Почти сразу же понадобилось удостоверение.
Арон хотел получить его без проволочек, всего бы лучше прямо сейчас, но так быстро дело не делается, препятствовали некоторые необходимые формальности. Он молча выслушал, что надлежит для этого сделать: заполнить анкету со множеством вопросов, сфотографироваться на паспорт, предъявить свидетельство о рождении; человек за окошечком был крайне удивлен, что после того, как он самым дружелюбным образом все растолковал, посетитель ушел, даже не попрощавшись. Итак, надо идти к фотографу. Арон никого не желал спрашивать, он думал, что в таком небольшом городе это будет проще простого, и пошел наугад, внимательно оглядывая уцелевшие дома. Но сумел обнаружить лишь следы бывших фотоателье, их остатки в виде вывесок, которые все еще висели на фасадах, свидетельствуя о том, что в свое время здесь находилось нужное ему заведение. Домов за этими фасадами больше не было, словно бомбы целили именно в фотографов. После трех неудач Арон решил не полагаться более на случай и справиться у кого-нибудь из местных жителей, но улица зияла зловещей пустотой. Редкие прохожие, идущие навстречу, Арону не нравились, у них было вызывающее выражение, ну, если и не вызывающее, то, по крайней мере, в их внешности было что-то отталкивающее. Арон же искал фотографа, а не ссору.
Поэтому он зашел в пивную. К своему великому удивлению, а того пуще, к досаде, он увидел, что там полно людей и что все пьют, хотя пить в общем-то нечего, а воздух пропитан табачным дымом, хотя и курить тоже нечего. Когда он вошел, разговоры смолкли; сперва замолчали те немногие, что сразу увидели его, а потом те, что сидели подальше; молчание волной прокатилось над столами. Хотя он был совершенно убежден, что перед его приходом речь отнюдь не шла о вещах, не предназначенных для посторонних ушей, ибо по большей части люди толкуют о всяких пустяках, из которых потом тихой сапой вырастает беда. Просто его вид вынудил их умолкнуть. Пройдет еще немало времени, прежде чем их заставят привыкнуть к тому, что человек, выглядящий, как он, человек, как две капли воды похожий на человека с полицейского объявления, смеет теперь свободно разгуливать и бросать по сторонам дерзкие взгляды, что он ниоткуда не сбежал, а, напротив, был освобожден. Арон взял себя в руки, подошел к стойке и спросил у тощей хозяйки, нет ли здесь где-нибудь поблизости фотографа.
Вот и ей понадобилось несколько секунд, чтобы переварить его появление, этот типичный нос, к примеру, но потом она громко спросила:
— Фотографа никто не знает?
Арон, не оборачиваясь, ждал ответа. Он слышал, как у него за спиной возобновился разговор, вот разве что тише, чем прежде. Пока кто-то не прикоснулся к нему. Несмотря на твердо принятое решение, он обернулся с преувеличенной торопливостью. Перед ним стоял мальчик, маленький, лет от силы десяти. В принципе, правильная оценка детского возраста зависит, по словам Арона, от привычки; мальчик сказал: «Идемте» — и Арон, не мешкая, последовал за ним. Но ближе к дверям смелость покинула мальчика, он остановился и робко посмотрел назад, в зал, где какая-то женщина подбадривающе кивнула ему и сказала: «Ну иди уж».
Идти пришлось довольно далеко; после того как они два раза подряд повернули налево, Арон подумал: «Если он и сейчас повернет налево, значит, он ведет меня по кругу». Ему ровным счетом ничего не приходило в голову, о чем он мог бы поговорить с мальчиком, спрашивать имя ни к чему, а уж мальчик, тот и вовсе молчал. Так они и двигались молча, мальчик — на несколько шагов впереди. В конце концов они оказались на каких-то задворках. Мальчик показал на стоявшее в глубине двора строение и сказал: «Вот здесь, на четвертом этаже».
Арон запустил руку в карман, чтобы вознаградить своего проводника, но тот, выполнив, что от него требовалось, сразу же убежал. Поднявшись на четвертый этаж, Арон увидел на одной из дверей надпись и принялся стучать, пока фотограф ему не открыл. По нему сразу можно было угадать, чем он занимался, правда, многие носят белые халаты, пояснил мне Арон, но вот то, как ему мешал дневной свет, как он не сразу перестал жмуриться, хотя на лестничной площадке было вовсе не так уж светло…
Арон спросил:
— Вы фотограф?
— А кто ж еще?
— Мне нужно четыре снимка для удостоверения.
Молодой человек отступил в сторону и пропустил его в переднюю, однако перед этим Арону пришлось подвергнуться хоть и краткому, но весьма докучному осмотру.
— Незачем меня оценивать, — сказал Арон, — вам надо просто меня сфотографировать.
— Охотно верю. Вы знаете, сколько людей заказывает теперь снимки на документ?
— А где у вас стул? — спросил Арон.
— Без спешки, только без спешки. Сперва нам надо договориться о цене.
— А зачем договариваться? Неужели вы не знаете, сколько стоят четыре снимка на паспорт? Уж такая-то сумма у меня наберется.
Молодой человек засмеялся и сказал:
— А вы меня рассмешили. Ну на кой мне сдались деньги, когда обои у меня почти совсем новые. Сигареты у вас есть? Или кофе?
— И все же, сколько могут стоить четыре карточки при обычных обстоятельствах?
На молодого человека что-то явно произвело впечатление, может, серьезный тон вопроса, а может, интонация посетителя, во всяком случае, он почувствовал, что должен как-то объясниться.
— Нормальных цен уже давно нет. Я только могу вам сказать, сколько стоили четыре снимка до войны. Две марки. Но кого это сегодня интересует?
— Вы меня сфотографируйте, а потом уж мы как-нибудь договоримся насчет цены.
Фотограф постоял в нерешительности, потом все-таки решил рискнуть, когда же процедура была закончена, Арон сказал:
— А теперь слушайте: я вполне с вами согласен, что сегодня нельзя исходить из довоенных цен. Давайте примем за основу, что цены выросли на пятьсот процентов. Поэтому я готов заплатить вам десять марок. Когда карточки будут готовы?
Фотограф заскрежетал зубами, поняв, что его обвели вокруг пальца. Он засветил драгоценную пленку, понадеявшись, что сможет как следует заработать, однако больше не проронил на эту тему ни единого слова. Он принес толстую тетрадь, полистал ее и сказал:
— Не раньше чем через полтора месяца.
— Вот это вы зря, — сказал Арон. — Вы напрасно хотите таким образом отомстить мне, я ведь ничего плохого вам не сделал. Напротив, я готов уплатить незаконно высокую цену. Итак, завтра я приду и заберу снимки, идет?
— И что, они были готовы назавтра? — спросил я.
— Конечно были.
— Хорошо звучит это «конечно», — сказал я. — Ты ему, случайно, не пригрозил?
— Чем бы это я мог ему пригрозить? Я не сказал ему ни единого слова, кроме того, что ты уже слышал. Где ты видишь угрозу?
— Ну, значит, угроза была в твоем голосе или в твоих глазах. Почем мне знать?
— Молодой человек, — отвечает мне на это Арон, — у тебя слишком буйная фантазия. Но если ты хочешь сказать, что он, возможно, испытывал страх, то это уже другой разговор. Страх, который не имел никакого отношения лично ко мне. Страх испытывали тогда почти все.
— И после этого ты сунул ему вшивые десять марок?
— И еще в придачу пачку сигарет, — отвечает Арон, — но знать об этом заранее ему вовсе не следовало.
Сложней оказалось дело с анкетой. Проблемы начались уже с первого вопроса. Лишь после долгих колебаний Арон решил поставить в графе «фамилия» свою настоящую фамилию. Он счел ее достаточно нейтральной, не привлекающей к себе внимания. В конце концов фамилию Бланк может носить любой. Ее нельзя отнести к числу особых примет. Зато над графой «имя» Арон призадумался; вот имя было слишком сообщительным, звучало предательски и, стало быть, не годилось, чтобы избавиться от прошлого. Он знал, конечно, что далеко не каждый может сделать из данного имени какие-то выводы, на это способны лишь более осведомленные люди, но они-то и были для него важны, причем даже одного-единственного человека хватило бы за глаза. Весь его жизненный опыт свидетельствовал, что именно осведомленные люди не умеют молчать, стало быть, как раз эту породу и следует сбить с толку. После чего остается проблема внешности, но внешностью он займется позже, если, конечно, здесь вообще можно хоть что-то сделать, он был лишь твердо уверен, что такую внешность, коль скоро возникнет в том надобность, можно будет назвать обманчивой, сбивающей столку. Если человек может выглядеть как лошадь, сказал он себе, причем любой поверит, что на самом деле он никакая не лошадь, то, значит, и в его случае можно вывернуться. Но только с другим именем. Услышав «Арон», каждый улыбнется с понимающим видом и не поверит ни единому его слову.
И тогда Арон избрал самый простой путь: он переставил в своем имени две буквы и внес в соответствующую графу новое имя: Арно. В крайности можно выдать это за описку, которую было лень исправлять.
Но вот почему он изменил также и дату рождения?
— Ты почему убавил себе шесть лет?
— А сам ты не понимаешь?
Я пытаюсь понять и говорю:
— Ты хотел, чтобы твой сын получил отца помоложе?
— Может, и так, — отвечает Арон, — но скажи тогда, почему именно шесть лет?
Больше он ничего не говорит, и я несколько дней раздумываю над тем, какое значение имеет для него цифра «шесть». Сперва с медицинской точки зрения: возможно, именно шесть лет всего ближе к границе, которую может определить медицина. Нельзя же делать себя моложе на произвольное количество лет, это должно находиться в некоторых пределах, и, сбросив себе шесть лет, Арон, возможно, полагает, что этих пределов достиг. Но почему он тогда сам мне об этом не сказал?
Впрочем, спустя несколько дней я нахожу вполне убедительное объяснение, и цифра «шесть» предстает передо мной в новом свете. Шесть лет длилась война, шесть лет Арона держали в лагере, уж не эти ли шесть лет он имеет в виду? Он мог просто вычеркнуть это недоброе время и с помощью доступных ему средств восстановить украденный кусок жизни. Но высказываться на этот счет он не желает.
Все прочие графы Арон заполнил в полном соответствии с истиной, если не считать самых незначительных, как, например, «место рождения». Сомнения охватили его только один раз, когда следовало назвать свою профессию, ибо случались такие мгновения, когда он был готов изменить решительно все, что было раньше. Впрочем, по его словам, он не столько заботился об устранении следов, сколько об осуществлении многолетних желаний и о своей репутации. Тем не менее он отказался от мысли произвести себя в профессора или доктора таких-то и таких-то наук, ибо сразу понял, что ученая степень требует известных знаний, которые можно проверить. Поэтому он просто написал: «Служащий коммерческой фирмы». Ему назвали номер кабинета, там сидел человек, который, собственно говоря, не был настоящим полицейским, повязка на рукаве не говорила ни о звании, ни о чине, а означала только, что оккупационные власти считают его не слишком подозрительным. Арон передал ему все бумаги, человек просмотрел их и сказал:
— Не хватает метрики.
— А у меня ее нет.
— Как это понимать?
— Она пропала, сгорела, как и многое другое. Разве это такая уж редкость?
— Я прошу вас, ведь должны же быть какие-то документы, которые удостоверяют вашу личность. Я не хочу вас ни в чем подозревать, но и вы поймите меня: нынче много развелось людей, которые ничего не желают знать про свое прошлое. И нам приходится за этим следить.
Арон предвидел подобные затруднения, хотя в глубине души даже радовался, что человека с таким лицом, как у него, можно заподозрить в желании скрыть свое прошлое. Он достал из кармана справку об освобождении из концлагеря и показал ее. Нелишне будет заметить, что он не положил справку на стол, а просто подержал ее перед глазами собеседника, причем неспокойно, готовый в любую минуту убрать ее, словно ценность справки могла уменьшиться от слишком пристального разглядывания.
Тут же Арон добавил, что я не должен из этого делать вывод, будто он тогда был как-то по-особенному взволнован. Напротив, им овладело холодное спокойствие, удивительное даже для него самого, ведь он прекрасно сознавал, что затеял, и нервы его отлично выдержали это напряжение, чему Арон конечно же был очень рад. Человек за столом, даже если предположить, что он принадлежал к числу доброжелательных людей, мог с легкостью обнаружить несоответствие между показаниями Арона и данными в бумаге из концлагеря; во всяком случае, при таких ситуациях играет немалую роль, зовут ли его Арон Бланк, рожденный в Риге в 1900 году, или Арно Бланк, рожденный в Лейпциге в 1906 году.
— С какой стати ты написал именно Лейпциг?
— Там родился мой покойный брат.
Он уже был готов спровоцировать какой-нибудь инцидент, если человек за столом проявит интерес к некоторым деталям справки, например изобразить сердечный приступ или бурный прилив чувств, чтобы отвлечь внимание. По счастью, такие крайности не понадобились.
Итак, человек за столом лишь бросил беглый взгляд и сказал:
— Хорошо, хорошо, благодарю вас.
Стало ясно: люди со справками, как у Арона, имели у него такой кредит доверия, что он мгновенно забыл о своих сомнениях. Это выражение назойливого участия в глазах людей с самого начала было Арону глубоко не по душе. Впрочем, на сей раз он вытерпел его из чисто практических соображений. Бумагу он поспешно спрятал в карман и уже через несколько часов получил удостоверение личности.
Квартира, которую предоставили Арону, показалась ему на фоне царившей повсюду жилищной нужды чересчур хорошей. Она состояла из двух просторных комнат с паркетным полом, кухни, ванной комнаты, выложенной зеленым кафелем, и длинного коридора, в конце которого находился чулан, можно даже сказать, третья комната. В квартире сохранилась мебель, сохранились ковры, белье и посуда, а когда Арон в первый раз переступил порог ванной, он даже обнаружил там кусок душистого мыла и одиннадцать флакончиков с эссенциями для купания. Причем все это добро с момента въезда переходило в его собственность, без расписки, без всяких формальностей, об этом вообще не было сказано ни слова.
Обстановка не вполне соответствовала вкусам Арона, но при первом взгляде он, по его словам, испытал удовлетворение. Однако ему было не так уж и легко привыкнуть к мысли, что все окружавшие его предметы принадлежат ему и при желании он может продать их, выбросить или использовать по назначению. Поначалу он ограничивал свои контакты с новой квартирой лишь самыми необходимыми действиями. В спальне стояла роскошная супружеская кровать, крытая белым лаком, с пуховыми одеялами, и, улегшись на нее в первый вечер, он буквально застонал от удовольствия и подумал: наконец-то настоящая постель. Но радость оказалась преждевременной, ибо хорошая постель отнюдь не гарантирует хороший сон. Арон лежал, не смыкая глаз, и не знал, куда ему скрыться от последних лет. Мысли его рылись в этих годах, в смерти и муках, рядом лежало двое его детей, умерших от голода, из комнаты непрерывно выволакивали его жену, она кричала, в носу стоял отвратительный запах, исходивший от трех его лагерных соседей по нарам, запах, к которому был, по всей вероятности, в неменьшей мере причастен и он сам. Арон принес из ванной флакончик с эссенцией и попрыскал кругом. Спустя несколько часов он пришел к выводу, что поторопился, улегшись в эту постель, взял одеяло, обошел квартиру в поисках более подходящего спального места и под конец обнаружил его в чулане, отделенном от коридора лишь плотной занавеской. Там он лег прямо на пол, тотчас почувствовал облегчение, и однако же ему пришлось еще долго ждать, пока крайнее утомление не сморило его.
Сквозь занавеску и входную дверь Арон порой слышал шаги на лестничной клетке и всякий раз вставал, подкрадывался к двери и смотрел через глазок. Так постепенно он узнал всех обитателей дома, которые выходили по вечерам. Потом этого ему показалось мало, и он продолжил свои наблюдения в дневное время: придвинул к двери стол и положил на него несколько подушек, чтобы наблюдать со всеми удобствами. Всего он насчитал шестеро мужчин, шестнадцать женщин и семеро детей, затем уже начались повторы. Его квартира была расположена на третьем этаже, значит, обитателей первого и второго этажа он видеть не мог, разве что они ходили в гости к тем, кто жил выше. В этом был недостаток его наблюдательного поста. Но в один прекрасный день Арон увидел себя как бы со стороны: он сидит за дверью, на столе, на трех подушках, по-портновски скрестив ноги, сидит в темном коридоре, средь бела дня. По его словам, он даже испугался и подумал: да кто ж себя так ведет, так ведут себя только сумасшедшие, только кретины, счастье еще, что никто его не видит. Впрочем, беспокойство вскоре исчезло, просто он покинул свой наблюдательный пост и переместился к окну, а уж из окна мало ли кто смотрит.
Но когда в его квартире впервые раздался звонок, он испугался гораздо сильней. Сквозь глазок он узнал маленького одноногого человечка, вахтера, который вручил ему ключи от квартиры. Арон дождался еще одного звонка и открыл. «Слава Богу», — сказал вахтер.
Арон не понял ни его тревоги, ни радости, он провел гостя на кухню и поинтересовался, зачем тот пришел. Вахтер ответил:
— Да мне ничего не надо, просто я решил посмотреть, все ли в порядке.
— А что может быть не в порядке?
— Не прикидывайтесь, — отвечал вахтер, — вот уже несколько дней вас не видел ни один из жильцов дома.
Арон поблагодарил за заботу, но добавил, что в данном случае находит ее излишней, он вообще ведет весьма уединенный образ жизни. При этом он подавил невольную улыбку. Его явно позабавила мысль, что человек, за которым столько лет охотились и которому лишь с помощью тысячи трюков и ухищрений удалось не угодить в одну из многочисленных ловушек, способен теперь повеситься или открыть газовый кран.
Но раз уж вахтер пришел, Арон предложил ему сигарету. Тот рассыпался в благодарностях и предложил услуги при всякого рода починках, которые могут понадобиться. Арон спросил, кому принадлежала эта квартира раньше.
— А вам разве ничего не сказали?
И вахтер завел излишне подробный рассказ. Всего лишь три недели назад, верней сказать, за два дня до конца войны, здесь проживал владелец дома, некто Лейтвейн, человек лет пятидесяти с лишком, который с самого начала состоял в партии, во всяком случае, он имел партбилет с очень маленьким номером. О чем знали решительно все, ибо Лейтвейн не упускал случая похвастаться этим обстоятельством. Всю войну он проработал в каком-то управлении, правда, место занимал там не слишком высокое, на высокое у него не хватило бы способностей, но у него были, верно, влиятельные знакомые, что избавило его от военной службы. Зато уж дома он вел себя очень лихо, произносил зажигательные речи, бросался словами вроде «подрыв оборонной мощи» и «выстоять любой ценой», не допускал в свой дом всякие там «элементы», одним словом, люди его боялись и считали доносчиком. За дело или не за дело — этого он, вахтер, сказать не может, поскольку лично его хозяин не трогал. Когда война кончилась, все очень удивлялись, что Лейтвейн не исчез сразу же. Куда? Ну, куда-нибудь, где не было русских, но, как на грех, его жена лежала тогда в сыпняке. А жену Лейтвейн любил, у этих людей тоже есть чувства, добавил вахтер, и он ходил за женой, пока русские его не забрали. Жену тоже забрали, на «скорой помощи», а больше он, вахтер, ничего не знает.
После такой информации Арону стало легче хозяйничать в чужой квартире. Теперь это казалось ему вполне законным, ибо не могло быть ничего более справедливого, чем переход собственности из рук такого, как Лейтвейн, в руки такого, как он.
Арон говорит:
— А теперь представь себе другой вариант, представь, что квартира принадлежала человеку, чья судьба больше походила бы на мою, чем на судьбу этого Лейтвейна. Ведь среди свободных были и такие квартиры…
Во всяком случае, теперь он решил критически осмотреть свою квартиру. Он прошел по комнатам, пытаясь зорким взглядом глянуть на предметы в свете их предыстории. Все, что, по его мнению, могло хоть как-то тешить чувства национал-социалиста, он выбросил. В первую очередь жертвой Арона стали предметы украшения. Мебель в общем-то нет, мебель по большей части была много старше, чем даже самый маленький номер партбилета, и тем самым свободна от подозрений. Вот вазы ушли на помойку, пресс-папье, диванные подушки и салфеточки, часы с кукушкой тоже отправились туда, но прежде всего — картинки. И не только семейные фото, но и настоящие картины, причем одну из них он мне описал: там был изображен крестьянин, который идет за плугом, плуг тащит крепкая лошадка, позади глубокая борозда. Эту картину Арон много раз рассматривал еще перед визитом вахтера, потому что висела она в коридоре, была в общем-то старательно написана и краски тоже были приятные. И вдруг она начала раздражать Арона, хотя он и сам не мог бы объяснить причины своего раздражения, а мог лишь передать какие-то обрывки мыслей, например про любовь к родной почве, оседлость, безмятежный труд.
(Мне представляется правильным на этом, еще довольно раннем этапе моего повествования припомнить несколько фактов из биографии Арона, которым могут подтвердить, что вырос он не в каком-нибудь там экзотическом мире, а, напротив, в таком, чьи вкусы и ценности почти совпадали с общепринятыми. Он родился в Риге, в семье, где набожность считалась достойным осмеяния феноменом, но был еще ребенком, когда его родители переехали в Германию; там он некоторое время прожил в Лейпциге, а потом уже, без перерывов, вплоть до 1934 года, в Берлине. Потом одна женщина по имени Лидия, единственная связь которой с иудаизмом заключалась в том, что она любила Арона, убедила его вместе с ней покинуть Германию. Арон избрал Богемию, потому что там находился филиал текстильной фабрики, где он работал бухгалтером. Лидия уговаривала его эмигрировать еще дальше, но рискнуть на такой шаг он никак не мог, ибо не стяжал богатств на этой земле и зависел исключительно от своего жалованья. В Богемии они поженились и произвели на свет трех детей. После вторжения фашистов их всех переселили в гетто, а заодно уж и Лидию, которую тоже забрали. Предположительно, из-за ее подстрекательских речей. Арон так ее больше никогда и не увидел, он остался один с тремя детьми, из них двое умерли у него на руках.)
Итак, Арон вычистил квартиру, он выбрасывал, рвал, сжигал. Оставшиеся вещи разместил по-новому, полагая, что даже в расстановке мебели могут выражаться какие-то взгляды. Порой он пребывал в нерешительности, не понимая, заслуживает ли то, что он разглядывает или держит в руках, быть выброшенным. Но в сомнительных случаях он принимал решение в пользу рассматриваемой вещи. Вот стопку носовых платков он сразу бросил в огонь, потому что на них была вышита монограмма «Э. Л.».
Арон размышлял над тем, как ему следует себя вести, если в один прекрасный день сюда заявится фрау Лейтвейн и потребует вернуть ее собственность. Или, того хуже, не потребует, а попросит. Вполне вероятный случай. Многие после тифа выздоравливают. Поэтому Арон часами ждал, что вот-вот она постучит в дверь. Он чувствовал себя неуязвимым, если она начнет требовать или настаивать на своих правах. Ему ничего не стоит вызвать полицию или, даже не прибегая к посторонней помощи, применить силу, а вот просьб он боялся. Он представлял себе, как эта женщина сидит перед ним, бледная, измученная только что перенесенной болезнью, в глазах у нее стоят слезы или она, громко всхлипывая, умоляет вернуть ей хотя бы самое необходимое. Она-де осталась совершенно без средств, без крыши над головой, муж арестован, и, в конце концов, она прикипела душой ко всем этим предметам, среди которых так долго жила, так вот, не позволит ли он ей взять хотя бы вот то и вот это. И он слышит собственный голос, произносящий после долгих просьб женщины: «Да возьмите все, что вам нужно». Но потом, когда с ее лица исчезнет выражение, пробудившее в нем жалость, и она начнет хватать, хватать и хватать все подряд, он просто выкинет ее на улицу. В самом крайнем случае он решил думать про Лидию.
Но фрау Лейтвейн не приходила, то ли гордость мешала ей прийти, то ли смерть. А вместо того к нему через день-другой заявились двое мужчин и предъявили свои служебные удостоверения, выданные оккупационными властями, и сказали, что у них есть поручение обыскать квартиру на предмет, может быть, оставшихся в ней документов.
— Каких таких документов? — спросил Арон, и они ответили, что в деле Эриха Лейтвейна всплыло много неясностей, которые, вероятно, можно устранить с помощью писем и справок. Еще мужчины сказали, что уже были однажды в этой квартире, но, возможно, что-нибудь и проглядели. — Ничего вы не найдете, — сказал им Арон, — я здесь все перевернул вверх дном, здесь ничего больше нет. Была только папка с какими-то письмами, но я их сжег, даже не прочитав.
— Очень жаль, — сказали посетители и собрались было уходить. После слов Арона обыск представлялся им делом бесполезным, ибо трудно было представить себе повод, по которому Арон надумал бы покрывать Лейтвейна. Но Арон задержал их и спросил, о каких, собственно, неясностях может идти речь. Посетители нерешительно поглядели друг на друга, потом один из них кивнул другому. И Арон узнал, что Лейтвейн пытается доказать, будто его вступление в партию было вынужденным, его поведение во время войны — пассивно отрицательным, а тот не поддающийся опровержению факт, что его не отправили на фронт, — непонятен для него самого. Ему никто, разумеется, не верит, сказали оба визитера, но с доказательствами дело обстоит совсем худо, а свидетелей отыскать невозможно.
— А вы сходите к вахтеру, — посоветовал Арон. — Он его хорошо знает.
Посетители сказали, что уже были у вахтера и у большинства жильцов — тоже, но все в один голос утверждают, что не могут сказать о Лейтвейне как ничего хорошего, так и ничего плохого.
Когда они ушли, Арон долго сидел и злился, думая о том, с какой нелепой тщательностью проводят подобные расследования. Документы, свидетели, доказательства — все сплошь препятствия в таком ясном как Божий день деле. Словно и нет миллионов неопровержимых доказательств, словно Лидия не доказательство, словно они не знают, что имеют дело с бандой заговорщиков, в которой, проявляя деликатность и соблюдая какие-то правила из устаревших книг, им не раздобыть ни единого свидетеля. Арон только хотел надеяться, что ему попался случай наособицу и в других местах действуют не столь бестолково и деликатно. Но даже и этот, единственный, случай показался ему чудовищным, он не мог с этим мириться, он скатился вниз по лестнице и позвонил в одну из дверей нижнего этажа. Маленький вахтер открыл ему дверь и улыбнулся как доброму знакомому со словами «ах, это вы». Но Арон схватил его за шиворот и так встряхнул, что вахтер начал задыхаться, безуспешно стараясь высвободиться.
— Выслушайте меня хорошенько, — сказал Арон, — если вы сию же секунду не пойдете и не расскажете все, что вам известно про Лейтвейна, я на вас заявлю. Уж можете мне поверить, вы у меня сядете.
Вахтер не отвечал ни слова, то ли из страха, то ли потому, что воротник тесно сдавил ему горло, он только смотрел выкатившимися глазами и не сопротивлялся.
Арон сказал:
— И чтоб немедленно. Вы меня поняли?
Вахтер кивнул. Арон выпустил его воротник, проследил, как тот надевает куртку, единственный башмак и выходит из дому.
— Стало быть, ты надумал заменить полицию?
— Почему ты спрашиваешь таким тоном, будто не согласен со мной?
Я начал решительно возражать и объяснил, что, если буду со всем соглашаться, от этого не будет толку ни мне, ни ему. Я сказал:
— Мне просто хочется понять смысл события, при котором я не присутствовал. Как еще можно истолковать мой вопрос?
— Да так, что тебе хочется выглядеть человеком объективным, а мне это ни к чему. Если тебе так уж приспичило быть объективным, ступай и опиши футбольный матч. А со мной у тебя ничего не получится, иначе ты представишь меня в ложном свете.
У Арона осталась дерзкая мечта о ребенке, мечта, про которую и по сей день нельзя толком сказать, осуществилась она или нет, но на эту тему с ним лучше разговора не заводить.
Для транспорта, который направлялся из богемского гетто прямиком в лагерь, отобрали исключительно крепких, трудоспособных мужчин, и, следовательно, последний, оставшийся у Арона сын не мог с ним уехать. Этого Марка Бланка, тогда еще двухлетнего ребенка, пришлось оставить на попечение соседки, некоей фрау Фиш, не внушавшей Арону особого доверия, но круг лиц, которым можно было поручить мальчика, сузился к тому времени до крайности. Все, что еще оставалось у Арона из вещей, он перетащил в ее комнату, а сверх того посулил золотые горы за заботливый уход, хотя в хороший конец он уже не верил.
Сразу после освобождения он раскопал номер некоей американской организации, которая помимо всего прочего помогала разыскивать пропавших родственников.
— Ты, верно, удивляешься, почему я сам не поехал в Богемию?
— Представь себе…
— Уж очень это было далеко. А у меня болели ноги.
Американская организация называлась «Джойнт». Арона направили в комнату, выглядевшую так, словно в ней кто-то жил. Ему налили чашечку кофе, и он начал рассказывать свою историю. Женщина, которая слушала Арона, была, на его взгляд, очень уж молода, примерно семнадцати, ну от силы девятнадцати лет, у нее были длинные черные волосы и заплаканные глаза. Во время его рассказа она делала кой-какие заметки, а перебила его только один раз, попросив по буквам повторить название чешского городка. Он решил, что этой женщине каждый день приходится выслушивать множество таких историй и что это ей не по силам. Вот потому и заплаканные глаза.
— Как только нам удастся что-нибудь узнать, я вас немедля извещу, — сказала она, прощаясь.
Арон настроился на долгое ожидание, потерявшийся ребенок был в те дни все равно что иголка в стоге сена, однако всего лишь через неделю «Джойнт» дал о себе знать. Мужчина, явно не почтальон, вручил ему пакет, в котором хоть и не оказалось долгожданного сообщения, но зато лежал молочный порошок, сигареты, шоколад и другие предметы заморского происхождения. Арон наелся досыта, закурил и продолжал ждать. Все, что, по его словам, он ни предпринимал в те дни, служило лишь одной цели: чем-то заполнить время ожидания, к примеру постепенное обживание квартиры или визит к парикмахеру, чтобы подкрасить волосы, поседевшие за последние годы. (Поскольку ему понравился новый цвет волос и он привык к нему, то решил на будущее постоянно подкрашивать волосы. Арон делал это каждый месяц, много лет подряд, пока не счел, что это слишком утомительная процедура, отнимающая к тому же много времени. Поэтому с начала шестидесятых годов он дал своим волосам возможность расти, как им заблагорассудится, то есть изжелта-седыми.)
Спустя еще две недели на его имя пришла пестрая почтовая открытка с видом Лос-Анджелеса. И под печатью «Джойнта» Арон прочел взволновавшее его известие: «Я полагаю, что у нас есть новости для вас» — за подписью некоей Паулы Зельтцер, надо полагать, той самой девушки с заплаканными глазами. И часа не прошло, как он уже был там, снова чашка кофе, снова заплаканная девушка, но на сей раз Паула показалась ему более спокойной. Она даже сказала: «С темными волосами вы мне гораздо больше нравитесь».
Она так мило выглядела, что скорее уж Арону следовало сделать ей комплимент, но он лишь спросил:
— Так что же вам удалось выяснить?
Паула начала с самого важного: она сказала, что ребенок жив. Следов этой женщины, соседки по фамилии Фиш, до сих пор нигде не удалось отыскать, однако для Арона было, пожалуй, важнее известие, что в начале сорок третьего всех детей из гетто перевели в детский лагерь. Вряд ли он мог там уцелеть, но, когда войска союзников захватили Баварию, где и находился лагерь, Марк еще был жив.
— Одно только странно, — продолжала Паула, — в лагерных списках ваш мальчик числится не как Марк Бланк, а как Марк Бергер. Но во всем лагере он единственный Марк. Может, потому, что списки велись небрежно; для тех, кто их составлял, это было не так уж и важно. Счастье еще, что списки вообще сохранились.
— А списки умерших детей вы просмотрели? — спросил Арон.
— Ну разумеется. И среди мертвых не было никакого Марка Бланка. Марк вообще довольно редкое имя, так что мы можем быть почти уверены. Да и возраст примерно совпадает.
— «Примерно» — это как понимать?
— В списках не проставлены дни рожденья, — пояснила Паула, — только годы. И там стоит Марк Бергер, родился в 1939 году.
Сомнения появились лишь потом, а сейчас Арон был совершенно убежден, что больше придираться незачем. Он себя не помнил от счастья, поясняет мне Арон, со временем жизнь научила его, что при всяком начинании наиболее вероятен печальный исход, но тогда в голове у него все гудело от радости. Несколько минут он молча наблюдал за Паулой, не понимая ни единого слова из того, что она говорит, а потом в какой-то момент перебил ее вопросом:
— Ведь вы Паула?
И она с удивлением ответила:
— Ну конечно же, меня зовут Паула.
— Возможно, она приняла то, что случилось в следующие секунды, за попытку сближения. Но клянусь тебе, это была никакая не попытка, это вообще ничего не значило. Уже потом я много размышлял об этом, а тогда я, помнится, встал и поцеловал ее. Она была для меня «Джойнтом», ты понимаешь? Каким образом я мог бы еще поцеловать «Джойнт»? И к вопросу о том, как ее зовут, это не имело ни малейшего отношения.
— Жаль, — сказал Арон, — что сейчас нельзя выпить.
И снова Паула удивилась, но потом улыбнулась, набрала какой-то номер и спросила неизвестно кого, открыто ли у них, потом положила трубку на рычаг и сказала Арону:
— Пошли.
Они вышли на улицу. Арон следовал за ней, не задавая вопросов, пока Паула не указала вскоре на какой-то дом. За дверью стоял американский солдат. Паула предъявила свое удостоверение и хотела идти дальше, но солдат что-то спросил ее по-английски, а сам при этом поглядел на Арона. Паула ответила ему, после чего солдат кивнул и пропустил их.
— И не только пропустил, — продолжает Арон, — но даже подмигнул, причем странным образом подмигнул не хорошенькой Пауле, а мне.
На втором этаже размещался ресторан. Они еще не успели сесть за стол, как подошел официант в белом пиджаке. Паула сделала заказ, причем тоже на английском. Она сказала:
— Это офицерское казино.
— А разве вы американский офицер? — спросил Арон.
— Боже упаси, я глубоко гражданская личность.
Кельнер принес коньяк для Арона, а Пауле бокал виски, в котором позвякивали кубики льда. Арону было любопытно, как после стольких лет пойдет первая рюмка спиртного. Паула сказала:
— Давайте выпьем за вас и за ваши планы.
— Отлично, — сказал Арон, — за это уже много лет никто не пил.
Но оставались еще некоторые детали, которые Арон непременно хотел выяснить. Он узнал, что лагерь, в котором Марк находился до конца войны, был сразу же после освобождения преобразован в своего рода госпиталь. Таким образом, за больными детьми, а такими были почти все, кто уцелел, с первых минут ухаживал квалифицированный персонал. Это Паула особенно подчеркнула. Марк и сейчас лежит у них, но причин для беспокойства нет, он не страдает ни одной из этих известных болезней. В ответном письме на запрос «Джойнта» было сказано: истощение со всеми сопутствующими явлениями. Правда, как говорилось, по словам Паулы, в том же письме, может понадобиться еще несколько месяцев, пока силы Марка окончательно не восстановятся, но угрозы для жизни нет ни малейшей.
— Давайте еще по рюмочке, — предложил Арон.
— Сколько пожелаете, — отвечала Паула.
Она сказала, что ему следует спокойно поразмыслить над тем, что надо потом делать с Марком. На ближайшие недели было бы лучше всего оставить Марка там, где он есть, после чего, разумеется, придется что-то предпринять.
— Квартира у вас приличная?
— И даже роскошная, — отвечал Арон.
— Когда мальчика отпустят, вы, конечно, можете взять его к себе. Но лично я считаю, что будет лучше, если он сначала попадет в детский дом. Хотя бы на то время, пока его не вылечат окончательно. Дети, у которых осталась только кожа да кости, не могут в пять минут выздороветь полностью.
— Я об этом позабочусь.
Паула сказала, что уже и сама об этом позаботилась. У «Джойнта» есть несколько оздоровительных центров, в том числе и для детей. Правда, в Берлине, к сожалению, только один, маленький, и места в нем уже зарезервированы надолго вперед, но, если Арон пожелает, она могла бы с известной долей вероятности похлопотать, чтобы мальчика поместили в другое место, в американской оккупационной зоне или в Швейцарии.
— Это очень любезно с вашей стороны, но я предпочел бы, чтобы сын был поближе ко мне.
Они выпили по третьей рюмке. Арон почувствовал, как спиртное, от которого он давно отвык, приятно кружит голову, как тело его становится заметно тяжелей, а мысли легче. Он подумал: вот достану себе водки и можно будет чаще пропускать по рюмочке, это идет на пользу. А еще он заметил, что Паула опрокидывает свое виски привычным движением. Пила она не через силу, а для девушки, которой, дай Бог, сравнялось девятнадцать, это не совсем обычно. Он спросил:
— А сколько вам лет?
— Двадцать шесть, — ответила она, — а почему вы спрашиваете?
— Потому, что выглядите вы очень молодо, а пьете с удовольствием.
— Это я раньше пила с удовольствием, а теперь только в компании, вот как сегодня.
Арону это показалось несколько хвастливым, похоже, будто девочка-подросток хочет произвести впечатление на взрослого человека. Некоторое время они молчали. Арон огляделся по сторонам. Он перечисляет мне на удивление много деталей, он запомнил даже узор на скатерти. Он вспоминает также, как молодой солдат, сидевший через несколько столиков от них, всячески подмигивал, желая привлечь внимание Паулы.
Потом Паула спросила:
— А вы не хотели бы на несколько дней съездить в Баварию?
Вопрос ошеломил Арона. И не потому, что Паула угадала его сокровеннейшее желание, а потому, что у него самого эта идея до сих пор не возникала. Теперь он отчетливо сознавал, что должен съездить к Марку, просто такая мысль не приходила ему в голову. Он говорит, что Паула умела пробуждать желания, которые без нее появились бы много позже, но в то же время она помогала их выполнить. А еще он говорит, что немного опасался, потому что не любит влезать в долги.
— Ну так в чем дело? — спросила она.
— Еще бы мне не хотеть.
— А чего ж вы тогда молчите? — сказала Паула.
Билеты и разрешение она брала на себя. И чтоб Арон через три дня у нее справился. После чего она подозвала официанта и расписалась в принесенном счете.
Вернувшись домой, Арон сразу лег не раздеваясь, закрыл глаза и попытался представить себе Марка. Не того, каким он стал сегодня, то есть не игру воображения, а своего двухлетнего сынишку, которого ему пришлось оставить у соседки, фрау Фиш. Но, несмотря на все усилия, у него так ничего и не получилось. Всякая всячина проплывала под сомкнутыми веками, двое мертвых детей, отъезд в Прагу вместе с беременной Лидией, ее депортация, события из лагерной жизни, перекличка, тяжкий труд, побои, снова и снова ненавистное лицо надзирателя, но ни разу среди этих воспоминаний не возник мальчик по имени Марк.
— Трудно понять, — говорит Арон, — но от этого можно было сойти с ума. Так и кажется, будто ты потерял какую-то картину, а в довершение всех бед даже забыл, что на ней было нарисовано. Я ведь знал только, что речь идет о моем сыне и что этого сына зовут Марк. А больше ровным счетом ничего.
Я несколько удивлен тем, что сейчас, много лет спустя, его до такой степени огорчает собственная забывчивость, и говорю:
— Ну, положим, ты забыл, как он выглядел, но почему это было для тебя так важно? Ты ведь очень скоро его увидел.
— Да пойми ты, идиот: увидеть-то я его увидел, но не узнал, — нетерпеливо прерывает меня Арон. — Думаешь, я не тревожился, что в бумагах у него стоит фамилия Бергер? Почему, спрашивается, Бергер, почему не Бланк? Паула могла сколько угодно твердить, что Марк — это редкое имя, но я-то беспокоился. Как же ты не можешь понять, что мне было важно не только его увидеть, но и узнать.
— Ну, это понять я как раз могу.
— Было бы много проще, окажись у него три глаза или одиннадцать пальцев. Тогда я мог бы сразу сказать: нет, это не мой, у моего на руках было десять пальцев. Думаешь, я мог в гетто подсчитывать на нем родимые пятна? Вот Лидия, та наверняка бы его узнала.
— У меня другой вопрос, — перебиваю я, — а на что ты, собственно, тогда жил?
— Нет, подожди.
Арон с неудовольствием глядит на меня, словно с моей стороны это непростительная наглость — самочинно менять тему или нарушать ход его повествования. Он так мне и говорит:
— Последовательность событий — это мое дело.
Возможно, думается мне, он не хочет об этом рассказывать, возможно, есть темы, которых он вообще не желает касаться.
Через некоторое время Арон понял всю бесполезность своих усилий. Он открыл глаза, встал с постели и начал худо-бедно доживать день, но ближе к вечеру в дверь постучали. Открывать Арону совсем не хотелось. Правда, сам по себе стук в дверь его больше не пугал, когда раздавался стук, это по большей части стучал вахтер, который с тех самых пор, как Арон тряс его за плечи и заставил дать показания перед судом, не упускал случая изобразить покорность и добропорядочность. Этот настырный тип так долго стучал, что раздосадованный Арон пошел открывать, но за дверью стоял не вахтер, а Паула, с букетом, и еще у нее был в руках какой-то сверток. Она улыбнулась и спросила:
— Я не помешала?
— Нет, нет, — ответил Арон.
— Ты не должен забывать, что в ту пору я был вполне молодой мужик, всего сорок пять. А поскольку я наврал этому самому «Джойнту», как наврал и полиции, когда получал документы, я в глазах Паулы был даже на шесть лет моложе.
Ваза для цветов, а потом они сидели в гостиной, друг против друга. Паула казалась смущенной и держалась не так уверенно, как утром в бюро или в казино, где не ее принимали, а она принимала гостя. Арон и сам был смущен. Он смутно догадывался, что она пришла не по служебной надобности и что ее визит можно расценить как активную и в то же время робкую попытку снискать его благосклонность, достаточно было поглядеть хотя бы на цветы и на ее лицо, говорит Арон. Впрочем, причиной смущения была не эта догадка, приход Паулы действительно обрадовал его, она ведь понравилась ему с самого начала. И не в Лидии ее следовало искать, эту причину, ибо Лидия теперь не играла сколько-нибудь серьезной роли в его жизни. Уж скорее ее следовало искать в самом отношении Арона к женщинам, каковое я, выслушав его рассказ, назвал бы судорожным и малоприятным.
(Первый опыт — поход в бордель в возрасте семнадцати лет, вместе с друзьями. Результат постыдный. Потом, чтобы доказать себе самому, связь с некоей секретаршей, к чему сам Арон относился более чем серьезно, куда серьезней, чем она. Потом эта секретарша вообще его бросила ради ровесника, которого он уже и без того терпеть не мог. Потом длительный перерыв, сопровождаемый сексуальным томлением, которое он и сам считал чрезмерным, а потому стыдился, далее, следуя совету тайком купленной книги, он попытался помочь горю с помощью активных занятий спортом, преимущественно плаванием и теннисом. Двадцати двух лет от роду он влюбился в некую Агату. Она была из той же породы сдержанных людей, а потому прошло несколько месяцев, прежде чем можно было завести речь о браке. О светлом будущем. Но еще до того, как их совместные планы начали принимать конкретные очертания, Агата утонула во время купания. Неотвязные мысли о самоубийстве. Лишь по достижении двадцати семи лет очередная, достойная упоминания любовная история, причем активную роль здесь сыграли его отец и владелец уже упоминавшейся текстильной фабрики, где в то время работал Арон. Этот владелец, правоверный еврей по фамилии Лондон, не только уделил Арону место в своем сердце, он еще вдобавок имел дочь, для которой подыскивал достойного мужа. По старому обычаю, отцы сели рядком и обговорили детали. Помолвка не вызвала сопротивления, у Линды — так звали девушку — возражений не было. Свадьбу сыграли через полгода, потом семейная жизнь — без досады, но и без сердечного участия. Арон так и не смог отделаться от мысли, что его брак преследует деловые цели. Детей у них не было. На исходе 1931 года Линда выразила желание перебраться в Америку, на что Арон ей ответил: «Да ради Бога». Какое-то время спустя Линда уехала, с ней уехал и старик Лондон, он плача простился с Ароном и выразил надежду, что тот подумает-подумает да и последует за ними. Арон подумал-подумал и остался. Спустя несколько месяцев он развелся с Линдой, но от этого отношение к нему старого Лондона ничуть не стало хуже, Лондон посылал ему доверенность за доверенностью, может, он даже был рад, что в Европе у него остался на хозяйстве такой надежный человек. За всем этим последовало довольно приятное время, когда Арон был сосредоточен исключительно на работе, фирма процветала как никогда прежде, а потом, наконец, Лидия.)
И вот, имея за плечами такой опыт, Арон сидел лицом к лицу с Паулой, в гостиной, за столом с букетом цветов, они улыбались друг другу и не знали, о чем, собственно, говорить.
(Хочу к этому добавить, что Лидия была последней женщиной, которую Арон держал в своих объятиях. Жалкие возможности в гетто и позднее в лагере он не использовал в отличие от большинства своих товарищей по несчастью. Они часто говорили на эту тему, даже непонятно до чего часто, вспоминает Арон, для него же это обстоятельство неволи не представляло особых затруднений.)
Паула наконец сказала:
— Вы вообще не знаете, почему я здесь.
Ее слова удивили Арона, он готов был побиться об заклад, что знает, но Паула продолжала:
— Завтра утром у нас идет машина на Мюнхен. Она проедет почти рядом с детским домом, где живет Марк, для машины это совсем небольшой крюк. Или мое сообщение застало вас врасплох?
— Врасплох-то врасплох, но я очень рад.
— Тогда завтра в восемь в нашем бюро.
Надежда так скоро увидеть Марка взволновала Арона больше, чем все остальное. Он встал, начал расхаживать по комнате, курил, размышлял о своих тщетных попытках представить себе Марка и опять напрягал воображение. Паула ему не мешала, непонятно только, из соображений такта или из-за вновь охватившего ее смущения. Она просто сидела и наблюдала за ним. Через какое-то время она встала и вышла из комнаты. Внезапно Арон остановился, обеспокоенный, Паула уже не сидела на стуле, да и вообще навряд ли ей было так уж интересно наблюдать, как мужчина средних лет бегает взад и вперед по комнате. Он решил немедля проявить галантность, если, конечно, она еще здесь, или при следующей встрече, если уже ушла, но, к счастью, по его словам, обнаружил ее на кухне.
— Я ищу рюмки.
— Рюмки должны быть в комнате.
Вернувшись в комнату, она наконец развернула принесенный предмет, и это оказалась бутылка коньяка. Арон вспомнил про испытанное им в казино желание самолично раздобыть выпивку, причем уже не знал, сказал он это вслух или только подумал. Он поставил на стол рюмки и налил коньяк. И тут Паула произнесла вполне загадочную фразу:
— Если бы мы захотели забыть все, что было раньше, мы так никогда и не начали бы жить снова.
И опять, как говорит Арон, ему было о чем подумать; он не хотел воспринять ее слова как непривычный звук или как некую музыку, их надлежало сперва расшифровать, интересно, что подразумевала Паула? Одно из значений, так сказать, философский аспект ее фразы был вполне очевиден.
— Или тебе это надо объяснять?
— Нет, нет, продолжай, — ответил я и спросил себя, в чем причина, что он так часто и не там, где надо, подозревает меня в неспособности следовать за ходом его мыслей?
Но вот что до второго значения, то на нем Арон сломал себе зубы. Хотела ли она дать ему понять, что уже пора подвести черту под прошлой жизнью и начать новую, возможно даже с ней? Или она скорей адресовала эти слова не ему, Арону, а себе самой? Со мной вроде бы тоже случалось подобное; иногда произносишь вслух такое, что совсем не предназначено для чужих ушей, и произносишь лишь затем, чтобы самому стало понятно. Может, Паула хотела подбодрить Паулу? Хотела вызвать попутный ветер, как делают солдаты, когда штурмуют некое поле и при этом кричат «ура!». Если бы мы хотели забыть все, что было раньше… Пауле было двадцать шесть, значит, и ей наверняка пришлось кое-что испытать, такое, о чем лучше забыть, если оценивать это с точки зрения жить снова. Мы так никогда и не начали бы жить снова. Ничего более точного Арон знать не мог. А спрашивать не хотел. Он просто пил.
Вдруг она сжала его лицо ладонями и поцеловала. Изумление Арона скоро уступило место растерянной радости и хмельному возбуждению, в которое поверг его вкус женщины. Бутылка упала со стола, коньяк пропитал ковер, да так, что несколько дней спустя, когда Арон уже вернулся из Баварии, от ковра разило спиртным. Но Паула не отпускала его. И тогда она произнесла слово, которое должно было прозвучать в его ушах, как гром. «Арно…» — сказала она.
— Это в первый раз меня так назвали, да еще в такую минуту. Сперва я даже подумал, что она обращается не ко мне. Нет, нет, особой трагедии в этом не было, я скоро привык. А нынче меня все так называют, все, кроме тебя, но никогда потом это имя не казалось мне столь неподходящим, как в тот день.
— Почему ты это делаешь? — спросил Арон.
Паула поглядела на него, словно не понимая вопроса, потом закрыла глаза и вновь его поцеловала, и больше он уже ни о чем ее не спрашивал. Отказ от сопротивления дался ему без труда, потому что и ее объятия, как он неоднократно подчеркивает, отнюдь не были ему неприятны. (Тут выясняется неожиданная трудность, против которой мне еще не раз придется вести бой: Арон крайне сдержан в перечислении важных подробностей, он меняет свою методику по ходу рассказа. Вместо того чтобы описать некое действие, он перечисляет сопутствующие обстоятельства.) Он не только покорился происходящему, но и сам поцеловал ее. Ему даже было любопытно: что будет дальше? Он ощущал прикосновение ее груди, от нее пахло мятой. За окном стемнело, рановато для этого времени года. Паула встала и открыла окно. А потом легла на диван и сказала: «Иди ко мне». Именно на этом диване Арон ни разу еще не сидел и не лежал. Но сейчас он лег рядом с ней. Они снова начали обниматься и целоваться; по словам Арона, лежа люди целуются с куда более однозначными намерениями, чем в другой позиции. Он отдал себя на волю случая, хотя любовь, как он говорит, в этом не участвовала, по крайней мере, с его стороны. А была здесь скорее жадность, еще тщеславие и, по его же словам, проверка.
— Проверка?
Он отводит глаза и без всякой охоты объясняет, что надо же было, в конце концов, проверить, благополучно ли он пережил лагерь, ну хотя бы в этом отношении. Неужели меня в подобной ситуации это не интересовало бы?
В самом непродолжительном времени он почувствовал, что на диване ему неудобно. На нем могли бы спокойно лежать два взрослых человека, прими они некое идеальное положение, но в нашем случае этот вариант не проходил. Про себя он думал: раз уж так вышло, почему бы нам не перейти в соседнюю комнату, где стоят удобные, широкие кровати, но как-то стеснялся предложить это, сама же Паула его квартиру не знала, хотя и вела себя в некотором смысле не как гостья, а как хозяйка. Так они и продолжали лежать на диване, лежали и ласкали друг друга, а в спальню перешли лишь тогда, когда пришло время ложиться спать. Увидев кровати, Паула посмотрела на него широко раскрытыми глазами, причем во взгляде ее было веселое удивление и досада, Арон же лишь смущенно пожал плечами. Они сняли с себя еще остававшуюся на них одежду и легли, после чего Арон сразу уснул.
Итак, в Баварию.
На другое утро прошло несколько секунд, прежде чем Арон понял, что разбудила его Паула. Он был очень доволен, у нее он тоже не заметил ни малейших признаков сожаления. Она охотно разрешила себя поцеловать и только сказала при этом:
— Как бы тебе туда не опоздать.
— Куда «туда»?
— В бюро. Машина уйдет ровно в восемь.
Он выскочил из постели, до бюро было не меньше получаса ходьбы, а время уже перевалило за семь. Пауле же спешить было незачем. Покуда он умывался и одевался, она прошла на кухню и приготовила ему поесть. На бритье времени уже не оставалось. Арон спросил:
— Ты разве не пойдешь в бюро?
— А можно я еще немножко побуду тут?
— Да сколько тебе угодно, — ответил Арон, — там висит второй ключ.
Он боялся прозевать машину, а потому и решил перекусить по дороге. Он попрощался с Паулой, причем это прощанье, по словам Арона, причинило ему некоторую боль.
— А ты знаешь, на сколько я туда еду? — спросил он.
— Нет.
Совершенное ребячество, Арон поднял Паулу со стула и отнес обратно в спальню через всю длинную прихожую. По дороге он чуть не рухнул, но раз уж так решил, то донес Паулу до кровати. И, забыв на кухне свою еду, ушел.
Бюро «Джойнта» еще было закрыто. Нигде ни одной подходящей к случаю машины. Арон прождал полчаса перед домом и уже начал тревожиться, как бы с машиной чего не случилось или, того хуже, нет ли здесь какого недоразумения. Но примерно около половины девятого на противоположной стороне улицы остановилась машина иностранной марки. Арон робко поднял руку, чтобы привлечь к себе внимание, и кто-то через окно крикнул: «Мистер Бланк?!», после чего все стало ясно.
Арон сел на заднее сиденье рядом с каким-то лысым господином, который улыбаясь протянул ему руку и представился: «Клиффорд». Впереди сидел только шофер. Не успели они завернуть за угол, как Клиффорд завел с ним разговор. Видно, Паула забыла ему сказать, что Арон не понимает по-английски. Арон поторопился исправить ее упущение. Клиффорд кивнул в знак понимания и замолчал, недовольно, как показалось Арону. Возможно, он не любил проводить в молчании длительные поездки. Арон только надеялся, что там, куда они едут, сыщется какой-нибудь толмач, чтобы им хотя бы договориться с Клиффордом насчет обратной дороги. Почти все время он глядел в окно, пустая дорога с полями или лесами по обе стороны была ему милей, чем деревни и города, ибо меньше напоминала о недавно закончившейся войне. Шофер гудел себе под нос веселые песни.
Вдосталь наглядевшись, Арон начал готовиться к встрече с Марком. Иными словами, он в очередной раз доказывал себе, что безумно любит мальчика и не видит большей радости в жизни, чем наконец соединиться с ним. Кроме того, он твердо решил, что никакой, даже самый жалкий вид мальчика не должен нанести урон его любви, ибо прекрасно сознавал, как голод и болезни могут изменить внешность человека; он отнюдь не надеялся увидеть перед собой розового пупсика с обложки иллюстрированного журнала. Ну и в-третьих, он продолжал злиться на себя, поскольку даже и теперь ему не удавалось, закрыв глаза, представить Марка. Больше заняться было нечем, дорога предстояла долгая, и повторение про себя этих трех выводов как-то ее скрашивало. Клиффорд протянул ему пачку сигарет.
Арон закурил и начал думать про другого человека, который за это время стал для него важным, начал думать про Паулу. Про ее последний вопрос — нельзя ли ей еще немножко побыть у него, там висит второй ключ — уж не собирается ли она вообще у него жить? Если и собирается, то, верно, не потому, что больше ей жить негде. «Джойнт» заботится о своих сотрудниках, так чего ради она захочет перебраться к нему? Впрочем, все это еще не решено, вполне может случиться, что, вернувшись, он найдет свой ключ в ящике для писем и еще, возможно, несколько робких строк, мол, спасибо за чудесный вечер, сама не понимаю, что это на меня нашло, желаю всего наилучшего, Паула. Скорей всего, так оно и будет, и Арон честно себе признался, что подобный исход дела разочаровал бы его.
Еще один возможный вариант возвращения: Арон хочет открыть ключом дверь, но не может, потому что изнутри в нее вставлен другой ключ. Приходится стучать. Паула открывает с улыбкой, она соблазнительно одета, а может, и вовсе не одета. Арона заключают в объятия. Самое роскошное угощенье, которое ждет на столе, лишь ненадолго задержит их, а после этого — постель. Объятия доставляют им куда больше удовольствия, чем в первый раз, который весь прошел под знаком неожиданности и неудобства, впредь же — только такие дни, длинная, надежная череда дней.
Арон задал себе вопрос, отвечает ли такая последовательность действий его желаниям, и сам себе ответил: «Да».
— Я и впрямь был тогда мужчиной в расцвете сил.
Я спрашиваю у него, не идет ли здесь речь о внезапном, неясном влечении, которое, подобно лихорадке, скоро приходит и так же скоро уходит и вызвано, к примеру, вполне естественной потребностью в женщине? Или, может быть, Паула, пока он сидел в машине, вдруг предстала перед ним в новом свете — отчетливей и милей?
— Трудно сказать. Правда лишь, что во время этой поездки я впервые думал о ней. А какой приятной она показалась мне с первого дня, ты можешь понять хотя бы потому, что я ни единой секунды не испытывал к ней недоверия. Ты ведь не думаешь, что я согласился бы оставить второй ключ тебе?
Мысли о Пауле занимали его до пограничного контроля. (Рассказы Арона заставляют предположить, что, представляя себе будущие отношения с Паулой, он неизменно думал о ней и только о ней, но совсем не думал о себе. Тем самым он, на мой взгляд, хоть и представлял себе, как она, желательно, будет вести себя в сложившихся обстоятельствах, но не позволял себе никаких высказываний на тот счет, что ему самому при этом надлежит делать, а что оставлять.) Потом машина притормозила — в первый раз, перед ними были русские солдаты и еще шлагбаум. Клиффорд успел тем временем заснуть. Один из солдат подошел к окошку машины. Шофер опустил стекло и предъявил ему какую-то зеленую бумажку. Недоверчивое заглядывание в машину доставило Арону несколько неприятных минут, потому что у него не было при себе никаких бумаг, которые давали бы ему право на пересечение границы, не было ничего, кроме обещания Паулы об этом позаботиться. Но солдат, обратясь вперед, подал какой-то знак, шлагбаум пошел вверх, и машина двинулась дальше, причем за все это время не было произнесено ни единого слова.
Арон понимал, что теперь находится в другой зоне, вот только не знал, в какой именно. После ухабистого поворота Клиффорд проснулся, протер глаза и заговорил, но тотчас смолк, вспомнив, вероятно, что Арон его не понимает. У Арона же больше не было охоты предаваться размышлениям, заснуть ему никак не удавалось, устать он не устал, только хотел есть, а потому оставались лишь пейзажи за окном. Он не прочь был завести разговор, разговор обо всем на свете, чтобы скрасить время, но как прикажете разговаривать с Клиффордом? Кроме немецкого Арон мог еще говорить по-еврейски и с грехом пополам на русском, потому что мать у него родилась в Петербурге и, покуда он оставался послушным мальчиком, учила его русскому языку. Арон вдруг подумал, что Клиффорд может оказаться евреем, для сотрудника «Джойнта» такое вполне естественно, может, и Паула тоже еврейка? Он сделал попытку заговорить, но успехом она не увенчалась. Клиффорд с улыбкой глядел на него и ничего не понимал. Потом, судя по всему, он тоже начал прикидывать, как бы они смогли понять друг друга. После нескольких напряженных секунд он вдруг спросил на русском языке:
— А по-русски вы, случайно, не говорите?
И, услышав ответ изумленного Арона, рассмеялся. Арон спросил:
— А вы-то откуда знаете русский?
— Что значит «откуда»? Я его изучал. А вы?
Они коротко представились друг другу, и Арон узнал, что Клиффорд не случайно владеет русским, более того, «Джойнту» нужен такой человек, порой даже просто необходим. Чтобы вести переговоры и переписку с советскими инстанциями.
— Да и при пограничном контроле не повредит, — сказал Клиффорд.
— Границу мы уже проехали.
Клиффорд выглянул в окно, обменялся несколькими словами с шофером и убедился, что границу они действительно проехали. После того как они перестали удивляться по поводу того, что владеют одинаковым языком, выяснилось: большого проку им от этого все равно нет. Живой разговор не завязывался, лишь беглые реплики по поводу видов за окном, масштабов разрушений и немцев вообще. Клиффорд завел речь о своих болезнях. Единственным преимуществом новой ситуации было то, что Арон получил пачку печенья, когда сказал, что так и не успел с утра позавтракать. Около полудня они свернули с шоссе и поехали по лесной дороге. Арон спросил, не значит ли это, что они уже приехали. Клиффорд в ответ сказал, что им еще ехать и ехать, просто, когда они ездят в Мюнхен, на этом месте всегда приходится заправляться, здесь стоит американский гарнизон. Из машины Арон видел солдат, сидевших на лугу, и среди них — молодых женщин. Он бы и не заметил их, когда бы шофер, высунув голову в окно, не издал громкий свист. Арон спросил у Клиффорда:
— Вы еврей?
— Нет, я протестант.
— А Паула?
— Какая такая Паула?
— Паула Зельтцер?
— Я не знаю никакой Паулы Зельтцер.
После краткой проверки они въехали в ворота и подкатили к ярко выкрашенному бензовозу. Шофер вылез из машины и ушел.
— Давайте тоже выйдем, — сказал Клиффорд, — хоть немного разомнем ноги, заправка всегда требует времени.
Они прогулялись по территории лагеря, каменные бараки на песчанике, довольно много народу. Арона удивило, что среди солдат столько негров. Он завел разговор о том, как они поедут обратно. Клиффорд ответил, что послезавтра заберет Арона прямо от ворот детского дома.
— Тогда вы сможете целый день провести с сыном. Мы вернемся часов примерно в десять, но на всякий случай запаситесь терпением.
Американский лагерь выглядел донельзя унылым, Арону даже показалось, будто и у солдат, почти у всех, унылые лица, в ботинки тем временем набилась куча песку, и при каждом порыве ветра подымались облака пыли. Они сели на скамейку и ждали, пока Клиффорд не взглянул на часы и не сказал, что теперь, пожалуй, пора. Когда уже в сумерках они подъехали к детскому дому, Клиффорд пожелал ему удачи и повторил: «Послезавтра утром».
Арон вылез и глядел вслед машине, пока не скрылись за поворотом задние огни. Бывший концлагерь, переоборудованный под детский дом, как сказала Паула, а где-то в этом лагере Марк. Арон с неудовольствием подумал о том, что у него могут потребовать какие-нибудь документы, остается лишь надеяться, что Паула предупредила о его приезде. Арона приводила в ужас одна только мысль, что придется разъяснять кому-нибудь из ответственных лиц, почему это он, господин Бланк, вознамерился посетить мальчика по имени Марк Бергер.
Железные ворота без всякой надписи были заперты, и не было при них ни колокольчика, ни вахтера. Арон несколько раз крикнул «эй» и «алло», но не заметил никакого движения. Он растерянно стоял перед воротами, голодный и усталый, один-одинешенек посреди Баварии. Спустя какое-то время он решил перелезть через ворота, что не составило большого труда. Оказавшись по ту сторону, он услышал собачий лай и поднял с земли камень. Собачий лай и по сей день вызывает у него ужасную реакцию, он даже окно закрывает, когда на улице слишком громко залает собака. Но меры предосторожности были совершенно излишними; подбежавшая к нему собака оказалась до смешного маленькой таксой. И однако ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не дать ей пинка. Причем только потому, что, помня о цели своего визита, он не хотел зря возбуждать чье-либо неудовольствие, а если пнуть собаку ногой, это всегда оканчивается скандалом. Он отбросил камень, отчего такса какое-то время пребывала в нерешительности, не крикнут ли ей сейчас «апорт», потом опять начала лаять. Вдруг рядом с Ароном появился запыхавшийся маленький человечек в нижней сорочке и шлепанцах, своим видом этот человечек тотчас напомнил их колченогого вахтера. Он схватил Арона за рукав с таким выражением лица, словно поймал какую-то богатую добычу.
— Вы чего здесь делаете? — спросил он взволнованным голосом.
— Отпустите мою руку, — ответил Арон.
Человечек отпустил его руку, но стоял, как бы изготовясь к броску — Арон это ясно видел, — и ждал объяснений.
— У ворот нет колокольчика, — сказал Арон, — я тут чуть ли не целый час кричал, пытался позвать хоть кого-нибудь. А теперь отведите меня к директору.
— Так-так, значит, вы целый час кричали, а потом влезли без спроса?
— Да послушайте вы, — сказал Арон, — я приехал из Берлина и очень устал. Где ваш директор?
— Директора сейчас нет. Будет завтра утром.
У Арона сверкнула недобрая мысль, и он спросил:
— Ведь это детский дом?
Человечек не ответил и недоверчиво посмотрел на непрошеного гостя, причем враждебность исчезла с его лица. Он со вздохом предложил Арону следовать за ним, а собаке крикнул:
— Да замолчи ты наконец!
Они подошли к какому-то бараку, человечек постучал в дверь. В комнате сидела женщина в одежде медсестры. Человечек сказал, что Арон хотел бы с ней поговорить, но про незаконное проникновение на участок не обмолвился ни единым словом. Женщина сказала, что она ночная сестра, и Арон объяснил ей, зачем он приехал. Она слушала внимательно, изредка кивая, впрочем, ему не показалось, что его история так уж ее заинтересовала. Когда он кончил свой рассказ, она сказала:
— Мне очень жаль, но вам придется прийти завтра.
— А почему мне нельзя увидеть его прямо сейчас?
— Во-первых, я не имею права пропускать всех, кто ни придет. А во-вторых, дети уже спят.
— А разве Марка нельзя разбудить? — спросил Арон. — Ведь такое случается далеко не каждый день.
— Я не знаю, кто такой Марк, — сказала ночная сестра, — у нас здесь более двухсот детей. Кроме того, он не один в спальне. В каждой из спален спит по меньшей мере двадцать детей, вы что же, хотите разбудить их всех?
Арон ушел, разочарованный, в сопровождении все того же человечка и успокоившейся тем временем таксы. Человечек положил руку на плечо Арону и сказал:
— Не огорчайтесь, уж такие здесь порядки. Завтра вы его увидите.
Когда они снова подошли к воротам, он досадливо всплеснул руками, потому что забыл ключ и теперь надо было за ним возвращаться.
— Да не стоит, — сказал Арон, — я уже знаю дорогу.
Он снова взобрался на ворота, причем человечек помогал ему или, по крайней мере, его нижней части.
— Спасибо и до свиданья.
— До завтра, — ответил человечек.
Арон двинулся по широкому шоссе, хотя и не знал, куда оно ведет. Было уже половина десятого, и совсем стемнело, за очередным поворотом он увидел огоньки какой-то деревни, раскинувшейся по пологому склону горы, и направился к ней. Но чем ближе становились огни, тем неуверенней чувствовал себя Арон. Он не знал, стоит ли ему вообще идти в деревню. Правда, кой-какие деньги у него при себе были, и даже в виде второй валюты, которая наверняка имела хождение и в этих краях; чтобы уплатить за ночлег, ужин и завтрак хватило бы. Но его неуверенность была вызвана не этим, он сказал себе, что в такой вот деревне, расположенной рядом с бывшим концлагерем, должно быть полным-полно несносных людей. И пришел к выводу, что досада, которую сулит ему совместное пребывание с такими вот людьми, будет куда сильней, чем все радости цивилизации, которые может предложить ему подобная деревня. Он сошел с шоссе и углубился в лес.
Хорошо хоть дождя не было. Арон подыскал себе мягкое местечко неподалеку от шоссе и лег. Он так устал, что ни сырость, ни холод не помешали ему заснуть. Уже сквозь сон он проклял ситуацию, в которой очутился. Проснулся он очень рано и, вопреки всем ожиданиям, в отменном самочувствии, словно, по его словам, кто-то прочистил ему легкие, вот разве что одежда отсырела. Часы показывали четыре. Солнечный свет, кролики, косуля, было бы совсем идеально, окажись поблизости лесное озеро, чтобы умыться, но вот озера-то и не было. И еще птицы, множество птиц, большинства которых он даже не знал. Арон прикинул, когда он самое раннее может прийти в детский дом, чтобы не оказаться снова перед запертыми воротами. Он провел рукой по лицу и ощутил на нем двухдневную щетину. В таком виде нельзя было появляться перед Марком, да и перед врачами тоже. Добавьте к этому измятую одежду. Поэтому он до половины восьмого бродил по лесу. А потом все-таки отправился в деревню, которая оказалась не деревней, а небольшим городком, до того небольшим, что он скоро очутился на базарной площади. И обнаружил там парикмахерскую.
Арон был единственным клиентом, он сел перед зеркалом, которое тотчас подтвердило необходимость его визита сюда. Он сказал:
— Подстричь и побрить.
Хлопоча над головой Арона, парикмахер сказал, что ни разу не видел его в здешних краях, так вот, не имеет ли он отношения к детскому дому, потому как нынче за деньги нельзя ничего купить, вот разве что побриться можно. На все его вопросы Арон отвечал либо «да», либо «нет». Когда процедура была окончена, он заплатил и осведомился, где можно купить что-нибудь съестное.
— Ну и шутник же вы, — сказал парикмахер.
Арон уже хотел уйти, но, когда он взялся за ручку двери, парикмахер спросил, нет ли у него чего-нибудь, кроме денег.
— Только сигареты, — ответил Арон.
За пять сигарет он получил хлеб, кусок сыра и начал на ходу есть. Пока городок остался позади, ему удалось худо-бедно утолить голод. Дорога заняла больше времени, чем он предполагал. Лишь около десяти он подошел к воротам, которые на сей раз были открыты. Он увидел то, чего не заметил вчера, в сумерках. Оказывается, вдоль высокой стены, окружавшей дом, на земле лежала колючая проволока, которая, вероятно, совсем недавно была укреплена по гребню стены, а теперь вот ее сняли, но до сих пор не унесли.
На просторной площадке — в прошлом наверняка аппельплац — играли дети. Арон подошел поближе и начал наблюдать, причем его отнюдь не интересовало, как и во что они играют, ему хотелось увидеть, как они выглядят. Дети по большей части были очень худые и бледные, глаза, как говорит Арон, занимали слишком много места на лице, он наклонился к одному из мальчиков и спросил: «Ты не знаешь здесь такого Марка?»
Мальчик отрицательно помотал головой и продолжал играть. Арон услышал, как его кто-то окликает. Он огляделся по сторонам. Его вчерашний знакомый, жестами подзывая его, быстро направлялся к нему. Пожав ему руку, он сказал:
— А я ждал вас. Сейчас мы во всем разберемся.
Он провел Арона в барак, не тот, что вчера, а в другой, и рассказал, что уже побывал у начальницы дома и предупредил, что Арон к ней придет. Кстати, его самого зовут Вебер, Алоис Вебер.
Директриса была по профессии врач, дама средних лет. Арону она с первой минуты не понравилась. Цель его приезда была ей вполне ясна, и не только благодаря Алоису Веберу. Она сказала так:
— Мне звонили из Берлина. А вы можете объяснить, почему ваш сын записан у нас под именем Марк Бергер?
— Не могу, — ответил Арон. — Должно быть, это какая-то ошибка.
— А почему она тебе не понравилась?
— Это что, так важно?
— Может, и важно. А если даже нет, ты мне все-таки объясни.
— У нее губы были накрашены и ногти покрыты лаком, — ответил Арон.
— Господи Боже ты мой, — сказал я, — так ходят миллионы женщин. И это вовсе не причина кого-то из них невзлюбить.
— Вообще-то, конечно, не причина, но к той обстановке это никак не подходило. Ты детей не видел. По меньшей мере это было просто безвкусно.
— Как он себя чувствует? — спросил Арон.
— Учитывая все обстоятельства, неплохо, — отвечала директриса. — Мальчик слаб, крайне истощен, и ему надо еще несколько недель полежать в постели. Вы знаете, что у него было воспаление легких?
— Нет, не знаю.
— Оно уже прошло. По счастью, мы сумели вовремя раздобыть нужные лекарства, не то дело кончилось бы совсем по-другому.
Они вышли из кабинета, пересекли площадку, дети не обращали на них ни малейшего внимания. Арон рассказывает, что в ту минуту ему подумалось, будто она укажет на первого попавшегося мальчика подходящего возраста, скажет, что это и есть его сын, и ему придется поверить. Это ей предстояло решать, кто мой сын.