслителя, большой нос, придающий ему сходство с Бурбонами, мягкие, округлые очертания рта и подбородка. Он похож скорее на художника или артиста, чем на ученого. «Природа дала ему все, что необходимо мужчине, и все, что может его украсить», — сказал Гете.
Он родился в 1717 году в Стендале в семье бедного башмачника. В детстве он излазил все окрестные курганы, и с его легкой руки поисками древних могил занялись все местные мальчишки. В 1743 году он стал помощником директора школы в Зеегаузене. «С величайшей тщательностью выполнял я обязанности учителя и заставлял ребятишек, головы которых были покрыты паршой, затверживать азбуку, сам же я в то время всей душой стремился к познанию красоты и восхищался гомеровскими метафорами». В 1748 году он стал библиотекарем у графа фон Бюнау и поселился близ Дрездена. Пруссию Фридриха II он покинул без всякого сожаления: он имел возможность убедиться в том, что это «деспотическая страна». Вспоминал он о ней с содроганием: «Во всяком случае, я чувствовал рабство больше, чем другие». Перемена местожительства определила его дальнейшую судьбу: он попал в круг выдающихся художников. Сыграло роль и то, что в Дрездене находилась самая большая в Германии коллекция древностей; это заставило его изменить свои прежние планы (он был одержим идеей отправиться в Египет). Первые же его работы, появившиеся в печати, получили отклик во всей Европе. Духовно независимый, отнюдь не догматик в своих религиозных воззрениях, он переходит в католичество, чтобы получить работу в Италии — для него Рим стоил мессы. В 1758 году он становится библиотекарем и хранителем коллекций кардинала Аль-бани, в 1763 году — верховным хранителем всех древностей Рима и его окрестностей, посещает Помпеи и Геркуланум.
В 1768 году Винкельман был убит.
Иоганн Иоахим Винкельман (1717—1760)
Три произведения Винкельмана положили основание научному исследованию истории древности: «Донесения о раскопках в Геркулануме» («Sendschreiben»), его основной труд «История искусства древности» («Geschichte der Kunst des Altertums») и «Неизвестные античные памятники» («Monumenti antichi inediti»).2
Мы уже говорили о том, что раскопки в Помпеях и Геркулануме велись без всякого плана, но еще большим злом, чем отсутствие плана, была та таинственность, которой эти раскопки окружались по приказу эгоистичных властителей. Всем посторонним — будь то путешественники или ученые, то есть всем людям, которые могли бы поведать о раскопках миру, — доступ к ним был запрещен, и лишь некий книжный червь, по имени Баярди, получил от короля разрешение составить первый каталог находок. Он начал с предисловия, не дав себе труда даже осмотреть раскопки. Он писал, писал и, так и не приступив к основному труду, заполнил к 1752 году своими писаниями пять пухлых томов общим счетом в 2677 страниц! Завистливый и злобный, он сумел к тому же добиться распоряжения министра о запрещении публикации сообщения двух других авторов, которые, вместо того чтобы заниматься предисловиями, взяли, что называется, быка за рога и сразу перешли к делу.
Если же какому-либо исследователю и удавалось получить доступ к находкам и ознакомиться с ними, то полная неразработанность вопроса и отсутствие основополагающих данных вели к столь же далеким от истины теориям, как, например, теория Марторелли: ссылаясь на то, что при раскопках была найдена чернильница, Марторелли доказывал на 652 страницах своего двухтомного труда, что в древности были распространены не книги-свитки, а обычные в нашем понимании книги, хотя свитки папируса из библиотеки Филодемоса лежали перед его глазами. Только в 1757 году наконец появился первый фолиант о древностях, изданный Валеттой. Средства для издания — 12 тысяч дукатов — были предоставлены королем.
И вот в эту затхлую атмосферу зависти, интриг, учености пудреных париков попал Винкельман. Преодолевая неслыханные трудности — в нем заподозрили шпиона, — Винкельман все же добился разрешения посетить королевский музей, однако ему было строжайше запрещено зарисовывать находящиеся там скульптуры и статуи. Винкельман был разозлен этим запретом и, как оказалось, не был в своем озлоблении одинок. В августинском монастыре, где Винкельман остановился, он познакомился с патером Пьяджи, которого застал за весьма странным занятием.
В свое время, когда была найдена библиотека Виллы деи Папири, всех привела в восхищение ее богатая коллекция старинных рукописей. Но стоило взять в руки тот или иной папирус, чтобы рассмотреть или прочитать его, как он тут же превращался в пыль.
Спасти папирусы пробовали самыми разными способами. Все попытки были тщетны. Но вот однажды невесть откуда появился патер с «почти такой же рамкой, какой пользуются для завивки волос при изготовлении париков»; он утверждал, что с помощью этого приспособления ему удастся развернуть свитки, не повредив их. Ему предоставили свободу действий. К тому времени, когда Винкельман очутился в келье патера, тот уже несколько лет занимался своей работой. Его успехам в развертывании папирусов сопутствовал его явный неуспех у короля и Алькубиерре, которые ничего не смыслили в этой работе и не понимали всей ее сложности. Все время, пока Винкельман сидел у него в келье, озлобленный монах честил всех и вся. С величайшей осторожностью, словно перебирая пух, он буквально по миллиметру прокручивал на своей машинке обуглившийся папирус, браня при этом короля за равнодушие, а чиновников и рабочих за их неспособность к работе. Гордясь одержанной победой, он показывал Винкельману очередную спасенную им страницу из трактата Филодемоса о музыке, но вдруг снова вспоминал о нетерпеливых и завистливых невеждах и опять принимался браниться.
Винкельман слушал речи патера с большим сочувствием: ведь и ему все еще было запрещено посещать раскопки; как и прежде, он вынужден был довольствоваться посещениями музея, как и прежде, ему запрещалось снимать копии. Благодаря тому, что он подкупил смотрителей, ему удалось увидеть некоторые находки, но через некоторое время к ним добавились новые, имеющие немаловажное значение для общей оценки античной культуры. Эти фрески и скульптуры были несколько необычны по своему содержанию. Король, человек чрезвычайно ограниченный, был шокирован, когда ему показали скульптуру сатира, сжимающего в страстных объятиях козу. Он приказал немедленно отправить все подобного рода скульптуры в Рим и держать их там под замком. Так Винкельману и не удалось увидеть эти произведения.
Конь, найденный при раскопках в Геркулануме. Бронза. Реставрация.
И все-таки, несмотря на все трудности, он в 1762 году опубликовал первое донесение об открытиях в Геркулануме. Двумя годами позже он вновь посетил город и музей и опубликовал второе донесение. В обоих донесениях он ссылался на сведения, почерпнутые им из рассказов патера; и то и другое содержало резкую критику. Когда второе его донесение дошло во французском переводе до неаполитанского двора, там поднялась целая буря возмущения: этот немец, которому была оказана редкая милость — ведь ему позволили осмотреть музей, — отплатил за нее такой монетой! Разумеется, нападки Винкельмана были справедливы, а его гнев — не беспричинным. Впрочем, для нас это уже не имеет никакого значения. Основная ценность донесений заключалась в том, что в них впервые ясно и по-деловому были описаны начатые у подножия Везувия раскопки.
В это же время появился и другой, по существу главный, труд Винкельмана — «История искусства древности». В нем он выступил как классификатор античных памятников, число которых непрерывно росло. Не имея перед собой никакого образца для подражания, как он сам об этом с гордостью говорил, он изложил впервые историю развития античного искусства. Он создал свою систему, опираясь на скудные и отрывочные сведения, почерпнутые им из трудов древних авторов, и с величайшей проницательностью истолковав все имевшиеся в его распоряжении новые данные; блестящее изложение, образные и яркие выводы произвели необыкновенное впечатление на весь образованный мир, всех охватило то горячее сочувствие античным идеалам и увлечение ими, которое породило век классицизма.
Эта книга оказала решающее влияние на развитие археологии; она побуждала заняться поисками прекрасного, где бы оно ни таилось, она указывала путь, давала ключ к открытию древних цивилизаций с помощью изучения памятников их культуры; она пробуждала надежду найти с помощью заступа еще что-либо, столь же неизвестное, удивительное и прекрасное, как погребенные под землей Помпеи.
Но только в своем труде «Неизвестные античные памятники», вышедшем в 1767 году, Винкельман дал в руки юной археологии в полном смысле научное оружие. Винкельман, который не имел перед собой образца для подражания, сам стал таким образцом. Изучив для определения и интерпретации памятников всю греческую мифологию и сумев использовать в своих обобщениях даже самые мелкие подробности, он освободил ранее существовавший метод от филологических пут и от опеки древних историков, свидетельства которых возводились до сих пор в канон.
Многие утверждения Винкельмана были неверными, многие его выводы слишком поспешными. Созданная им картина древности страдала идеализацией: в Элладе жили не только «люди, равные богам». Его знание греческих произведений искусства, несмотря на обилие материала, было весьма ограниченным. Он увидел лишь копии, сделанные в римскую эпоху и отбеленные миллионами капель воды и миллиардами песчинок. Между тем мир древности вовсе не был столь строг и столь белоснежен. Он был пестрым, настолько пестрым, что, несмотря на все тому подтверждения, нам сегодня трудно это себе представить. Подлинная греческая пластика и скульптура были многоцветны. Так, мраморная статуя женщины из Афинского акрополя окрашена в красный, зеленый, голубой и желтый цвета. Нередко находили статуи не только с красными губами, но и со сделанными из драгоценных камней сверкающими глазами и даже с искусственными ресницами, — что особенно непривычно для нас.
Лиссип. Отдыхающий Гермес. Бронзовая копия, найденная в Геркулануме. IV в. до н. э.
Непреходящей заслугой Винкельмана является то, что он установил порядок там, где до него был только хаос, привнес знание туда, где до тех пор господствовали лишь догадки и легенды. Еще большей его заслугой является все то, что он сделал своим открытием античного мира для немецкой классики Шиллера и Гете; кроме того, Винкельман дал будущим исследователям оружие, с помощью которого они сумели впоследствии вырвать из тьмы времен другие, еще более древние цивилизации.
В 1768 году, возвращаясь в Италию из поездки на родину, Винкельман познакомился в одной из гостиниц Триеста с неким итальянцем, не подозревая, что перед ним неоднократно привлекавшийся к суду преступник. Мы можем лишь гадать, почему Винкельман искал общества этого экс-кока и даже ел вместе с ним в своей комнате. Винкельман был заметным клиентом в отеле. Он был богато одет, его манеры обличали в нем светского человека, при случае можно было увидеть, что у него есть и золотые монеты — память об аудиенции у Марии Терезии. Итальянец, откликавшийся на мало подходившее ему имя Арканджело,3 запасся веревкой и ножом.
Вечером 8 июня 1768 года ученый решил написать еще пару страниц и, сняв верхнюю одежду, присел к письменному столу. В этот момент в комнату вошел итальянец. Он накинул Винкельману на шею петлю и в разыгравшейся вслед за этим короткой схватке нанес ученому шесть тяжелых ножевых ранений. Смертельно раненный Винкельман, человек очень крепкого телосложения, нашел в себе силы спуститься по лестнице вниз. Появление его, окровавленного и бледного, вызвало настоящий переполох среди кельнеров и горничных, а когда они пришли в себя, всякая помощь оказалась уже ненужной. Через несколько часов Винкельман скончался; на его письменном столе нашли листок бумаги с последними написанными его рукой словами: «Следует…»
Он не успел закончить свою мысль: убийца выбил перо из рук великого ученого, основателя новой науки. Но труд Винкельмана не остался бесплодным. Во всем мире живут его ученики. Со дня его гибели минуло уже чуть ли не два столетия, но по-прежнему в Риме и Афинах, во всех ныне существующих крупных центрах археологической науки ежегодно 9 декабря археологи отмечают День Винкельмана — день рождения великого ученого.
Если мы откроем сегодня какую-нибудь книгу, посвященную античному искусству, нас, если мы над этим задумаемся, должно поразить одно обстоятельство: без затруднения авторы в подписях к рисункам сообщают совершенно точные сведения о том, каким событиям они посвящены, кто на них изображен. Вот эта голова, найденная одним крестьянином из Кампаньи, голова Августа, а вот та конная статуя — статуя Марка Аврелия, а это банкир Люций Цецилий Юкунда; или, еще точнее, — это Аполлон Сауроктон, изваянный Праксителем, это амазонка Поликлета; а вот эта роспись вазы Дуриса изображает Зевса, похищающего спящую девушку.
Кто из нас задумывается над тем, откуда почерпнуты эти сведения, каким образом люди сумели разобраться в том, кому принадлежит та или иная скульптура, кого она изображает, тем более что чуть ли не все эти скульптуры безымянные?
Мы видим в музеях пожелтевшие от времени, полуистлевшие свитки папируса, черепки ваз, фрагменты рельефов, колонн, испещренных какими-то рисунками и знаками, иероглифами и клинописью. Мы знаем, есть люди, для которых разобраться в этих знаках, прочесть их так же просто, как для нас прочитать газету или книгу. Отдаем ли мы себе отчет в том, какой остротой ума нужно было обладать, чтобы суметь раскрыть тайну языков, которые были мертвыми уже в те времена, когда Северная Европа еще находилась на стадии варварства? Задумываемся ли мы над тем, что помогло нам проникнуть в тайну этих мертвых знаков?
Мы перелистываем труды современных историков — перед нами проходит история древних народов, следы культуры которых обнаруживаются еще и сегодня в тех или иных элементах языка, во многих наших обычаях и нравах, в наших произведениях искусства, несмотря на то что жизнь этих народов протекала в далеких от нас землях и следы ее теряются во тьме веков. Мы читаем их историю и знаем, что это не легенда, не сказка — перед нами цифры, даты, имена правителей и королей; мы узнаем, как они жили в дни войны и в дни мира, какими были их дома, их храмы. Мы узнаем о периодах величия и падения государства с точностью до года, месяца и даже дня, хотя все события происходили задолго до нашей эры, когда нашего летосчисления не было еще и в помине, когда не родились еще наши календари. Откуда же все эти сведения, откуда эта точность и определенность хронологических таблиц?
Мы хотим рассказать о становлении науки археологии, представить ее в развитии, не утаив ничего. Большинство вопросов, которые мы только что задали, отпадут по мере изложения. Дабы не утомлять читателя повторениями, мы позволим себе, однако, уже сейчас сделать несколько общих, предварительных замечаний о методах археологии, рассказать о тех трудностях, с которыми ей приходится сталкиваться.
Римский антиквар Аугусто Яндоло рассказывает в своих воспоминаниях о том, как ему еще мальчишкой довелось вместе с отцом присутствовать при вскрытии этрусского саркофага: «Нелегко было сдвинуть крышку; наконец она поднялась, стала вертикально и потом тяжело упала на другую сторону. И тогда произошло то, чего я никогда не забуду, что до самой смерти будет стоять у меня перед главами: я увидел молодого воина в полном вооружении — в шлеме, с копьем, щитом и в поножах. Я подчеркиваю: не скелет воина, а самого воина. Казалось, смерть не коснулась его. Он лежал вытянувшись, и можно было подумать, что его только что положили в могилу. Это видение продолжалось какую-то долю секунды. Потом оно исчезло, словно развеянное ярким светом факелов. Шлем скатился направо, круглый щит вдавился в латы, покрывавшие грудь, поножи, лишившись опоры, оказались на земле. От соприкосновения с воздухом тело, столетиями лежавшее непотревоженным, неожиданно превратилось в прах, и только пылинки, казавшиеся в свете факелов золотистыми, еще плясали в воздухе».
Воин был представителем того загадочного народа, происхождение и родословная которого неизвестны и поныне. Один-единственный взгляд успели бросить на него, на его лицо исследователи, и он рассыпался, превратился в пыль. Почему? Виной тому была неосторожность исследователей.
Когда в странах классической древности еще задолго до открытия Помпеи стали находить в земле первые статуи (к тому времени люди были уже достаточно просвещенными, чтобы не только видеть в этих обнаженных фигурах языческих идолов, но и смутно догадываться об их эстетической ценности), когда эти статуи стали выставлять в эпоху Ренессанса во дворцах тиранов и кардиналов, их все-таки еще рассматривали всего лишь как курьезные раритеты, коллекционирование которых стало модой; порой в таких частных музеях какая-либо античная статуя мирно соседствовала с засушенным эмбрионом двухголового ребенка, а античный рельеф уживался рядом с чучелом птицы, которую якобы держал в руках святой Франциск, покровитель птиц.
Вплоть до прошлого столетия ничто не мешало людям жадным и невежественным обогащаться за счет находок, а если это обещало доход, то и разрушать найденное.
В XVI веке на Forum Romanum — площади, на которой в Древнем Риме происходили народные собрания (здесь вокруг Капитолия сгруппировались великолепнейшие постройки), пылали печи для обжига извести, а в древних храмах были устроены каменоломни. Папы употребляли мраморные плиты для облицовки фонтанов в своих дворцах. С помощью пороха был взорван Серапеум; это сделали лишь для того, чтобы украсить конюшню одного из Иннокентиев. Камни из терм Каракаллы превратились в ходкий товар. Более четырех веков подряд Колизей служил каменоломней. Еще в 1860 году папа Пий IX продолжил это разрушение, чтобы за счет языческого наследства раздобыть дешевый материал для христианской постройки. Там, где сохранившиеся памятники могли бы дать ценнейшие сведения, археологи XIX и XX веков находили лишь руины.
Но там, где ничего подобного не было, где ничья злоумышленная рука не занималась разрушениями, ни один вор не искал запрятанных сокровищ и перед глазами археолога вставало никем не потревоженное прошлое (как это редко случалось!), — там исследователя подстерегали другие трудности, связанные с определением и истолкованием находки.
В 1856 году неподалеку от Дюссельдорфа были найдены остатки скелета. Когда мы сегодня говорим об этой находке, мы называем ее останками неандертальского человека, но в те времена их приняли за останки животного, и только доктор Фульрот, преподаватель гимназии из Эльберфельде, сумел правильно определить принадлежность найденного скелета. Профессор Майер из Бонна считал его скелетом погибшего в 1814 году казака, Вагнер из Геттингенского университета думал, что это скелет древнего голландца, парижский ученый Прюнер-Бей утверждал, что это скелет древнего кельта, а знаменитый врач Вирхов, чьи слишком поспешные суждения не раз тормозили научную мысль, авторитетно заявил, что этот скелет принадлежит современному человеку, однако носит следы старческой деформации. Науке понадобилось ровно пятьдесят лет для того, чтобы установить: учитель гимназии из Эльберфельде был прав.
Правда, данный пример относится скорее в области первобытной истории и антропологии, чем к археологии, но можно вспомнить и другое, скажем, попытки определить, когда была изваяна знаменитая группа Лаокоона — одна из наиболее известных скульптур Древней Греции. Винкельман относил ее к эпохе Александра Македонского, минувший век видел в ней шедевр родосской художественной школы, относя группу примерно к 150 году до н. э., некоторые считали, что она изваяна во времена первых императоров. Мы же сегодня знаем, что авторами Лаокоона были родосские скульпторы Агесандр, Полидор и Атенодор, изваявшие эту группу в пятидесятых годах первого столетия до н. э.
Итак, давность и содержание изображения трудно определить даже тогда, когда тот или иной древний памятник сохранился в своем первоначальном виде. А как быть в тех случаях, когда возникают сомнения в аутентичности самого памятника?
Здесь к месту вспомнить о каверзной, чисто уленшпигелевской проделке, жертвой которой стал профессор Берингер из Вюрцбурга. В 1726 году он опубликовал книгу; ее название, написанное по-латыни, не может здесь быть воспроизведено, ибо оно занимает целых полторы страницы. Речь в этой книге шла об окаменелостях, которые были найдены Берингером и его учениками неподалеку от Вюрцбурга. Берингер повествует о цветах, лягушке, о пауке, который окаменел вместе с пойманной им мухой, о табличках с еврейскими письменами и о других самых диковинных вещах. Автор не поскупился на рисунки: сделанные с натуры, великолепно переданные в гравюрах, они прекрасно дополняли текст, раскрывая и обогащая его. Книга была объемистой, содержательной, в ней было немало полемических выпадов против научных противников профессора; она имела успех, ее хвалили… до тех пор, пока не выяснилась страшная истина: все было лишь проделкой школяров, которые решили позабавиться над своим профессором. Они сами изготовили все «окаменелости» и позаботились о том, чтобы они очутились именно там, где профессор занимался своими поисками.
Коль скоро мы вспомнили Берингера, не следует забывать и французского аббата Доменека. В Арсенальной библиотеке Парижа хранится великолепное издание его книги с 228 таблицами и факсимиле, вышедшей в свет в I860 году под названием «Manuscript pictographique americain». Как выяснилось позднее, эти «индейские рисунки» были всего лишь черновыми эскизами из рисовальной тетради одного американского мальчика, немца по происхождению.
Могут возразить, что подобная история могла приключиться только с каким-нибудь Берингером или Доменеком. Ну а великий Винкельман? Ведь он тоже стал жертвой мистификации со стороны художника Казановы (брата известного мемуариста), иллюстрировавшего его «Античные памятники». Казанова изготовил в Неаполе три картины; на одной из них были изображены Юпитер и Ганимед, а на двух остальных — танцовщицы.4 Затем он послал их Винкельману, уверив его, что картины были сняты прямо со стен в Помпеях, а для пущей убедительности своих слов придумал совершенно невероятную романтическую историю о некоем офицере, который якобы тайком, по одной, выкрал эти картины. Смертельная опасность… темная ночь… тени гробниц… Казанова знал цену красочным деталям! И Винкельман попался на его удочку: он не только поверил в подлинность картин, он поверил всем россказням Казановы. В пятой главе своей книги «Неизвестные античные памятники» он дал точное описание этих «находок», отметив, в частности, что Ганимед — это картина, «равной которой еще никому не приходилось видеть». В этом он был прав: если не считать Казановы, он действительно был первым из тех, кто ее увидел. «Любимец Юпитера, несомненно, принадлежит к числу самых ярких фигур, доставшихся нам от искусства античности. Я не знаю, с чем можно сравнить его лицо: оно буквально дышит сладострастием, кажется, для Ганимеда в поцелуях — вся жизнь».
Уж коль такой человек, как Винкельман, наделенный острейшим критическим чутьем, мог стать жертвой обмана, то кто может поручиться, что и с ним не произойдет что-либо подобное?
Искусство определения памятников, овладев которым исследователь уже не так легко поддается мистификации, метод, с помощью которого устанавливают по соответствующим признакам подлинность того или иного произведения, определяют его происхождение и историю, — все это составляет содержание науки, которая называется герменевтикой.
Книги, посвященные определению одних только известных классических находок, составляют целые библиотеки. Историю некоторых определений мы можем проследить, начиная с первой попытки интерпретации, принадлежащей еще Винкельману, и вплоть до дискуссий на те же темы, ведущихся современными учеными.
Археологи — это следопыты. С проницательностью, присущей детективам, подбирают они камешек к камешку (и часто не только фигурально) до тех пор, пока постепенно не придут к логически напрашивающимся выводам. Легче ли им, чем криминалистам? Ведь они имеют дело с мертвыми предметами — с противником, не способным к сознательному противодействию, лишенным возможности запутывать следы, наводить на ложный путь. Это верно: мертвые камни не могут оказать сопротивления тем, кто их созерцает. Но сколько фальсификаций они таят! Сколько ошибок допустили те, кто опубликовал первые известия о той или иной находке! Ведь ни один археолог не в состоянии изучить в подлиннике все находки — они рассеяны по всей Европе, по музеям всего мира. Ныне, правда, фотография дает совершенно точное их изображение, но далеко не все еще сфотографировано; до сих пор еще приходится часто довольствоваться рисунками, субъективно раскрашенными, субъективно исполненными. Эти рисунки, зачастую сделанные людьми, ничего не смыслящими ни в мифологии, ни в античной истории, неточны, изобилуют ошибками.
На одном саркофаге, хранящемся ныне в Лувре, изображены Психея и Амур. У Амура отбита правая рука, но кисть руки сохранилась: она лежит на щеке Психеи. Эту кисть два французских археолога превратили на своем рисунке… в бороду. Подумать только, бородатая Психея! Несмотря на явную нелепость этого рисунка, третий француз, издавший каталог Лувра, пишет: «Скульптор, создавший саркофаг, не разобрался в сюжете — он наделил Психею, одетую в женское платье, бородой!» А вот еще один случай, показывающий, как далеко можно уйти по ложному следу, настолько порой запутанному, что и нарочно не придумаешь. В Венеции есть один рельеф5 — серия сцен, изображающая двух мальчиков: впрягшись вместо быков в повозку, они везут женщину. Этот рельеф был дополнен и реставрирован примерно полтораста лет назад. Интерпретаторы того времени видели в нем иллюстрацию к одному из рассказов Геродота: Геродот сообщает о некой Кидиппе, жрице Геры, которую однажды за отсутствием быков привезли к храму ее собственные сыновья. Растроганная мать обратилась с мольбой к богам даровать ее сыновьям наивысшее блаженство, доступное смертным. И Гера, по совету богов, дала им возможность умереть во сне, ибо безмятежная смерть в ранней юности и есть наивысшее блаженство.
Основываясь на таком толковании, рельеф дополнили и реставрировали. Решетка у ног женщины превратилась в повозку на колесах, конец веревки в руке одного из мальчиков — в дышло. Орнаменты стали богаче, контуры более определенными, сам рельеф более глубоким. Так были созданы предпосылки для новых толкований. На основании произведенных дополнений рельеф был датирован, причем неверно; орнамент был принят за рисунки, храм объявлен усыпальницей — это тоже было неверно: рассказ Геродота приукрашен — и тоже неправомерно, ибо вся реставрация была совершенно ошибочной. Рельеф вовсе не был иллюстрацией к Геродоту. Геродота вообще никогда во времена античности не иллюстрировали. Повозка — чистейшая выдумка реставратора, он зашел в этом так далеко, что даже снабдил ее колеса спицами, которые в таком орнаментированном виде вообще никогда не встречались в античных памятниках. Плодом воображения является и ярмо, и ошейники у быков. Разве не свидетельствует данный пример о том, на какой ложный путь может завести неверное описание?
Мы упомянули Геродота — автора, чьи произведения и поныне служат неиссякаемым источником сведений о датах, о произведениях искусства и их авторах. Труды античных авторов, к какому бы времени они ни относились, основа герменевтики, но как часто они вводят в заблуждение археологов! Ведь писатель говорит о высшей правде — что ему банальная действительность! Для него история, а тем более мифы, — лишь материал для творчества.
Человек, чуждый музам, может сказать: «Писатели лгут». Если поэтическая вольность в обращении с фактами — это ложь, то действительно древние авторы лгали не менее, чем современные. Немало труда приходится затратить археологу, чтобы выбраться сквозь чащу их свидетельств на верную дорогу. Так, например, чтобы установить, к какому времени относится статуя Зевса-олимпийца из золота и слоновой кости — знаменитое творение Фидия, необходимо знать, когда и где Фидий умер. Об этом мы находим у Эфора, Диодора, Плутарха и Филохора противоречивые и взаимоисключающие друг друга данные: он умер в темнице; ему удалось из нее бежать; он был казнен в Элиде; он спокойно дожил там свой век… И только в сравнительно недавно найденном опубликованном в Женеве папирусе мы находим сведения, подтверждающие сообщение Филохора.
Все это дает некоторое представление о тех кознях, которые поджидают археолога, когда он остается один на один с тем или иным памятником. В этом единоборстве он может рассчитывать только на заступ и собственную сообразительность.
Рассказать обо всех методах, применяемых в научной критике, о том, как делаются зарисовки и описания, о том, как помогают определению находок мифология, литература, эпиграфический материал, изучение монет и утвари, о комбинированных методах определения находок путем сравнения, изучения места находки, ее залегания и находок, сопутствующих ей, рассказать обо всем этом — означало бы выйти за пределы той темы, которой посвящена наша книга. К тому же это сказалось бы и на ее занимательности.
Любителям же головоломок мы предложили бы для развлечения на досуге один вопрос: что изображено на этом рисунке? Следует отметить, что археологи до сих пор еще не нашли на него ответа. В самом деле, что это за предмет? Он бронзовый и имеет форму пентагондодекаедра; посредине каждой его грани — круглое отверстие, но все эти отверстия различного диаметра. Внутри он полый. И данный экземпляр и все остальные, подобные ему, были обнаружены в Северных Альпах, а обстоятельства находки свидетельствуют о том, что он римского происхождения.
Пентагондодекаедр
Один из интерпретаторов считает, что это игрушка, другой доказывает, что это своего рода фишка, третий — что это шаблон для измерения цилиндрических тел, четвертый хочет видеть в нем подсвечник.
Что же это все-таки за предмет?
Это начиналось так: маленький мальчик стоял около могилы на кладбище в своей родной деревушке, расположенной высоко в горах, на немецкой земле Мекленбург. В этой могиле был похоронен злодей Хенниг, по прозвищу Бранденкирль. Рассказывали, что он заживо сжег одного пастуха, а потом ударил его, уже обуглившегося, мертвого, ногой. Это не прошло Бранденкирлю даром: как говорили, каждый год его левая нога в шелковом чулке и башмаке вылезала из могилы.
Мальчик стоял и ждал — нога не показывалась. Тогда он попросил отца раскопать могилу, чтобы узнать, куда она в этом году запропастилась.
Недалеко от этого места был холм. Под ним была закопана золотая колыбель; так, во всяком случае, утверждали пономарь и няня. Как-то мальчик сказал своему отцу, промотавшему все свое состояние пастору: «У тебя нет денег? Почему бы нам не выкопать колыбель?»
Генрих Шлиман (1822—1890)
Отец рассказывал сыну сказки и легенды. Старый гуманист, он рассказывал о борьбе героев Гомера, о Парисе и Елене, об Ахилле и Гекторе, о могущественной Трое, сожженной и разрушенной. В 1829 году на Рождество он подарил сыну иллюстрированную «Всемирную историю для детей» Еррера. Там была картинка: Эней, держа сына за руку и посадив старика отца на спину, покидает охваченный пламенем город. Мальчик смотрел на изображение, на крепкие стены, на огромные Скайские ворота. «Так выглядела Троя?» — спросил он. Отец утвердительно кивнул. «И все это разрушено, совершенно разрушено, и никто не знает, где стоял этот город?» — «Разумеется», — ответил отец.
«Я не верю этому, — сказал маленький Генрих Шлиман. — Когда я вырасту большой, я найду Трою и сокровища царя».
Отец рассмеялся.
Это не выдумка, это даже не окрашенные в сентиментальные тона воспоминания детства, которым нередко предаются в старости люди, добившиеся успеха в жизни. Задача, которую поставил перед собой семилетний мальчик, была проведена в жизнь. А в шестьдесят один год уже всемирно известный исследователь, очутившись случайно на родине, раскопал могилу злого Хеннига.
В предисловии к его книге об Итаке сказано:
«Когда я в 1832 году в десятилетнем возрасте преподнес отцу в качестве рождественского подарка изложение основных событий Троянской войны и приключений Одиссея и Агамемнона, я не предполагал, что тридцать шесть лет спустя, после того как мне посчастливится собственными глазами увидеть места, где развертывались военные действия, и посетить отчизну героев, чьи имена благодаря Гомеру стали бессмертными, я предложу вниманию публики целый труд, посвященный этой теме».
«Первые впечатления ребенка остаются на всю жизнь». Но недолго было суждено этим впечатлениям питаться рассказами о классических деяниях. В четырнадцать лет Шлиману пришлось оставить школу и поступить учеником в лавку в маленьком городке Фюрстенберге. Долгие пять с половиной лет он продавал селедку и шнапс, молоко и соль, крошил картошку для перегонного куба и подметал лавку. И так с пяти часов утра до одиннадцати часов вечера.
Он забыл то, что учил, то, что слышал когда-то от отца. Но однажды в лавку ввалился подвыпивший рабочий, помощник мельника, уселся на прилавок и громовым голосом, с тем пафосом, который проявляют люди, чему-то учившиеся, к своим более бедным по духу собратьям, принялся декламировать стихи. Шлиман был как в чаду, хотя и не понимал ни одного слова. Но, когда он узнал, что это стихи из гомеровской «Илиады», он собрал все свои жалкие сбережения и стал покупать пьянице стаканчик водки каждый раз, как тот повторял свою декламацию.
Дальнейшая его жизнь похожа на приключенческий роман. В 1841 году он отправился в Гамбург и завербовался юнгой на корабль, уходивший в Венесуэлу. Через четырнадцать дней корабль попал в жесточайший шторм и затонул возле острова Тексель, а Шлиман, который был гол как сокол, очутился в госпитале. По рекомендации друга семьи ему удается устроиться на службу в одну контору в Амстердаме. И если его вылазка на поприще географии оказалась неудачной, то на поприще духовной жизни ему повезло.
В жалкой нетопленой мансарде он приступает к изучению языков. Применяя совершенно необычный, им самим созданный метод, он за два с половиной года овладевает английским, французским, голландским, испанским, португальским и итальянским языками. «Эти напряженные и чрезмерные занятия настолько укрепили за год мою память, что изучение голландского, испанского, итальянского и португальского языков показалось мне очень легким: мне понадобилось не более шести недель, чтобы научиться свободно говорить и писать!»
Став корреспондентом и бухгалтером одной фирмы, которая имела торговые связи с Россией, он приступил в 1844 году, двадцати двух лет от роду, к изучению русского языка. Но никто во всем Амстердаме не владел этим труднейшим языком, и единственными учебными пособиями, которые ему удалось разыскать, были старая грамматика, словарь да плохой перевод «Похождений Телемака».7 С этим он и начал свои занятия. Он так громко декламировал выученного им наизусть «Телемака», а голос его так звонко раздавался в пустых стенах комнаты, что это вызывало недовольство соседей: дважды ему пришлось переезжать на новую квартиру. Наконец он решил, что ему будет полезен слушатель, и нанял за четыре франка в неделю одного бедняка еврея, который должен был терпеливо сидеть и слушать «Телемака», не понимая ни единого слова из того, что Шлиман ему декламировал. После шести недель напряженных занятий Шлиман бегло изъяснялся с русскими купцами, которые прибыли в Амстердам для закупок индиго, на их родном языке.
Его успехам в учебе сопутствовали успехи в делах. Бесспорно, ему везло. Следует, правда, отметить, что он принадлежал к числу людей, которые, как говорится, своего не упустят и умеют ковать железо, пока оно горячо. Сын бедняка пастора, ученик в лавке, служащий в конторе (но одновременно и знаток восьми языков), он стал торговцем, а затем в головокружительном взлете достиг должности королевского купца. В деньгах и богатстве он видел кратчайший путь к успеху. В 1846 году двадцатичетырехлетний Шлиман едет в качестве агента своей фирмы в Петербург. Годом позже он основывает собственный торговый дом. Все это отнимает у него немало времени и стоит немалого труда. «Только в 1854 году мне удалось изучить шведский и польский языки». Он много ездил. В 1850 году он побывал в Северной Америке. Присоединение калифорнийского побережья к Соединенным Штатам давало ему право на американское гражданство. Не миновала его, как многих других, золотая лихорадка: он основал банк для операций с золотом. Его удостаивает приема президент. «В семь часов я отправился к президенту Соединенных Штатов; я сказал ему, что желание увидеть эту великолепную страну и познакомиться с ее великими руководителями побудило меня предпринять эту далекую поездку из России и что я считаю своим первейшим долгом засвидетельствовать ему свое почтение. Он принял меня очень сердечно, представил жене и дочери. Я беседовал с ним полтора часа».
Однако вскоре Шлиман заболел малярией, к тому же он давно тяготился своей буйной клиентурой; все это снова привело его в Петербург. Да, в эти годы он был настоящим золотоискателем, во всяком случае, именно таким его описывает один из биографов (Людвиг). Но его письма, относящиеся к этому периоду, и обе автобиографии свидетельствуют в то же время о том, что и в эти годы, как, впрочем, и всегда, его не покидает юношеская мечта — посетить когда-нибудь те далекие места, где жили и совершали свои великие подвиги герои Гомера, заняться изучением и исследованием этих мест. Его увлечение настолько серьезно, что он, этот, наверное, самый способный к языкам человек своего времени, испытывает своеобразный страх перед греческим языком и не приступает к его изучению, так как боится, что оставит ради него свои дела раньше, чем сможет обеспечить себе необходимую базу для свободных занятий наукой. Только в 1856 году он взялся за изучение новогреческого языка и, верный своей привычке, овладел им все в те же шесть недель. В последующие три месяца он успешно справляется со всеми трудностями гомеровского гекзаметра, что требует от него колоссальной траты сил. «Я штудирую Платона с таким расчетом, что, если бы в течение ближайших шести недель он смог бы получить от меня письмо, он должен был бы его понять».
В последующие годы он дважды чуть было не попал в те места, где жили герои Гомера. Только случайная болезнь помешала ему во время путешествия ко второму Нильскому порогу — через Палестину, Сирию и Грецию — съездить на остров Итаку (кстати говоря, во время этого путешествия он изучил латинский и арабский языки. Его дневники способен прочесть только полиглот: он всегда писал на языке той страны, в которой в это время находился).
В 1864 году он уже было совсем собрался посетить Троянскую равнину, но, изменив своему решению, отправился в двухлетнее путешествие вокруг света, плодом которого явилась его первая книга, написанная на французском языке.
К этому времени он уже был свободным человеком. Пасторский сынок из Мекленбурга обладал великолепным деловым чутьем и принадлежал к той же породе людей, что и американские selfmademan'ы. Вспоминая в одном из своих писем о том, как он использовал для своих торговых операций Крымскую войну 1853 года, как нажился во время гражданской войны в США и годом позже на торговле чаем, он сам говорит о себе как о человеке с «жестоким сердцем». Ему всегда чертовски везло. Во время Крымской войны он однажды отправил в Мемель большой груз. Случилось так, что на мемельских складах вспыхнул пожар. Все товары были уничтожены, за исключением груза, принадлежавшего Генриху Шлиману: по чистой случайности его разместили не в общем складском помещении, а в сарайчике, который находился несколько в стороне. Тогда он мог записать (какая гордость скрывается за этими словами!): «Небо чудесным образом благословило мои торговые дела, и к концу 1863 года я увидел себя владельцем такого состояния, о котором не отваживался мечтать в самых честолюбивых своих замыслах». И после этих строк следует прелестная в своей непосредственности фраза — констатация поступка, казалось бы, абсолютно неправдоподобного, но для Генриха Шлимана совершенно закономерного. «В силу этого я отошел от торговли, — скромно замечает он, — решив целиком посвятить себя научным занятиям, которые всегда меня чрезвычайно привлекали».
В 1868 году он совершил через Пелопоннес и Трою поездку в Итаку. Предисловие к его книге «Итака» датировано 31 декабря 1868 года; подзаголовок книги: «Археологические изыскания Генриха Шлимана».
Сохранилась его фотография петербургских времен: перед нами представительный господин в тяжелой меховой шубе. Эту фотографию он подарил жене одного лесничего, которую знал еще маленькой девочкой. На оборотной стороне гордая подпись: «фотография Генриха Шлимана, ранее ученика у господина Гюкштедта в Фюрстенберге, ныне оптового купца первой гильдии, русского потомственного почетного гражданина, судьи в Санкт-петербургском торговом суде и директора Императорского государственного банка в С.-Петербурге».
Разве не похоже на сказку то, что крупнейший коммерсант, которому сопутствует в делах необыкновенная удача, находясь на вершине своих успехов, внезапно бросает все, сжигает за собой все корабли лишь для того, чтобы пойти дорогой мечты своего детства? Что этот человек, опираясь только на поэмы Гомера — здесь начинается новая глава его удивительной жизни, — посмел послать вызов всему ученому миру и, открыто сделав Гомера своим знаменем, отвергнув все прежние труды филологов, с лопатой в руках отправился распутывать то, что до этого было запутано и перезапутано сотней трактатов?
Во времена Шлимана Гомера считали певцом давно исчезнувшего мира. Сомнения в реальном существовании Гомера переносились и на сообщаемые им сведения. Ученые того времени были далеки от смелых утверждений своих позднейших коллег, называвших Гомера первым военным корреспондентом. В достоверность его сведений о той борьбе, которая разыгралась за город Приама, верили ничуть не больше, чем в достоверность сведений, содержащихся в древних сказаниях о героях, а некоторые вообще относили их к области мифов.
Разве «Илиада» не начинается с того, что Аполлон посылает смертельную болезнь на ахейцев? Разве Зевс не вмешивается непосредственно в борьбу, точно так же как и «лилейнорукая Гера»? Разве не превращаются там боги в людей, подверженных ранениям — ведь даже богиня Афродита почувствовала железо копья.
Мифы, сказки, легенды, полные божественного огня, — создание одного из величайших писателей, но всего лишь писателя. К этому следует добавить еще следующее: согласно «Илиаде», Греция того периода была страной высокой культуры. Между тем во времена, когда греки попали в поле зрения современной истории, они ничем особенно не выделялись среди других народов — ни роскошью дворцов, ни могуществом царей, ни большим флотом. Приписать содержащиеся в поэмах Гомера сведения фантазии писателя было, несомненно, гораздо проще, чем согласиться с тем, что за эпохой высокой цивилизации последовала эпоха упадка с его варварством, а затем новый подъем эллинской культуры. Но подобного рода взгляды не могли сбить с пути Шлимана: он жил в мире Гомера, и для него все, что сообщал Гомер, было подлинной реальностью — в этом он в свои сорок шесть лет недалеко ушел от того мальчика, который когда-то рассматривал рисунок, изображающий бегство Энея. Когда он перечитывал описание щита Агамемнона или те места, где во всех деталях описывались боевые колесницы, оружие, утварь, он нисколько не сомневался, что перед ним реально существовавший греческий мир.
Все эти герои — Ахилл и Патрокл, Гектор и Эней, все их деяния, их дружба, ненависть и любовь — все это лишь плод фантазии? Нет. Он верил в их существование, и он знал: его веру разделяли великие историки древности Геродот и Фукидид, которые везде говорили о Троянской войне как об истинном происшествии, а о ее героях — как о реально существовавших людях.
С этой верой миллионер Генрих Шлиман и отправился на сорок шестом году жизни в свое путешествие в царство ахейцев. Можно себе представить, насколько возрос его энтузиазм, когда он узнал, что жену кузнеца — первого из жителей, с которым он познакомился на Итаке, — звали Пенелопа, а ее сыновей — Одиссей и Телемак?
Это звучит неправдоподобно, но тем не менее так было: вечером на деревенской площади сидел богатый чудаковатый иностранец и читал потомкам тех, кто умер три тысячи лет назад, XXIII песню «Одиссеи», при этом его охватило такое волнение, что он заплакал, и вместе с ним плакали местные жители — и мужчины и женщины.
Все, что произошло затем, похоже на чудо. Где и когда в истории один лишь энтузиазм приводил к успеху? Поговорка о том, что успех решают знания, в данном случае не вполне применима хотя бы потому, что утверждение, будто Шлиман уже в первые годы своей научной деятельности был знатоком в области археологии, по меньшей мере спорно. И все-таки удача сопутствовала ему, как никому.
В те времена большинство ученых считали, что Троя могла находиться, если она действительно когда-либо существовала, на том месте, где стояла теперь маленькая деревушка Бунарбаши, примечательная и по сегодняшний день лишь тем, что на крышах ее домов красуется чуть ли не по дюжине гнезд аистов. Здесь протекали два ручья — это обстоятельство и навело наиболее смелых археологов на мысль, что именно на этом месте и была расположена древняя Троя.
До родников добежали, прекрасно струящихся. Два их
Бьет здесь ключа, образуя истоки пучинного Ксанфа.
Первый источник струится горячей водой. Постоянно
Паром густым он окутан, как будто бы дымом пожарным.
Что до второго, то даже и летом вода его схожа
Или со льдом водяным, иль со снегом холодным, иль с градом…
Так говорится в XXII песне «Илиады» Гомера.
Наняв за сорок пять пиастров проводника с неоседланной лошадью, Шлиман вскоре очутился в стране своих мальчишеских грез.
«Сознаюсь, я с трудом справился с охватившим меня волнением, когда увидел прямо перед собой огромную Троянскую равнину, какой она часто являлась мне в грезах и сновидениях».
Но уже с первого взгляда Шлиману стало ясно, что Троя не могла быть расположена здесь, в трех часах езды от моря: ведь герои Гомера по нескольку раз в день сходили с кораблей в город. И потом, неужели город Приама со своими шестьюдесятью двумя зданиями, с циклопическими стенами и воротами, через которые в город был внесен деревянный конь хитроумного Одиссея, мог разместиться на этом холме?
Шлиман осмотрел источники и покачал головой. На площади всего лишь в пятьсот метров он насчитал не два, как об этом говорил Гомер, а тридцать четыре источника; более того, проводник еще принялся уверять его, что он обсчитался: их не тридцать четыре, а сорок, недаром эта местность называется Кырк гез, то есть «сорок глаз».
Но разве Гомер не говорил об одном теплом и одном холодном источнике? Шлиман, который так же свято верил каждому слову Гомера, как теологи прежних времен — Библии, вытащил термометр и измерил температуру во всех тридцати четырех источниках — она везде была одинаковой: семнадцать с половиной градусов.
Но и на этом он не успокоился. Он открыл «Илиаду» и перечитал то место, где Гомер рассказывает об ужасном сражении Ахилла и Гектора, о том, как Гектор бежал от «страшного воина», и они «трижды обошли вокруг Приамовой крепости» и «все боги взирали на это».
Он решил проделать тот же путь. В одном месте он натолкнулся на такой крутой спуск, что ему пришлось его преодолевать чуть ли не на четвереньках. Сомнения его все возрастали. Разве мог Гомер — а его описания местности были для Шлимана равносильны топографической карте — заставить своих героев трижды «спускаться бегом» по такому спуску?
С часами в одной руке и томиком Гомера в другой Шлиман шагал по дороге между холмом, который должен был прикрывать Трою, и мысом, у которого должны были стоять корабли ахейцев. В точном соответствии с содержащимся в «Илиаде» описанием (II-VII песни) он восстановил весь ход сражения, разыгравшегося в первый день Троянской войны, и пришел к выводу, что, если бы Троя действительно находилась на месте Бунарбаши, ахейцы должны были бы за девять часов проделать путь по меньшей мере в 84 километра.
Но окончательно убедило его в своей правоте полнейшее отсутствие каких-либо руин: также черепков нигде не было видно, тех самых черепков, о которых кто-то весьма метко заметил: «Судя по находкам археологов, древние народы только тем и занимались, что изготовляли вазы, а прежде чем погибнуть, они, проявляя низменные стороны своего характера, всегда их уничтожали, оставляя последующим поколениям лишь изуродованные осколки самых лучших своих творений».
«Микены и Тиринф, — писал Шлиман, — были разрушены 2335 лет назад (он писал это в 1868 году), и, несмотря на это, их руины находятся в таком состоянии, что, наверное, простоят еще 20 000 лет». Троя была разрушена всего на 722 года ранее; циклопические стены не могли исчезнуть бесследно, и тем не менее нигде не было видно ни малейших их следов. В то же время даже при поверхностном, беглом осмотре следы этих стен обнаруживались среди развалин Нового Илиона (ныне известного под названием Гиссарлык, что означает «крепость, дворец»), расположенного в двух с половиной часах езды к северу от Бунарбаши и всего лишь в часе езды от моря.
Шлиман дважды осмотрел вершину одного холма, представлявшую собой четырехугольное плоское плато, каждая сторона которого имела в длину 233 метра, и пришел к убеждению: под этим холмом лежит Троя.
Он стал наводить справки и выяснил, что является не единственным сторонником этой гипотезы, хотя разделяли ее немногие. Франк Кальверт американский вице-консул, англичанин по происхождению, которому принадлежала часть холма Гиссарлык (там была его вилла), — произведя небольшие раскопки, пришел к тому же убеждению, что и Шлиман, но не сделал никаких окончательных выводов. Того же мнения придерживался шотландский ученый Мак-Ларен и немец Эккенбрехер, но к их голосам никто не прислушивался.
Ну а как обстояло здесь дело с источниками, о которых упоминал Гомер? Ведь именно они послужили основным доказательством известной нам уже теории, утверждающей, что Троя была расположена на месте Бунарбаши. Неуверенность в своей правоте, охватившая Шлимана, когда выяснилось, что здесь в отличие от Бунарбаши, где он обнаружил сорок источников, нет вообще ни одного, длилась, однако, недолго. Ему на помощь пришли наблюдения Кальверта, который обратил внимание на то, что в вулканической почве Гиссарлыка за сравнительно небольшой период исчезло и появилось несколько горячих источников. Это случайное наблюдение помогло Шлиману отвести как несущественное то, что до сих пор казалось ученым столь важным. Наконец, то, что в Бунарбаши служило опровержением, здесь стало доказательством: бой Гектора и Ахилла вовсе не казался таким неправдоподобным, если он происходил здесь, где склоны холма были отлогими. Для того чтобы в пылу жестокой схватки трижды обойти вокруг стен Трои, им нужно было проделать путь всего лишь в пятнадцать километров. Учитывая ожесточенный характер поединка, Шлиман не находил это невероятным.
Таким образом, вновь решающую роль сыграли свидетельства античных авторов, а не теории современных Шлиману ученых. Разве Геродот не сообщал, что Ксеркс посетил Новый Илион, осмотрел руины «Пергама Приама»,8 и принес в жертву илийской Минерве тысячу быков? То же самое, как об этом свидетельствует Ксенофонт, сделал полководец лакадемонян Миндар и, согласно Арриану, Александр Великий, который к тому же забрал из Трои оружие, приказав своей личной охране носить его во время сражений перед ним как талисман. Разве не сделал для Нового Илиона много и Цезарь, во-первых, из чувства восхищения перед Александром, а во-вторых, и потому, что он, как ему казалось, располагал достоверными сведениями о своем родстве с илийцами.9
И что же, все они лишь фантазировали? Или, быть может, они были сбиты с толку неверными сообщениями современников?
В конце той главы, где Шлиман приводит одно за другим все эти доказательства, он отбрасывает всю свою ученость и, словно очарованный развернувшимся перед его глазами пейзажем, восклицает, как, наверное, воскликнул бы в свои мальчишеские годы: «…мне хочется добавить: когда попадаешь в долину Трои, первое, что бросается в глаза, — красивый холм Гиссарлык, самой природой, кажется, предназначенный для того, чтобы на нем возвышался большой город со своей цитаделью. И в самом деле: если его как следует укрепить, этот пункт господствовал бы над всей Троянской равниной. Во всей округе нет ни одного пункта, который мог бы с ним сравниться… С холма Гиссарлык видна и Ида — гора, с вершины которой Зевс взирал на Трою».
Теперь он как одержимый принялся за работу. Всю свою неукротимую энергию этот человек, проделавший путь от ученика в лавке до миллионера, посвятил теперь осуществлению свой мечты; этому он без колебаний отдал и душу и состояние.
В 1869 году Шлиман женился на гречанке Софье Энгастроменос, прекрасной, как Елена; вскоре она, так же как и он, с головой ушла в поиски страны Гомера — она делила с супругом и тягостный труд, и невзгоды. Раскопки начались в апреле 1870 года; в 1871 году Шлиман посвятил им два месяца, а в последующие за этим два года — по четыре с половиной месяца. В его распоряжении была примерно сотня рабочих. Он трудился, не зная ни сна, ни отдыха, и ничто не могло задержать его в работе — ни коварная и опасная малярия, ни острая нехватка хорошей питьевой воды, ни несговорчивость рабочих, ни медлительность властей, ни неверие ученых всего мира, которые просто считали его дураком, ни многое другое, еще худшее.
В самой высокой части города стоял храм Афины, вокруг него Посейдон и Аполлон построили стену Пергама — так говорил Гомер. Следовательно, храм нужно было искать посредине холма; там же должна была находиться возведенная богами стена. Разрыв вершину холма, Шлиман обнаружил стену. Здесь он нашел оружие и домашнюю утварь, украшения и вазы — неоспоримое доказательство того, что на этом месте был богатый город. Но он нашел и кое-что другое, и тогда впервые имя Генриха Шлимана прогремело по всему свету: под развалинами Нового Илиона он обнаружил другие развалины, под этими — еще одни: холм походил на какую-то чудовищную луковицу, с которой нужно было снимать слой за слоем. Как можно было предположить, каждый из слоев относился к определенной эпохе. Жили и умирали целые народы, расцветали и гибли города, неистовствовал меч и бушевал огонь, одна цивилизация сменяла другую — и каждый раз на месте города мертвых вырастал город живых.
Каждый день раскопок приносил новую неожиданность. Шлиман предпринял свои раскопки для того, чтобы разыскать гомеровскую Трою, но за сравнительно небольшой период он и его помощники нашли не менее семи исчезнувших городов, а позднее еще два — девять окон в прошлое, о котором до того времени ничего не знали и даже не подозревали!
Но какой из этих девяти городов был Троей Гомера, городом героев, городом героической борьбы? Было ясно, что нижний слой относится к отдаленнейшим временам, что это самый древний слой, настолько древний, что людям той эпохи было еще неизвестно употребление металлов, а верхний слой, очевидно, самый молодой; здесь и должны были сохраниться остатки того Нового Илиона, в котором Ксеркс и Александр совершали свои жертвоприношения.
Шлиман продолжал свои раскопки. Во втором и третьем слоях снизу он обнаружил следы пожара, остатки гигантских валов и огромных ворот. Без колебаний он решил: эти валы опоясывали дворец Приама, эти ворота были Скайскими воротами.
Он открыл бесценные сокровища с точки зрения науки. Из всего того, что он отсылал на родину и передавал на отзыв специалистам постепенно все яснее вырисовывалась картина жизни далекой эпохи во всех ее проявлениях, представало лицо целого народа.
Керамические изделия, найденные Шлиманом в Трое
Это был триумф Генриха Шлимана, но одновременно и триумф Гомера. То, что считалось сказками и мифами, то, что приписывалось фантазии поэта, на самом деле когда-то было действительностью — это было доказано. Волна воодушевления прокатилась по всему миру. Теперь Шлиман, который переворотил во время раскопок более 250 000 кубометров земли, почувствовал, что имеет право сделать передышку. Он уже начал задумываться о новых исследованиях. Пятнадцатое июня 1873 года было ориентировочно назначено последним днем раскопок. И вот тогда-то, всего за сутки до этого срока, Шлиман нашел то, что увенчало всю его работу, то, что привело в восторг весь мир… Это событие было поистине драматическим. Даже сегодня о нем нельзя читать без волнения.
Дело было утром жаркого дня. Шлиман вместе со своей супругой наблюдал за обычным ходом раскопок, не слишком рассчитывая найти что-либо новое, но все же, как всегда, полный внимания. На глубине около 28 футов была обнаружена та самая стена, которую Шлиман принимал за стену, опоясывавшую дворец Приама. Внезапно взгляд Шлимана привлек какой-то предмет; он всмотрелся и пришел в такое возбуждение, что дальше действовал уже словно под влиянием какой-то потусторонней силы. Кто знает, что предприняли бы рабочие, если бы они увидели то, что увидел Шлиман? «Золото…» — прошептал он, схватив жену за руку. Она удивленно уставилась на него. «Быстро, продолжал он, — отошли рабочих домой, сейчас же!» — «Но…» — попробовала было возразить красавица гречанка. «Никаких но, — перебил он ее, — скажи им все, что хочешь, скажи, что у меня сегодня день рождения и я только что об этом вспомнил, пусть идут празднуют. Только быстрее, быстрее!..»
Рабочие удалились. «Принеси твою красную шаль!» — крикнул Шлиман и прыгнул в раскоп. Он работал ножом, словно одержимый, не обращая внимания на огромные каменные глыбы, грозно нависшие над его головой. «В величайшей спешке, напрягая все силы, рискуя жизнью, ибо большая крепостная стена, которую я подкапывал, могла в любую минуту похоронить меня под собой, я с помощью большого ножа раскапывал клад. Вид всех этих предметов, каждый из которых обладал колоссальной ценностью, придавал мне смелость, и я не думал об опасности».
Золотой головной убор из «Сокровищ царя Приама»
Матово поблескивала слоновая кость, звенело золото…
Жена Шлимана держала шаль, наполняя ее постепенно сокровищами необычайной ценности. Сокровища царя Приама! Золотой клад одного из самых могущественных царей седой древности, окропленный кровью и слезами: украшения, принадлежавшие людям, подобным богам, сокровища, пролежавшие три тысячи лет в земле и извлеченные из-под стен семи исчезнувших царств на свет нового дня! Шлиман ни минуты не сомневался в том, что он нашел именно этот клад. И лишь незадолго до его смерти было доказано, что в пылу увлечения он допустил ошибку. Что Троя находилась вовсе не во втором и не в третьем слое снизу, а в шестом и что найденный Шлиманом клад принадлежал царю, жившему за тысячу лет до Приама.10
Золотая шпилька из «Сокровищ царя Приама»
Таясь, словно воры, Шлиман и его жена осторожно перенесли сокровища в стоявшую неподалеку хижину. На грубый деревянный стол легла груда сокровищ: диадемы и застежки, цепи и блюда, пуговицы, украшения, филигрань. «Можно предположить, что кто-либо из семьи Приама в спешке уложил сокровища в ларь, так и не успев вынуть из него ключ, и попытался их унести, но погиб на крепостной стене от руки врага или был настигнут пожаром. Брошенный им ларь был сразу же погребен под обломками стоявшей неподалеку дворцовой постройки и пеплом, образовавшими слой в пять-шесть футов».11 И вот фантазер Шлиман берет пару серег, ожерелье и надевает эти старинные тясячелетние украшения двадцатилетней гречанке — своей красавице жене. «Елена…» — шепчет он.
Но как поступить с кладом? Шлиман не сможет сохранить находку в тайне, слухи о ней все равно просочатся. С помощью родственников жены он весьма авантюристическим образом переправляет сокровища в Афины, а оттуда на родину. И когда по требованию турецкого посла его дом опечатывают, чиновники не находят ничего — золота и след простыл.
Можно ли назвать его вором? Законодательство Турции допускает различные толкования вопроса о принадлежности античных находок, здесь царит произвол. Стоит ли удивляться тому, что человек, который ради осуществления своей мечты перевернул всю свою жизнь, попытался спасти для себя и тем самым для европейской науки золотой клад? Разве за семьдесят лет до этого Томас Брюс, лорд Эльджин и Конкардин не поступили так же? Афины в те времена еще принадлежали Турции. В фирмане, полученном лордом Эльджином, содержалась следующая фраза: «Никто не должен чинить ему препятствий, если он пожелает вывезти из Акрополя несколько каменных плит с надписями или фигурами». Эльджин очень широко истолковал эту фразу: он отправил в Лондон двести ящиков с архитектурными деталями Парфенона. В течение нескольких лет продолжались споры о праве собственности на эти великолепные памятники греческого искусства. 74 240 фунтов стоила лорду Эльджину его коллекция, а когда в 1816 году декретом парламента она была приобретена для Лондонского музея, ему заплатили 35 000 фунтов, что не составило и половины ее стоимости.12
Найдя «сокровища царя Приама», Шлиман почувствовал, что достиг вершины жизни. Можно ли было после такого успеха рассчитывать на что-нибудь большее?
В области археологии Шлиман достиг трех вершин. «Сокровища царя Приама», о которых мы рассказали в предыдущей главе, были первой; второй суждено было стать открытию царских погребений в Микенах.
Одной из наиболее мрачных и одновременно одной из самых возвышенных, полной темных страстей глав истории Греции является история Пелопидов из Микен, история возвращения и гибели Агамемнона.13
Девять лет стоял Агамемнон перед Троей. Эгист использовал это время:
Тою порою, как билися мы на полях Илионских,
Он в безопасном углу многоконного града Аргоса
Сердце жены Агамемнона лестью опутывал хитрой…
Эгист поставил часового, который должен был предупредить его о возвращении супруга Клитемнестры, и окружил себя вооруженными людьми. Потом он пригласил Агамемнона на пир, но, «преступные козни замыслив», убил его, «подобно тому, как быков убивают за жвачкой». Не спасся и никто из друзей Агамемнона, никто из тех, кто пришел вместе с ним. Прошли долгие восемь лет, прежде чем Орест, сын Агамемнона, отомстил за отца, расправившись с Клитемнестрой, своей матерью, и Эгистом — убийцей.
Эти события вдохновляли многих авторов трагедий: Агамемнону посвящена самая выдающаяся трагедия Эсхила; французский писатель Жан-Поль Сартр написал драму об Оресте. Память о «царе среди мужей», одном из самых могущественных и богатых правителей, владыке Пелопоннеса, никогда не угасала.
Но Микены были не только кровавыми. Троя, судя по описаниям Гомера, была очень богатым городом. Микены же были еще богаче: Гомер везде называет этот город «златообильным». Околдованный «сокровищами царя Приама», Шлиман принялся за поиски нового клада и, кто бы мог себе это представить, нашел его!
Микены находятся на полпути между Аргосом и Коринфским перешейком. Если взглянуть на эту бывшую царскую резиденцию с запада, прежде всего бросаются в глаза сплошные развалины — это остатки огромных стен, позади которых вначале отлого, а затем все более круто вздымается Эвбея с часовней пророка Ильи.
Мечи, найденные Шлиманом в Микенах
Примерно около 170 года н. э. здесь побывал Павсаний. Он описал все, что ему довелось увидеть; это было безусловно больше того, что смог увидеть Шлиман. Но в одном задача археолога отличалась здесь от той, которую приходилось решать в Трое: Микены не нужно было искать, их месторасположение было видно совершенно отчетливо. Правда, развалины были покрыты пылью тысячелетий, и там, где, некогда ступали цари, ныне мирно паслись овцы, но эти развалины, эти руины, немые свидетели былого могущества, роскоши и великолепия, все-таки существовали. Главный вход во дворец, так называемые Львиные ворота, перед которыми в изумлении застывали все, кому довелось их увидеть, был открыт всем взорам точно так же, как и сокровищницы (в свое время их принимали за печи для выпечки хлеба), в том числе и самая знаменитая среди них Сокровищница Атрея, первого Пелопида, отца Агамемнона. Это было подземное куполообразное помещение высотой более тринадцати метров, своды которого были сложены из циклопических камней, связанных друг с другом лишь силой собственной тяжести.
Некоторые античные писатели считали, что именно здесь, в этом районе, находится гробница Агамемнона и его друзей, убитых вместе с ним. Местоположение города было ясным, вопрос же местоположения гробницы был по меньшей мере спорным. Найти наперекор всем ученым Трою Шлиману помог Гомер; на этот раз он опирался на одно место из Павсания, которое считал неверно переведенным и неверно интерпретированным. По общепризнанному мнению (два крупнейших авторитета — англичанин Додуэлл и немец Курциус — придерживались именно этой точки зрения), Павсаний относил гробницу Агамемнона за кольцо крепостного вала. Шлиман же доказывал, что она лежит внутри этого кольца. Это мнение, в основе которого лежало опять-таки не столько научно обоснованное убеждение, сколько ортодоксальная вера в письменные свидетельства древних авторов, он высказал впервые еще в своей книге об Итаке. Впрочем, это не столь важно; важно то, что раскопки подтвердили его правоту.
«Я приступил к этой большой работе 7 августа 1876 года вместе с 63 рабочими… Начиная с 19 августа в моем распоряжении находились в среднем 125 человек и четыре телеги, и мне удалось добиться неплохих результатов».
Итак, первое, что он обнаружил, не считая бесчисленного множества различных ваз, был какой-то круг, образованный двойным кольцом вертикально поставленных камней. Ничтоже сумняшеся, Шлиман решил, что он раскопал Микенскую агору: этот странный каменный круг он принял за скамью, на которой восседали отцы города во время совещаний и судебных заседаний, ту самую скамью, на которой стоял вестник, призывавший в «Электре» народ на агору.
И когда он у того же Павсания обнаружил еще одно упоминание об агоре: «Здесь собирались они на свои собрания, на том месте, где покоился прах героя», — он уже нисколько не сомневался (та же маниакальная уверенность привела его через шесть городов к «сокровищам царя Приама»), что стоит на могиле Агамемнона.
Затем он обнаружил девять гробниц — пять из них были шахты-могилы и находились внутри крепости, а остальные четыре, на которых еще великолепно сохранился рельеф, относились к следующему веку; они имели куполообразную форму и находились вне крепостных стен. Теперь у Шлимана пропали последние сомнения, ему изменила присущая исследователям осторожность, и он записал: «В самом деле, я нисколько не сомневаюсь, что мне удалось найти те самые гробницы, о которых Павсаний пишет, что в них похоронены Атрей, царь эллинов Агамемнон, его возница Эвримедон, Кассандра и их спутники».
Между тем работа у «Сокровищницы» возле Львиных ворот продвигалась медленно: слой был тверд, как камень. Но и здесь Шлиманом руководила все та же уверенность маньяка. «Я убежден в правильности традиции, согласно которой в этих таинственных постройках хранились сокровища царей». И уже первые находки, сделанные среди мусора, который пришлось отгребать в сторону для того, чтобы отыскать вход, намного превзошли своим изяществом, красотой и качеством материала аналогичные находки Шлимана в Трое. Обломки фризов, расписные вазы, терракотовые статуэтки Геры, формы для отливки украшений («Эти украшения, вероятно, изготавливались из золота и серебра», — тут же заключил кладоискатель), глазурованные украшения из глины, стеклянные бусы, геммы…
О том, какую работу проделал Шлиман вместе со своими рабочими, можно судить по следующему его замечанию:
«До сих пор мне еще не встретился слой мусора толщиной более чем в 26 футов, да и тот только около самой стены — здесь целый утес, но далее слой мусора не превышает 13-20 футов».
Но игра стоила свеч.
Шестым декабря 1876 года датирована запись Шлимана об открытии первой могилы. Далее надо было действовать с величайшей осторожностью. В течение двадцати пяти дней его жена Софья, верная и неутомимая помощница, работала буквально не разгибая спины; она просеивала руками землю, рыхлила ее ножом. Вместе они нашли еще пять могил, а в могилах — останки пятнадцати человек. Королю Греции была отправлена телеграмма: «С величайшей радостью сообщаю Вашему Величеству, что мне удалось найти погребения, в которых были похоронены Агамемнон, Кассандра, Эвримедон и их друзья, умерщвленные во время трапезы Клитемнестрой и ее любовником Эгистом». Можно себе представить, какое потрясение испытывал Шлиман, когда он отрывал останки тех, кто, как ему казалось, жил в страстях и ненависти более двух тысяч лет тому назад.
Шлиман не сомневался в своей правоте. И в самом деле, разве мало было оснований придерживаться подобной точки зрения, разве не казалось, что факты полностью подтверждают его выводы? «Тела усопших были буквально осыпаны драгоценностями и золотом… Разве обыкновенным смертным положили бы такие драгоценности в могилу?» — спрашивал Шлиман. Было найдено дорогое оружие, которое должно было служить умершему защитой от всяких случайностей в царстве теней. В то же время Шлиман указывал на совершенно явные следы поспешного сожжения тел. Те, кто хоронил их, даже не дали себе труда дождаться, пока огонь полностью сделает свое дело: они забросали полусожженные трупы землей и галькой с поспешностью убийц, которые хотят замести следы. И хотя драгоценные украшения свидетельствовали о каком-то соблюдении обычаев того времени, сами могилы, не говоря уже об усопших, имели такой откровенно неприличный вид, который мог уготовить своей жертве только изощренный в ненависти убийца.14 Разве покойные не были, «словно падаль, брошены в жалкие ямы»? Шлиман призвал на помощь авторитетных для него древних писателей. Он приводил цитаты из «Агамемнона» Эсхила, из «Электры» Софокла и «Орестеи» Эврипида. У него не было ни малейшего сомнения в своей правоте, и все же — сегодня мы это знаем совершенно точно — его теория была неверной. Да, он нашел под агорой царские погребения, но не Агамемнона и его друзей, а людей совершенно другой эпохи — погребения, которые были по меньшей мере лет на 400 старше погребения Агамемнона.
Но это, в общем, несущественно. Важно было то, что он сделал еще один великий шаг по дороге, которая вела к открытию древнего мира, что он вновь подтвердил правдивость сведений Гомера и что он открыл сокровища — не только в научном смысле этого слова, — которым мы обязаны сведениями о той культуре, что лежит в основе всей европейской цивилизации.
«Я открыл для археологии совершенно новый мир, о котором никто даже и не подозревал».
И этот удивительный человек, который вновь — в какой уж раз — находится на вершине успеха, который посылает телеграммы министрам и королям, человек необычайно гордый, но отнюдь не высокомерный, помнит в тот момент, когда весь мир ожидает от него новых известий, о самых незначительных делах и способен до глубины души возмутиться малейшим проявлением несправедливости.
Однажды здесь в числе многих других посетителей раскопок появляется император Бразилии; осмотрев Микены, он, уезжая, дал полицейскому Леонардосу сорок франков (поистине царские чаевые!). Леонардос всегда дружелюбно и лояльно относился к Шлиману, и Шлиман пришел в негодование, когда узнал о распространяемых завистливыми чиновниками слухах, будто Леонардос на самом деле получил не сорок, а тысячу франков и скрыл это. Когда вслед за этим Леонардоса отстранили от должности, Шлиман начал действовать. Всемирно известный ученый готов ради безвестного полицейского прибегнуть к самым могущественным из своих связей. Он телеграфирует прямо министру: «В награду за те многие сотни миллионов, на которые я сделал Грецию богаче, прошу оказать мне любезность — простить моего друга полицейского Леонардоса из Науплиона и оставить его на своем посту. Сделайте это для меня». Но ответ задерживается, и он посылает вторую телеграмму: «Клянусь, полицейский Леонардос честный и порядочный человек. Все только клевета. Даю гарантию, он получил только 40 франков. Требую справедливости». Более того, он идет на самый невероятный шаг: посылает телеграмму императору Бразилии, который тем временем уже успел прибыть в Каир: «Покидая Науплион, Вы, Ваше Величество, дали полицейскому Леониду Леонардосу 40 франков для раздачи всем полицейским. Бургомистр, стремясь оклеветать этого честного малого, утверждает, будто он получил от Вас 1000 франков. Леонардоса отстранили от должности, и только с величайшим трудом мне удалось спасти его от тюрьмы. Поскольку я уже много лет знаю его как честнейшего на свете человека, прошу Вас, Ваше Величество, во имя святой правды и человечности протелеграфировать мне: сколько получил Леонардос — 40 франков или более?»
И ученый Генрих Шлиман, действуя во имя справедливости, заставляет императора Бразилии перед лицом всего мира признаться в своей скупости. Полицейский Леонардос спасен. Так действует Шлиман — фантазер и мечтатель, когда речь идет о древних мирах, холодный, рассудительный детектив, когда охотится за кладами, Михаель Колхас, когда сражается за правое дело.
Клад, найденный Шлиманом, был огромен. Лишь много позже, уже в нашем столетии, его превзошла знаменитая находка Карнарвона и Картера в Египте. «Все музеи мира, вместе взятые, не обладают и одной пятой частью этих богатств», — писал Шлиман.
В первой могиле Шлиман насчитал пятнадцать золотых диадем — по пять на каждом из трех усопших; кроме того, там были золотые лавровые венки и украшения в виде свастик.
В другой могиле — в ней лежали останки трех женщин — он собрал более 700 тонких золотых пластинок с великолепным орнаментом из изображений животных, медуз, осьминогов. Золотые украшения в форме львов и других зверей, сражающихся воинов, украшения в форме львов и грифов, лежащих оленей и женщин с голубями… На одном из скелетов была золотая корона с 36 золотыми листками: она украшала голову, уже почти обратившуюся в прах. Рядом лежала еще одна великолепная диадема с приставшими к ней остатками черепа. Он нашел еще пять золотых диадем с золотой проволокой, при помощи которой они закреплялись на голове, бесчисленное множество золотых украшений со свастиками, розетками и спиралями, головные булавки, украшения из горного хрусталя и обломки изделий из агата, миндалевидные геммы из сардоникса и аметиста. Он нашел секиры из позолоченного серебра с рукоятками из горного хрусталя, кубки и ларчики из золота, изделия из алебастра. Но самое главное, что он нашел те золотые маски и нагрудные дощечки, которые, как утверждала традиция, употреблялись для защиты венценосных усопших от какого-либо постороннего воздействия. Ползая на коленях, он соскребал слой глины (ему и на этот раз помогала жена), под которым были скрыты останки пяти человек из четвертой могилы. Уже через несколько часов головы усопших превратились в пыль. Но золотые мягко поблескивающие маски сохранили форму лиц; черты этих лиц были совершенно индивидуальны, «вне всякого сомнения, каждая из масок должна была являться портретом усопшего».
Золотая маска из династического погребения в Микенах
Он нашел перстни с печатями и великолепными камеями, браслеты, тиары и пояса, 110 золотых цветов, 68 золотых пуговиц без орнамента и 118 золотых пуговиц с резным орнаментом, нет, на следующей же странице он упоминает еще о 130 золотых пуговицах, на последующих — о золотой модели храма, о золотом осьминоге… Но, пожалуй, достаточно. Мы не будем продолжать это перечисление; описание находок Шлимана занимает 206 страниц большого формата. И все это золото, золото, золото.
Вечером, когда окончился этот день и ночные тени опустились на Микенский акрополь, Шлиман приказал зажечь здесь костры «впервые после перерыва в 2344 года», напоминающие о тех кострах, которые оповестили в свое время Клитемнестру и ее возлюбленного о грядущем прибытии Агамемнона. На этот раз, однако, костры должны были отпугивать воров от одного из самых богатых кладов, когда-либо изъятых из гробниц умерших царей.
Третьи большие раскопки Шлимана не дали золота, но в результате их он открыл поселение в Тиринфе. Благодаря этим раскопкам и предыдущим открытиям Шлимана в Микенах, а также тем открытиям, которые сделал на Крите десять лет спустя английский археолог Эванс, постепенно начали вырисовываться очертания древней цивилизации, распространенной когда-то на всем Средиземноморье. Но прежде чем рассказывать об этом, мы позволим себе сказать несколько слов о месте Шлимана в науке своего времени. Этот вопрос не потерял своей актуальности: ведь и сегодня еще каждому исследователю приходится вести свою работу под перекрестным огнем критики публики и ученого мира. Донесения Шлимана имели совершенно другую аудиторию, чем «Донесения» Винкельмана. Светский человек XVIII столетия, Винкельман писал для людей образованных, для небольшого круга посвященных, для владельцев музеев или по крайней мере для тех, кто благодаря своей принадлежности к высшему обществу имел доступ к памятникам искусства древности. Этот узкий мирок был потрясен раскопками Помпеи. Известие о каждой находке новой статуи приводило его в восторг, но интересы этого мирка никогда не шли дальше художественно-эстетического любования. Влияние Винкельмана было весьма действенным, но он нуждался в посредниках, в медиумах — поэтах и писателях, которые помогли ему вынести его идеи за пределы узкого круга просвещенных людей.
Шлиман действовал без посредников. Он сам сообщал о всех своих находках и сам был их первым почитателем. Его письма распространялись по всему свету, его статьи печатались во всех газетах. Если бы в те времена существовали радио, кино, телевидение, Шлиман был бы первым, кто воспользовался ими. Его открытия в Трое вызвали бурю не в узком кругу образованных людей, но в душе каждого человека. Винкельмановские описания статуй были близки сердцу эстетов, приводили в восхищение знатоков. Шлимановские золотые клады потрясли умы людей, принадлежавших к эпохе, которая получила название «века грюндерства», — людей, живших во время хозяйственного подъема, ценивших так называемых selfmademan'oв и обладавших здравым смыслом, людей, которые стали на сторону Шлимана тогда, когда «чистая наука» отвернулась от «профана и дилетанта».
Через два-три года после шлимановских газетных сообщений 1873 года один директор музея вспоминал: «Когда появились эти сообщения, волнение охватило и публику и ученых. Повсюду: в домах, на улицах, в почтовых каретах и железнодорожных вагонах только и было разговоров, что о Трое. Удивление и любопытство охватило всех».
Если Винкельман показал нам, по выражению Гердера, «тайну греков лишь издали», то Шлиману принадлежит честь открытия всего мира античности. С удивительной смелостью он вывел археологию из освещенных тусклым светом керосиновых ламп кабинетов ученых под залитый солнцем свод эллинских небес и с помощью заступа решил проблему Трои. Он совершил прыжок из сферы классической филологии в живую предысторию и превратил ее в классическую науку.
Темпы, которыми осуществлялась эта революция, неизменный успех Шлимана, сам он — не то купец, не то ученый, достигший, однако, поразительных успехов и на том и на другом поприще, «рекламный характер» его публикаций — все это шокировало весь ученый мир, и в первую очередь немцев. Чтобы представить себе размах вспыхнувшего против него мятежа, достаточно вспомнить, что в годы, когда деятельность Шлимана уже развернулась, вышло в свет 90 работ, посвященных Трое и Гомеру, авторами которых были кабинетные ученые. Основной огонь своих филиппик противники Шлимана обрушили на его дилетантизм. Нам и в дальнейшем на протяжении всей истории археологии встретится мрачная фигура археолога-профессионала, который с тупой цеховой ограниченностью преследует тех, кто отваживается помыслить о новом прыжке в неизвестное. Нападки на Шлимана носили весьма серьезный характер. Именно поэтому здесь следует привести некоторые выдержки и цитаты. Первое слово предоставляем одному весьма озлобленному философу — Артуру Шопенгауэру:
«Дилетанты, дилетанты — так пренебрежительно называют тех, кто занимается какой-либо наукой или искусством из любви, per il loro diletto и испытывает от этого радость, те, кто превратил эти занятия в средство для заработка.
Это пренебрежение основывается на присущем им низком, гнусном убеждении, что ни один человек никогда серьезно не возьмется за то или иное дело, если к этому его не побуждает голод, нужда или еще что-нибудь в этом роде. Публика воспитана в том же духе и поэтому придерживается того же мнения. Она обычно с почтением относится к „специалистам“ и с недоверием к дилетантам. В действительности же, наоборот, для дилетанта его дело — цель, а для специалиста оно всегда лишь средство, и лишь тот с полной серьезностью отдается делу, кто интересуется им, кто занимается им con amore. Именно такие люди, а не поденщики совершили все великое».
Профессор Вильгельм Дерпфельд, сотрудник Шлимана, его советчик и друг, один из немногих специалистов, которых Германия дала ему в помощь, писал в 1932 году: «Он так и не понял и никогда не мог бы понять, почему некоторые ученые, и в частности немецкие филологи, встретили его работы о Трое и Итаке насмешками и издевательствами. Я также всегда сожалел о том, что некоторые крупные ученые впоследствии встретили насмешками и мои сообщения о раскопках в гомеровских местах, ибо считаю их иронические замечания не только несправедливыми, но и научно несостоятельными».
Недоверие специалиста к удачливому аутсайдеру — это недоверие мещанина к гению. Человек, идущий по колее обеспеченного образа жизни, презирает того, кто бредет по ненадежным зонам, кто «поставил на ничто». Это презрение необоснованно.
Если мы возьмем историю научных открытий за какой угодно период, нам будет не так трудно установить, что многие из выдающихся открытий были сделаны «дилетантами», «аутсайдерами», или вовсе «аутодидактами», людьми, одержимыми одной идеей, людьми, которые не знали тормоза специального образования и шор «специализации» и которые просто перепрыгивали через барьеры академических традиций.
Отто фон Герике, величайший немецкий физик XVII столетия, был по образованию юристом. Дени Папен был медиком. Бенджамин Франклин, сын простого мыловара, не получив ни гимназического, ни университетского образования, стал не только выдающимся политиком (этого достигали люди и с меньшими способностями), но и великим ученым. Гальвани, человек, открывший электричество, был медиком и, как доказывает Вильгельм Оствальд в своей «Истории электрохимии», был обязан своему открытию именно пробелам в своих знаниях. Фраунгофер, автор выдающихся работ о спектре, до четырнадцати лет не умел ни читать, ни писать. Майкл Фарадей, один из самых значительных естествоиспытателей, был сыном кузнеца и начал свою карьеру переплетчиком. Юлиус Роберт Майер, открывший закон сохранения энергии, был врачом. Врачом был и Гельмгольц, когда он в двадцатишестилетнем возрасте опубликовал свою первую работу на ту же тему. Бюффон, математик и физик, свои самые выдающиеся работы посвятил вопросам геологии. Томас Земмеринг, который сконструировал первый электрический телеграф, был профессором анатомии. Сэмюэл Морзе был художником точно так же, как и Дагер. Первый был создателем телеграфной азбуки, второй изобрел фотографию. Одержимые, создавшие управляемый воздушный корабль — граф Цеппелин, Грос и Парсеваль, — были офицерами и не имели о технике ни малейшего понятия.
Этот список бесконечен. Если убрать этих людей и их творения из истории науки, ее здание обрушится. И тем не менее каждого из них преследовали насмешки и издевательства.
Этот список можно продолжить и применительно к истории той науки, которой мы здесь занимаемся. Вильям Джонс, которому мы обязаны первыми серьезными переводами с санскрита, был не ориенталистом, а судьей в Бенгалии. Гротефенд — первый, кто расшифровал клинопись, был по образованию филологом-классиком; его последователь Раулинсон — офицером и дипломатом. Первые шаги на долгом пути расшифровки иероглифов сделал врач Томас Юнг. А Шампольон, который довел эту работу до конца, был профессором истории. Хуман, раскопавший Пергам, был железнодорожным инженером.
Достаточно ли примеров, чтобы стала ясна основная наша мысль? Мы не оспариваем роли специалистов. Но разве судят не по результатам, если, разумеется, средства были чистыми? Разве «аутсайдеры» не достойны особой благодарности?
Да, во время своих первых раскопок Шлиман допустил серьезные ошибки. Он уничтожил ряд древних сооружений, он разрушил стены, а все это представляло определенную ценность. Но Эд. Майер, крупнейший немецкий историк, прощает ему это. «Для науки, — писал он, — методика Шлимана, который начинал свои поиски в самых нижних слоях, оказалась весьма плодотворной; при систематических раскопках было бы очень трудно обнаружить старые слои, скрывавшиеся в толще холма, и тем самым ту культуру, которую мы обозначаем как троянскую».
Трагической неудачей было то, что именно первые его определения и датировки почти все оказались неверными. Но когда Колумб открыл Америку, он считал, что ему удалось достичь берегов Индии, — разве это умаляет хоть сколько-нибудь его заслуги?
Бесспорно одно: если в первый год он вел себя на холме Гиссарлык как мальчик, который, стремясь узнать, как устроена игрушка, разбивает ее молотком, то человеку, открывшему Микены и Тиринф, трудно отказать в признании его настоящим специалистом-археологом. С этим соглашались в Дерпфельд и великий Эванс; последний, однако, с оговорками.
В свое время от «деспотической страны» Пруссии немало натерпелся Винкельман; Шлиман также много пережил из-за того, что его не понимали именно в той стране, откуда он был родом и в которой родились его юношеские мечты. Несмотря на то что результаты его раскопок были известны всему миру, в этой стране еще в 1888 году оказалось возможным появление второго издания книги некоего Форхгаммера под названием «Объяснение Илиады» («Erklarung der Ilias»), в которой сделана бесславная попытка представить Троянскую войну как борьбу морских и речных течений, а также тумана и дождя на Троянской равнине. Шлиман защищался, как лев. Когда капитан Беттихер, мякинная голова, ворчун, — главный противник Шлимана — додумался до утверждения, будто Шлиман во время своих раскопок специально разрушил городские стены, чтобы уничтожить все, что могло бы противоречить его гипотезам о древней Трое, Шлиман пригласил его в Гиссарлык, взяв на себя все расходы по путешествию. Присутствовавшие на их встрече компетентные лица подтвердили правильность точки зрения Шлимана и Дерпфельда. Капитан внимательно осмотрелся вокруг, скорчил недовольную мину и, вернувшись домой, принялся утверждать, будто «так называемая Троя» есть на самом деле не что иное, как огромный античный некрополь. Тогда Шлиман во время четвертых раскопок 1890 года пригласил на свой холм ученых всего мира. У подножия холма, в долине Скамандра, он соорудил дощатые домики, в которых должны были найти приют четырнадцать ученых. На его приглашение откликнулись англичане, американцы, французы, немцы (в их числе Вирхов). И, потрясенные всем виденным, эти ученые пришли к тем же выводам, что Шлиман и Дерпфельд.
Коллекции Шлимана были уникальными. По его завещанию они должны были перейти в собственность той нации, «которую, — как писал Шлиман, — я люблю и ценю больше всего». В свое время он предлагал их греческому правительству, затем французскому. Одному русскому барону он писал в 1876 году в Петербург: «Когда несколько лет назад меня спросили о цене моей троянской коллекции, я назвал цифру 80 000 фунтов. Но я провел двадцать лет в Петербурге, и все мои симпатии принадлежат России; поскольку я бы очень хотел, чтобы эта коллекция попала именно в эту страну, я прошу у русского правительства 50 000 фунтов и в случае необходимости готов даже снизить эту цену до 40 000 фунтов».
Однако самые искренние его привязанности — он неоднократно об этом говорил — принадлежали Англии, стране, в которой его деятельность нашла самый широкий отклик, стране, где газета «Таймс» предоставляла ему свои полосы еще в те времена, когда все немецкие газеты были для него закрыты; премьер-министр Англии Гладстон написал предисловие к его книге о Микенах, а еще ранее знаменитый А.Г. Сайс из Оксфорда — к книге о Трое. Тем, что коллекции все же в конце концов попали «на вечное владение и сохранение» в Берлин, мы опять-таки обязаны (какая ирония судьбы!) человеку, который увлекался археологией лишь как любитель, — великому врачу Вирхову, которому удалось добиться избрания Шлимана почетным членом антропологического общества, а несколько позже и почетным гражданином Берлина наряду с Бисмарком и Мольтке.
В 1876 году, 54 лет от роду, Шлиман приступил к раскопкам в Микенах. В 1878-1879 годах при поддержке Вирхова он вторично раскапывает Трою; в 1880 году он открывает в Орхомене, третьем городе, который Гомер наделяет эпитетом «златообильный», сокровищницу царя Минии; в 1882 году совместно с Дерпфельдом вновь, в третий раз, раскапывает Трою, а двумя годами позже начинает раскопки в Тиринфе.
И снова знакомая картина: крепостная стена Тиринфа находится прямо на поверхности, она не скрыта под слоем земли; пожар превратил ее камни в известку, а скреплявшую их глину — в настоящий кирпич: археологи принимали ее за остатки средневековой стены, и в греческих путеводителях было написано, что в Тиринфе нет никаких особых достопримечательностей.
Шлиман опять доверился древним авторам. Он начал копать с таким рвением, что даже разрушил тминную плантацию одного крестьянина из Кофиниона и вынужден был уплатить штраф в 275 франков.
Тиринф считался родиной Геракла. Циклопические стены вызывали во времена античности восхищение. Павсаний сравнивает их с пирамидами. Рассказывали, что Проитос, легендарный правитель Тиринфа, призвал семь циклопов, которые и выстроили ему эти стены. Впоследствии такие же стены были сооружены в других местах, прежде всего в Микенах, что дало основание Эврипиду называть Арголиду «циклопической страной».
Во время раскопок Шлиман наткнулся на стены дворца, превосходящего своими размерами все когда-либо до этого виденное и дающего великолепное представление о древнем народе, который его построил, и о его царях, которые здесь жили.
Город возвышался на известняковой скале, словно форт: стены его были выложены из каменных блоков длиной в два-три метра, а высотой и толщиной в метр. В нижней части города, там, где находились хозяйственные постройки и конюшни, толщина стен составляла семь-восемь метров. Наверху, там, где жил владелец дворца, стены достигали одиннадцати метров в толщину, высота их равнялась шестнадцати метрам.
Какое зрелище должны были представлять собой внутренние помещения дворца, когда их заполняли толпы вооруженных воинов! До сих пор о планировке гомеровских дворцов ничего не было известно, ибо ни от дворца Менелая, ни от дворца Одиссея, ни от дворцов других властителей не осталось никаких следов; остатки Трои — города Приама — также не давали возможности разобраться в плане построек.
Здесь же явился свету настоящий гомеровский дворец с залами и колоннадами, с красивым мегароном (залом с очагом), с атриумом и пропилеями. Здесь еще можно было увидеть остатки банного помещения (пол в нем заменяла цельная известняковая плита весом в 20 тонн), того, в котором герои Гомера мылись и умащивали себя мазями. Здесь перед заступом исследователя открывались картины, напоминающие сцены из «Одиссеи», в которых повествуется о возвращении хитроумного, о пире женихов, о кровавой бойне в большом зале.
Но еще больший интерес представляли керамика и стенная роспись. Уже с самого начала Шлиману стало ясно, что найденная им в Тиринфе керамика — все эти вазы и глиняная посуда — родственна той керамике, которую он нашел в Микенах. Более того, она, несомненно, родственна тем изделиям из глины, которые были найдены другими археологами в Азине, Науплионе, Элевсе и на различных островах, прежде всего на острове Крит. Разве найденное им в Микенах страусовое яйцо (сначала он принял его за алебастровую вазу) не свидетельствовало о связях Микен с Египтом? А разве он не нашел здесь ваз с так называемым геометрическим орнаментом, таких же, какие еще за полторы тысячи лет до н. э. финикийцы привозили ко дворцу Тутмеса III?
И он подбирает один аргумент за другим, чтобы доказать, что ему удалось напасть на след культурных связей азиатского или африканского происхождения, на след той цивилизации, которая была распространена на всем восточном берегу Греции и на островах Эгейского моря, центр которой, вероятно, находился на острове Крит. Сегодня мы называем эту культуру крито-микенской. Шлиман обнаружил ее первые следы, но открыть ее было суждено другому исследователю.
Все помещения дворца были побелены, а стены украшали расписные фризы, протянувшиеся желто-голубым поясом на высоте человеческого роста.
Одна из росписей представляла особый интерес: на голубом фоне был изображен могучий бык; круглые от бешенства глаза, вытянутый хвост свидетельствуют о состоянии дикой ярости животного. А на быке, держась за его рог, то ли подпрыгивает, то ли танцует всадник.
По этому поводу Шлиман приводит в своей книге о Тиринфе слова некоего доктора Фабрициуса: «Можно предположить, что всадник — это искусный наездник или укротитель быков, который показывает свое мастерство, свою готовность в любую минуту вспрыгнуть на спину разъяренного животного, так же как это делает упомянутый в известном месте «Илиады» укротитель лошадей, который, управляя четверкой коней, перепрыгивает на всем скаку со спины одной лошади на другую». Это объяснение, к которому, очевидно, Шлиман в то время ничего не мог добавить, было, однако, недостаточным.15 Но если бы Шлиман претворил в жизнь то, к чему он так часто возвращался в мыслях, и поехал на остров Крит, он нашел бы там нечто такое, что, дополнив эту картину, многое бы пояснило и послужило бы венцом делу его жизни.
Мысль осуществить раскопки на Крите, в частности у Кносса, не оставляла Шлимана до его последнего часа. За год до смерти он писал: «Мне бы хотелось достойно увенчать дело моей жизни, завершив ее большой работой: откопать древний дворец кносских царей на Крите, который, как мне кажется, я открыл три года назад».
Но препятствия были велики. Правда, Шлиман сумел раздобыть письменное разрешение губернатора Крита, однако владелец холма запросил сумасшедшие деньги. Он пожелал ни более ни менее, как 100 000 франков, и только за эту сумму соглашался продать свой участок. Шлиман долго торговался и в конце концов сбил цену до 40 000 франков. Однако, возвратившись на Крит с тем, чтобы подписать договор, он пересчитал число оливковых деревьев в своем новом имении и, к своему удивлению, обнаружил, что участок отрезан совершенно не так, как это было сказано в договоре: вместо 2500 оливковых деревьев на участке оказалось всего лишь 888. И тогда Шлиман отказался от сделки: торговец взял в нем верх над археологом. Пожертвовав ради науки целым состоянием, он из-за 1612 оливковых деревьев лишил себя возможности разыскать ключ к тем проблемам, которые он сам же выдвинул в ходе своих открытий, но далеко не все из которых сумел разрешить.
Стоит ли об этом сожалеть? Нет. Смерть, вырвав в 1890 году из его рук заступ, уложила в могилу великого исследователя, жизнь которого была богата и содержательна.
Рождественские праздники 1890 года он хотел провести вместе с женой и детьми. Его очень мучило разболевшееся ухо. Занятый новыми проектами, он ограничился тем, что при проезде через Италию проконсультировался о своей болезни с двумя-тремя врачами. Они успокоили его. Но в первый день Рождества он упал прямо на улице, на Пьяцца дель Санта Карита в Неаполе, не потеряв, правда, сознания, но лишившись речи. Добрые люди доставили миллионера в больницу, однако там его отказались принять. Тогда его отправили в полицию. Здесь при нем обнаружили адрес одного из врачей. Врача вызвали. Когда тот прибыл, он опознал пациента и послал за дрожками. Глядя на лежащего на полу человека в простой одежде, которая казалась даже бедной, кучер поинтересовался, кто, собственно, будет платить. «Он богач», — ответил врач и в доказательство вытащил из кармана больного кошелек, туго набитый золотом.
Шлиман промучился всю ночь; он был все время в сознании. К утру он умер.
Тело его было привезено в Афины. У его гроба стояли король и наследный принц, дипломатические представители, греческие министры, руководители всех греческих научных институтов. Перед бюстом Гомера благодарили они друга эллинов, человека, который сделал историю Греции богаче на тысячу лет. У гроба его стояли жена и дети — Андромаха и Агамемнон.
Человека, которому было суждено почти полностью замкнуть тот круг, смутные очертания которого скорее угадал, чем увидел Шлиман, звали Артур Эванс. Он родился в 1851 году, и, следовательно, в год смерти Шлимана ему было 39 лет.
Англичанин с головы до пят, он был полной противоположностью Шлиману. Эванс получил образование в Харроу, Оксфорде и Геттингене; увлекшись расшифровкой иероглифов, он нашел неизвестные ему знаки, которые привели его на Крит, где в 1900 году он приступил к раскопкам; в 1909 году он был назначен профессором археологии в Оксфорде. Медленно, но верно поднимаясь по лестнице рангов в науке, он наконец сумел добавить к своему имени «сэр». Артур Эванс был отмечен многими наградами, в частности в 1936 году Королевское общество наградило его медалью Коплея; короче говоря, по всему складу своего характера и развитию он был полной противоположностью вечно мятущемуся, необузданному Шлиману. Однако результаты его исследований были не менее интересными. Эванс прибыл на Крит для того, чтобы убедиться в правильности своей теории, касающейся заинтересовавших его письменных знаков, и не рассчитывал задержаться здесь надолго. Во время поездок по острову он обратил внимание на огромные кучи щебня и руины — те самые, которые в свое время увлекли и околдовали Шлимана. И вот в один прекрасный день Эванс оставил свою теорию письменности и взялся за лопату. Это было в 1900 году. Годом позже он объявил, что ему понадобится по меньшей мере еще один год для того, чтобы раскопать все, что может представить интерес для науки. Но он ошибался. На самом деле четверть века спустя он все еще продолжал свои раскопки на том же месте. Он шел по следам легенд и мифов — точно так же, как Шлиман. Он раскапывал дворцы и клады — так же, как и Шлиман. Он завершил работу над той картиной, которую в общих чертах обрисовал Шлиман, но одновременно набросал эскизы ко многим другим картинам — к тем, для которых у нас пока еще не хватает красок.
Воткнув заступ в землю Крита, он встретился с островом загадок.
Остров Крит расположен в самой крайней точке огромной горной дуги, протянувшейся из Греции через Эгейское море к Малой Азии.
Эгейское море никогда не было непреодолимым барьером между континентами. Это доказал еще Шлиман, когда он обнаружил в Микенах и Тиринфе предметы из различных отдаленных стран; Эвансу же было суждено найти на Крите африканскую слоновую кость и египетские статуи. Хозяйственное и экономическое единство связывало острова Эгейского моря и обе метрополии. Метрополия в данном случае не означала материк, континент, ибо очень скоро было установлено, что настоящим материком (в том смысле, что творческое начало исходило именно отсюда) был один из островов — Крит.
И даже сам Зевс, согласно легенде, родился на этом острове, в пещере Дикты, от «великой матери» Реи, жены Кроноса. Пчелы приносили ему мед, коза Амалфея кормила его своим молоком, нимфы охраняли его. Юные куреты стояли у входа в пещеру, готовые защитить маленького Зевса от собственного отца, Кроноса, пожиравшего своих детей.
Легендарный царь Минос, сын Зевса, один из могущественнейших и прославленнейших властителей, жил и царствовал на этом острове.
Артур Эванс начал с раскопок близ Кносса. Античная стена была покрыта здесь лишь тонким слоем почвы. Уже через два-три часа можно было говорить о первых результатах. Двумя неделями позже изумленный Эванс стоял перед остатками строений, покрывавших восемь аров, а с годами из-под земли появились развалины дворца, занимавшего площадь в два с половиной гектара.
Арчур Эванс с ритоном в виде головы Минотавра
Своей общей планировкой Кносский дворец напоминал дворцы в Тиринфе и Микенах, более того, находился с ними в явном родстве, несмотря на то что внешне он весьма от них отличался. В то же время его гигантские размеры, роскошь и простота лишний раз подчеркивали, что Тиринф и Микены могли быть только второстепенными городами, столицами колоний, далекой провинцией.
Вокруг центрального двора — огромного прямоугольника — были расположены здания со стенами из полых кирпичей и с плоскими крышами, которые поддерживались колоннами. Но покои, коридоры и залы были расположены в таком причудливом порядке, предоставляли посетителю так много возможностей заблудиться и запутаться, что всякому, кто попадал во дворец, должна была поневоле прийти в голову мысль о лабиринте; она должна была появиться даже у того, кто никогда в жизни не слыхал легенду о царе Миносе и построенном Дедалом лабиринте — прообразе всех будущих лабиринтов.
Эванс, не колеблясь, объявил миру, что нашел дворец Миноса, сына Зевса, отца Ариадны и Федры, владельца лабиринта и хозяина ужасного быкочеловека или человекобыка — Минотавра.
Он открыл здесь настоящие чудеса. Народ, населявший эти места (Шлиман нашел лишь следы его колоний), о котором до сих пор ничего не было известно — если не считать того, что рассказывалось в легендах, — оказывается, утопал в роскоши и сладострастии и, вероятно, на вершине своего развития дошел до того сибаритствующего декаданса, который таил уже в себе зародыш упадка и регресса культуры. Только высочайший экономический расцвет мог привести к подобному вырождению. Как и ныне, Крит был в те времена страной производства вина и оливкового масла. Он был центром торговли, точнее говоря, морской торговли. И то, что на первых порах во время, когда Эванс еще только приступил к своим раскопкам, поразило весь мир — богатейший дворец древности не имел ни вала, ни укреплений, — в скором времени нашло свое объяснение: торговые склады, коммерческая деятельность нуждалась в более мощной защите, чем крепостные стены — сооружение чисто оборонительное. Такой защитой был могущественный, господствовавший на всем море флот.
Жемчужиной моря, драгоценной геммой, вплавленной в синь небес, должна была казаться эта столица приближающимся к острову морякам; ее иссиня-белые стены, ее колонны из известняка, казалось, излучали блеск роскоши и богатства.
Эванс нашел кладовые. Там стояли богато орнаментированные гигантские сосуды — пифосы, некогда полные масла; их изящный орнамент напоминал тот, который был обнаружен на сосудах в Тиринфе. Эванс не поленился вычислить общую емкость всех находившихся в кладовой пифосов. Она составила 75 000 литров. Таким был дворцовый запас…
Золотые кубки из купольного погребения в Вафио. Середина 2 тыс. до н. э.
Кто же пользовался всем этим богатством?
Прошло немного времени, и Эванс убедился в том, что не все его находки можно отнести к одной и той же эпохе, что не все стены дворца имеют одинаковый возраст и не вся керамика, не весь фаянс, не все рисунки возникли в одно и то же время. Вскоре, пристальнее вглядевшись в даль тысячелетий, он разобрался в эпохах этой цивилизации и разграничил ее (деление это не потеряло своего значения и поныне) на периоды: раннеминойский (3-2 тысячелетия до н. э.), среднеминойский (примерно до 1600 года до н. э.) и позднеминойский — самый короткий, заканчивающийся примерно 1250 годом до н. э.
Он нашел следы деятельности человека, относящиеся к одному из самых ранних периодов, к неолиту, то есть к тому времени, когда металл был еще неизвестен, а все орудия, вся утварь выделывались из камня. Эванс отнес эти следы к десятому тысячелетию до н. э. Другие ученые оспаривают его мнение: они считают эту дату сомнительной и относят находки Эванса к пятому тысячелетию. На чем основаны все эти расчеты, какие данные положил в основу своей периодизации Эванс?
Эванс нашел на Крите множество предметов иностранного происхождения, в частности керамические изделия из Египта, относящиеся к совершенно определенным, твердо датируемым периодам истории этой страны, ко временам господства той или иной династии. Период расцвета этой культуры от отнес ко времени перехода от среднеминойской к позднеминойской эпохе, то есть примерно к 1600 году до н. э. — предположительному времени жизни и царствования Миноса, предводителя флота, властелина моря. Это было время, когда всеобщее благосостояние уже начало перерастать в роскошь, а красота была возведена в культ. На фресках изображали юношей, собиравших на лугах крокусы и наполнявших ими вазы, девушек среди лилий.
Женщины, смотрящие представление. Фреска Кносского дворни. Реставрация. Середина 2 тыс. до н. э.
Цивилизация была накануне вырождения; ей на смену шла неуемная роскошь. В живописи, которая раньше была подчинена определенным формам, теперь господствовало буйное сверкание красок, жилище должно было служить не только обителью — оно должно было услаждать глаз; даже в одежде видели лишь средство для проявления утонченности и индивидуальности вкуса.
Приходится ли удивляться тому, что Эванс употребляет термин «модерн» для характеристики своих находок? В самом деле, в этом дворце, который не уступал по своим размерам Букингемскому, были водоотводные каналы, великолепные банные помещения, вентиляция, сточные ямы. Параллель с современностью напрашивалась и при виде изображений людей, позволявших судить о их манерах, их одежде, их модах. Еще в начале среднеминойского периода женщины носили высокие остроконечные головные уборы и длинные пестрые платья с поясом, с глубоким декольте и высоким корсажем.
Теперь эта старинная одежда приобрела утонченный и изысканный вид. Обычное платье превратилось в своего рода корсет с рукавами, тесно облегавший фигуру, подчеркивавший формы и обнажавший грудь — теперь, однако, уже из чувственного кокетства. Платья были длинные, с оборками, богатой и пестрой расцветки, некоторые узоры изображали крокусы, вырастающие из волнистой линии — условного изображения горного пейзажа; поверх платья надевался пестрый передник. На голове дамы носили высокий чепец. И если сейчас у женщин в подражание мужчинам модны короткие волосы, то критские женщины были с нынешней точки зрения сверхмодницами, ибо они причесывались точно так же, как мужчины!
Такими они и предстают перед нами на рисунках: вот они оживленно беседуют, сидя в непринужденных позах на садовой скамейке, в их взорах и выражениях лиц — истинно французский шарм. Кажется невероятным, что эти дамы жили несколько тысячелетий назад! Вспоминаешь об этом лишь тогда, когда бросишь взгляд на мужчин: всю их одежду составляет облегающий бедра передник.
Среди всех этих замечательных рисунков, найденных Эвансом («Даже наши рабочие чувствовали их волшебное очарование», — писал он), вновь мелькает один, уже знакомый нам: изображение плясуна на быке.
Плясун? Артист? Таково было мнение Шлимана, когда он обнаружил этот рисунок в Тиринфе, в этом городе-форпосте, в котором не было ничего, что могло заставить его вспомнить о старых легендах, о быках и жертвах, о дымящейся крови в храмах.
Иное дело Эванс. Разве не стоял он на земле, на которой царствовал Минос, повелитель Минотавра — чудовища с туловищем человека и головой быка? Что говорит об этом легенда?
Минос, царь Кносса, Крита и всех эллинских морей, послал своего сына, по имени Андрогей, в Афины принять участие в играх. Более сильный, чем его соперники греки, Андрогей одержал над ними победу, но был из зависти убит Эгеем, царем Афин. Разгневанный Минос послал в Афины свой флот, завладел городом и наложил на него ужасную контрибуцию: через каждые девять лет афиняне должны были посылать ему семь юношей и семь девушек — цвет своей молодежи — в качестве жертв Минотавру. Когда подошел третий срок, Тесей, сын Эгея, возвратившийся к тому времени домой из длительного, полного героических деяний похода, вызвался поехать на Крит, чтобы убить чудовище:
Через Критское море помчался корабль…
Вез он Тесея, и семь девушек, и семь юношей.
Черные паруса развевались на мачтах корабля; под белыми парусами должен был Тесей вернуться домой, если замысел его удастся. Ариадна, дочь Миноса, увидев идущего на смерть героя, потеряла покой и сердце. Она вручила Тесею меч и клубок нитей, чтобы он не запутался в лабиринте; конец нити она держала в руках, когда отправился он к Минотавру. В ужасной схватке Тесей одолел чудовище, благодаря нити нашел обратную дорогу и вместе с Ариадной и друзьями поспешил домой. Но так взволнован был он неожиданным спасением, что позабыл сменить паруса. Эгей, отец его, увидев черные паруса, принял их за символ смерти и, решив, что сын его погиб, бросился с высокой скалы в море.
Могла ли эта легенда объяснить содержание рисунков? На одном из них были изображены две девушки и юноша, играющие с быком. Но действительно ли это была игра? Может быть, здесь речь шла о чем-то более серьезном? Быть может, даже о жизни и смерти? Может быть, на картине было изображено жертвоприношение Минотавру, чье имя в свою очередь, возможно, означало «бык Миноса»?
Царь-жрец. Раскрашенный рельеф из Кносского дворца. Реставрация. Середина 2 тыс. до н. э.
Чем чаще обращались к легенде, тем больше возникало вопросов; однако то, что в легенде содержалось зерно истины, было неоспоримо: лабиринт лежал у всех перед глазами. Можно было принять и то предположение, что легендарная победа Тесея была слишком символическим изображением победы, одержанной прибывшим с материка завоевателем, который разрушил дворец Миноса. Но то, что акт личной мести Миноса, потребовавшего за своего убитого сына неслыханные жертвоприношения, мог послужить причиной гибели его царства, представлялось совершенно невероятным.
И тем не менее царство было разрушено, разрушено так внезапно и так основательно, что у нападавших не нашлось даже времени что-либо увидеть, что-нибудь услышать, чему-нибудь научиться; оно было разрушено так же основательно, как три тысячелетия спустя царство Монтесумы, которое уничтожила кучка пришлых испанцев, не оставив от него ничего, кроме руин и мертвых камней.
Богиня со змеями. Статуэтка из Кносского дворца. Золото, слоновая кость. Середина 2 тыс. до н. э.
Проблема происхождения и гибели богатого народа, населявшего в свое время Крит, и поныне остается главной проблемой для всех археологов, для всех ученых, занимающихся древнейшим периодом античной истории.
Согласно Гомеру, остров населяли пять различных народов. Геродот утверждает, что Минос не был греком, Фукидид же свидетельствует об обратном. Эванс, который главным образом занимался именно этим вопросом, склоняется к гипотезе об африканско-ливийском происхождении населения Крита. Эдуард Маейр, крупнейший знаток античной истории, пишет, что они, вероятно, пришли не из Малой Азии. Дерпфельд, старый сотрудник Шлимана, выступил в 1932 году — в возрасте восьмидесяти лет — против Эванса, утверждая, что крито-микенское искусство зародилось в Финикии.
Где та нить Ариадны, которая поможет выбраться из этого лабиринта «за» и «против»?
Такой спасительной нитью могла бы стать письменность. Из-за нее, собственно, Эванс и приехал в свое время на Крит. Уже в 1894 году он дал первое описание критских письмен; он нашел бесчисленное множество идеографических надписей, а вблизи Кносса — около двух тысяч глиняных табличек со знаками линейного письма. И все же Ганс Иенсен в своем появившемся в 1935 году солидном труде «Письмо» весьма трезво заключил, что «расшифровка критской письменности еще только начинается и у нас нет пока еще никакой ясности в вопросе о том, что она собой представляла».
Образец критского рисунчатого письма на ’’Диске из Фестоса”, найденном А. Эвансом
Столь же неясным, как происхождение народа, населявшего Крит, и его письменности, предстает конец критского царства. Смелых теорий здесь хоть отбавляй. Эванс различал три ясные стадии разрушения; дважды дворец отстраивался заново, в третий раз от него остались одни развалины.
Если мы бросим ретроспективный взгляд на историю тех дней, мы увидим кочующие орды пришельцев с Севера, из Дунайских стран, а возможно, и из южной России, которые вторгаются в пределы Греции, нападают на ее города, разрушают Микены и Тиринф. Это вторжение варварских народов все ширится и в конце концов приводит к гибели цивилизации. Немного позже мы видим новые орды, на этот раз дорийцев; они изгоняют ахейцев, но сами в еще меньшей степени, чем ахейцы, способны принести какую-нибудь культуру; и если ахейцы были грабителями, которые все награбленное обращали в свою собственность, если они все-таки были достойны упоминания в гомеровских песнях, то дорийцы были просто-напросто разбойниками, которые умели лишь разрушать; и все-таки с их приходом начинается новая глава в истории Греции. Так обстояло дело по словам одних, а что говорят об этом другие?
Эванс считал, что разрушение минойского дворца должно было быть следствием какого-то природного катаклизма. Классический пример подобного происшествия — Помпеи. При раскопке Кносского дворца Эванс наткнулся на те же признаки внезапной и насильственной гибели и разрушения, что и д'Эльбеф и Венути у подножия Везувия: брошенные орудия труда, оставшиеся незавершенными различные изделия и произведения искусства, внезапно прерванная домашняя работа. У него сложилась своя теория, которую ему было суждено проверить на собственном опыте. 26 июня 1926 года в 21 час 45 мин. Эванс, лежа в постели, читал книгу; внезапно он ощутил сильный подземный толчок. Его кровать сдвинулась с места, стены дома дрожали. Кругом падали какие-то предметы, из опрокинувшегося ведра лилась вода. Земля сначала вздыхала и стонала, а потом взревела так, словно ожил легендарный Минотавр. Но толчок был непродолжителен, и, когда все успокоилось, Эванс соскочил с кровати и выбежал на улицу. Он мчался к дворцу. Но, как оказалось, его реконструкции с честью выдержали экзамен: везде, где только было можно, он с самого начала употреблял стальные подпорки и балки. Однако во всех окрестных деревнях и в столице Кандли землетрясение произвело ужасные разрушения.
Таковы были личные впечатления Эванса, которые подкрепили его гипотезу: он исходил из того, что Крит — один из наиболее подверженных землетрясениям районов Европы, и поэтому его гипотеза сводилась к тому, что только сильное и внезапное землетрясение, способное расколоть землю и поглотить все созданное человеком, только сильнейший подземный толчок был в состоянии до такой степени разрушить дворец Миноса, что на его месте нельзя было построить уже ничего, кроме двух-трех жалких хижин.16
Гипсовая печать о изображением акробата на быке, найденная на Крите
Вот, собственно, и все об Эвансе. Некоторые не разделяют его воззрений. Будущее внесет ясность в этот вопрос. Несомненно одно; Эванс сумел замкнуть круг, первые очертания которого фанатик Шлиман увидел в Микенах. Оба они — и Шлиман и Эванс — были первооткрывателями. Теперь дело за исследователями: они должны найти нить Ариадны. Где зажжена лампа, при свете которой трудится будущий расшифровщик критской письменности? Лампа, которая способна осветить прошлое, более трех тысяч лет остававшееся в темноте?
Этим вопросом я в 1949 году и закончил главу. Но уже в середине 1950 года на него был получен первый ответ: Эрнст Зиттиг, профессор из Тюбингена, разрешил ту самую проблему, над которой сорок лет трудился финский ученый Сундвелл, а кроме него, немец Боссерт, итальянец Мериджи, чешский ученый Грозный (он расшифровал хеттские клинописные тексты из Богазкея) и Алиса Кобер из Нью-Йорка, которая в 1948 году, разочаровавшись, объявила: «Не зная ни языка, ни письменности, эти надписи нельзя расшифровать». Казалось, Зиттиг достиг большого успеха: ему первому удалось последовательно применить в работе над расшифровкой критских письмен выработанную в ходе двух мировых войн методику дешифровки военных шифрованных сообщений — своего рода искусство или даже науку, в основе которой лежит статистически-математический метод подсчета. Для разрешения проблем античной филологии он расшифровал 11, а позднее 30 знаков так называемого «Критского линейного письма В».
В середине 1953 года пришел второй ответ: англичанину Майклу Вентрису попала в руки найденная не так давно в Пилосе глиняная табличка с группой знаков, не исследованных Зиттигом. Вентрису удалось свободно прочитать ее, ибо оказалось, что текст написан по-гречески, хотя не на основе греческого алфавита. Таким образом, отпала часть толкований Зиттига и в то же время началась новая борьба, которая окончится еще не скоро.17
Античная филология находится накануне окончательного разрешения интересующей ее проблемы, однако ее разрешение ставит сразу же еще одну, гораздо более широкую проблему перед всей наукой о древности: почему, из каких побуждений на Крите — центре самостоятельной высокоразвитой культуры за шестьсот лет до Гомера писали по-гречески местными письменами, на языке народа, который в те времена отнюдь еще не был высокоразвитым? Может быть, эти два языка существовали параллельно? А может быть, неверна вся наша древнегреческая хронология? Не возникает ли снова «проблема Гомера»?