Проходит несколько дней, и мои эфиппигеры умирают, они по–настоящему умирают: через четыре–пять дней перед моими глазами два гниющих трупа. А эфиппигера сфекса? Она и через десять дней после операции была вполне свежа. Больше того, всего через несколько часов после операции сфекса к ней вернулись все ее прежние движения, она пришла в то же состояние, в котором находилась до сдавливания головных узлов. Сфекс подверг свою добычу только временному оцепенению, чтобы без помех дотащить ее до норки. Он так ловко сдавил ее «мозг», что вызвал оцепенение всего на несколько часов. Я же, вообразивший себя его соперником, был только неискусным колбасником и убил моих эфиппигер: раздавил, может быть, своим пинцетом столь деликатный орган, как головной «мозг». Если я и не краснею от моей неудачи, то лишь потому, что вряд ли кто сумеет состязаться в ловкости с этими искусными операторами. Теперь–то я понимаю, почему сфекс не колет жалом головные узлы. Капля яда, введенная сюда, уничтожила бы главный центр нервной деятельности и повлекла бы за собой смерть. А осе нужна не смерть, а только временный паралич добычи» (конец цитаты).
Во–первых, вы должны еще помнить, как каликург успокаивал эпейру, вернее ее страшные и ядовитые крючки – уколом в рот, во второстепенную систему управления крючками, а потом атаковал главный и единственный центр, управляющий всеми остальными мышцами. И там же упомянуто об аммофиле, мнущей мозг. И здесь вновь, уже сфекс, тоже мнет мозг. Значит, это не индивидуальный прием, а нечто похожее, например, на апперкот, каковой можно применить в любом из единоборств и в любой расе и нации. То есть, это система приемов. Поэтому гипотетический бог должен вкладывать эти методы в машины по своему выбору, вернее без разбору, а как придется.
Во–вторых, я ведь недаром приводил эту длинную цитату со всевозможными подробностями. Это дает мне право сказать, что без обратной связи, осуществить эту операцию невозможно. То есть, по сложности эта операция приближается если и не к пересадке сердца, то к коронарному шунтированию – точно. А такие операции, знаете, как происходят? Там же вокруг больного дюжина высококлассных узких специалистов, больной весь опутан проводами, а на стенках висят экраны с жизненными показателями, на которые вся дюжина врачей то и дело поглядывает. И специально для этого предназначенная медсестра не успевает им вытирать пот со лбов. Конечно, главный командир тут есть, только и второстепенный командир может прошептать ему на ухо: «Поспеши, больной уходит». Тут что главное? Непрерывная и многофакторная обратная связь. Иначе получится не операция вперемешку с реанимацией, а прозекторский стол во главе с одним–единственным патологоанатомом. Каковым и оказался сам великий Фабр. А эта всеобъемлющая обратная связь преследует единственную цель – не навреди! И вся эта дюжинная орава врачей непрерывно прокручивает в своих головах разумных бесконечную вереницу информации, и непрерывно принимает все новые и новые решения. И каждое из них – верх интеллекта.
А теперь подумайте, возможно ли все это записать в виде какой–либо неизменной цепочки действий на бумаге или на диске, и не отступать от нее никогда и ни при каких обстоятельствах? Ведь это и будет инстинкт дюжины смелых! И это будет абсурд.
Как съесть в одиночку слона в жару так, чтобы не дать ему протухнуть?
Вы хоть можете себе это представить, не заглядывая, как школьник к соседу в тетрадку, на ниже приведенную цитату? Парализованная дичь не протухнет и два месяца кряду. Если ее не трогать, не есть. Но она же для того и предназначена, чтобы ее личинка ела медленно, недельки две, а на термометре – под сорок. Объем парализованной личинки бронзовки, которую предстоит съесть личинке осы сколии в шестьсот – семьсот раз больше ее самой. Передаю слово Фабру.
«С каждым днем голова сколии все глубже погружается в брюшко бронзовки. Передняя часть тела личинки сколии вытягивается и суживается, принимая довольно странную форму. Задняя часть личинки постоянно находится снаружи, и она имеет форму и величину, обычную для личинок перепончатокрылых. Раз проникнув в тело жертвы, передняя часть остается там до последнего глотка. Она выглядит совсем тонкой, словно странный хвостик. Такая форма тела встречается у личинок и других роющих ос, питающихся крупной парализованной дичью. Таковы, например, личинки лангедокского сфекса и щетинистой аммофилы. Но у личинок, питающихся мелкой многочисленной дичью, такого резкого сужения не бывает.
С первого движения челюстей и до тех пор, пока дичь не будет совершенно съедена, личинка сколии не вынимает головы из внутренностей поедаемой добычи. Я подозреваю причины такого постоянства. Я думаю даже, что здесь требуется особое, специальное искусство есть. Личинка бронзовки — единственный кусок еды, и этот кусок должен оставаться свежим до последней минуты. А потому молодая личинка сколии должна начинать еду осторожно, всегда в строго определенной точке: входная ранка всегда проделывается там, где был прикреплен головной конец яйца. По мере того как удлиняется передняя часть туловища, и личинка все глубже погружается в тело добычи, еда производится с известной последовательностью. Сначала съедаются менее важные части, потом те, уничтожение которых еще не убивает жертвы, и, наконец, те, потеря которых несет с собой смерть и быстрое загнивание провизии.
После первых укусов в ранке дичи выступает кровь. Она легко переваривается личинкой–крошкой. Это своего рода «сосание молока». Затем поедается жировое вещество, обволакивающее внутренние органы. Такую потерю бронзовка может выдержать и не погибнуть. Потом наступает очередь мышц, и только в последнюю очередь сколия принимается за самые важные части: нервные центры и дыхательную, трахейную, сеть. Тогда жизнь угасает, и личинка бронзовки превращается в пустой мешок, совершенно целый, кроме входной дырочки на брюшке. Теперь кожица может гнить. Благодаря последовательной еде личинка сколии сохранила припасы свежими до конца, и ей осталось только окуклиться. Толстая, здоровая личинка вытаскивает свою длинную «шею» из пустого мешка и принимается ткать кокон.
Возможно, что я и ошибаюсь в последовательности поедания органов: не так просто узнать, что происходит внутри личинки бронзовки. Но главные особенности способа еды сколии очевидны: сначала съедаются органы, менее необходимые для сохранения жизни добычи. Прямые наблюдения подтверждают это только отчасти, но исследования личинки бронзовки дают много больше. Толстая и здоровая вначале, личинка бронзовки словно тает изо дня в день. Она увядает, сморщивается, обращается в конце концов в пустой мешочек, стенки которого спадаются. И все же в течение всего этого времени мясо личинки бронзовки свежо. Не говорит ли это, что главные очаги жизни съедаются последними?
Посмотрим, что случится с личинкой бронзовки, если с самого начала поразить ее важнейшие органы. Проделать такой опыт легко. Швейная игла, раскаленная и сплющенная, а потом опять заостренная, дает мне крохотный ланцет, вполне пригодный для деликатной операции. Этим инструментом я проделываю крохотную ранку и вытаскиваю через нее часть нервной системы. Все кончено! Пустяковая с виду ранка превратила живое существо в труп. Уже на следующий день личинка буреет и начинает разлагаться. И тут же рядом другие личинки, съеденные на три четверти сколиями, совершенно свежие.
Несомненно, что столь разнящиеся результаты зависят от степени важности пораженных органов. Разрушая нервные центры, я бесповоротно убиваю животное, которое завтра же превратится в кучу гнили. Личинка сколии начинает с жировых запасов, потом переходит к крови и мышцам и не убивает своей добычи до самого конца. Ясно, что если бы сколия начинала с того, с чего начал я, то ее добыча превратилась бы в разлагающийся труп.
Правда, самка сколии впустила в нервный центр личинки капельку яда, но ее операция совсем не похожа на мою. Она действовала, как деликатный физиолог, вызывающий только оцепенение, я же вел себя, как грубый мясник. Приведенный в оцепенение ядом сколии, нервный центр не может больше вызывать сокращения мускулов, но кто скажет нам, что парализованные нервные центры перестали быть полезными для поддержания скрытой жизни. Пламя потухло, но в светильнике сохранилась раскаленная точка. Я, грубый мучитель, не только тушу лампу: я выбрасываю светильню. То же сделала бы и личинка сколии, если бы она ела как придется, повреждая нервные центры.
Все подтверждает это. Сколия и другие личинки, обед которых состоит из крупного насекомого, едят по правилам, едят так, что до последних глотков провизия остается живой, а значит, и свежей. Когда добыча маленькая, то осторожность не нужна. Посмотрите, как обедает личинка бембекса среди кучи мух. Она хватает муху и начинает ее есть то с головы, то со спины, то с брюшка. Оставляет ее, чтобы схватить другую, переходит к третьей, к четвертой. Она словно пробует и выбирает лучшие куски. Искусанная, искромсанная, муха быстро загнила бы, если бы не была съедена за один присест. Допустим, что личинка сколии принялась бы есть с такой же бестолковостью. Она погибла бы возле своей огромной дичи, которая должна сохраняться свежей в течение двух недель. Искромсанная провизия через день–другой превратилась бы в зловонную падаль.
По–видимому, это искусство осторожного поедания не так уж легко и просто. Стоит личинке сбиться с пути, и она уже не может применить своих талантов умелого едока. Можно задать вопрос: с любой ли точки можно начинать еду? Опыт покажет нам это. Я стараюсь вывести почти полувзрослую личинку сколии из того положения, какое она занимает на брюшке бронзовки. Ее длинную «шею», погруженную в брюшко добычи, вытащить оттуда трудно: нельзя сильно беспокоить личинку. Терпеливо я потираю ее концом пинцета и в конце концов добиваюсь своего. Тогда я перевертываю личинку бронзовки спиной кверху и кладу ее в маленькое углубление, выдавленное в земле пальцем. На спину бронзовки я кладу личинку сколии. Теперь мой питомец находится в тех же условиях, что и раньше, с той лишь разницей, что под его челюстями спинная, а не брюшная сторона бронзовки.
Всю вторую половину дня я наблюдаю за пересаженной личинкой. Она двигается, прикладывает свою маленькую головку к телу жертвы то здесь, то там, но нигде не останавливается. День оканчивается, но, кроме беспокойных движений, ничего не было. Голод, говорил я себе, заставит решиться и укусить. Я ошибался. На другой день я вижу личинку еще более беспокойной. Она ощупывает все, но нигде не решается укусить. Я жду еще полдня. Безрезультатно! А между тем двадцать четыре часа воздержания должны были пробудить хороший аппетит. К. тому же в обычных условиях она ест не переставая.
Голод не может заставить личинку сколии укусить добычу в непривычном месте. Может быть, ее челюсти недостаточно сильны для этого? Нет. Кожа личинки бронзовки на спине не толще, чем на брюшной стороне, да и прокусывает же кожу только что вышедшая из яйца личинка. Раз это может сделать она, то подавно в силах проделать и полувзрослая личинка. Значит, это не бессилие, а упорный отказ кусать в том месте, которое должно остаться целым.
Как бы там ни было, но мои попытки заставить сколию начать свою еду со спины добычи кончились неудачей. Означает ли это, что личинка хоть сколько–нибудь дает себе отчет в опасности нарушений «правил еды»? Безрассудно даже на минуту останавливаться на такой мысли. Отказ от еды в неположенном месте продиктован инстинктом.
Я беру новый запас дичи. Вытаскиваю голову одной из сколий наружу и оставляю эту сколию на брюшке жертвы. Она беспокойно ощупывает покровы брюшка, колеблется, ищет и никуда не запускает своих челюстей. Она ведет себя точно так же, как сколия, посаженная на спину бронзовки.
Кто знает? — повторю я. Может быть, с этой стороны она поранила бы нервные узлы брюшной цепочки, имеющие для жизни не меньшее значение, чем сердце, лежащее на спинной стороне. Сколия не должна кусать где придется: неудачный укус превратит запас пищи в гниль.
Итак, снова упорный отказ прокусить кожу жертвы не в той точке, в которой было прикреплено яйцо. Нет сомнения, что оса–мать выбирает эту точку, как самую благоприятную для будущей личинки, но я не могу понять причин именно этого выбора. Отказ личинки прокусить кожицу жертвы в каком–либо ином месте показывает строгость правил, внушенных инстинктом.
Ощупывая кожу бронзовки, личинка сколии, положенная на брюшко жертвы, рано или поздно находит зияющую рану. Если она уж очень медлит, то я могу кончиком пинцета направить туда ее головку. Тогда сколия узнает проделанное ею отверстие и мало–помалу погружается во внутренности бронзовки. Первоначальное положение сколии как будто восстановилось. А между тем успех воспитания такой личинки очень неверен. Может быть, все будет хорошо, и личинка сделает себе кокон. А случается, и не редко, что личинка бронзовки быстро темнеет и начинает гнить. Тогда темнеет и сколия, вздувается и перестает двигаться, не вытащив головы наружу. Она умирает, отравленная разлагающейся дичью.
Почему так внезапно испортились припасы? Я вижу лишь одно объяснение этому. Обеспокоенная в своих действиях, сбитая с пути моим вмешательством, вновь положенная на рану, личинка повела себя не как нужно. Она стала грызть наудачу, и несколько укусов положили конец остаткам жизни ее добычи. Гибель жертвы повела к смерти и самого хищника.
Мне хотелось вызвать смертельные результаты нарушения правил еды еще и другим способом. Пусть сама жертва спутает действия сколии.
Личинка бронзовки, заготовленная самкой осы, глубоко парализована, и ее неподвижность изумительна. Я заменяю парализованную личинку другой, похожей на нее, но полной жизни, непарализованной. Для того чтобы помешать ей свернуться и раздавить или столкнуть сколию, я делаю ее неподвижной. Очень тонкой проволочкой я привязываю непарализованную личинку бронзовки брюшком вверх к пробковой пластинке. Проделываю маленькую щелку в коже, там, где сколия откладывает яйцо. Кладу моего питомца головой на эту ранку. Сколия принимается грызть рану, проделанную моим скальпелем, погружает «шею» в брюшко добычи. Два дня все идет как будто хорошо. Потом личинка бронзовки начинает темнеть, загнивает, и личинка сколии умирает.
Легко объяснить причины смертельного исхода этого опыта. Я помешал бронзовке шевелиться, но мои проволочные путы не могли прекратить содроганий мышц и внутренностей. Бронзовка сохранила полную чувствительность, и боль от укусов вызывала движения внутренних органов. Эти легкие содрогания сбивали с толку сколию, она кусала как придется и погубила бронзовку. С добычей, парализованной по известным правилам, так случиться не может. Жертва утратила чувствительность, она не только неподвижна внешне: укусы не вызывают у нее и каких–либо содроганий внутренних органов. Ничто не беспокоит сколию, и она со всей точностью следует мудрым правилам еды.
Неуверенный в подлинной причине неудачи, я начинаю новый опыт. На этот раз я беру совершенно здоровую личинку носорога и привязываю ее к пробковой пластинке так же, как я делал это с бронзовкой. Проделываю, как и всегда, маленькое отверстие на брюшке жертвы. Тот же отрицательный результат: носорог разлагается, сколия погибает. Впрочем, это можно было предвидеть. Моя питомица не знакома с этим сортом дичи, а всякие содрогания непарализованной личинки должны были помешать ей грызть как нужно.
Начинаю снова, теперь с дичью, парализованной не мной, а большим знатоком этого дела. Накануне я раскопал у подножия песчаного обрыва три ячейки лангедокского сфекса. В каждой лежали эфиппигера и только что отложенное яйцо. Вот подходящая для меня дичь: она парализована по всем правилам искусства.
Я помещаю моих трех эфиппигер, как обыкновенно, в банку, дно которой покрыто слоем земли. Снимаю яичко сфекса и на каждую эфиппигеру, слегка проколов ей кожицу на брюшке, укладываю молодую личинку сколии. Мои воспитанницы в течение трех–четырех дней кормятся этой дичью, столь для них непривычной. По сокращениям их пищеварительного канала я вижу, что питание совершается правильно. Резкое изменение пищи не отразилось на аппетите сколий, и все идет так же, как и в обычных случаях, когда дичью служит личинка бронзовки. Но благополучие это непродолжительно. На четвертый день все три эфиппигеры загнивают, а сколии умирают.
Этот результат довольно красноречив. Если бы я оставил на месте яичко сфекса, то вылупившаяся из него личинка кормилась бы эфиппигерой. В сотый раз я был бы свидетелем непонятного факта: поедаемое кусочек за кусочком насекомое худеет, сморщивается и все же в течение почти двух недель сохраняет свежесть, какой обладает только живое существо. Но личинка сфекса заменена личинкой сколии, блюдо осталось прежним, но питомец иной. И вот вместо свежего мяса — гниль.
Припасы остаются свежими до конца развития личинки не потому, что яд, впущенный при парализации, обладает противогнилостными свойствами. Три эфиппигеры были оперированы сфексом. Если они сохраняются свежими под челюстями личинок сфекса, то почему же загнили, когда сфексов заменили сколии? Предохранительная жидкость, действовавшая в первом случае, не утратила бы своих качеств и во втором. Дело не в жидкости, а в том, что обе личинки обладают специальным искусством есть, и зависит это искусство от сорта дичи. Сфекс кормится эфиппигерой. Это его исконная пища, и он так поедает ее, что жертва до конца остается свежей: в ней до самого конца сохраняется искра жизни. Но если бы он стал поедать личинку бронзовки, то совершенно иной сорт дичи не позволил бы ему проявить свои таланты едока. И вскоре дичь превратилась бы в кучу гнили. Сколия в свою очередь умеет кормиться личинкой бронзовки, но ей неведомо искусство есть эфиппигеру. Весь секрет именно в этом.
Еще одно слово, которым я воспользуюсь в дальнейшем. Я заметил, что сколии, которых я кормлю эфиппигерами, находятся в прекрасном состоянии, пока припасы сохраняют свежесть. Они начинают чахнуть, когда дичь портится, и погибают, когда она разлагается. Значит, причина их смерти не непривычная пища, а отравление одним из тех ужасных ядов, которые образуются в разлагающемся животном и которые химики называют птомаинами. Поэтому, несмотря на роковую развязку моих опытов, я остаюсь при своем убеждении: если бы эфиппигеры не загнили, то сколии жили бы, и я их выкормил бы, пусть и совсем непривычной для них пищей.
До чего тонки эти опасные правила, которым следуют плотоядные личинки ос–парализаторов! Может ли наша физиология, которой мы справедливо гордимся, безошибочно указать, в какой последовательности нужно есть дичь, чтобы она до конца сохранила свежесть? Как могла эта жалкая личинка научиться тому, что неведомо нашей науке? Ею руководит инстинкт» (конец цитаты).
Вы, надеюсь, заметили сколь неумело, зато часто нас заклинает Фабр: «руководит инстинкт». И вы, надеюсь, знаете, что к таким методам всегда прибегают тогда, когда сами в этом не уверены. А если не знаете, то я вам напомню хотя бы лозунги ЦК КПСС. Они прожужжали нам все уши: «КПСС – ум, честь и совесть нашей эпохи!», хотя создали безмозглую систему, бесчестием ее поддерживали и бессовестно врали нам на каждом шагу. «Наше поколение будет жить при коммунизме!», – лет сорок подряд твердили они. Хотя первое наше поколение уже померло, а сами они уже лет 50 знали, что никакого коммунизма вообще в природе не может быть, или надо отменять биологию соревнования заодно с русской поговоркой: своя рубаха – ближе к телу.
Впрочем, Фабр всего–навсего – хитрец. Он твердит заклинания и тут же подробно опровергает их. Примерно как правозащитники–журналисты в коммунистические времена умели писать между строк. Я уже говорил, что он был маленький человек, а церковь в те времена была не слабее 15–летней давности коммунистической партии. Поэтому для интерпретации инстинкта правильной еды мне уже будет мало сравнения ее с коронарным шунтированием.
Тут можно только предположить, что этот инстинкт – это записанная в булавочной головке сфекса примерно половина «Большой советской энциклопедии», гигабайта эдак полтора. Чего в нашей голове разумной, сами понимаете, записать невозможно. Иначе бы энциклопедии не издавались. И сфекс не только бы умел извлекать из нее отдельные статьи, но и соображать, какая именно из статей ему в сию минуту требуется. Притом, еще в стадии яичка он должен так набить руку, что в следующей стадии червячка мог бы так умопомрачительно сложно кушать, чтобы перед стадией куколки уже уметь укладывать кирпичи лучше всех каменщиков в мире, собранных вместе. Впрочем, про укладку кирпичей я рано загнул, оно у меня – ниже.
На этом остановлюсь, сформулирую свое собственное заклинание, основанное на простом здравом смысле: инстинкт в таком виде – невозможен. И я это еще несколько раз повторю ниже.
«Невежество инстинкта», оно же – «заблуждение»
Хотя тут два заголовка у Фабра, но я их свел в один. Итак, великий умница Фабр делает опыты.
1 опыт. Сфекс тащит эфиппигеру за усики к норке. Фабр, пока сфекс проверял порядок в норке, укорачивает усики – торчат по миллиметру. Сфекс, хотя ему очень неудобно, тащит за оставшиеся кончики. Фабр отстригает усики у самого лба эфиппигеры. Сфекс хватает эфиппигеру за щупик, «его нисколько не беспокоит перемена в способе упряжки». Фабр обрезает все щупики. Сфекс, «подходит и принимается искать, за что бы ухватиться. Делается отчаянная попытка: раскрыв во всю ширину свои челюсти, сфекс пробует схватить ими эфиппигеру за голову. Он много раз повторяет эту попытку, но без успеха: челюсти скользят по круглой, гладкой и твердой голове. Сфекс прекращает свои попытки. <…> Почему же сфекс даже не пробует ухватиться за одну из ножек или за кончик яйцеклада? Что же, поможем ему. Я подсовываю к его челюстям то ножку, то кончик яйцеклада. Сфекс упорно отказывается, а затем вообще бросил добычу. Он только что поражал нас своими знаньями, когда сжимал мозг эфиппигеры, чтобы вызвать у ней длительный обморок. И он же оказался совершенно неспособным совершить самое простое действие, если оно выходило за круг его привычек».
А вы, любезный читатель, способны? Хотите, я вам сейчас докажу, что даже умницы, выдумавшие первый автомобиль, к этому были неспособны? Иначе бы они вопреки здравому смыслу, диктующему расположить двигатель поближе к ведущим колесам, не расположили бы его впереди, наподобие лошадей, запряженным в дилижанс. И вынуждены были придумывать трансмиссию. И ведь паровоз точно таким же образом сконструировали, как конную повозку, причем так идиотски, что машинисты целый век потом смотрели на дорогу через боковое окно, высовываясь на морозе до пояса. И только к эре тепловозов и электричек, наконец, сообразили, что так не годится.
А обезьяны? Надеюсь, вы знаете, что согласно распространенным представлениям обезьяны умнее сфексов? Они даже способны удлинять свою руку с помощью выломанной палки, причем ломают не живое мокрое деревцо, кора которого не дает отделить отломленную палку, а выбирают сухое, оно хорошо ломается. Между тем, три–четыре обезьяны, каждая из которых не может свернуть камень, под которым экспериментаторами спрятана вкусная еда, никак не догадываются объединить свои усилия. Тогда как пчелы и муравьи это делают, не задумываясь.
То есть, в живой природе и даже у венца творения есть, как и у сфексов (каковые, не забудьте, просто – большие мухи) некие психологические пороги, через которые очень трудно, почти невозможно перешагнуть. И паровоз, выходит, умнее человека, так как он настойчиво и бесперспективно показывает всем своим видом, что так делать нельзя.
2 опыт. Сфекс отложил яйцо на грудь эфиппигеры в своей норке и начал заделывать ее камешками и пылью до будущего выхода из нее нового сфекса, прошедшего стадию личинки и куколки. Фабр отстраняет работающего сфекса, аккуратно вытаскивает из норки эфиппигеру с отложенным на ее груди яичком. «Положив эфиппигеру в коробочку, я уступаю место сфексу. Он находился совсем близко, пока я грабил его постройку, и теперь, найдя дверь открытой, входит в норку. Через некоторое время он выходит оттуда и принимается старательно заделывать вход. Сфекс входил в пустую норку и долго оставался в ней. Он должен был видеть, что в камере ничего нет, и все же заделывает вход столь усердно, как будто в норке все в порядке. Заделав норку, сфекс покинул ее навсегда». Фабр объяснил себе этот феномен совершенно глупой работы «неизбежным следствием предшествующих поступков», то есть неизбежной очередностью и последовательностью работ.
Дорогие люди, разве вы не знаете, что как только вы положили где–нибудь асфальт, так вам надо буквально на следующий же день прокладывать под асфальтом кабель? Неужели вы не можете предусмотреть такую мелочь? Нет, я лучше расскажу вам о ваших строительных недоделках и глупой работе. Вы же почище сфекса оштукатурите стены, а потом начинаете проводить провода, ломая штукатурку, а потом снова штукатурите, и если бы только два раза, вы же раз пять штукатурите одно и то же место. Сперва после проводов, потом после прокладки труб и так далее, а уж потом оказывается, что штукатурка вообще наложена не по отвесу, так что низ шкафа у жильцов вроде бы стоит у стены, а верх шкафа – на полметра от стенки. И уже сами жильцы начинают штукатурить в шестой раз. Ладно, сфекс задела пустую норку, не разглядел, что она пустая. Но позовите прораба, который сделал ваш дом, притом у него нет другой работы, кроме как следить за качеством. И он же ведь прямо глядя в ваши злые глаза будет уверять, что ваш отвес врет, уровень барахлит, а не открывающиеся двери сделаны точно по проекту. Хорошо, что сфекс не умеет говорить, а то бы он Фабру столько причин представил, по каковым он закопал пустую норку, что Фабр бы даже не упомянул об этом в своей книжке. А потом бы показал лапкой на паровоз и спросил бы: «разве это работа? Вот ваш гробовых дел мастер Безенчук – это другое дело, гроб как огурчик».
3 опыт. Личинке надо 4 сверчка, чтобы выкормиться, Фабр это проверял. Сверчки практически одинаковы по весу и объему. Однако у сфексов встечаются норки и по три сверчка и даже – по два. Фабру «кажется, что эти факты доказывают слабость арифметики желтокрылого сфекса. Он способен точно сосчитать, сколько сверчков нужно поймать, но не может проверить количество дичи, поставленной в норку. Участь инстинкта – быть одновременно и высочайшим знанием, и изумительной глупостью, в зависимости от того, в каких условиях действует насекомое, в нормальных или случайных».
Вообще–то это не доказательство, ибо со сфексами в пути могут случиться всякие неприятности, на которые сам Фабр был великий мастак. К тому же сам Фабр пишет, что этот вид сфексов, заготавливающий не одну личинку для своего дитяти, а несколько, убивает их, а не парализует. Это видно на примере мух, которых личинка кушает без разбора (см. выше). В третьих, именно поэтому такого вида сфекс постоянно подкладывает своему наследнику свежеубитых мух или сверчков, и вполне вероятно, что сфекс донесет еще недостающее количество сверчков. Если, конечно, не будет изловлен Фабром на этом благородном пути и посажен под стеклянный колпак. Но можно на это взглянуть и с другой стороны. Например, еще Аристотель заметил, что даже вреди наций есть разная склонность к рабству, некоторым это даже как бы нравится, например, россиянам. Но и среди рабов есть разное отношение к порученному делу, встречаются люди, которые работают не за страх, как говорится, а за совесть. Они просто не могут плохо работать, хотя большинство вообще не терпит работу, и всячески от нее отлынивают. В связи с этим уместен вопрос, почему бы и сфексам не поступать, как люди? Но если сфексы поступают именно так, то никакого инстинкта в них нет, инстинкт должен демонстрировать неуклонное однообразие поступков.
Однако со сфексами покончено, вернемся к пелопею: с ним пора начать делать опыты. «Ячейка у него недавно закончена, и охотник появляется с первым пауком. Он кладет его в ячейку и прикрепляет к брюшку его яичко. Проделав все это, он улетает за другим пауком. Я пользуюсь его отсутствием: вынимаю из ячейки дичь с яйцом. Что сделает пелопей по возвращении? Он приносит второго паука и укладывает его в ячейку так старательно, словно ничего не случилось. Потом приносит третьего, четвертого, пятого… Пока он отсутствует, я вынимаю из ячейки и этих пауков, и каждый раз пелопей видит пустую ячейку. Два дня он старался наполнить эту бездонную ячейку, из которой я вынимал каждого принесенного паука. После двадцатого паука охотник, руководясь, может быть, чувством усталости, счел, что запас пауков достаточен, и заделал пустую ячейку.
Прежде чем прийти к заключению, приведем еще один, но более поразительный опыт того же рода. Я уже говорил, что вполне готовое гнездо пелопей покрывает общей крышкой из грязи. Я застаю его как раз при начале этой работы. Гнездо прилеплено к оштукатуренной стене. Мне приходит в голову мысль снять гнездо со стены. Может быть, я увижу что–нибудь новое?
Действительно, я увидел нечто новое, до невероятности нелепое. Когда я снял гнездо, то на стене осталась лишь тоненькая полоска, обрисовывавшая контур снятого гнезда. Внутри этого контура стена осталась белой, и ее цвет резко отличался от пепельной окраски снятого гнезда. Прилетает пелопей с комочком грязи. Без колебаний, сколько я заметил, он садится на пустое место, где было гнездо, прилепляет сюда принесенную грязь и немного расплющивает ее комочек. Эта работа и на самом гнезде была бы такой же. Судя по тому, как спокойно и усердно работает пелопей, можно думать, что он штукатурит свое гнездо. На деле же насекомое работает только на том месте, где это гнездо находилось. Другой цвет, плоская поверхность стены вместо выпуклого гнезда — ничто не смущает строителя. Тридцать раз он прилетал с все новыми и новыми комочками грязи и каждый раз безошибочно прилеплял их внутри контура бывшего гнезда. Его «память» изумительно точно указывала ему место гнезда, но ничего не говорила ни об его цвете, ни о форме, ни о строении поверхности.
Насекомое несвободно и несознательно в своей деятельности. Она лишь внешнее проявление внутренних процессов, вроде, например, пищеварения. Насекомое строит, ткет ткани и коконы, охотится, парализует, жалит точно так же, как оно переваривает пищу, выделяет яд, шелк для кокона, воск для сотов, не отдавая себе отчета в цели и средствах. Оно не сознает своих чудных талантов точно так же, как желудок ничего не знает о своей работе ученого химика. Оно не может ни прибавить ничего существенного к своей деятельности, ни отнять от нее, как не может изменять пульсацию своего сердца. Если изменить условия его работы, то оно не поймет, и будет продолжать так, словно ничего не случилось, хотя новые обстоятельства требуют изменения обычного хода работы. Ни время, ни опыт ничему его не научают. Ожидать, что насекомое существенно изменит свои повадки, — это все равно, что ждать, чтобы грудной ребенок изменил приемы сосания» (конец цитаты).
На первый взгляд – это сильный аргумент, но давайте, разберем его внимательнее. Во–первых, никакому дураку до Фабра не приходило в голову воровать у пелопеев гнезда. Поэтому в практике поколений пелопеев не принято изучать, на месте ли гнездо? Иначе бы и венец творения ежесекундно думал бы о том, что ему нужно дышать. И тогда бы у него не было времени не только на изобретение идиотского по конструкции паровоза, но даже и спросить себя: что же я есть такое на белом свете? Главное же у пелопея, запомнить с наибольшей точностью координаты своего гнезда в этом хаосе, называемом природой. И Фабр доказал, что это у пелопея отлично получается. Вот если бы пелопей начал строить крышку из грязи (каковую надо еще найти и изготовить в жарком Провансе, а это достаточно сложная технология, поиск и организация труда), у Фабра, например, на лбу, тогда – другое дело. На пелопея можно было бы вешать всех дохлых кошек.
Перейдем к двадцатому пауку, принесенному пелопеем, когда их надо всего четыре, как сам Фабр утверждает. Может пелопей и не умеет считать до двадцати, но до четырех он считать точно умеет. И если у него воруют пауков, то, что же ему делать? Ведь и мы с вами хотим, чтобы наши дети были сыты.
Скажите мне в связи с этим, когда вы щелкаете семечки, вы их считаете? Может быть, у вас принято взвешивать масло, намазывая его на хлеб? А землекоп считает, сколько он лопат земли выбросил из траншеи? В лучшем случае он прикидывает, сколько ему еще метров траншеи прокопать до обеда. То есть, рутинные, мелочные, не имеющие отношения к общему составу действия подробности вы не учитываете и не обращаете на них ровно никакого внимания. Это будет слишком засорять ваш мозг. Вообще–то вы и сами можете попробовать одновременно считать вдохи, глотки воды, зернышки в купленном пакете гречки, не забывая впрок почесать все свое тело, ибо где–нибудь все равно зачешется. Но недаром же придумана поговорка, у кого что болит, тот о том и говорит. И вообще вы можете поставить себе цель выучить телефонный справочник на идиотский предмет, вдруг какой–то номер понадобится.
Другими словами, то, что мы сами ни под каким видом не будем делать по причине своей разумности, мы требуем от пелопея, чтоб он это делал непременно, и тогда мы посчитаем его не то чтобы разумным, а просто действующим по инстинкту. Но разум–то как раз в том и заключается, чтобы не делать непрерывно того, что может потребоваться в одном случае на миллион. Иначе бы мы не переставали думать даже во сне, чтоб не забыть завтра ключи от квартиры. И, разумеется, тут же сошли бы с ума от перегрева проводов в голове и короткого замыкания.
О чувстве усталости, «достаточности» запаса пауков и заделке пустой ячейки. Кто пробовал наполнить водой бездонную бочку, знает, что не чувство усталости, а бесперспективность заставляет прекратить это дело. Ибо бесперспективность раньше и яснее чувствуется, чем усталость. И именно бесперспективность, а не усталость должна руководить пелопеем, ибо согласно инстинкту пелопей должен был умереть на этой работе. А он все–таки оставил в себе сил еще и на заделку ячейки. А если оставил эти силы, то явно – соображает. И все–таки, почему он заделал пустую ячейку? Тут ответ может быть такой. Допустим, вы делает скворечник. Для вас это трудная работа, вы ее, как и пелопей делаете в первый раз. Поэтому у вас находятся в работе все инструменты, какие только у вас есть. И все равно, скворечник у вас не получается. В конечном счете, вы выбрасываете на помойку весь безвозвратно испорченный материал. Но инструмент–то вы не выбрасываете, вы его наоборот тщательно протираете тряпочкой и аккуратненько складываете на предназначенное ему место. Признайте, что пелопей поступает именно так. Во–первых, это вызывает некое удовлетворение и снимает стресс от неудачи. Во–вторых, позволяет вам обмануть себя, что дело все–таки как бы сделано. В третьих, почему вы отказываете в этом пелопею? И вообще, почему люди неизменно и широко празднуют окончание любого строительства, даже перенесение уборной на новую яму.
Инстинкт сверхразумный
«Ячейки осы эвмена наполнены дичью. Гусеницы эти, ужаленные неизвестным мне способом, не вполне неподвижны. Их челюсти сохранили способность хватать все, что им попадется, туловище свертывается и развертывается. Брюшко делает резкие взмахи, если его пощекотать кончиком пера. Куда отложено яичко, оказавшееся среди этой копошащейся кучи, где столько челюстей могут укусить, а ног разорвать? Когда корм личинки состоит всего из одной гусеницы, этих опасностей нет: яичко отложено не куда попало, а в безопасном для будущей личинки месте. У аммофилы щетинистой оно недоступно ударам ножек, да и парализованная гусеница неподвижно лежит на боку, не может ни сгибаться, ни вытягиваться. Только что вылупившаяся из яйца личинка аммофилы может рыться в брюхе гусеницы–великана; никакая опасность ей не угрожает.
В ячейке эвмена условия совершенно иные. Гусеницы не вполне парализованы. Они бьются, если до них дотронуться булавкой, а значит, должны судорожно подергиваться и при укусе. Если яичко отложено на одну из гусениц, то только ее сможет безопасно съесть личинка — при условии, что яйцо было отложено в удобном месте.
Но ведь остаются другие гусеницы, не лишенные средств защиты. Попавшая в их кучу личинка непременно будет растерзана. Много ли нужно, чтобы погубить и яичко! Достаточно какого–нибудь пустяка: рядом копошится куча гусениц. Это яичко маленькое, цилиндрическое, прозрачное, как хрусталь. Оно так нежно, что портится от малейшего прикосновения, а малейшее надавливание губит его. Нет, ему не место в куче гусениц. Из одной ячейки эвмена мне довелось вытащить несколько гусениц, начавших окукливаться. Очевидно, что их превращение началось в ячейке, то есть после операции, произведенной над ними осой. В чем же состоит эта операция? Не знаю: я никогда не видел эвмена на охоте. Несомненно, гусеницы были уколоты жалом. Но в какое место, сколько раз? Неизвестно. Достоверно одно: оцепенение очень неполное, иной раз гусеница даже способна окукливаться.
Какую же хитрость применяет эвмен, чтобы предохранить яичко от опасности? Я страстно желал узнать это. Ни редкость гнезд, ни трудность поисков, ни жгучее солнце и истраченное время не могли уничтожить этого желания. Я хотел видеть, и я увидел.
Вот в чем заключается мой прием. Острием ножа и пинцетом я проделал маленькое окошечко в куполе эвмена Амедея и эвмена яблоковидного. Я делал это очень осторожно, прекращая работу, как только отверстие становилось достаточным, чтобы следить за тем, что происходит внутри ячейки. Что же там происходит?
Я останавливаюсь, чтобы дать читателю время. Пусть он подумает, какое предохранительное средство можно изобрести для защиты яичка, а позже и личинки от только что описанных опасностей. Поищите, подумайте вы, у которых ум столь изобретателен. Придумали? Наверное, нет. Что ж, этого и следовало ожидать.
Яичко не откладывается на провизию. Оно подвешивается к верхушке свода на ниточке, которая по тонкости может соперничать с паутинкой. При малейшем дуновении нежный цилиндрик вздрагивает и раскачивается. Провизия сложена кучей под висящим яичком.
Второй акт чудесного спектакля. Личинка вылупилась. Как и яичко, она привешена к потолку ячейки и висит головой вниз. Но паутинка, на которой она висит, стала длиннее и состоит не только из тонкой нити: у нее появилось продолжение, нечто вроде кусочка ленты. Личинка обедает, повиснув головой вниз: роется в брюшке одной из гусениц. Соломинкой я заставляю ее прикоснуться к другим гусеницам, еще не тронутым. Они шевелятся. И тотчас же личинка удаляется от кучи. И как? Новое чудо! То, что я принимал за ленту, есть футляр, в который втягивается задом личинка. Это оболочка яйца, сохранившая продолговатую форму. При малейшем признаке опасности личинка втягивается в этот футляр и поднимается к потолку. Там она недоступна для копошащейся внизу кучи гусениц. Как только все успокоится, личинка спускается и опять принимается за еду, всегда готовая к отступлению.
Третий и последний акт. Личинка выросла, и движения гусениц ей уже не опасны. Впрочем, и гусеницы, истощенные голодом и ослабевшие от долгого оцепенения, не способны к защите. Личинке некого бояться, и она падает сверху на оставшуюся дичь. Таков обычный конец пира» (конец цитаты).
Прежде всего, я хотел бы обратить ваше внимание на то, что одна и та же задача – сохранение жизни нежной и слабой личинки достигается несколькими, совершенно различными способами: а) глубокой парализацией кушанья в сочетании с правильной едой, б) постепенной добавкой кушанья в мертвом виде, съедаемого за один присест и в) то, что вы только что прочитали.
Не вдаваясь пока в вопрос существования инстинкта вообще, я бы хотел выяснить, зачем богу понадобилось создавать инстинкты в трех модификациях? Ему, что, делать больше нечего? Ведь даже наши инженеры, намного умнее бога, стараются наоборот все стандартизировать наподобие шарикоподшипников. И если мы зря на бога киваем, то надо признать, что сама природа развивалась не слишком рационально, в виде проб и ошибок. Но не это главное.
Намного важнее вопрос, какой из способов – самый остроумный? И как разделяется ответственность за продолжение рода между мамой–осой и самой личинкой? Об этой ответственности мы поговорим позже, на конкретных примерах из Фабра, а вот на первый вопрос самое время ответить. Глубокая парализация слишком ответственное дело и если что–нибудь не так, личинка погибает. Кроме того, глубокая парализация представляет исключительные трудности для мамы. Надеюсь, вы помните, как трудно притащить на себе грузовик, находясь почти у него под колесами. Все это осложняется невозможностью создать социум, так как, где пойман этот грузовик, там и дом для дитяти надо строить. И не забудьте еще, что если у нас с вами здоровье у всех разное, то и у потенциальной еды оно не совсем у всех одинаковое. И чтобы пища прежде времени не померла или сама не съела личинку, с числом уколов и количеством яда надо быть крайне осторожным. А это, в свою очередь, показывает, что без обратной связи и анализа данных не обойтись, то есть слепой инстинкт исключается.
Систематически таскать дочке забитых, то есть мертвых мух, мне кажется, – более прогрессивным решением, ведь и мы с вами так едим мясо. Во всяком случае, до эры холодильников. Притом мух на земле значительно больше, чем крупного, мелкого рогатого скота и птицы, вместе взятых. Но здесь возникает другая трудность: надо все время запирать за собой дверь, и очень часто (придут воры, разбойники или мистификаторы), а придумать жалюзи с моторчиком осы как–то не догадались. Но и это не самое главное.
Главное в данном случае состоит в том, что бесконечная опека деток мамой делает их инфантильными, неспособными постоять за себя или обмануть обстоятельства. Сами понимаете, что такой отпрыск не способен прожить на этом хотя и белом, но жестоком свете. А теперь обратите внимание на то, как ловко прозрачная цилиндрическая крошка противостоит невзгодам. Во всяком случае, она так ловко играет в волейбол, где ставка – ее собственная жизнь, что только диву даешься. Волейбол я не зря сюда вклинил, хотя он и не исчерпывающе подходит. Дело в том, что с волейболом мне легче разговаривать с вами. Вы может себе представить, что в волейбол играет машина, или команда машин, что еще труднее представить. Исключительно все мышечные действия при игре в волейбол диктуются мозгом, и в этом ярком примере предстает очевидность: без интеллекта в волейбол играть нельзя! При этом нам должно наплевать на вопрос, где этот интеллект у личинки помещается? Если она именно так себя ведет, то интеллект где–то помещаться должен. И задача наша упрощается: тратить большую часть научных сил на отрицание интеллекта бессмысленно, заменяя его непонятным инстинктом, типа еще более непонятных торсионных сил в воронках пространства. Лучше направить усилия на разгадку тайны интеллекта у насекомых. При этом мне кажется, что с насекомыми у нас дело пойдет гораздо быстрее и легче, чем с Институтом мозга, вот уже около 90 лет без толку изучающим мозг одного из сифилитиков.
Ориентация, запоминание места
Я мог бы давно уже закончить эту статью, ибо выводы из нее уже просвечиваются. Но мне кажется, что для выработки нового, нетрадиционного мнения, лучший способ, когда количество переходит в качество. Вот, например, вновь оса аммофила.
«Норка вырыта. Вечером или просто когда солнце перестанет освещать норку, аммофила отправляется к кучке отборных комочков земли. Если здесь нет ничего подходящего, она отправляется искать по соседству и непременно находит то, что ей нужно. Это небольшой плоский камешек, диаметром немного больше отверстия норки. Она переносит его в челюстях и прикрывает этой временной дверью вход в норку. Завтра, когда соседние склоны потонут в солнечных лучах, наступит время охоты. Аммофила сумеет найти свое жилье, защищенное массивной дверью. Она вернется к нему, волоча между ножками парализованную гусеницу, схваченную за загривок. Приподнимет дверь, ничем не отличающуюся от разбросанных кругом камешков и секрет которой знает лишь одна она. Втащит свою дичь на дно колодца, отложит яичко и тогда закупорит колодец, сметя в него вырытую раньше землю. Много раз я видел, как аммофила прикрывала на ночь свою норку, когда солнце склонялось к закату, и охотиться было уже поздно.
Точность памяти осы поразительна. Она провела вечер и ночь не в только что вырытой норке, наоборот, скрыв вход в нее маленьким камешком, она покинула ее. Место ей незнакомо. Как и лангедокский сфекс, она бродяжничает и сегодня роет норку здесь, завтра — там. Оказалась подходящая для рытья почва, и оса вырыла норку. Потом она улетела. Куда? Кто знает. Может быть, на цветы по соседству, где она покормится еще этим вечером. Проходят вечер, ночь, утро. Пора вернуться к норке и окончить работу, вернуться после того, как вечер и утро аммофила где–то летала, кормилась на цветках, где–то ночевала, наконец, охотилась.
Обыкновенная оса также возвращается в свое гнездо, летит в свой улей пчела, но это не удивляет меня. Их гнезда — постоянные жилища, и они много раз прилетают и улетают. Аммофила впервые видит эту местность, всего несколько часов роет норку и все–таки находит ее. Этот маленький подвиг «памяти места» — топографической памяти — совершается иногда с такой точностью, что приходишь в изумление. Оса идет прямо к своей норке, словно она издавна исходила здесь вдоль и поперек все соседние тропинки.
Но бывало и так, что она долго колебалась и много раз повторяла поиски. Если поиски оказываются уж очень трудными, то аммофила освобождается от своей тяжелой ноши: кладет гусеницу на каком–нибудь высоком месте, на пучке травок например. Освободившись от груза, оса начинает бегать проворнее. Я чертил карандашом на бумаге, по мере того как передвигалась аммофила, изображение ее пути. Получилась самая запутанная линия с изгибами и острыми углами, с постоянными пересечениями и петлями, настоящий лабиринт. Сложность рисунка четко говорила глазу о затруднениях заблудившегося насекомого.
Но вот норка найдена, и покрышка с нее снята. Нужно вернуться к гусенице. Это тоже не всегда удается сразу, особенно если оса много бегала, разыскивая норку. Правда, аммофила оставляет гусеницу на видном месте, но, очевидно, этого ей мало. При слишком долгих розысках норки аммофила вдруг прекращает свои поиски и возвращается к гусенице. Ощупывает ее, куснет даже немножко, словно хочет убедиться, что это именно та самая гусеница, ее дичь. Потом торопливо бежит на место поисков, шныряет тут и там, ищет. Иногда она проведывает гусеницу два и даже три раза.
Я охотно допускаю, что эти возвращения к гусенице — средство освежить в памяти приметы места, где она оставлена. Охраняют эти наведывания гусеницу и от покушений всяких мелких воришек. Но так бывает лишь при серьезных затруднениях. Обычно аммофила легко находит норку (конец цитаты, выделения – мои).
Сократить цитату нельзя, тогда вы ничего не поймете, ибо дьявол, как известно, кроется в деталях. Но и объяснять во всех подробностях вновь, и вновь мне надоело. Поэтому я и выделил некоторые ключевые слова. Начну с последних: обычно оса легко находит норку. И их надо обязательно сопоставить с другими выделенными словами. Надо полагать, что очень давно, задолго до нашей эры, затруднения у аммофилы встречались чаще, а потом – все реже и реже. И потом она уже обычно стала находить норку легко. Вы мне тут же скажете, что это совершенствовался инстинкт. И я не стану спорить. Только вот, я спрошу вас: можно ли по инстинкту долго колебаться, много раз повторять поиски, проявлять затруднения заблудившегося насекомого и даже проведывать кого бы–то ни было?
Оса бембекс, прилетая издалека, тоже легко находит свою норку на земле.
1. Фабр прикрывает его норку плоским камнем величиной с ладонь. Бамбекс без малейших колебаний садится на этот камень и пытается его рыть, но роет, не где придется, а именно там, где должна быть его норка. Камень не поддается. Бамбекс шныряет под него и начинает рыть именно там, где нужно. Когда собака или кошка увидят себя в зеркале, то всегда стараются заглянуть за него. И мы маленькие – тоже. И если собаки это делают по инстинкту, то с нами–то как быть?
2. Фабр насыпает на норку навозу толщиной в три сантиметра, стараясь уничтожить запах, если он является для бамбекса ориентиром. Бамбекс прилетает и рассматривает сверху столь изменившуюся местность. Садится посередине навозного блина как раз перед входом в свою норку, разгребает навоз и попадает, куда надо. От детей, кстати, тоже варенье прячут, но замазанный до ушей рот выдает их. Просто они не привыкли, как мама ежеминутно заглядывать на себя в зеркало, а не потому, что это инстинкт.
3. Навоз заменяется слоем мха, пропитанного эфиром. Резкий запах сначала отталкивает бамбекса, он садится невдалеке. Но потом подползает точно туда, куда ему нужно. В деревенскую уборную тоже из–за запаха заходить неохота, но если нужно… Недаром она имеет второе наименование – нужник.
4. Бамбекс пойман и усики его обрезаны до основания, отпущенный бамбекс улетает стрелой, но через час возвращается. А местность снова изменена: песок покрыт мозаикой из камешков. Безусый бамбекс садится, куда надо, и попадает, куда надо. То есть, усики для ориентации и поиска, как предполагалось, не нужны. Поэтому надо не инстинкт пропагандировать, а попытаться узнать, что за инструмент под названием шестое чувство у него имеется?
5. Фабр лишает норку крыши, пока бамбекс летал по своим делам – норка открыта солнечным лучам. Мало того, Фабр удаляет из норки личинку и провизию, норка – пуста. Прилетает бамбекс и идет прямо к порогу своей норы. В течение часа он роется, метет, поднимает пыль и упорно ищет. Фабру это надоело, и он переходит к другому опыту, к другому бамбексу. Но я бы продолжил. Хотя и говорят, что кто ищет, тот всегда найдет, но это же – неправда. Но вот сам поиск говорит о работе мысли. Ведь бамбекс прекрасно знает, что норка – его, кое–что он уже туда положил, так куда же все это делось? В противном случае он бы не стал искать, а поверил бы своим глазам.
6. Фабр вскрывает другую норку по всей ее длине. «Жилье в полном порядке, личинка и ее провизия на месте, не хватает лишь крыши, состоящей всего лишь из пробки из сыпучего песка, которым мать закрыла вход перед улетом. Оса садится там, где был вход, роет, метет песок, отгребает и снова возвращается, опять роет, ищет. Она не осматривает открытые солнцу галереи, ее не привлекает личинка, которая корчится от жары среди кучи объеденных ею мух. Мать не обращает на нее никакого внимания. Она поглощена поисками входа, который она завалила песком. Между тем, путь свободен. Наконец мать после долгих поисков и метаний входит в канавку – остаток ее галереи. Мать идет через личинку, топчет ее ногами, пробует рыть на дне камеры, толкает личинку, опрокидывает ее, отбрасывает ее в сторону. Личинка начинает защищаться, она схватила мать за ногу. Мать вырывается, улетает. Ей нужна дверь из песка, которую она «затворила» перед улетом и только ее она ищет».
Этот пример особенно показателен и как бы исчерпывающе подтверждает инстинкт осы, но только в двух случаях: когда инстинкт вам заранее затолкали в голову и вы ничего кроме инстинкта не хотите искать. И, во–вторых, когда о действительном инстинкте «ничего не замечать ненужного», когда вы ищете «нужное». Хотя второе – скорее опыт, исходящий из нежелания перегружать свой мозг, нежели инстинкт.
Допустим, вы ищете в своем кошельке нужный вам полтинник, перебирая пальцами и отталкивая в сторону пятаки, десятники и другую мелочь, наконец – нашли. И тут же вас спросить: какие другие монеты и сколько вы отбросили? Вы же кроме мычания ничего не выдадите. Или уже из другого опыта перечислите выпускающиеся у вас в стране монеты, но никогда не ответите, сколько же каждой из них вы оттолкнули пальчиком несколько секунд назад. Это вам было ненужно точно так же, как сфексу или бамбексу.
Представьте себе, что вы, пять мужиков приставлены к куче земли с лопатами, с задачей перекидать ее в только что подъехавший самосвал. Вы будете уточнять, есть ли в самосвале что–нибудь на дне? Прекрасно зная, что он в принципе должен быть пустым, если его вам пригнали для указанной работы. Ученые и прочие интеллектуалы, никогда не загружавшие самосвалов, могут сказать, что уточнят, или хотя бы скажут, что надо бы уточнить. Вот специально для них и я уточняю, на основе 15–летнего опыта и примерно тысячи случаев. В шахтах, на обогатительных, коксовых фабриках и теплоцентралях уголь принимают в здоровенные тысячетонные бункера, в которые железнодорожные вагоны и вагонетки опрокидываются вверх дном здоровенной машиной, так и называемой – опрокид. Притом, заметьте, ровно через неделю, как только придумали эти опрокиды, над бункерами вынуждены были выложить крепчайшие решетки из рельсов, уголь–то не крупнее 250 миллиметров, вот такие ячейки и сделали. Особенно часто попадаются вагоны как бы с 60–ю тоннами угля, под которыми находятся еще 60 тонн рельсов. И если вагон грузоподъемностью в 60 тонн не сломается еще в пути под двойным номиналом груза, то вся эта куча рельсов окажется на решетке. И вообще на этих решетках оказывается практически вся номенклатура железных изделий, выпускаемых в стране. И есть специальные книги, в которые эти штуки заносятся под номером и датой. Поэтому статистически доказано, что никто и никогда не заглядывает в якобы пустые вагоны и вагонетки. Представьте себе, что вся эта номенклатура железа оказалась бы в самом бункере, из которого уголь выпускается на конвейер в небольшую дырочку.
Вот недавно московский мэр изобрел метод спуска снега в канализацию, это показали по телевизору, и я там немедленно увидел точно такие же решетки, каковые я впервые увидел сорок лет назад на шахте.
На этой основе возвратимся к бамбексу. Не думаете ли вы, что бамбекс нянчит свою куколку наподобие человеческой мамаши, напевая: мышки уснули в саду, а рыбки затихли в пруду? У него ведь ни по инстинкту, ни по простой потребности или необходимости этого нет. Он и личинку–то, может быть, даже не видел, зачем бамбексу на ее смотреть, если он не умеет рассказывать сказки? Его задача – точно та же, что и у искателя полтинника: поймать муху (найти полтинник) и затолкать ее в норку (отдать полтинник). Все, остальное ни того, ни другого не интересует. И не запоминается. И личинку бамбекс ножкой оттолкнул вместо нашего пальчика именно как ненадобные сейчас монетки.
Видите, как все просто, если, конечно, абстрагироваться от переевшего всю плешь инстинкта. Между тем Фабр восклицает: «Какая пропасть между инстинктом и разумом!» и приступает к проверке памяти осы пампила. Пампил сначала разыскивает паука и парализует его, а потом роет норку, оставляя своего парализованного паука на каком–нибудь возвышении типа кустика травы. Фабр же систематически перемещает его жертву так, чтобы ее пампилу труднее было найти.
«Теперь–то можно будет проверить память помпила. Оба раза дичь лежала на кустиках зелени. Первое место, которое помпил нашел так легко, он мог узнать потому, что не один раз уже наведывался к нему. Второе место, конечно, оставило у него лишь поверхностные впечатления: выбрано оно было без всякого предварительного обследования. Да и останавливался помпил здесь лишь на время, необходимое, чтобы втащить паука на кустик. Он видел это место всего один раз, притом мимоходом. Достаточно ли для него беглого взгляда, чтобы сохранить точное воспоминание? Наконец, помпил может перепутать первое место со вторым. Куда он пойдет?
Помпил покидает норку и бежит прямо ко второму месту. Долго ищет исчезнувшего паука. Он хорошо знает, что дичь была именно здесь, а не где–нибудь еще. После поисков в кустике начинаются розыски в окрестностях. Найдя свою дичь на открытом месте, охотник переносит ее на третий кустик.
Повторяю опыт. И в этот раз помпил бежит сразу к третьему, новому, кустику.
Я повторяю опыт еще раза два, и всегда оса бежит к последнему месту, не обращая внимания на более ранние. Я поражен памятью этого карапуза. Ему достаточно один раз второпях увидеть какое–нибудь место, ничем не отличающееся от других, чтобы запомнить его. Сомнительно, чтобы наша память смогла поспорить с памятью помпила» (конец цитаты).
Я эту цитату привожу, во–первых, чтобы еще раз сказать, что без интеллекта все эти опыты невозможны, ибо памфил бежит к последнему месту, мало того, если там не оказалось искомого, бежит в более ранний отсчет времени. Другими словами памфилу известно настоящее время и прошедшее, причем прошлое как по календарю. Еще немного и он выдумал бы время до нашей эры, хотя навряд ли? Слишком уж оно у людей идиотское. Что касается будущего времени, то памфил и здесь впереди людей, он более целеустремленно, верно и грамотно строит будущее своего вида, гораздо эффективнее, чем мы строим будущее своих детей.
Во–вторых, Фабр хотя и удивился памяти памфила, но на этом и остановился. Правда он не знал еще о компьютерах и жестких дисках, на каждый из которых емкостью в 120 гигабайт можно записать все известные доныне книги. И здесь открываются такие просторы, о каких я даже не смею судить по малограмотности.
Затем по совету Дарвина Фабр проделал кучу опытов по вывозке диких пчел в незнакомые им места, чтобы узнать, вернутся ли они домой? Что только он не проделывал, чтобы сбить их с толку. И закрывал их в темноту, притом каждую пчелу в отдельности. И кружил их как в центрифуге раза по три, пока вез их в незнакомое им место далеко от дома. И возил их кружным путем, и сперва в одну сторону, а затем – в противоположную. И в густом лесу их оставлял, тогда как их дом был на открытой местности. И так далее и том подобное. Ничего не помогало – пчелы возвращались домой. И не только самки, очень привязанные к дому заботами о потомстве, но и самцы, которым в принципе могли понравиться любые самки по пути. Высшие животные, например голуби – возвращаются, но на то они и высшие. Чукча в пургу, когда не видно ни солнца, ни звезд точно приходит за десятки километров в назначенное место, причем не знает, как его нашел. Просто чукча «знает», чувствует, куда надо идти. И это тоже не инстинкт, это подсознание, которое в сознание не попадает из–за отсутствия там ему места. Я думаю, что это интереснее изучать, чем искать по всей Вселенной внеземные цивилизации и считать так называемые тарелки.
Муравьи из похода возвращаются точно по той же дороге, по которой они уходили в поход, о причине похода – в своем месте. Вот как описывает это Фабр.
«Однажды я видел, как экспедиция (муравьев) отправилась за пределы сада. Амазонки перебрались через ограду и отправились на хлебное поле. Дорога им безразлична: обнаженная земля или густая трава, куча сухих листьев, камни, кусты — колонна ничему не отдает предпочтения. Так, когда она отправляется на поиски добычи. Обратная дорога строго определена: муравьи возвращаются по своим следам, повторяя все извилины пройденного пути. Обремененные добычей, амазонки иной раз возвращаются к гнезду очень сложным путем, проложенным благодаря всяким случайностям охоты. Они идут там, где уже проходили, и такой маршрут обязателен: как бы муравьи ни были утомлены, какая бы опасность им ни угрожала, они не изменят направления.
Предположим, что амазонки только что перебрались через кучу сухих листьев. Для муравья этот путь полон гор и пропастей: то и дело они срываются с обрывов, многие выбиваются из сил, стараясь выбраться из глубины, карабкаются наверх по качающимся мостикам… Что за важность! При возвращении пойдут этой же дорогой. Пусть они обременены тяжелой ношей, их путь лежит через этот трудный лабиринт, и его не минуешь. Что нужно сделать, чтобы избежать такого труда? Немного отклониться от первоначального пути. Рядом, всего один шаг расстояния, — прекрасная дорога. Но нет, колонна упорно карабкается на ворох листьев.
Я однажды видел, как амазонки, отправляясь в набег, проходили по внутренней окраине бассейна с водой, в котором плавали поселенные там мною золотые рыбки. Дул сильный ветер, сметая десятки муравьев в воду. Рыбы всплыли на поверхность и хватали утопленников. Пока колонна прошла этот путь, муравьиное войско уменьшилось раз в десять. Я думал, что назад они пойдут другой дорогой, обойдут стороной роковой бассейн. Ничего подобного! Обремененная куколками «шайка» снова пошла опасным путем, и теперь рыбы получили двойную добычу: муравьев и куколок. Муравьиное войско снова понесло большие потери, но направление было сохранено.
Несомненно, что возвращение по старому пути вызвано трудностью найти свое жилье после дальней экспедиции. В таких случаях у насекомого нет выбора: нужно идти по уже пройденной дороге. Когда гусеницы походного шелкопряда выходят из гнезда и переползают на другую ветку, чтобы покормиться листьями, они выпускают шелковые нити. Вот самый простой способ наметить дорогу: шелковая тропинка приведет к дому.
Муравей–амазонка — перепончатокрылое насекомое, а поведение этих насекомых гораздо сложнее, чем гусениц бабочек. Однако его способы находить дорогу домой очень примитивны: он идет по уже пройденному пути. Не руководствуется ли он обонянием, различая по запаху свои следы? Многие думают так, ссылаясь на усики муравьев, все время находящиеся в движении. Я не придаю особого значения обонянию. Мои опыты показывают, что вряд ли амазонки руководствуются запахом.
Вооружившись большой щеткой, я заметаю след на пространстве в метр шириной. Пыль, по которой прошли муравьи, сметена, и поверхность дороги стала иной. Если на пыли оставался запах муравьев, то теперь его нет, и это собьет их с пути. Таким способом я перерезаю путь колонны в четырех местах. Муравьи подходят к первому перерыву. Их колебание сразу заметно. Некоторые идут назад, потом вперед, затем опять назад, другие разбегаются в стороны и словно пытаются обойти разметенное место. Авангард вначале сбился в кучу, теперь он расползается вширь на три–четыре метра. Все больше муравьев подходят к препятствию и в нерешительности ползают около него. Наконец несколько муравьев ползут по разметенному месту. Часть следует за ними, но большинство отправилось в обход.
На остальных перерывах те же остановки, те же колебания. И все–таки они пройдены — напрямик или обходом. Несмотря на мои козни, амазонки вернулись домой по уже пройденному ими пути, намеченному белыми камешками.
Этот опыт как бы говорит в пользу обоняния. Четыре раза — на каждом перерыве — повторялись колебания. И все же муравьи пошли по старой дороге. Может быть, моя щетка работала недостаточно чисто и оставила на месте частички пахучей пыли? Муравьи, пошедшие в обход разметенного места, могли руководствоваться сметенной на край пылью: она–то уж пахла. Прежде чем высказаться за или против, нужно повторить опыт.
Поливальная кишка притащена к муравьиной дороге, кран открыт, и поток воды заливает путь. Вода пушена сильно, чтобы смыть с земли все, на чем мог остаться запах муравьев. С четверть часа залита дорога быстрым потоком шириной в большой шаг. Когда муравьи, возвращаясь из набега, приблизились, я уменьшил силу водяной струи и убавил глубину потока. Теперь водяная скатерть не превышает сил муравья. Вот препятствие, которое амазонки должны преодолеть, если им непременно нужно идти по старому пути.
Теперь муравьи колеблются дольше, и задние успевают догнать передовых. Все же амазонки решаются переправиться через поток. Крупные соринки, плавающие по воде, служат им мостами и плотами: одни перебираются по принесенным водой соломинкам, другие взбираются на сухие оливковые листочки. Самые ловкие быстро достигают противоположного берега. Среди этого беспорядка, суетни, поисков брода ни один не выпускает из челюстей своей добычи.
Короче говоря, поток был перейден по уже пройденному пути, по старому следу.
После этого опыта мне кажется очевидным, что запах здесь не играет никакой роли: ведь вода смыла с дороги все. Посмотрим теперь, что произойдет, если запах муравьиной кислоты заменить другим, более сильным. Я подстерегаю очередной поход амазонок и в одном месте их пути натираю почву несколькими горстями мяты, только что срезанной мною в саду. Листьями мяты я прикрываю дорогу позади надушенного места. Муравьи проходят по натертому мятой месту совершенно спокойно. Перед местом, прикрытым листьями, они несколько задерживаются, но потом проходят и по листьям.
После этих двух опытов, я думаю, нельзя посчитать обоняние руководителем муравьев, возвращающихся в гнездо. Другие доказательства окончательно убедят нас в этом.
Ничего не трогая, я разложил поперек пути большие газетные листы, придавив их камешками. Этот ковер совершенно изменил внешность пути, но ничего не отнял у него из того, что могло бы издавать запах. Перед газетными листами муравьи колебались еще больше, чем перед всеми иными препятствиями. Они обследовали бумагу со всех сторон, пытались пройти вперед, отступали и очень не сразу отважились пойти по незнакомой дороге. Наконец бумажная преграда была пройдена. Но впереди муравьев ожидала новая хитрость: я усыпал дорогу тонким слоем песка. Песок желтый, а почва сероватая. Изменившаяся окраска пути сбивает с толку муравьев, и они снова колеблются. Но колебания эти были короче, чем перед бумагой. В конце концов они прошли и через это препятствие.
Листы бумаги и песок не могли уничтожить запаха. Судя по остановкам и колебаниям, находить здесь дорогу муравьям помогало не обоняние, а зрение. Ведь каждый раз, как я изменял внешний вид пути при помощи щетки, воды, листьев, мяты, бумаги или песка, возвращающаяся колонна останавливается, колеблется.
Конечно, зрение, но очень близорукое, для которого несколько песчинок изменяют горизонт. И тогда отряд, спешащий домой, останавливается, очутившись в незнакомой ему местности. Если препятствие, наконец, пройдено, то лишь потому, что некоторым муравьям удается сделать это. Остальные следуют по следам этих удальцов.
Зрения было бы недостаточно, если бы муравьи не обладали хорошей памятью на места. Память у муравьев? Что это такое? Чем она похожа на нашу память? У меня нет ответа на эти вопросы, но несколько строк хватит, чтобы доказать, что насекомое помнит те места, на которых оно однажды побывало. Вот что я видел много раз. Иной раз случается, что в ограбленном муравейнике добычи оказывалось больше, чем амазонки смогли унести за один набег. Значит, нужен второй поход, и на другой день или через несколько дней отправляется новая экспедиция. Теперь колонна уже не ищет дороги: амазонки направляются к богатому куколками муравейнику по уже известной им дороге.
Мне приходилось отмечать камешками два десятка метров пути, по которому два–три дня назад прошли муравьи, и я заставал их экспедиции на той же самой дороге. Я вперед говорил себе: «Они пройдут по следам, намеченным камнями», и они действительно шли вдоль моего ряда камешков, не делая заметных отклонений. Возможно ли, что дорога несколько дней сохраняла оставленный на ней запах? Никто не решится утверждать это. Значит, муравей руководствуется именно зрением, соединенным с памятью о местности. Эта память так прочна, что удерживается день и дольше. Она и необычайно точна, потому что ведет колонну по той самой тропинке, по которой она шла вчера, ведет по всем ее извивам.
Как станет вести себя муравей в незнакомой местности? Обладает ли он, хотя бы в небольшой степени, направляющим чувством халикодом? Может ли он найти свой муравейник или догнать свой отряд?
Во время своих грабительских походов амазонки посещают разные части моего сада неодинаково: чаще других они отправляются на северные участки, где больше муравейников. В южной части сада я их вижу очень редко, и, очевидно, она им знакома мало. Запомнив это, посмотрим, как ведет себя муравей, сбившийся с дороги.
Я поджидаю вблизи муравейника возвращающийся из набега отряд. Подставляю одному муравью сухой лист и, когда он вползает на него, отхожу на два–три шага в южном направлении. Этого достаточно, чтобы муравей заблудился. Положенный на землю, он бродит наудачу, держа в челюстях добычу. Я вижу, как он поспешно удаляется от своих товарищей, возвращается, опять удаляется, идет то направо, то налево. Все напрасно. Этот муравей заблудился в двух шагах от своего отряда. Я помню несколько таких случаев, когда заблудившийся, проискав с полчаса дорогу, не находил ее, наоборот, все дальше и дальше уходил от нее, держа в челюстях куколку. Не знаю, что сталось с ним и с его добычей. У меня не хватало терпения до конца проследить за этими глупыми хищниками.
Повторим опыт, но теперь отнесем муравья к северу. После более или менее долгих колебаний и поисков во всех направлениях муравей догоняет свою колонну. Он очутился в знакомой ему местности.
Итак, ни вращение коробки, ни холмы и леса на пути, ни запутывание дороги, ни новизна места — ничто не может сбить с пути халикодом и помешать им вернуться к гнезду. Что же указывало путь моим пленницам? Голубь, занесенный за сотни километров от своей голубятни, находит ее. Ласточка, возвращаясь со своих зимних квартир в Африке, перелетает моря и поселяется в своем старом гнезде. Что руководит ими в столь далеком путешествии? Что руководит кошкой, когда она бежит домой, находя дорогу среди путаницы улиц и переулков, которые видит в первый раз? Что заставляло халикодом, выпущенных в лесу, сразу лететь в сторону гнезда? Конечно, не зрение и не память. У них есть какая–то особенная способность, специальное, направляющее, чувство. Оно так чуждо нам, что мы не можем мало–мальски отчетливо понять его, и оно–то и направляет голубя, ласточку, кошку, пчелу и других, позволяет им выбраться из незнакомой местности. Не буду выяснять, что это за чувство. Я доволен уже тем, что посодействовал доказательствам его существования.
С каким специальным органом связано это чувство, где помещается такой орган у перепончатокрылых насекомых? Раньше всего вспоминаешь усики: к ним прибегают всякий раз, когда не могут понять действий насекомого. Помимо того, у меня немало поводов, чтобы приписать им направляющее чувство. Отыскивая озимого червя, щетинистая аммофила все время ощупывает усиками почву, по–видимому, она при их помощи и узнает о присутствии дичи в почве. Эти исследующие нити–усики, направляющие охотника, не могут ли они направлять и путешественника? Посмотрим, что скажет опыт.
У нескольких халикодом я обрезаю как можно короче усики. Уношу этих изуродованных пчел подальше от гнезда и выпускаю. Они возвращаются в гнездо, как и обычные пчелы, Я проделывал такие опыты и с бугорчатой церцерис: она возвращалась к своей норке. Итак, от одной из гипотез мы отказались: направляющее чувство с усиками не связано. С чем же оно связано, где искать его? Я не знаю.
Но зато я хорошо знаю, что пчелы с отрезанными усиками, возвратясь к гнезду, не возобновляют работ. Пчела летает около своей постройки, присаживается на край ячейки и долго сидит здесь, задумчивая и унылая. Она улетает и прилетает, прогоняет всякую дерзкую соседку, но никогда не начинает работать. На другой день такую пчелу возле гнезда уже не видишь: лишившийся инструментов, рабочий не склонен работать. По–видимому, усики халикодомы играют очень важную роль в совершенстве ее работы: они постоянно шевелятся, ощупывают, измеряют. По–видимому, усики — измерительные инструменты пчелы: они и угломер, и отвес, и все прочее. Но в чем заключается их настоящая роль — этого я не знаю» (конец цитаты).
За эту цитату я очень благодарен покойному Фабру, но прежде, чем перейти к ее анализу, я должен сделать небольшое замечание, касающееся того, как Фабр был близок к открытию, но все же, по–моему, специально не стал его делать. Ибо он наблюдатель и экспериментатор, но не теоретик. Особенно в России теоретиков очень почитают, а экспериментаторов считают как бы учеными второй свежести, как икру. Между тем, научные сведения, добытые экспериментаторами, остаются в науке навсегда, и ценность у них только возрастает, как у картин Рембрандта или Рафаэля. Тогда как теории меняются чуть ли не каждый день, хотя они и основаны на добыче экспериментаторов. И, несмотря на то, что весь грохот, произведенный новомодной теорией, совершенно поглощает слабеньких червячков опыта, в конечном счете ни одна теория не бывает вечной, через определенное время любая теория в любой отрасли знания становится смешной и по–детски глупой. Грохочет новая теория или хотя бы ее уточнение, камня на камне не оставляющее от прежних взглядов.
Но люди на теоретиков и экспериментаторов делятся не по этому принципу. Это их внутреннее предпочтение. Теоретики наглы и смелы и наглость я не зря поставил на первое место. Экспериментаторы робки и сомневающиеся, их идеал – уточнение, и они без этого боятся лишний раз рот открыть. Так уж люди устроены, и с этим ничего поделать нельзя.
Муравьи ползают по земле, и глаза их в нескольких миллиметрах от плоскости, на которой они находятся. Пчелы и осы летают на высоте нескольких метров, птицы же, особенно перелетные, забираются иногда на километр или более высоты. Фокус зрения муравья, естественно, равен нескольким сантиметрам, может быть, до метра. Фокус зрения ос и пчел в диапазоне регулируемой резкости может быть где–то от дециметров до ста метров. У птиц же высший предел километров до 30–40, а низший, чтобы увидеть зернышко на полу. Но так как при большом диапазоне изменения фокуса регулирование линзы не может быть особо точным, особенно на малых расстояниях, бедные птички иногда вместо зернышек склевывают маленькие гаечки и болтики. Осы же и пчелы находятся в промежуточном состоянии, поэтому они иногда не узнают своих личинок по чертам лица. Вот и вся теория.
Только к ней надо присовокупить изумительную зрительную память, и именно как бы в цифровом, а не в аналоговом виде, каковая так исчерпывающе доказана Фабром, что уж примите ее, пожалуйста, за истину. Этой теорией исчерпывающе объясняется абсолютно все, что я выписал немного выше у Фабра относительно муравьев, ос и птиц, и не объясняет только феномен чукчи. Но именно для этого и существуют уточнения теорий, о которых я только что сказал.
Я, конечно, мог бы сейчас приводить вновь каждое уже раз приведенное предложение Фабра и исчерпывающе его объяснять своей теорией, но это будет скучно для спринтеров. Лучше прочтите, если желаете, цитаты еще раз, и вы сами увидите, что я на сегодняшнем уровне знаний не ошибаюсь. А я ограничусь следующим наблюдением профессора А.З. Захарова над российскими рыжими лесными муравьями.
«Муравьи, живущие на западной окраине леса, знают о существовании себе подобных на востоке, поддерживают контакты и общаются (длина дороги – 9 км), обмениваются расплодом, услугами, если в соседнем муравейнике надо решить какие–то важные хозяйственные задачи. Внутри муравейника – жесткая подчиненная иерархия. Между собой муравейники абсолютно равны. Работа строится по принципу конфедерации. Строителя другой муравей несет в другой муравейник на работу. Потом точно так же принесет обратно. Носят строителей целыми стаями. За две недели сооружается новый муравейник, тогда как 300 тыс. муравьев – собственников муравейника будут его строить 4 года. Изначально муравей рождается одиночным насекомым. Если его извлечь в младенчестве и заставить жить отдельно, он никогда не сможет жить в социуме, в муравейнике. Для этого его обучают в социуме. Установлено, что муравьи умеют передавать друг другу информацию на уровне тектильных контактов (скрещивая усики–антенны). Каждый муравей работает не больше 6 часов в день, остальное время – отдыхает. Умывание занимает до 20 процентов всего муравьиного времени, и даже больше, чем сон».
Здесь главные следующие моменты. Из муравья вне муравейника вырастет Маугли вне человеческого общества.
Когда надо, и амазонки могли бы создать в своем социуме муравьев, знающих дорогу, но дело в том, что и люди–грабители тоже редко промышляют в одном и том же месте. Предпочтительнее менять места ограблений. С другой стороны, люди – предмет ограбления, тоже перестают появляться в опасных местах. Значит, знатоки дорог не нужны. Тем более, что согласно Фабру, если амазонки не смогли унести всех куколок, то они тут же возвращаются дограбить, пока дорогу не позабыли.
У муравья малый запас энергии, недаром он работает не более 6 часов, а остальное время отдыхает. Поэтому после путешествия на 8 километров он уже – не работник. Поэтому муравьям–строителям и нужно «такси», причем согласно писателю Фонвизину «географию седокам Митрофанушкам изучать не надо, извозчик довезет, куда следует».
И вообще, откуда муравьям известно, что соседнему муравейнику надо помочь построить муравейник до холодов? Значит, существует договор между муравейниками, тем более, что муравейники – равноправны.
Строительство.
1. Матери–строители. «Когда эвмен Амедея строится на горизонтальной поверхности, где ему ничто не мешает, то он возводит полукруглый колпак, купол с горлышком на верхушке. Горлышко это изящно расширено, и в нем – узкий проход, как раз такой, чтобы смог протиснуться хозяин горшочка. Диаметр этой постройки около двадцати пяти миллиметров, высота двадцать миллиметров. Если гнездо сделано на вертикальной поверхности, то оно и тогда сохраняет форму купола.
Свою постройку оса начинает с сооружения круглой ограды, толщиной примерно в три миллиметра. Эту стену она делает из известковой земли и крохотных камешков. Материал она добывает на какой–нибудь утоптанной тропинке, на укатанных дорогах — на самых сухих местах, где почва тверда как камень. Оса скоблит землю концами челюстей и, собрав немного пыли, смачивает ее слюной. Изготовленный таким способом цемент не пропускает воды. Кроме цемента, нужны еще и камешки. Они различны по форме, угловатые, кругленькие, но примерно одинаковой величины. Обычно это зерна песка — крупинки песчаника. Любимые камешки — прозрачные и блестящие кусочки кварца. Их эвмен выбирает самым тщательным образом: вертит в челюстях так и этак и берет лишь подходящие по величине и весу.
Эти камешки оса и втыкает в еще мягкую цементную массу начатой постройки. Она до половины погружает их в стенку: камешки выступают наружу, но внутренняя сторона стенки остается совершенно гладкой. Затем эвмен укладывает следующий цементный слой, а в него снова втыкает камешки. Постройка растет. По мере того как здание становится выше, оса наклоняет стенки немного внутрь. Образуется свод, и здание принимает округлую форму купола. При сооружении куполов мы устраиваем подпорки всякого рода, возводим «леса». Эвмен — более смелый строитель и сооружает свой купол без подпорок.
На вершине купола оса оставляет круглое отверстие, а над ним возводит расширенное горлышко. Оно слеплено из чистого цемента и похоже на изящное горлышко от русской вазы. Когда в ячейку–горшок будет положена провизия и отложено яичко, оса закроет отверстие горлышка цементной пробкой, в которую воткнет один камешек. Только один!
Такая постройка не боится непогоды. Она не уступает надавливанию пальцами, и ее нелегко снять ножом с камня, не разломав на куски.
Так выглядит постройка, если она состоит лишь из одной ячейки. Но почти всегда эвмен прислоняет к первому куполу еще пять, шесть и больше других. Такой прием облегчает работу строителя: одна и та же стенка служит для двух соседних комнат. Изящный купол — первая ячейка — исчезает, и гнездо начинает выглядеть комком высохшей грязи, утыканным крохотными камешками. Рассмотрите этот комок, и вы увидите, что здесь несколько ячеек, и у каждой есть расширенное горлышко, заткнутое цементной пробкой и одним камешком.
Пчела–каменщица, с которой мы еще встретимся, строит свои гнезда из тех же материалов. Построив несколько ячеек, прилепленных одна к другой, она прикрывает все гнездо толстым слоем цемента. Постройка амедеева эвмена так прочна, что ей не нужна общая покрышка. По этому признаку легко различить постройки каменщицы и эвмена Амедея.
Замечателен следующий факт. Часто видишь, что купол амедеева эвмена утыкан пустыми раковинками улиток, побелевшими на солнце. Обычно это раковинки одной из самых маленьких наших сухопутных улиток — улиточки полосатой, обычной на сухих склонах. Я видел гнезда, в которых эти раковинки заменили почти все камешки, и такие постройки выглядели шкатулками из раковинок, сделанными терпеливой рукой. Очевидно, у амедеева эвмена есть нечто вроде стремления к изящному. Если он найдет кусочки прозрачного кварца, то и смотреть не станет на другие камешки. Найдя побелевшую раковинку улитки, он спешит украсить ею свою постройку, а найдет таких раковинок много — все пойдут на отделку жилья. Это высшее проявление его вкуса. Так ли это? Кто решит?
У всех трех видов халикодом строительные материалы одинаковы. Это глинисто–известковая земля с небольшой примесью песка, смоченная слюной пчелы. Влажная почва облегчила бы работу и уменьшила расход слюны. Нет! Такой земли халикодома не возьмет. Ей нужен сухой порошок, жадно впитывающий влагу, нечто вроде цемента, хорошо твердеющего, похожего на ту замазку, которую мы готовим из негашеной извести и яичного белка.
Амбарная и кустарниковая халикодомы всего охотнее берут материал для постройки на утоптанных тропинках или на проезжих дорогах с плотно утрамбованным грунтом. Здесь, не обращая внимания на пешеходов, проезжих и скот, они беспрерывно летают взад и вперед. Улетающие несут в челюстях комочек известковой замазки, прилетающие присаживаются на самых сухих и твердых местах. Они царапают челюстями, скребут передними лапками, отделяя крохотные частички грунта. Держат их во рту, давая пропитаться слюной, и слепляют в комочек. Пчела работает с таким увлечением, что ее скорее раздавишь, чем сгонишь с дороги.
Каменщица селится вдали от жилья человека. Ее редко увидишь на накатанных дорогах и утоптанных тропинках: их обычно нет вблизи ее построек. Эта пчела собирает просто сухую землю, богатую мелким песком. Она может построить новое гнездо на новом месте. А может и воспользоваться ячейками старого гнезда, подправив их. Займемся сначала первым случаем.
Найдя подходящий камень, каменщица прилетает к нему с земляным комочком и укладывает его на поверхности камня. Ее инструменты — челюсти и передние ножки. Работая ими, она начинает лепить круглый валик, который не подсыхает: пчела выделяет слюну. В эту мягкую массу каменщица вставляет снаружи мелкие угловатые камешки. Так закладывается фундамент постройки. На первый слой пчела укладывает второй, третий и так, пока ячейка не достигнет высоты два–три сантиметра.
Камешки экономят и труд пчелы, и строительный цемент. Она выбирает их очень тщательно, предпочитая твердые и угловатые. На наружной стороне ячейки они торчат, но внутри ячейка должна быть гладкой, и здесь она обмазана чистым земляным цементом. Эта штукатурная работа проделана без особой тщательности, можно сказать — грубыми ударами лопатки. Позже, перед окукливанием, личинка покроет шелком эти грубые стены. Отверстие ячейки всегда обращено кверху. Если ячейка построена на горизонтальном основании, то она поднимается башенкой. Если же гнездо строится на поверхности вертикальной или наклонной, то ячейка выглядит половинкой разрезанного вдоль наперстка. Такой фундамент заменяет одну из стен ячейки.
Когда ячейка готова, заготовляются припасы: мед и цветочная пыльца» (конец цитаты).
Я вновь и вновь убеждаюсь, что Фабр был противником понятия инстинкта, он стоял на позиции интеллекта у таких маленьких животных. А свои заклинания типа «это все – инстинкт» он тут же и опровергает конкретными фактами: «Очевидно, у амедеева эвмена есть нечто вроде стремления к изящному. Если он найдет кусочки прозрачного кварца, то и смотреть не станет на другие камешки. Найдя побелевшую раковинку улитки, он спешит украсить ею свою постройку, а найдет таких раковинок много — все пойдут на отделку жилья. Это высшее проявление его вкуса». Но Фабр проявляет умеренность, он как бы вкладывает нам в рот непережеванную пищу, представляя нам возможность немного поработать челюстями. Что ж, давайте, пережуем.
Во–первых, вы все видели как при самых различных погодных условиях, от нестерпимого зноя до мелкого холодного дождя напополам со снегом и прочимы невыносимыми погодными катаклизмами, работают каменщики–люди. То есть, работа эта – не сахар. И каменщиков на земле – миллионы. И вы, безусловно, наслышаны, какие есть у людей хитрые машины–автоматы и станки с числовым программным управлением, и даже роботы, приваривающие, например, детали друг к другу. В связи с этим спросите себя: почему до сих пор не создан робот для каменной кладки? И вам нечего будет сказать, коме как – такой робот по приемлемой цене создать невозможно. Мысль о роботе ценой в межпланетный космический аппарат вы тут же отбросите, таких аппаратов надо будет не единицы, а миллионы. Все это потому, что каменная кладка, выполняемая двумя руками, требует слишком много мелкого, рутинного, но непрерывно проявляемого интеллекта, причем в столь широком диапазоне задач, что собрать их в одной машине даже в 21 веке невообразимо трудно и еще более невообразимо по дороговизне. Другими словами, оса при кладке проявляет не инстинкт, а – интеллект. Достаточно, по–моему, еще раз привести часть цитаты: «эвмен выбирает различные по форме, угловатые, кругленькие, но примерно одинаковой величины камешки самым тщательным образом: вертит в челюстях так и этак и берет лишь подходящие по величине и весу». А укладка таких камешков так, чтобы выступающие наружу камешки были – как попало, но внутренняя сторона стенки оставалась бы совершенно гладкой, – это вам не одинаковые как близнецы кирпичи укладывать.
Во–вторых, «цемент», хотя он – строительный раствор. Это не тот нынешний цемент, который мы получаем миллионами тонн с заводов, это гораздо лучше, он похож на ту замазку, которую мы готовим из негашеной извести и яичного белка. Во времена Фабра из–за дороговизны таким способом делали уже только замазку, а не строительный раствор при каменной или кирпичной кладке. Только надо знать, что самые долговечные древние кирпично–каменные сооружения клались именно на этой самой замазке из негашеной извести и яичного белка, используемой как обычный строительный раствор. Как и у ос. Так кто у кого научился?
В третьих, осы не удосужились изобрести шаровые мельницы, в которых люди получают тонко измельченный продукт из известняка, одновременно обжигая его, то есть удаляя из него так называемую структурную воду, чтобы получить чистую окись кальция, CaO. Но это им и не нужно. Мы непрерывно ходим по своим дорогам и выполняем подошвами своих башмаков работу шаровых мельниц, а жгучее солнце выжигает из этой пыли структурную воду: осы присаживаются на самых сухих местах утоптанных тропинок. Мало того, в жарком Египте работу шаровых мельниц выполняет ветер, несущий тончайшую пыль, которой египетским осам хватает за глаза. И ведь недаром именно в Египте, как это исчерпывающе доказали Носовский и Фоменко, пирамиды строили не из монолитных камней, а прямо на месте заливали бетонный раствор в виде каменных блоков. Цементом служила эта же самая известковая пыль, обожженная солнцем.
В четвертых, оса не только искушенный каменщик, не только изобретатель и производитель цемента и строительного раствора, оса – искусный архитектор и декоратор. Только особенно понравившаяся ей форма дома наподобие русского горшка (крынки) стала канонической. А специалист по бесформенным формам Карбюзье разве лучше? Его фантастические формы пришли и ушли, а идеальный по форме русский горшок, напоминающий прекрасную голую женщину остался.
Все четыре приведенных пункта безусловно показывают высочайший интеллект, только нам, разумным, он как–то непонятен и мы его решили назвать идиотским словом инстинкт. Однако пойдем дальше.
«Пригладимся немного к искусству мегахилы. Ее постройка состоит из множества кусков листьев. Куски эти трех сортов: овальные для стенок ячейки, круглые для крышек и неправильные для передней и задней пробки. Нет никакой трудности вырезать эти последние: пчела отгрызает выдающуюся часть листа и берет ее такой, каковой она окажется. В этой работе нет ничего, заслуживающего внимания.
Иное дело — овальные куски. Чем руководствуется пчела, вырезывая правильные эллипсы из тонкой пластинки листа белой акации? Как и чем она определяет размеры кусочка? По какому образцу работают ее ножницы? Охотно предположишь, что пчела сама служит живым циркулем, что она способна вычертить вращением своего тела эллипс, подобно тому как наша рука, вращаясь на упоре плеча, чертит круг. Меня соблазнило бы такое объяснение, если бы наряду с большими овальными кусками не было бы и маленьких, но таких же овальных. Сомнительно, что существует механизм, сам изменяющий радиус и степень изгиба линии, сообразно с требованиями чертежа. Здесь должно быть нечто иное. Круглые кусочки крышечки свидетельствуют об этом. Если пчела вырезывает овальные куски при помощи природного циркуля — строения ее тела, то как же ей удается вырезать круглые кусочки?
Впрочем, настоящая трудность вопроса и не в этом. Круглые кусочки по большей части точно соответствуют отверстию ячейки. Когда постройка ячейки закончена, то пчела летит, чтобы заготовить крышечку. Она улетает за сотни шагов, и как удается ей запомнить размеры наперстка, который нужно закрыть? Решительно никак. Она никогда не видела этой ячейки: ведь работа шла под землей, в полной темноте. Самое большее, чем она обладает, это сведениями, полученными путем осязания. Да и то не сейчас: ведь во время вырезывания кусочков для крышечки возле нее нет ячейки.
Кружочек же должен быть вырезан строго определенного диаметра. Будет он слишком мал, тогда опустится на мед и раздавит яичко, окажется велик — не войдет в отверстие ячейки. Как же придать ему нужные размеры, не имея образца? Пчела ни секунды не колеблется. Столь же быстро, как она вырезывала бесформенный кусок для пробки, она вырезывает крут, и он точно соответствует диаметру ячейки. Пусть кто сможет объяснит эту геометрию. На мой взгляд, она необъяснима.
В один зимний вечер, сидя у пылающего очага, я предложил моим домашним решить такую задачу:
«В числе кухонной посуды у вас есть горшок, который ежедневно употребляется, но у него нет крышки, разбитой в куски кошкой, забравшейся на полку. Завтра, в рыночный день, нужно отправиться в город за провизией. Возьмется ли кто–нибудь из вас безо всякой мерки, только по воспоминанию, которое легко оживить, осмотрев горшок перед отъездом, купить в городе крышку для горшка, которая была бы не слишком велика, не слишком мала, одним словом, приходилась бы как раз по отверстию».
Единодушно было признано, что никто не взялся бы исполнить подобное поручение, не взяв с собой мерки, хотя бы соломинки длиной в диаметр отверстия. Воспоминание о размерах не может быть вполне точным.
А ведь мегахила поставлена в худшие условия. Она не имеет представления о величине своей ячейки, потому что никогда ее не видела. И она должна сразу вдали от ячейки вырезать кружочек, который как раз приходился бы по отверстию этой ячейки. Совсем невозможное для нас оказывается легкой игрой для мегахилы. Нам необходима какая–нибудь мерка или запись, мегахила не нуждается ни в чем.
Может быть, пчела вырезывает на листе кружок приблизительной величины, но больше отверстия, а прилетев к гнезду, обрезает излишек? Такая поправка все объяснила бы. Но делает ли подобные исправления пчела? Прежде всего, я не могу допустить, чтобы пчела во второй раз обрезывала уже вырезанный кружок: у нее нет теперь точки опоры. Портной может испортить сукно, если ему придется кроить, не имея опоры стола. Мегахиле трудно будет направлять свои ножницы на неприкрепленном куске, и она плохо выполнит такую работу» (конец цитаты).
Все описанное мне очень напоминает способность северных народов находить в бескрайней тундре, не имея ни единого ориентира, ни на земле, ни на небе, заранее намеченное, но достаточно удаленное место и безошибочно приходить туда, куда нужно. Выше я эту штуку назвал феноменом чукчи. Во–первых, я это повторяю здесь затем, что некоторые исследователи могут пойти по ложному пути и начну опять обрезать насекомым усики, полгая, что именно они сильно помогают их владельцам. И чуть ниже Фабр подтвердит нам это мое предположение. Так вот, чукча не имеет ни единого дополнительного органа к тем, что имеем и мы с вами. Но выполняет работу ориентации точно так же безошибочно, как пчела мегахила вырезает листочки. Во–вторых, пчела в отличие от чукчи не умеет говорить по–русски, но и чукча, закончив русскую школу, ничего не может нам сказать о своей способности. Он скажет просто «знаю», но чем конкретно обеспечивается это «знаю», он не может. То есть, он не осознает того, что делает. Тогда как прекрасно осознает, что в конце пути ему обязательно надо выпить огненной воды.
Поэтому, не вдаваясь в более тонкие подробности, которые могут изменить предмет статьи и удлинить ее до бесконечности, скажу, что тяга к водке, наркотикам, табаку и так далее лежат примерно в одной плоскости с только что описанными феноменами. И если вырезывание листочков – инстинкт, то и наркозависимость – тоже инстинкт. Не так ли? Но врачи говорит, что алкоголизм – это всего лишь привыкание. И даже нашли где–то у нас в голове центр удовольствий, каковой заставляет нас, например, пить водку.
Тем временем Фабр делает свои выводы, как всегда подтвержденные опытами: «перемены сортов растений, проделанные мной, наводят на размышления: каким образом пчела, портившая мои герани, сумела применить к ним свое ремесло закройщицы, не смущаясь резкой разницей в окраске материала, то белого, то ярко–красного. Как серебристая мегахила сумела сразу приспособиться к мексиканскому растению, которым я ее угостил? Ведь она видела это растение впервые, а между тем выполняла свою задачу в совершенстве.
Говорят, что инстинкты развиваются чрезвычайно медленно, что они — результат многовековых однородных действий. Мегахилы доказывают мне противное. Они говорят, что их искусство, неподвижное в основном, способно к нововведениям в мелочах.
Ученые — знатоки насекомых исследовали антидий очень старательно, но различий в инструментах шерстобитов и смолевщиц (виды насекомых, использующих вместо «цемента» и листочков шерсть и смолу деревьев – мое) не нашли. Обе группы антидий резко различны по своему строительному искусству. Орудия у них одни и те же, а работают они над несхожими материалами.
Я спрашиваю себя: что определяет то или иное «ремесло» у насекомых? Гнезда осмий построены из грязи или жеваных листьев. Халикодомы строят гнезда из цемента, а пелопей лепит горшочки из грязи. Антидий валяют свои мешочки из ваты и войлока, а смолевщицы слепляют маленькие камешки смолой. Пчела–плотник грызет древесину, а антофора роет землю. Почему появились все эти ремесла и столько других? Почему каждому виду свойственно именно данное ремесло, а не иное?
Известно изречение: «Хороший ремесленник должен уметь строгать пилой и пилить рубанком». Деятельность насекомых изобилует примерами, когда рубанок заменяет пилу, и наоборот: искусство мастера восполняет недочеты инструмента. У людей рубанок — инструмент столяра, лопатка — каменщика, ножницы — портного, а игла — швеи. Так ли у насекомых? Покажите мне лопатку насекомого–каменщика, ножницы у вырезывающего листья, а показав, скажите: «Этот вырезывает листья, а тот изготовляет цемент». Одним словом, определите ремесло работника по его инструменту.
Никто не сможет сделать это. Только прямое наблюдение раскроет тайну работника. Корзиночки на ножках, щетка на брюшке укажут, что пчела собирает цветочную пыльцу, но специальные таланты ее останутся тайной, сколько ни смотри на эту пчелу в лупу.
Одни и те же зазубренные челюсти собирают вату, вырезывают листья, размягчают смолу, скоблят сухую древесину, месят грязь. Одни и те же лапки обрабатывают пушок, придают форму кружочку из листа, лепят земляные перегородки и глиняные башенки, делают мозаику из камешков. Где причина этой тысячи ремесел?
Я знаю одно. Инструмент не определяет рода деятельности, не создает ремесленника. Не орган создает функцию, а функция — орган» (конец цитаты).
Все это я комментировать не хочу, особенно то, что «функция создает орган». Тогда бы у каждой пчелы было бы, по крайней мере, рук – больше, чем у индийского Шивы. Тогда как у нее всего–навсего передние лапки и челюсти, которыми она выполняет миллион самых разных работ точно так же как и человек. Лучше я вам напомню, что я в отличие от Фабра разделил настоящий раздел статьи на две части. Он описывает каждое насекомое отдельно, отражая все его способности, а я в части строительства разделил обязанности между мамой и детками. Для этого мне всего лишь пришлось надергать цитаты из разных мест его книги, а затем рассортировать их так, как мне нужно. И на этом я закончил первый этап, про мам–строительниц и теперь перехожу к деткам–строителям.
2. Дети (личинки)-строители. Фабр: «Закончим рассказ о бембексе историей его личинки. В ее однообразной жизни нет ничего замечательного: на протяжении двух недель она ест и растет. Потом приходит время постройки кокона. Выделяющие шелк железы у нее развиты слабо, и она не может соткать кокон из чистого шелка, как личинка аммофилы. У нее не хватит шелка на несколько оболочек, чтобы защитить себя, а позже куколку от сырости в неглубокой норке во время осенних дождей и зимних снегов. Норка бембекса — плохое убежище от дождя и холода: она расположена на глубине немногих сантиметров, вырыта в легко проницаемом сыпучем песке. Для постройки надежного кокона нужно заменить недостаток шелка, и личинка проделывает эту замену весьма искусно. Из артистически склеенных между собой шелком зерен песка она делает очень прочный кокон, не пропускающий сырости.
У роющих ос три способа постройки помещений, в которых происходит развитие их потомства. Одни роют норки на большой глубине, и тогда кокон состоит из одной тонкой и прозрачной оболочки. Норка других неглубока, расположена на открытом месте. Но у личинки достаточно шелка, чтобы сделать кокон из нескольких слоев. Если же шелка мало, то в ход пускается песок, что мы и видим у бембекса. Кокон бембекса так плотен и крепок, что его можно принять за косточку какого–нибудь плода. Один конец его закругленный, другой заостренный, а длина этого цилиндра около двух сантиметров. Шероховатая поверхность придает ему грубоватую внешность, но внутри он блестящий, словно лакированный.
Воспитывая личинок бембекса, я смог во всех подробностях проследить сооружение этого прочного кокона. Личинка начинает с того, что очищает место: расталкивает вокруг себя остатки провизии и сгребает их в уголок. Затем она прикрепляет к стенам своего жилища белые шелковые нити. Они образуют паутинообразную основу для будущей постройки, и они же отгораживают кучку объедков.
Следующая работа — постройка гамака. В его состав входит только шелк — белый, чистый, великолепный. Подвешивается гамак далеко от сора и грязи, в центре нитей, протянутых от одной стены к другой. Его форма — мешок, на одном конце которого круглое отверстие, а другой конец вытянут и заострен. Своей формой гамак напоминает рыболовную вершу. Края отверстия растянуты нитями, прикрепленными к стенам, и вход в мешок открыт. Ткань этого мешка–верши так тонка и прозрачна, что сквозь нее видны все движения личинки.
В таком виде постройка оставалась со вчерашнего дня. И вдруг я услышал, что личинка скребется в той коробочке, где она находилась. Открыв коробочку, я увидел личинку, наполовину высунувшуюся из мешочка. Концами челюстей она скоблила стенку коробочки. Картон был заметно подскоблен, и кучка мелких кусочков лежала перед отверстием мешочка. За отсутствием других материалов, личинка, конечно, употребила бы эти огрызки для постройки кокона. Я снабдил ее более подходящим материалом — песком. Никогда еще личинка бембекса не строила кокон из такого великолепного материала: я насыпал ей песка, которым высушивают чернила, — голубого с блестящими кусочками слюды.
Песок положен перед отверстием мешочка, подвешенного горизонтально. Высунувшись наполовину из гамака, личинка роется в куче песка челюстями и выбирает песок почти по зернышку. Более крупные песчинки она отбрасывает подальше. Когда песок отобран, она вметает ртом некоторое количество его в свое шелковое сооружение. Здесь она рассыпает песок ровным слоем по внутренней стороне мешочка. Потом склеивает зернышки песка и прилепляет их к стенкам мешочка шелком, заменяющим ей цемент. Наружная сторона строится медленнее, здесь она прикладывает зернышки песка по одному, приклеивая их шелковистой мастикой.
На постройку первой половины кокона личинка истратила весь запас отобранных ею песчинок. Она делает новый запас: появляется кучка песка перед входом. Эта кучка может осыпаться внутрь мешочка и потеснить строителя. Личинка словно предвидит это: из нескольких песчинок, грубо склеенных, она устраивает занавеску. Эта загородка очень несовершенна, но ее достаточно, чтобы предупредить обвал. Проделав все это, личинка начинает работать над задней частью кокона. Временами она прорывает занавеску, высовывается наружу и берет нужные ей материалы — порцию песчинок.
Кокон еще открыт, с широкого конца нет колпачка, который должен закрыть вход в него. Для этой работы личинка делает последний запас песка и отодвигает кучу, находящуюся перед входом в кокон. В отверстии кокона появляется шелковый колпачок, на который личинка наклеивает шелковистой мастикой зернышки песка, запас которых находится внутри кокона. Когда крышечка закончена, личинке остается лишь окончательная внутренняя отделка помещения: покрыть его стенки лаком. Он предохранит нежную кожицу личинки от шероховатостей сложенных из песчинок стен.
Гамак из чистого шелка, с которого начинается постройка, — только основа для сооружения из песчинок. Его можно сравнить с дугами, которые применяют при постройке сводов и карнизов. По окончании работы дуги убирают, и свод держится своей собственной крепостью. Так и здесь. Когда кокон окончен, шелковая поддержка исчезает: нежный гамак отчасти поглощен песком, отчасти просто разрушен от соприкосновений с грубыми песчинками. Не остается никаких следов от этого замечательного приема, при помощи которого из столь подвижного материала, как песок, выстроено здание очень правильной формы.
Полукруглый колпачок, прикрывающий вход в кокон, сработан отдельно. Эта крышечка прилажена к кокону, и, как бы хорошо это ни было сделано, она не соединяется с коконом так прочно, как при постройке всего здания сразу. Однако это совсем не недостаток постройки, наоборот, — это ее достоинство. Стенки кокона так крепки, что вышедшему из куколки бембексу было бы очень нелегко выбраться наружу. Крышечка легко отделяется, открывая выход.
Кокон бембекса — очень прочная постройка. Ему не могут повредить обвалы и оседания песка, его не раздавишь, даже при самом сильном надавливании пальцами. А потому неважно, что потолок норки, вырытой в песке, может обвалиться, не страшно даже, если на это место наступит прохожий. Кокон все это выдержит. Не опасна и сырость. Я по две недели держал коконы бембекса погруженными в воду и никакой сырости внутри них не обнаруживал.
Как жаль, что у нас нет таких материалов для постройки домов! Кокон бембекса не только прочен: он очень красив. Он сработан так изящно, что выглядит скорее произведением искусства, чем работой личинки. Замечательны коконы, построенные у меня в коробочке из песка для высушивания чернил. Не знающий, что это такое, может принять их за крупные бусы, усеянные золотистыми точками по голубому полю, изготовленными для ожерелья какой–нибудь красавицы» (конец цитаты).
Доказывать вновь и вновь, скрупулезно и последовательно разбирая каждое действие личинки, что все это строительство не может быть выполнено по инстинкту, а если может осуществиться по инстинкту, то инстинкт намного выше человеческого разума, мне уже надоело. Лучше я заострюсь на том, что яичко, личинка, куколка и взрослый бембекс – суть один и тот же организм, примерно как у нас внутриутробное развитие, детство, юношество, активная жизнь и старость.
В связи с этим я хотел бы напомнить, что, если на каком–то этапе этот организм чего–то там недоделал, то все равно недоделанную работу этот организм доделает на следующем этапе жизни. Мама–сфекс ленивая, примерно как стрекоза по сравнению с муравьем в басне Эзопа–Крылова. Поэтому личинка–сфекс, едва отъевшись за две недели, делает за маму гигантскую работу, и вы про нее только что читали. Зато мамаша–сфекс готовит для своей личинки такой богатый запас пищи, что ей его просто некуда девать, если она не займется как следует своим коконом. То есть, природа насекомых чрезвычайно гибка, и у этого должны быть хорошие основания, докапываться до которых в такой небольшой по задумке, но разрастающейся как снежный ком, статье невозможно. Поэтому продолжу цитировать, авось нападу на что–нибудь более основательное.
«На свой лад делает каждое насекомое и свой кокон. Тахиты, бембексы, стизы и другие роющие осы делают сложные коконы, состоящие из шелковой основы, густо инкрустированной песчинками. Мы уже видели все процессы этой работы у личинки бембекса. Приемы работы личинки тахита совершенно иные, хотя готовый кокон ничем не отличается от кокона бембекса.
Личинка тахита начинает с того, что окружает себя пояском почти посредине тела, изготовленным из шелка. Поясок этот поддерживают на месте и соединяют со стенками ячейки многочисленные нити, протянутые без особой правильности (ибо правильность тут излишня – мое). На этих подмостках личинка складывает вблизи себя кучку песка. Начинается работа каменщика, причем песчинки — это камни, а выделения шелковых желез — цемент.
По краю пояска личинка укладывает первый венец постройки из зернышек, слепленных шелковистым веществом. На затвердевшей окраине первого венца она укладывает второй, потом третий, четвертый. Один за другим укладываются кольцеобразные слои песчинок, пока кокон не достигнет половины своей длины. Тогда личинка закругляет его конец в виде колпачка и заделывает его. Своей работой личинка тахита напоминает мне каменщика, строящего круглую трубу или узенькую башенку, внутри которой он находится. Поворачиваясь вокруг себя, он в конце концов оказывается окруженным как бы каменным чехлом.
Так же окружает себя чехлом из песчинок и личинка тахита. Чтобы построить вторую половину кокона, она поворачивается головой в противоположную сторону и опять начинает укладывать кольцеобразные слои. Примерно через тридцать шесть часов кокон готов.
Два работника из одного цеха — бембекс и тахит — применяют различные приемы, чтобы достигнуть одинаковых результатов. Личинка бембекса делает сначала чистую шелковую основу, а потом уже выкладывает ее изнутри песчинками. Личинка тахита — более смелый архитектор.
Она экономит шелк и ограничивается лишь шелковым пояском — подвеской для самой себя. К этому пояску приклеиваются песчинки, кольцо за кольцом. Одни и те же строительные материалы, одно и то же помещение, в котором совершается эта работа: шелк и песчинки, ячейка в песке. И однако, каждый строитель работает по–своему» (конец цитаты).
Я потому прервал ее, что мне важнее не одинаковость и сложность постройки (я об этом уже язык свой намозолил), а разделение труда между мамой и деткой. Забыл, как называется насекомое, ибо из их названий у меня в голове уже форменная каша, но мама этого забытого насекомого (вы его и сами выше найдете) сама сделала каменную башню для дитяти. И ему остается только немного покрыть его шелком изнутри, чтобы не поранить свое новорожденное тельце. А потом в спокойной обстановке превращаться из червячка во взрослое насекомое. Я потому обращаю на это внимание, что как раз в этом и должно заключаться совершенствование вида и вступление с другим видом в соревнование за соответствующий кусок нашей необъятной Земли, называемый естественным отбором. И именно сейчас цитату можно продолжать.
«Род пищи оказывает на строительное искусство личинки небольшое влияние. Примером может послужить стиз рыжеусый, тоже строитель шелковых коконов, покрытых песком. Эта сильная оса роет норки в мягкой глине. Она охотится на богомолов почти взрослых, обычно на богомола религиозного, и укладывает в ячейку по три — пять штук дичи.
По размерам и прочности кокон стиза может соперничать с коконом самого большого бембекса. Однако он отличается от него с первого же взгляда, и я не знаю другого случая такой странной особенности. На боку кокона выдается кучка склеенных песчинок. Происхождение этой кучки объясняется способом постройки кокона. Личинка стиза начинает с того, что делает конический мешочек из чистого белого шелка (как и личинка бембекса). У этого мешочка два отверстия: одно очень большое — спереди, другое маленькое — сбоку.
Через переднее отверстие личинка втаскивает песок, которым и покрывает внутренность кокона. Так строится весь кокон и колпачок, закрывающий его спереди. До сих пор работа шла так же, как и у бембекса. Сделав все это, личинка начинает подправлять внутреннюю обкладку стен, а для этого нужен песок. Его–то и достает она через боковое отверстие, достаточное для того, чтобы личинка слегка высунулась из него. Когда и эта работа закончена, личинка закрывает отверстие: вкладывает в него изнутри комочек склеенных песчинок. Так образуется бугорок, торчащий на боку кокона.
Из приведенных сравнений, мне кажется, следует сделать такой вывод. Условия существования, которые в настоящее время считают источником происхождения инстинктов, — среда, в которой проводит жизнь личинка, материалы, находящиеся в ее распоряжении, род пищи и другие условия — не влияют на строительное искусство личинки» (конец цитаты).
Мне кажется этот вывод поверхностным. И произошел он оттого, что энтомологи привыкли рассматривать жизнь, так сказать, по–объектно, тогда как рассматривать ее надо во взаимосвязи всего и вся. Вот, если бы одни личинки ели железо, а другие – камушки, то род пищи тут мог бы играть кое–какую роль. Но все личинки и даже травоядные, к которым я вскоре перейду, едят в основном белок (протеин), иначе бы им не из чего было бы не только шелк произвести, но даже и себя вырастить от яичка до червяка, то есть раз в сто–триста. А потом, не съев даже атома чего бы–то ни было, преобразоваться месяцев за восемь–десять прямо во взрослую осу, безумно сильную, выносливую, изящную и с такой талией, что всех манекенщиц сразу же должны бы уволить с работы.