Директриса переговорила с медсестрой, после чего та принесла стул и поставила его возле одной из множества кроватей в этом зале. Директриса сказала:
— Вот он. Если я вам понадоблюсь, попросите меня позвать. И постарайтесь не шуметь.
Арон стоял перед кроватью и не помнил себя от счастья, ведь он так долго ждал этого. На глаза у него навернулись слезы — и не только от радости свиданья, но и от потрясения, ибо лицо, которое он увидел, выглядело, по его словам, не как лицо, а как череп. Он не стал искать признаков сходства со своим сыном, ибо глаза на этом лице, большие и черные, были единственным доказательством теплящейся жизни. Арон сразу вспомнил, что у его Марка глаза были именно такого цвета, даже представить трудно, что было бы, предъяви они ему зеленоглазого ребенка. Он совладал с собой и не поцеловал Марка, не дотронулся до него, он хотел вести себя по возможности осторожно, чтобы не испугать мальчика.
Арон утер слезы и заметил при этом, что черные глаза следили за каждым его движением, хотя голова оставалась неподвижной. Он придвинул стул поближе, чтобы Марк видел его, и сел. Потом долго улыбался, а про себя думал, какими должны быть его первые слова, с чего лучше начать, с вопросов или с объяснений. Наверно, он слишком уж долго думал, потому что Марк снова закрыл глаза. И тогда Арон спросил:
— Как тебя зовут?
Глаза тотчас открылись снова, и он услышал в ответ:
— Марк Бергер.
Голос, по мнению Арона, прозвучал вполне нормально, не слишком слабо и не болезненно. Зато на диво послушно, почти по-военному, словно Марка приучили давать на все вопросы быстрые и точные ответы.
— У тебя болит что-нибудь?
— Нет, — тем же тоном.
— Ты, может, боишься меня?
— Не боюсь.
— Тебе сказали, кто я такой?
— Нет.
— Я твой отец.
Наконец-то он не спросил сына, а что-то сообщил ему. Марк воспринял его слова равнодушно. Лицо мальчика не выразило ни радости, ни волнения.
— А ты знаешь, как звали твоего отца?
— Нет.
— Но раз я твой отец, значит, ты мой…
И тут Марк впервые нарушил правила допроса, он не ответил, а лишь пожал плечами. Под белой сорочкой, которая, по словам Арона, лежала на кровати словно пустая, шевельнулись плечи.
— Значит, ты мой сын, — сказал Арон, — теперь ты понял?
— Нет.
Несколько минут Арон силился сообразить, что здесь может быть такого непонятного, директриса ни единым словом не намекнула, что Марк ко всему еще и малость тронутый. Он спросил:
— Чего же ты не понимаешь?
— Вот это слово.
— Какое слово?
— Которое вы сказали.
— Сын?
— Да.
— Ну, это очень просто, — сказал Арон. — Я твой отец, а ты мой сын. Это называют такими вот словами. Теперь понял?
— Да.
— Тогда повтори.
— Вы мой отец, — сказал Марк, — а я ваш сын.
— Вот и правильно. Только не называй меня на «вы», говори мне «ты». Скажи еще раз: «Ты мой отец».
— Ты мой отец.
— Я твой сын.
— Ты мой сын.
— Нет, — сказал Арон, — это неверно.
И вдруг Марк заплакал. Он не всхлипывал, и слезы не текли у него из глаз, скорей уж он пищал, словно избалованный ребенок, который не знает, каким образом ему выбраться из неприятной ситуации. Арон испугался, он не мог сообразить, как ему успокоить Марка, но тут у него за спиной выросла сестра и сказала, что на сегодня хватит, а Марку теперь надо поспать.
— Не убирайте отсюда стул, — сказал Арон, — я потом еще приду.
Он вышел на большую площадку перед домом, сел на скамью на солнышке и стал наблюдать за детьми. Хотя прошло уже много времени с тех пор, как он в последний раз вот так же видел играющих детей, и хотя ему сейчас было не до сравнений, он вскоре пришел к выводу, что эти дети не похожи на прежних. Теперешние не дрались, игра у них шла на удивление тихо, почти мрачно, еще он видел, что некоторые дети вообще играют в одиночку. Они рисовали на песке, насыпали песок в свои ведерки или перекатывали мяч, причем все это — со сдержанным спокойствием, без присущей детям спешки и возбуждения.
Арон занялся подсчетами относительно Марка, причем большая часть жизни мальчика была для него скрыта во тьме предположений. Свидетелей, судя по всему, обнаружить не удастся, сам Марк — лицо слишком ненадежное в том, что касается информации, теперь это было ясно. Оставались лишь добросовестнейшие подсчеты. Допустим, Марк Бергер и есть Марк Бланк — другой возможности Арон просто не допускал, тогда о нем известно следующее: полутора лет от роду Марк лишился матери, несколько месяцев спустя — отца, его передали соседке, после чего он попал в лагерь. Там он и прожил до конца войны. Как прожил? Разумеется, среди женщин и детей, у которых хватало и своих забот, чтобы еще и о нем заботиться, которые — хоть и не по доброй воле — отбирали у него еду и тем самым учили его поступать так же. И, надо полагать, учили не без успеха, иначе он бы не выжил.
Либо он несколько лет пролежал в темном углу, больной и отупевший, и милосердная судьба снабжала его едой, необходимой для того, чтобы выжить. Возможно, это была судьба в виде сострадательной женщины, которая честно передавала Марку его пайку, потому, быть может — поди, узнай, — что ее собственный сын умер или потому, что лицо Марка ей кого-то напоминало, продолжает Арон, или просто женщина, помешанная на детях. Но откуда у этой предполагаемой женщины могло взяться время, чтобы научить ребенка всему, что необходимо знать детям его возраста, объяснить ему, что такое отец, кому надо говорить «ты», а кому «вы»? И еще одна, по словам Арона, необъяснимая случайность в подсчетах, и случайность поистине загадочная: как получилось, что Марк вообще говорит по-немецки? Он ведь попал в лагерь, почти не умея говорить, и мог воспринять все что угодно, ведь его окружение могло с тем же успехом оказаться венгерским, или французским, или польским.
Алоис Вебер подсел к нему на скамейку и спросил:
— Ну, как он себя чувствует?
— Ему сейчас полагается спать.
— Я здесь вроде прислуги за все, — сказал Вебер. — Если надо что-то раздобыть, или починить, или поднести, женщины одни справиться не могут.
Арон подумал, что для этой цели они могли бы подыскать кого-нибудь покрупней. Он спросил:
— А что вы делали раньше?
— Это когда раньше?
— До того, как приехать сюда.
— Я был в Дахау, неподалеку отсюда.
— В Дахау? А разве там тоже был лагерь?
— Хорошо звучит это «тоже».
— В качестве заключенного?
— В каком же еще, по-вашему? Надзирателя, что ли?
— Тогда вы, значит, еврей?
— Я что, похож на еврея? Я политический, — ответил Вебер.
Завязался разговор, в ходе которого Арон узнал кое-что о прошлом Вебера. А тот узнал, что за Ароном завтра утром заедут и что он не знает, где ему переночевать.
— Если хотите, можете потом прийти ко мне. Места вдоволь, еда тоже найдется, а живу я неподалеку отсюда.
— Спасибо.
— А где вы спали прошлую ночь?
— В лесу.
— Господи Иисусе!
Арон снова пошел к Марку. Стул стоял на прежнем месте, и он сел, не спросив разрешения у сестры. Марк как будто спал, но, едва Арон сел, мальчик открыл глаза и даже чуть-чуть повернул к нему голову. Арону показалось, будто он едва заметно улыбнулся.
— Ты мой отец, — сказал Марк, — а я твой сын.
Глаза у Арона снова наполнились слезами. Выходит, Марк не спал этот час, а, подобно отцу, сидевшему во дворе, делал свои подсчеты. Он явно понял урок и пришел к правильному выводу. Арон преисполнился гордости, поведение Марка, на его взгляд, свидетельствовало о высоком интеллектуальном уровне, несмотря на крайнюю запущенность, свидетельствовало об аналитических способностях и о редкостном честолюбии, побуждавшем мальчика не пасовать перед чем-то непонятным. Арон вытер лицо мальчика носовым платком и осмелился поцеловать его, чему тот был крайне удивлен.
Ободренный успехами Марка, Арон решил поговорить с ним, причем, по его словам, ему было не столько важно что-либо узнать, сколько хотелось услышать голос мальчика. Поэтому он спросил:
— А что ты можешь еще вспомнить?
— Не знаю.
— А ты знаешь, что был в лагере?
— Да, в концлагере.
— А ты там бегал?
— Да.
— А кто приносил тебе поесть?
— Эта женщина.
— Какая женщина? Как ее звали?
— Не знаю.
— Может, фрау Фиш?
— Не знаю.
— А вы с ней жили в одном бараке?
— Ну да. Раз мы спали в одной постели.
— А она была старая?
— Нет, она была красивая.
Арону показалось странным, что Марку знакомы такие слова, как «старая» и «красивая», а такое обычное слово, как «сын», — нет. И в то же время он испытал удовлетворение, потому что ему, Арону, не располагавшему ничем, кроме малой толики жизненного опыта, удалось вычислить существование этой женщины, спасительницы Марка. Как астроном, который вычисляет присутствие неизвестного доселе небесного тела, ни разу его не видев и основываясь только на его проявлениях.
Арон вознамерился сменить тему. Мало того, в эту же минуту он твердо решил никогда больше не говорить с Марком про лагерь. Он сказал:
— А теперь я хочу наконец тебе представиться. Смешно ведь, что ты не знаешь, как зовут твоего собственного отца. Меня зовут Арно Бланк.
Я прерываю Арона вопросом, почему он решил никогда больше не говорить с Марком про лагерь? И не потому, что я считаю такое решение странным, а потому, что я могу придумать для этого самые разнообразные причины. Арон долго глядит на меня, ничего не отвечая, потом вдруг говорит, что на сегодня хватит, поскольку он очень устал. Но по выражению его лица я понимаю, о чем он думает: кто задает подобные вопросы, тому и ответы ничего не дадут.
Мне нелегко, как и в первый день нашей беседы, довольствоваться лишь предположениями. Разве что я сумею отыскать более хитроумный метод, придумаю что-нибудь такое, что прозвучит в ушах Арона не столь неуклюже, как обычный вопрос. Значит, выпадает целых полдня, да и то сказать, спешить нам некуда, нас никто не торопит.
Марку пришлось еще раз повторить свою фамилию, чтобы он привык к ее незнакомому звучанию. Мальчик ничего не заметил, разница между обеими фамилиями не имела для него никакого значения. Арон начал с путаных объяснений: отец, свадьба, ратуша, но прекратил, увидев, что Марк из последних сил старается не закрыть глаза. Под конец разговора он сказал Марку, что имя Бергер дали ему по ошибке, кто-то неверно расслышал или неправильно записал ее.
— Значит, как тебя зовут?
— Меня зовут Марк Бланк.
— Прекрасно.
А потом появилась директриса и сказала, что Марку еще предстоят процедуры, лекарства, еда и сон. Арон вышел вместе с ней. Он собирался через несколько часов снова повидаться с Марком, но она сказала:
— На сегодня хватит. Вы себе даже представить не можете, как его утомляет подобный разговор. В его теперешнем состоянии.
— Вы что же, думаете, что для него лучше целый день глядеть в потолок? Да он чуть не разучился разговаривать.
— Дорогой господин Бланк, — сказала директриса, — боюсь, вы что-то путаете. Наша задача лечить вашего сына, а не развлекать его. Прикажете нам взять в штат человека, который только и будет развлекать детей?
— Конечно должны! — вскричал Арон. Он сердито пошел вперед, не зная, куда, собственно, направляется, но, оглянувшись, увидел, что она с удивлением глядит ему вслед. Тогда Арон вернулся, уже не столь поспешно и отнюдь не для того, чтобы извиниться за свою горячность, но она все равно улыбнулась ему и спросила:
— Вы что-нибудь забыли?
— Да, я хотел бы, чтобы заменили фамилию в его бумагах. Он ведь не Бергер.
— Я об этом уже распорядилась, — сказала директриса.
Едва Арон вошел в барак Алоиса Вебера, как ему сразу же захотелось выйти, так он был напуган, но поспешный уход мог бы обидеть хозяина. Арон, по его словам, снова увидел себя заключенным: если не считать одного, более или менее обжитого уголка, здесь ничего не изменилось. Знакомый запах, тридцать или больше трехэтажных нар, покрытых гнилой соломой, да и сам Вебер, когда он, словно вознамерившись сострить, сказал:
— Чувствуйте себя как дома.
— Господи, — воскликнул Арон, — как вы можете здесь жить?!
— При чем тут «можете»? — ответил Вебер. — Я не могу, я должен. Или я просто не такой чувствительный, как вы. Вы чем-то недовольны?
Арон рассказал ему, чем именно он недоволен. Вебер же ответил:
— Но уход за ними и в самом деле очень хороший, насколько я могу судить. Сестры все терпеливые и дружелюбные, лекарства присылают из Америки, еда обильная. Чего вам еще надо?
Барак по-прежнему действовал Арону на нервы. На таких вот нарах вполне мог лежать Марк с той женщиной. Он присел на один из двух стоявших здесь стульев. Вебер сумел создать в этой трущобе некоторый комфорт — шкаф, стол, приемник, торшер, будильник и пальма в кадке. Предложение переночевать здесь означало, что Арон мог воспользоваться одним из многочисленных спальных мест, и он спросил себя, не предпочтительнее ли для ночлега земля в лесу?
— Я вот о чем думаю, — сказал Арон, — попытаться мне еще раз или нет.
— Чего попытаться?
— Ну, сходить к нему без спроса.
— Я бы на вашем месте не стал этого делать.
— Почему?
— Да очень просто, — ответил Вебер, — вы снова уедете, а он останется здесь. Или вы намерены забрать его с собой?
— Нет, это невозможно.
— Вот видите.
— А где ваша собака? — спросил Арон.
На это Вебер ответил, что собака вовсе не его. И предложил пойти прогуляться, благо погода хорошая и окрестности очень живописные, а по дороге где-нибудь перекусить. Арон был крайне удивлен, он счел просто невероятным, что где-то здесь, поблизости, есть нормальный ресторанчик, но раз Вебер предложил, он сразу согласился. Согласился еще и потому, что любая возможность убить время была ему куда приятней, чем пребывание в этом бараке, а что до Марка, то конечно же Вебер был прав.
Они направились в сторону городка, прошли совсем немного, и Вебер свернул с дороги и повел Арона наискось через просторный луг. Чуть не с самого первого шага Вебер начал говорить и все говорил, говорил без умолку, сперва на общие темы, касательно Баварии, тесной взаимосвязи между войной и преступностью или борьбы с сельскохозяйственными вредителями, а тем временем искусно приближался к своей главной теме: прошлое Алоиса Вебера. Арон услышал повесть становления социал-демократа, и нелегкого становления, уже дед Вебера был социал-демократом, и луга для завершения рассказа им не хватило. Лишь изредка Вебер умолкал, чтобы обратить внимание Арона на убегавшую зверушку или редкую птицу, которые занимали Арона ничуть не больше, чем жизненный путь Вебера. Его спутник отнюдь не был ему несимпатичен, вот почему он и не прерывал рассказ Вебера, но слушать перестал, еще когда тот подошел к двадцатым годам. Он думал о своем, а Вебер даже не подозревал, что с двадцатых годов его рассказ превратился в беседу с самим собой. Арон же, по его словам, думал, к примеру, что надо поскорей увезти Марка в Берлин, но как это сделать? Правда, Вебер однажды схватил его за рукав и воскликнул:
— Ну как вы это находите?!
На что Арон ответил:
— Просто невероятно!
Судя по всему, ответ оказался вполне уместным. По счастью, Вебер больше не обращался к нему с вопросом, что он, Арон, думает по этому поводу, а потому каждый спокойно занимался своим делом. Потом уже, когда их со всех сторон окружил лес, а Вебер, если прислушаться, дошел как раз до того, как его арестовало гестапо, он вдруг сказал:
— О том, что было дальше, я расскажу вам попозже, может, сегодня вечером. А сейчас давайте подышим лесным воздухом.
— Вы же не просто вышли погулять со мной или я ошибаюсь? — спросил Арон. — Вы ведь куда-то меня ведете?
Вебер ухмыльнулся:
— Ну как вы все примечаете!
— А поточней нельзя?
— Мы идем к одной вдове, это вдова лесничего.
— К кому, к кому?
Ухмылка Вебера показалась Арону почти непристойной, когда он принялся объяснять, куда они идут: в лесу стоит сторожка лесника, даже не будь там этой сторожки, все равно это красивый немецкий лес, а уж со сторожкой тем паче. Сам лесник погиб на войне, тогда как его вдова, миловидная и одинокая женщина, продолжает там жить, явление в наши дни не такое уж и странное. И он, Вебер, от всей души благодарен счастливому случаю, который во время его одинокой прогулки, причем без всяких тайных намерений, вывел его на эту сторожку, недели примерно две тому назад.
— Вот там мы и перекусим.
— Она что, торгует продуктами?
— Вздор, я сам таскаю туда все, что ни подвернется. Да у нее и ребенок есть.
— А почему вы это делаете? — спросил Арон.
Несмотря на ухмылку Вебера, он все еще ожидал какой-нибудь филантропический ответ, однако Вебер толкнул своего недогадливого попутчика в бок и сказал: «Можете угадывать до трех раз», сопроводив эти слова малопристойным жестом.
— Потому и делаю, или вы думаете, траур положено соблюдать десять лет?
— Вообще-то вы правы, — согласился Арон, — жизнь продолжается.
— Вот и я того же мнения.
Когда они пришли в сторожку, Арон мог убедиться, что его и Веберовы представления о женской красоте не имеют ничего общего. Его познакомили с довольно полной женщиной, которую звали Маргарита. Она была много моложе Вебера, вероятно, потому он и считал ее привлекательной. Ребенка нигде не было видно, зато уже знакомая собака вышла им навстречу. Из этого Арон мог заключить, где провел последнюю ночь Алоис Вебер. Да, сказал он себе, тогда и барак не страшен.
Еда была очень недурна, насколько Арон может вспомнить, она состояла из картофеля, грибов и мясных консервов, и все это запивалось красным вином. Вебер помогал женщине готовить, а Арон сидел тем временем в кресле и наслаждался отдыхом. Он решил завтра утром, прощаясь с Вебером, непременно пригласить его к себе с ответным визитом.
Ужин тоже появился в должное время, а обратная дорога была омрачена второй частью веберовской истории.
— Ты не хочешь рассказать ее мне? Хотя бы вкратце?
— Я же тебе сказал, что не слышал ее.
Когда они снова вернулись в детский дом, было уже совсем темно. Отойдя на несколько шагов от сторожки, Арон сказал Веберу, что тот может возвращаться, он и сам наверняка найдет и дорогу, и постель. Но Вебер на это не согласился и сказал: «В моем возрасте не всегда можно поступать так, как захочется».
— Где вы предпочитаете спать? — спросил Вебер.
— Мне все равно.
Арон лег в постель, которая была поближе к закутку Вебера, он до того устал, что барак, вопреки всем опасениям, почти не мешал ему заснуть.
На другое утро времени для разговора с Марком почти не осталось, поскольку Вебер, успевший одеться, разбудил Арона известием, что машина за ним уже приехала.
— А который час?
— Половина седьмого.
— Дети уже проснулись?
— Нет.
Арон прокрался в спальню, не встретив по дороге никого из обслуживающего персонала, в зале — тоже никого, и разбудил Марка. Прижав палец к губам, он шепнул:
— Мне теперь нужно уезжать.
Он ждал, что Марк огорчится, что он спросит «уже?» или когда он приедет снова. Но мальчик молчал, и потому Арон сказал:
— Я скоро возьму тебя к себе, в Берлин.
— Что такое Берлин?
— Берлин — это большой город. Но тебе придется подождать.
— Хорошо.
— Я скоро за тобой приеду. До свиданья.
— До свиданья.
Арон поцеловал Марка и сказал:
— А теперь спи дальше, тебе надо много спать.
Прощание с Вебером вышло очень сердечным, по словам Арона, они даже обнялись, причем инициативу проявил Вебер. Тот сунул ему в руку сверточек с бутербродами, Арон же проверил, верно ли записал Вебер его берлинский адрес.
Затем он поздоровался с Клиффордом. Тот сказал:
— Получилось раньше, чем мы предполагали.
В машине они сели также, как и два дня назад. Арон перекусил и поехал навстречу Пауле, а про себя думал: вот и вчера был день без Паулы. Клиффорд спросил его, как прошло свидание с сыном, и Арон рассказал, не вдаваясь, впрочем, в подробности.
— Обычно про обратный путь не принято рассказывать, но я уже тебе столько наговорил про то, чего не принято рассказывать, да и впредь буду поступать так же, так выслушай же, что произошло во время обратной поездки. Сидим мы себе в машине, едем, разговариваем, уж и не помню о чем, только шофер наш упорно молчит. Я с ним говорить не могу, языка не знаю, сам понимаешь, но замечаю, что и Клиффорд с ним не разговаривает. Я думаю, может, они терпеть друг друга не могут или так часто ездят вместе, что и говорить им больше не о чем. Потом машина снова сворачивает в лес и подъезжает к бензовозу. Клиффорд вылезает из машины и жестом подзывает меня. Вылезать мне не слишком хочется, там сплошной песок, но он зовет меня, а я не хочу показаться невежливым. Поэтому я и подхожу к нему. Жара между тем стала невыносимой, мы уходим в тень, садимся на скамейку и закуриваем. И вдруг раздается грохот, да такой, будто земля обрушилась. Взрывная волна, твердая как железо, срывает меня со скамьи, я пролетаю несколько метров и падаю на песок, но сознания не теряю. Только уши болят, и я вижу лежащего неподалеку от меня Клиффорда. Представь себе, волна была настолько сильной, что опрокинула тяжелую каменную скамью. Но Клиффорд вовсе не ранен, он спрашивает меня, что случилось, и я говорю, чтобы он обернулся. На том месте, где, по моему разумению, раньше стояла наша машина, теперь столб дыма. Клиффорд бросается прочь, я остаюсь сидеть на земле и ощупываю себя. Короче говоря, это взорвался бензовоз, а почему так случилось, никто не знает. Погиб наш шофер, погиб один солдат, да еще несколько ранено. Мне думается, что я только потому и вылез из машины, чтобы не показаться невежливым, и это спасло мне жизнь. Клиффорд очень спешил в Берлин, поэтому он раздобыл новый джип и нового шофера. От нашей прежней машины вообще ничего не осталось. Мы снова сидим в машине, снова едем. Я молчу, да и что тут скажешь? Клиффорд тоже молчит. И вдруг он начинает плакать, в голос, прямо как ребенок. Я думаю, это у него такой запоздалый шок и потому он никак не может остановиться. Я даже вижу, что он хотел бы перестать, но не может. Ведь я уже говорил тебе, что он вообще не замечал нашего шофера, и поэтому мне как-то странно, что он принял его смерть так близко к сердцу. Пока он не говорит мне, что шофер был его сыном. Вашим сыном? — переспрашиваю я. Да, богоданным сыном, зятем. Он плачет до самого Берлина. Я представляю, как он расскажет о случившемся своей дочери, и мне невольно вспоминается вопрос Вебера, не хочу ли я забрать Марка с собой.
Когда стемнело, последнее, что под тихие стенания Клиффорда пришло в голову Арону во время этой поездки, были мысли о Пауле. Застанет ли он ее у себя, а если нет, не увидит ли прощальное письмо, которого так боится. Он даже начал раздумывать о том, нельзя ли что-нибудь предпринять, чтобы удержать Паулу, но не знал, что именно.
А Паула оказалась на месте. Когда Арон вошел, она лежала в постели и читала английскую книгу. (Эта книга среди прочих немногочисленных сувениров сейчас принадлежит Арону. Называется она «Едгин, или По другую сторону гор», и написал ее Сэмюэл Батлер.) Она спросила: «Ты ведь не против, что я все еще здесь?»
С этого дня она так и жила у Арона. Из своей же собственной квартиры, от которой не стала отказываться, она понемногу перетащила кое-что из вещей, в основном платья, но и посуду тоже, вазы, раз уж на дворе стоит лето, консервы, тумбочку, так что вскоре не осталось ни малейших причин туда наведываться.
По словам Арона, он не думал об их совместной жизни, он даже, можно сказать, старался избегать таких мыслей. Довольствовался уверенностью, что влюблен, а о том, какими соображениями руководствуется Паула, он тоже старался не думать. Наверно, она так же влюблена, как и он, а как же иначе, жалость он исключал безоговорочно, ибо полагал, что признаки жалости рано или поздно он бы заметил. Тем не менее, признался он мне несколько дней спустя, когда речь снова зашла о соображениях Паулы, ему трудно было представить себе, что такая женщина, как Паула, могла в него влюбиться. И вообще трудно было найти сколько-нибудь удовлетворительную причину, хотя уж что-то наверняка было, ведь просто так ничего не бывает, это же логично.
Вскоре их отношения стали напоминать обычное супружество. Они с уважением относились к собственным привычкам и не предъявляли друг к другу никаких требований, по поводу которых можно было опасаться, что выполнение их окажется затруднительным, а то и вовсе неприятным. Арон рассказывает, что в первые дни после своего возвращения он только тем и занимался, что выяснял, каковы они, эти самые привычки, у Паулы. Он хотел избежать конфликтов, которые могли бы случиться от незнания этих привычек, а Паула, если судить по успехам в данной области, точно так же старалась со своей стороны.
Что до ее прошлого, то здесь Паула была более чем сдержанна, от нее Арон гораздо охотнее выслушал бы длинную историю, чем от Алоиса Вебера, да вот беда: она ничего ему не рассказывала. Лишь когда он задавал ей вполне конкретные вопросы — никогда по собственному почину, — она отвечала, тоном вполне дружелюбным, но очень скупо и только о чем он спрашивал. Из чего он заключил, что отвечала она неохотно, отвечала лишь затем, чтобы не показаться грубой, а потому вскоре вообще перестал задавать вопросы. Однажды Арон спросил ее, не была ли она во время войны в лагере, как и он. Паула ответила: «Нет, в Англии». И больше ничего, ни в тот раз, ни потом, хотя конечно же не могла не догадаться, что он предпочел бы более подробный ответ. А так он почти ничего и не узнал о ее прошлом.
Зато нынешнюю Паулу Арон представлял себе хорошо, хотя нельзя не учитывать, что незнание подробностей делало его представление несколько поверхностным, но и это само по себе, как подчеркивает Арон, было не лишено приятности. Арон довольно скоро убедился, что Паула человек по преимуществу теоретический. Она любила побеседовать, причем охотнее о проблемах, нежели о конкретных случаях, отдавая предпочтение таким проблемам, которые касались всего человечества, текущего столетия или науки, и лишь когда это было неизбежным — об обязанностях их совместной жизни. Когда Арон во время завтрака спрашивал ее, чего бы она хотела на ужин, можно было не сомневаться, что она назовет первое, пришедшее на ум блюдо и что разговор на этом закончится. Зато когда он заводил речь об исследовании неизвестных покамест уголков Земли, то ему приходилось напоминать ей, чтобы она не опоздала на работу.
Еще он думал, что она страдает какой-то болезнью. К этому выводу он пришел потому, что все время, которое Паула жила у него, она утром и вечером принимала какие-то таблетки, но и на эту тему она тоже не распространялась. Причем не делала из этого тайны; случалось даже, что, лежа в постели, если Арон еще не лег, она кричала ему: «Принеси мне воды запить таблетку!» А вот беседовать на эту тему она не желала. Название, которое Арон прочел на стеклянной трубочке, ничего ему не говорило, он списал его на бумажку, чтобы при случае спросить у врача, для чего или от чего эти таблетки, но так и не спросил.
Он находил также, что Паула слишком уж чистоплотна. После любого пустяка она мыла руки, ежедневно часами пропадала в ванной, самым прекрасным открытием стали в ее глазах многочисленные бутылочки с ароматическими эссенциями для ванны. Два раза в неделю она меняла постельное белье, а полотенца — каждый день, и часто случалось, что в минуты, когда Арон предпочел бы видеть ее рядом, она стояла в ванной и что-то настирывала. Передняя у них была все время завешена сохнущим бельем. Однако эта ее мания, как выражается Арон, отнюдь не была темой для разговоров между ними, пусть даже она крайне ему докучала; Арон придерживался своего принципа — принимать Паулу такой, как она есть.
— Я говорю не только об этом, — вмешиваюсь я, — но не считаешь ли ты вообще проявлением ложной терпимости, когда человек принимает решение ни при каких обстоятельствах никого не критиковать?
— К нашему случаю терпимость не имеет ни малейшего отношения, — отвечает Арон, — просто я не хотел ей мешать, так же, как не хотел, чтобы она мешала мне.
— Значит, она все-таки тебе мешала?
— А ты думаешь, я ей не мешал? Можешь воображать что угодно, но еще не родился человек, который бы никогда не мешал другому. Не мешать — это практически означает: мешать как можно меньше.
Впрочем, я не случайно задал свой вопрос: уже довольно долгое время я пытаюсь вовлечь Арона в разговор о терпимости. Ибо с первых дней нашего знакомства во мне все крепнет и крепнет следующее подозрение: а не стал ли главной причиной его одиночества тот факт, что окружение Арона всегда смешивало требование терпимости с требованием некритического отношения? Привилегия быть оставленным в покое, не терпеть никакого вмешательства со временем обернулась для него великой бедой, ибо подобная привилегия есть не что иное, как отторжение от общества. Скрывающиеся за этим намерения могут быть самыми возвышенными, но результат от этого не меняется. И тут меня вдруг охватывают сомнения, а разумно ли вообще размышлять на эту тему с жертвой подобного превращения?
В одной, отнюдь не безразличной для совместного проживания сфере, в сфере эротической, Паула оказалась для него величайшим жизненным впечатлением, и даже открытием. Причем речь шла отнюдь не об изысканности ее приемов и не о размахе запросов; их она, кстати, никогда и не высказывала и потому ни разу не дала ему повода заподозрить, что разница в возрасте — какая именно, знал только он — может привести к известным осложнениям. Арон скорее был поражен и в то же время обрадован тем, до какой степени она его привлекала, причем не только в первые дни, а это, в свою очередь, означало для него куда больше, чем просто удовольствие в те невеселые времена. И чрезвычайно помогло ему преодолеть скорбь по поводу тяжелой утраты жены Лидии, о которой он ни разу не обмолвился с Паулой ни единым словом.
Еще более неприятным заскоком, чем неумеренная тяга к гигиене, стало ее увлечение астрологией. У нее была масса трудов по астрологии, среди них толстенная книга с гороскопами известных людей, которые она хоть и не читала непрерывно, потому что все их давно прочла, но, однако же, время от времени перечитывала. Сама возможность для человеческих судеб зависеть от расположения звезд безмерно ее восхищала, так что Арону было совсем нелегко во время подобных разговоров сохранять серьезное выражение лица. Впрочем, он не думал, что это увлечение заходило у нее так далеко, чтобы по расположению звезд планировать собственные поступки, она ведь ни разу не произносила такого рода слова: «Раз сегодня Юпитер и Уран располагаются так и так по отношению друг к другу, я сегодня сделаю то-то и то-то или, наоборот, не стану делать того-то и того-то». Она, может, и про себя таких мыслей не держала. Ее увлечение астрологией носило преимущественно теоретический характер и оставалось непонятным для Арона. Один раз он прямо спросил ее: «Ты хоть сама-то в это веришь?», на что она отвечала: «Это так таинственно».
Последней чертой данной Пауле характеристики Арон называет — вот никак нельзя подыскать подходящее слово — ее фанатическую любовь к цветам. На мой вопрос, не слишком ли он переоценивает такого рода черты, Арон отвечает, что нет, что это непременная часть характеристики и хватит мне только и думать что о продвижении вперед нашей работы. Количество цветочных ваз, которые она перенесла из своей квартиры, на его взгляд, представляется совершенно непостижимым, подумать только, тринадцать штук, и он не может припомнить случая, чтобы хоть одна ваза хоть в одной комнате стояла пустая, ни единого раза со дня его возвращения.
Обычно она выходила из дому в половине девятого, а возвращалась вечером, примерно около половины седьмого. Арон же весь день оставался один, если не считать воскресений.
Однажды днем, на выходе из учреждения в центре города, где Арон получал ежемесячное пособие (первое упоминание источника доходов), он встретил одного знакомого, уцелевшего в том же самом лагере, что и он сам. Звали этого знакомого Авраам Кеник. Кеник заговорил с ним в вестибюле, спросив: «Арон, это и в самом деле ты?», потому что последний раз они виделись, когда их освободили. Еще он спросил: «Как ты очутился здесь, в Берлине?»
— А где ж мне еще быть?
— А я почем знаю. Дома, например.
— Ты будешь смеяться, — ответил Арон, — но я здесь дома.
— Верно, верно, ты здесь дома. Но я другое хотел спросить: почему тебя нигде не видно?
— А где меня может быть видно?
— Тебе разве никто не говорил, где мы встречаемся?
— Кто это «мы»?
— Ну, наши люди. Которые уцелели. По крайней мере, несколько.
— И где вы встречаетесь?
— У нас есть трактирчик. То есть не у нас, я даже не знаю, кому он принадлежит, уж наверняка не еврею. У тебя есть чем писать?
И на клочке бумаги Кеник записал адрес, трактирчик назывался «Гессенский погребок». Арон сунул клочок себе в карман и спросил:
— А что вы там делаете?
— Что мы там делаем, спрашиваешь? Едим, пьем, играем в бильярд, в карты, говорим о делах. Чего ж там еще делать?
— О каких таких делах?
— А ты приходи, — сказал Кеник. Это прозвучало заманчиво. Но тут его вызвали, он получил пособие и на прощанье повторил: — Приходи, приходи, я там почти каждый день обретаюсь.
Несколько дней Арон таскал записочку у себя в кармане, выбросить не выбросил, но, с другой стороны, и не думал, что она может ему когда-нибудь пригодиться. Ему просто не приходила в голову разумная причина, по которой следовало побывать в «Гессенском погребке», повидать Кеника ему не так чтобы и хотелось, а уж других выживших… чего они стоят, эти отношения? О чем он мог говорить с ними? В лучшем случае про пережитое, но эта тема его не привлекала, ничуть не привлекала. Арон представил себе, как они создали там своего рода новое гетто, хотя теперь их никто к этому не принуждает, а в этом он участвовать не желал. Ну разве что там, по словам Кеника, можно выпить — вот единственное, ради чего туда можно пойти. Наверно, водка, и в достаточном количестве, но надежды на выпивку не могли перевесить столь четко представшие перед ним неприятные стороны возможной встречи.
И вдруг Паула сказала за завтраком:
— Арно, я должна тебе кое-что сказать.
— Да?
— Ты мне не нравишься.
— Уже?
— Я серьезно, Арно, — продолжала она, — мне не нравится, как ты убиваешь свои дни. Ты живешь как старушка, как наша домоправительница. Ты ходишь за покупками, ты терпеливо стоишь в очереди, ты стряпаешь, ну что это за жизнь? Ты чего-нибудь ждешь? Я думаю, тебе надо найти какую-нибудь работу.
— Значит, ты так думаешь?
— Да, так. При этом я вообще не думаю про деньги, это тебе, надеюсь, понятно. Будь ты стариком…
— Ну и что же ты предлагаешь?
— Если хочешь, я могу узнать насчет работы для тебя. Работы всюду полно. Надо только обсудить, какое занятие ты считаешь для себя наиболее подходящим. Обсудим?
— Нет.
Арон сознавал, что Паула права. А ее предложение он отклонил прежде всего потому, что считал: это его дело, его и ничье больше. Однако вскоре он почувствовал благодарность к ней за то, что она так откровенно заговорила о его неопределенном состоянии, прежде чем он окончательно с ним свыкся. Паула заметила, насколько ему неприятна эта тема, и не стала продолжать, а просто-напросто умолкла. Вот Лидия, подумал Арон, та бы с него не слезла.
На другой день он отправился в «Гессенский погребок». Помещался этот погребок в удивительно сохранившемся квартале города, большая вывеска над входной дверью была написана буквами, словно сплетенными из виноградной лозы. Посреди зала стоял большой бильярд, вокруг которого толпились игроки. Арон внимательно поглядел, нет ли среди них знакомых лиц. Один из игроков спросил:
— Вы кого-нибудь ищете?
— Я ищу такого Кеника.
— Если он здесь, то посмотрите в комнате, — ответил тот.
Арон был недоволен подобным началом, он и без того пришел неохотно, и уж конечно не ради Кеника, а теперь все выглядело так, будто он явился, исключительно соскучившись по Кенику, потому что ни одного знакомого лица он здесь не обнаружил.
Игрок удивился:
— А в чем дело? Почему вы не хотите туда заглянуть?
Арон вошел в комнату, на дверях которой было написано «Частное владение», и сразу увидел, что собственно-то погребок, о котором говорил ему Кеник, размещается именно здесь. Прокуренная, защищенная от назойливых взглядов и доступная лишь посвященным комната, где примерно за пятнадцатью столиками сидели они, уцелевшие. Все еще пытаясь найти хоть одно знакомое лицо, Арон услышал, как кто-то громко выкликает его имя. Это Кеник спешил ему навстречу с распростертыми объятьями. Спешил и кричал:
— Ну наконец-то!
Он потащил его к своему столу, где уже сидело трое незнакомых Арону мужчин, усадил его и представил собравшимся, причем с чрезмерным пафосом. Покуда Кеник ходил за выпивкой, мужчины расспросили Арона, откуда он взялся, называли лагеря, в которых сидели во время войны, хотели, чтобы и он назвал их, словно названия лагерей были самыми важными сведениями из их прошлого.
Кеник поставил на стол водку и сказал:
— Не сердись на меня, я и в самом деле очень рад.
— А с чего это я должен сердиться?
— Однажды он спас мне жизнь, — сказал Кеник и начал излагать историю этого спасения.
— Только не преувеличивай.
Правдой же в рассказе Кеника было то, что на четвертом месяце их пребывания в лагере, когда они работали в каменоломне, Кеник однажды упал и не смог подняться. Арон, который по случайности работал рядом, оттащил его за груду камней, и не ради того, чтобы он полежал в тени, главное, его надо было спрятать от охранников, которые моментально приходили в ярость и тут же расправлялись с симулянтом. Вот за той грудой камней они и познакомились, сказал мне Арон; он постарался тогда успокоить Кеника. То, что с ним случилось, он считал не физическим истощением, а упадком духа. Просто Кеник решил, что с него хватит. Арон оставил его лежать в теньке, а сам пошел работать дальше, не желая рисковать жизнью. Кеника, лежавшего за грудой камней, каким-то чудом так и не обнаружили до конца рабочего дня. Вечером Арон снова пошел к нему, поднял его на ноги и помог добраться до барака. Вот, собственно, и все спасение жизни. А на следующее утро Кеник уже снова вел себя как вполне нормальный человек. Потом, когда они остались за столом вдвоем, Кеник улыбнулся и сказал:
— А здорово ты это придумал с волосами.
— Что придумал?
— Скажешь, ты их не выкрасил?
Арон поморщился, ему стало как-то не по себе, тем более что он лишь теперь понял: он пришел сюда искать работу, хотя и не спросит об этом никого и никогда. Выходит, он сидит перед Кеником и втайне надеется услышать от него предложения. Впрочем, Кеник и не заставил его долго ждать, он сказал:
— А теперь, Арон, между нами: как идут дела?
— А как им идти? Само собой, хорошо. Ты видишь, что я не умер, на мне чистая сорочка, а что еще человеку нужно?
— Нужно еще много чего. А на что ты живешь?
— Ты же сам видел, как я получаю деньги.
— Я там их тоже получаю, но ведь не на это же я живу.
— А я как раз на это.
— Плохо, Арон, — вздохнул Кеник, — очень даже плохо. Довольно нас считать последним сбродом.
— Выражайся яснее.
— Не находишь ли ты, что мы заслужили лучшую жизнь? Что мы уже свое отсидели? Что мы имеем право на работу с таким жалованьем, которого хватило бы на достойный образ жизни? Пусть другие сегодня тоже живут паршиво, разве для нас это довод? Не настало ли теперь наше время?
Кеник явно настроился пофилософствовать, Арона же интересовали практические предложения и конкретные возможности, после этого будет гораздо проще рассуждать о претензиях, правах и человеческом достоинстве. Поэтому он спросил:
— А где взять такую работу?
— Для этого мы здесь и сидим.
Кеник еще раз заказал водку и рассказал Арону, какие тут есть возможности.
— Мы торговцы, — сказал он, — и наш принцип: купить подешевле, продать подороже.
— Замечательный принцип, спрашивается только: что купить и что продать?
— Да все, что может понадобиться. Гвозди, кофе, лекарства, дрова, ткани, обувь, все.
— А где вы это берете?
— Где надо, там и берем, это уж не твоя забота.
— Тогда что при этом должен делать я?
— Помогать нам продавать.
— Кому продавать?
— Всякому, кто захочет купить.
— То есть выйти на улицу и предлагать свой товар?
— Ну, если ты ничего лучше не придумаешь, можно и так, — ответил Кеник. — Скажу тебе только, ты будешь диву даваться, как легко сегодня все продается. Люди просто рвут товар из рук.
Арон повертел свою рюмку. Он был разочарован, он знал, что такая работа не для него. А жаль, торговлей люди наверняка много зарабатывают, но все-таки для такого рода занятий либо надо родиться, либо привыкнуть к ним с юных лет, нет, это не для него. Проводить дни на черном рынке или в задних комнатах трактиров, по вечерам разговаривать с Паулой, ночью лежать с ней — нет, он не чувствовал в себе способность к такой вот двойной жизни. Где ты находишься, там он и есть, черный рынок.
Кеник сказал:
— Ты вовсе не обязан сразу давать мне ответ. Вот завтра я представлю тебя Тенненбауму, сейчас его здесь нет.
— А кто это, Тенненбаум?
— Для нас очень важный человек, только не задавай так много вопросов.
Потом они поговорили о былых временах, а на другой день после обеда Арон явился на обещанную аудиенцию у Тенненбаума. Хотя, на его взгляд, мог с тем же успехом остаться дома. Потому что практически не было никакой надежды, что Тенненбаум предложит ему что-нибудь другое. Хотя а вдруг? Он явился, твердо решив не принимать предложения, подобные тому, что сделал Кеник. Тот уже поджидал его перед входом в погребок. Увидев Арона, он сказал:
— Пошли скорей, он не любит, когда опаздывают.
Мне удалось выманить Арона из его квартиры. Благо погода была хорошая. Я не сказал, куда мы пойдем, а просто предложил немного прогуляться. К моему удивлению, он встал и надел башмаки. Если б я мог рассчитывать на такую готовность, я бы, конечно, придумал, куда пойти, что-нибудь привлекательное, а так мы просто — как нечто само собой разумеющееся — отправились погулять в соседний парк. Он снял плащ и перекинул его через руку, дома он не поверил мне, что на улице так тепло. Пруд, а на нем совершают маневры лебеди; Арон без единого слова садится на скамью, я даже подозреваю, что у него что-то болит. Я спрашиваю:
— А ты знаешь, о чем я все время думаю?
В ответ не раздается: «Ну?» Я продолжаю:
— О том, что, расскажи мне про этот погребок не ты, а кто-нибудь другой, я счел бы его антисемитом.
— Это почему же?
— Я не верю, что все спекулянты в то время были евреями.
— А я разве это говорил?
— Так уж буквально нет, но в том погребке сидели одни только…
Арон перебивает меня:
— Неужели так трудно понять, что я туда пошел лишь потому, что меня пригласил Кеник, а сам Кеник туда пошел лишь потому, что там были одни евреи. В Берлине наверняка были тысячи других погребков, без евреев. Но ведь туда-то Кеник не пошел. А раз не пошел он, не пошел и я.
— Ясно.
— И еще одно: я не рассказываю тебе послевоенную историю, я рассказываю, что произошло лично со мной. А это не одно и то же. Я понимаю, конечно, что у тебя сложилась определенная картина и ты отыскиваешь совпадения. Но вот это, мой дорогой, твоя проблема, а вовсе не моя.
Он скатывает валиком плащ, кладет его себе под голову, вытягивает ноги и ровно через пять минут уже спит. Мне еще ни разу не приходилось видеть Арона спящим, я разглядываю его, а сам жду мух, которых я мог бы от него отгонять.
Арон предполагал, что встретится с Тенненбаумом в погребке, но Кеник повел его в квартиру Тенненбаума, которая находилась через несколько улиц. По дороге он рассказал о своем начальнике: редкостный умница, образованный, перед войной был адвокатом или кем-то в этом роде — юрист, прекрасные связи с союзниками, немногословен, строгий, но справедливый.
— С первого раза он может показаться тебе человеком холодным, но зато он личность.
— А ты с ним уже говорил про меня?
— Прямо вчера вечером.
— Ну и?
— Я просто сказал, что мы сегодня к нему придем, и все. Чтоб он сразу знал, кто ты.
Дверь открыла пожилая женщина, и Кеник сказал:
— Мы договорились с господином Тенненбаумом.
Женщина проводила их в богатую комнату, где были книжные полки до самого потолка, восточный ковер, жалюзи. Кеник плюхнулся в кожаное кресло и сделал приглашающий жест, словно все это принадлежало ему. Арон старался держаться спокойно, он чувствовал, что и слова Кеника, и роскошная обстановка на него произвели впечатление, что он и сам уже начинает считать Тенненбаума важной персоной, хотя до последней минуты ничто этого не подтверждало, как, впрочем, ничто и не опровергало.
— Ты только посмотри, — шепнул Кеник. Он подошел к двери и нажал выключатель. На редкость большая хрустальная люстра, лампочек примерно на тридцать, ослепила Арона, Кеник тотчас ее выключил и снова сел, чтобы хозяин не застал его за подобным ребячеством. Арон подумал: наверно, Тенненбауму его квартира досталась тем же путем, что и мне моя, может, и здесь раньше жил какой-нибудь Лейтвейн, особенно при таких-то, как говорят, отношениях Тенненбаума с союзниками, хотя сама по себе квартира еще ничего не доказывает.
— Не люблю я ждать, — сказал он.
— Потерпи немного, — ответил Кеник, — у него, верно, дела.
— У меня тоже дела.
Наконец Тенненбаум явился, сама невзрачность, иначе не скажешь, среднего роста, тощенький. Единственное, что производило впечатление, это, без сомнения, золотая булавка в галстуке, с красным камнем.
— Сидите, сидите, — сказал он и сел.
Пожилая женщина высунулась из двери и спросила, не принести ли чего, чаю к примеру.
— Не надо, — ответил Тенненбаум. — Я думаю, будет лучше, если мы для начала переговорим с глазу на глаз.
Кеник тотчас вскочил, сказал «конечно, конечно» и откланялся. Выходя, он незаметно подмигнул Арону, и они остались вдвоем.
— Итак, вы хотели бы поработать у нас?
— Это не совсем точно.
— А что же тогда?
— Это Кеник мне предложил и сказал, что будет лучше, если вы сами проинформируете меня, на что я могу рассчитывать. А хотеть мне покамест нечего.
— Значит, вы не хотите?
— Скажем так: сперва мне надо узнать, о какой работе идет речь, а уж после этого я смогу принять решение.
— А разве Кеник вам не рассказал?
— Самую малость. И мне это показалось не очень привлекательным.
— Что же он вам рассказал?
И Арон повторил вчерашний разговор, не преминув заметить, что мало пригоден для такого рода деятельности, к торговле по высоким ценам, что время на привыкание ему навряд ли что-нибудь даст, ибо, помимо отсутствия склонности к этому роду занятий, охоты у него тоже нет. Арон старался держаться уверенно. Чтоб Тенненбаум понял, что перед ним не какой-нибудь там подручный, ведь от начала зависит все.
— А кто вы по профессии? — спросил Тенненбаум.
— До лагеря я работал бухгалтером на текстильной фабрике.
— Фабрика принадлежала еврею?
— Да.
— А как его звали?
— Вам он наверняка не знаком, — ответил Арон. Его раздражала эта игра в вопросы и ответы, получалось что-то вроде допроса.
— Не спешите с ответами, — сказал Тенненбаум, — а главное, не будьте таким чувствительным. Если нам предстоит работать вместе, я должен хоть что-то про вас знать. Итак, как его звали?
— Лондон.
Тенненбаум рассмеялся, правда, невесело: чтобы он и не был знаком с Лондоном! Хоть и немного, но он его знает, он знает даже, что Лондон уехал в Америку. А услышав об их родственных отношениях, начал заверять, что смутно вспоминает и его, Арона, как зятя Лондона.
— Как же, помню, помню, там еще речь шла о свадьбе, как его дочку-то звали? Роза?
— Линда.
— Да, верно, верно, Линда.
Вот теперь Тенненбаум знал, на какую полочку следует определить Арона. Он стал много приветливей, открыл спрятанный за книжными полками шкафчик и достал оттуда вишневый ликер, сказав при этом:
— Должен честно признаться, я уже давно вас жду.
— Меня?
— Нет, не вас лично, а человека вашей специальности. Ну конечно же торговля — это не для вас.
Остаток разговора не занял и получаса. Тенненбаум обрисовал Арону его будущую деятельность. Он ищет человека, который мог бы вести для него бухгалтерию, человека, который знает все ходы и выходы — а их «много больше, чем вы полагаете», — и тем дает возможность иметь точное представление о состоянии дел. До сих пор все шло кое-как, сказал Тенненбаум, он сам выполнял эту работу, ничего в ней не смысля, что поглощало уйму времени и приносило мало результатов.
— Итак, вы могли бы взять это на себя?
— А для кого я должен вести бухгалтерию?
— Для меня, для кого ж еще?
— Вы меня не поняли. Я имею в виду, для налоговой инспекции, для финансового управления или для кого-то еще?
— Для меня, — отвечал Тенненбаум. — К начальству мы не имеем никакого отношения. Для меня, чтобы я был в курсе.
Как объяснил мне Арон, это неслыханно упрощало дело, чтобы без разницы между доходом и прибылью, да это просто детская забава для опытного бухгалтера. Оставался лишь вопрос о вознаграждении, Арон вообще чуть об этом не забыл, потому что для него это был вопрос второстепенный.
Мне это представляется преувеличением или, если угодно, преуменьшением, я не могу поверить, чтобы деньги уж настолько не играли для него роли. Поэтому я говорю:
— Извини, пожалуйста, но это ты должен мне объяснить.
— А чего тут объяснять, — говорит он обычным ворчливым тоном, раздосадованный тем, что я перебил его, — как я говорю, так оно и было.
— Вознаграждение не могло быть для тебя второстепенным вопросом. Я бы даже сказал, что наоборот. Я скорей понял бы, если бы ты попытался выбить из него по максимуму. Я ведь то и дело слышу, сколь велико было твое желание наверстать упущенное, одно с другим как-то не согласуется.
— А от кого ты это слышишь? От меня, что ли?
— Допустим, не от тебя, но разве я не прав? Разве ты не испытывал огромное желание наверстать упущенное?
Тут Арон требует, чтобы я перестал прерывать его своими догадками и предположениями. Чтоб я оставил его в покое и довольствовался тем, что уже от него услышал.
— Если хочешь знать, дело обстояло как раз наоборот. Я вовсе не хотел иметь все больше и больше. Я обходился столь малым, что порой мне казалось, будто у меня не все дома. Да так оно, собственно, и было — минувшие годы убили во мне желания, я сам себе казался словно в раю. Красивая женщина, квартира, вновь обретенный ребенок, и еды хватает, разве я посмел бы мечтать о подобном счастье, когда был в лагере? А тут я стану в позу и начну разговоры из-за каких-то грошей?
По словам Арона, Тенненбаум лишь перед самым концом их беседы поднял финансовый вопрос, пожалуй, даже с некоторым опозданием, потому что явно ждал, когда об этом заговорит сам Арон. Но Арон так и не заговорил, и поэтому у него не осталось другого выхода. Он предложил Арону на выбор два варианта: либо получать две тысячи марок в месяц, либо иметь постоянную долю в прибылях в размере одного процента, причем и в том, и в другом случае получалось примерно одно и то же.
Тенненбаум сказал:
— Я хочу хорошо зарабатывать, но, как видите, не на вас, не на моих людях.
— Я согласен, — ответил Арон.
— На какой вариант?
— Выбирайте сами.
Тенненбаум улыбнулся словам своего нового бухгалтера, за непритязательностью которого, может быть, скрывалась душевная тонкость, и решил выплачивать процент с дохода. Он передал Арону все бумаги, две книги и множество квитанций, еще раз обратил его внимание на то, как запущена бухгалтерия, и спросил, не нужно ли Арону уже сейчас немного денег, ну, например, чтобы купить канцелярские товары или просто для личных нужд.
— Нет, не надо, — сказал Арон. — А где я буду работать?
— Как насчет того, чтобы у вас дома?
— Не очень…
— Тогда попробую раздобыть для вас помещение. Я вспомнил, что в погребке, сзади, есть еще одна маленькая комнатушка. Посмотрите, хватит вам места или нет.
— Ладно уж, — сказал Арон после недолгого раздумья, — в конце концов можно и у меня дома.
Работа оказалась довольно простой, бухгалтерских уловок от него не требовали, просто Тенненбауму следовало быть в курсе дел. Детские игрушки, говорил Арон, на них уходило от силы два часа в день, а можно бы и еще быстрей, если бы всякий раз не всплывало множество на удивление мелких позиций. К примеру, восемнадцать клещей или двенадцать бритвенных зеркалец; Тенненбаум ничем не брезговал, и успех был ему наградой.
Один процент участия в прибылях никогда, за исключением месяцев особого затишья, не опускался ниже упомянутых двух тысяч, а в среднем значительно превышал эту цифру; словом, Тенненбаум принял удачное — или, скажем, великодушное — решение. Помимо всего прочего, Тенненбаум предоставил ему возможность получать часть своего заработка товаром из того ассортимента, который на данный момент имелся у фирмы в наличии, причем получать по закупочной цене, не известной более никому, кроме них двоих. Таким образом, деньги Арона стоили куда больше, чем стоили бы те же самые деньги в руках у немца.
Он ни разу не пытался поговорить с Паулой о своей работе, с ним не происходило ничего такого, что следовало бы подробно обсуждать. Его трудовую деятельность, как и его неожиданное богатство, Паула воспринимала с полным спокойствием, она не проявляла никакого интереса, не задавала вопросов, и, однако же, у него порой возникало такое чувство, будто он участвует в некоей тайной войне, словно они мерятся силами, ожидая, какая из сторон первой выскажется по этому поводу. Только в самом начале, когда он объяснял ей смысл и цель своей работы, из чего вообще никогда не делал тайны, она дала почувствовать свое неприятие. Она сказала так: «Ну, если ты думаешь, что это тебе подходит…»
И больше ни единого слова, тема, как избавить его дни от бессмыслицы, теперь, когда он казался вполне довольным, для нее больше не существовала. У нее были другие темы, у нее были свои заботы, так, например, ей до сих пор не удалось подыскать для Марка подходящий детский дом где-нибудь неподалеку.
— Ты бы пил поменьше, — сказала она.
Арон был потрясен. Слова Паулы, пусть и не дерзкие, пусть и произнесенные вроде бы между делом, показались ему неслыханным выпадом против него. И хотя она сразу же после этого, как бы устыдясь, вышла из комнаты, это не смягчило резкость ее слов; он, значит, пьяница, а ей это, значит, не подходит. До этого дня она ни разу не предъявляла к нему никаких требований, ни явных, ни косвенных, что и было в ней совершенно необычным, и вдруг здравствуйте, он, оказывается, слишком много пьет. Он тут же взял бутылку и напился умышленно, выпил много больше обычного, в наказание для Паулы. Настолько больше, что на другое утро он проснулся, когда Паула уже давно ушла на работу. И сразу же сделал одно ужасное открытие: Паула провела ночь не дома, ее постель была нетронута, на кухне никаких следов завтрака. Наверно, она ушла еще с вечера, когда он спал на кухне перед пустой бутылкой. Арон проверил, в шкафу ли ее платья, косметика, ночная сорочка, но все оказалось на месте. Поэтому он еще мог надеяться, что она не выехала, а дала таким образом гневный ответ на его поведение, ведь это была их первая серьезная размолвка. Значит, вечером она вернется, успокаивал себя Арон. А если не вернется, если такой ничтожный пустяк может служить ей поводом для разрыва, это лишь доказывает, что вся их история была для нее только прихотью, он же, после всех прожитых с нею дней, считал это совершенно невозможным.
Он принял таблетку от головной боли, сварил себе кофе и начал размышлять над вопросом, права ли Паула, требуя, чтобы он меньше пил. Сам-то он ничуть не сомневался, что в последнее время пьет слишком много, бутылка стала его дневной нормой. Он не мог сравнивать себя с другими пьяницами, он и не знал их, но, конечно, бутылка в день — это многовато. Причем до войны водка его нисколько не привлекала, он раньше не любил пить, и теперь, когда кто-то впервые обратил на это внимание, он оказался перед загадкой: как всего лишь за несколько месяцев в нем мог развиться этот порок? Одним, хотя и не слишком убедительным доводом можно считать то обстоятельство, что ему не стоило ни малейших трудов добывать коньяк. Это ничего не объясняло, в лучшем случае это облегчало утоление жажды, появление которой, в свою очередь, было непонятно. Уж скорее причиной можно назвать одиночество. Праздное ожидание Марка, отсутствие Паулы с утра до вечера, одуряющие подсчеты, вдобавок редкие встречи с Тенненбаумом или с кем-нибудь из продавцов, с которыми он не мог установить близких отношений, не мог, да и не старался — все это, вместе взятое, было прескучным состоянием, которое легче выносить, будучи в подпитии. Впрочем, скука тоже не все объясняла, скука объясняла от силы треть бутылки, а остальные две трети, по словам Арона, объяснению не поддавались.
Раз уж я начал рассказывать, надо упомянуть и об этом, хотя удовольствия мне данное упоминание не доставляет.
Арон пьет маленькими глотками, на сегодня это уже четвертая или пятая рюмка, но он не пьян, он, скорее, навеселе. Он нечасто пьет во время наших с ним бесед, для той цели, которую я перед собой поставил, он пьет даже слишком редко, потому что, когда он выпьет, мои вопросы меньше его раздражают, чем обычно. Он тогда не такой обидчивый, более того, он почти предвидит, о чем я сейчас его спрошу, он по собственной инициативе делает пропуски и порой отвечает на мой очередной вопрос раньше, чем — вот как сегодня — я успел его задать.
— Ты не должен думать, что лагерь может кончиться в одну ночь. Иначе очень уж все было бы хорошо. Тебя освобождают, ты выходишь на свободу, и дело с концом. Но к сожалению, это не так, вы себе слишком просто все представляете, а на самом деле лагерь бежит за тобою следом. Тебя преследует твой барак, тебя преследует зловоние, тебя преследует голод, побои тебя преследуют, страх тебя преследует. Утрата человеческого достоинства преследует тебя и оскорбления тоже. Даже спустя годы тебе все равно нужно несколько минут после пробуждения, пока ты поймешь, что проснулся не в бараке, а в собственной комнате. Но так бывает не только по ночам и не только в твоих проклятых снах. Ты можешь и средь дня увидеть человека, которого здесь нет, ты слышишь обращенные к тебе речи человека, который уже давно лежит в земле, ты испытываешь боль в том месте, куда тебя с тех пор не ударил ни один человек. Внешне все это выглядит как нормальная жизнь, а на самом деле ты все еще сидишь в лагере, который до сих пор существует у тебя в голове. Тебе становится страшно — не так ли начинается безумие? И тут ты вдруг замечаешь, что водка может тебе помочь. Ну конечно, она не может уничтожить то, что было, она не переделывает прошлое, но она стирает резкие черты, она делает все легче, помогает тебе выбраться из грязи. Ну как же я мог сказать Пауле: «Ладно, с завтрашнего дня я перестаю пить»?
Чем ближе стрелка подходила к половине седьмого, тем беспокойнее делался Арон. Утром он выпил какую-то малость, одну рюмку всего, он хотел избежать ссоры, если Паула придет в обычное время, в чем он был твердо уверен. Правда, он понимал, что воздержание, на которое он решился, долго не протянется, но речь шла не об этом. Главное, чтобы Паула не застала его в том же виде, в котором он был вчера. Он собирался через некоторое время постепенно вернуться к своей прежней норме — бутылка в день, может, норму удастся даже сократить, во всяком случае, Паула сказала: «Ты бы пил поменьше» — эти слова он запомнил точно — а не «Перестань пить!». И он был готов на деле доказать ей, что старается изо всех сил.
Паула пришла в обычное время. Она поцеловала его и вообще делала вид, будто между ними ничего не произошло. Она прошла на кухню, чтобы, по обыкновению, приготовить ужин. Арон, облегченно вздохнув, остался на своем месте, пока не услышал: «У меня все готово».
Однако, когда они уже сидели за столом, он заметил, что она сегодня не такая, как всегда, неразговорчивая и вообще более серьезная, чем обычно. Арон допускал, что она просто ждет от него извинений, но ему было не совсем ясно, кто и перед кем должен извиняться: то ли он перед Паулой за свое обычное, впрочем, поведение вчера вечером, то ли Паула перед ним — за свое, совершенно необычное. И тогда ему подумалось, говорит он, что всего лучше никому ни перед кем не извиняться.
— Ты слушал радио? — спросила она.
— Сегодня? Нет, не слушал.
— А газету читал?
— Тоже нет. А в чем дело?
Паула вышла, взяла у себя в сумочке газету, положила ее на стол и продолжила ужинать. Арон бегло перелистал ее, но не заметил ничего особенного, пока Паула с явным раздражением не сказала ему:
— Ты что, читать не умеешь? Да на первой же странице!
А на первой странице было опубликовано сообщение о том, что американцы сбросили какую-то новую бомбу на один японский город, разрушения просто чудовищные, писала газета, невероятное количество погибших.
— Ты это имела в виду? — спросил Арон.
Паула сочла его вопрос циничным. Она предполагала бурное возмущение с его стороны, а он, видите ли, спрашивает, что она имела в виду. Между тем Арон не испытывал никакого возмущения. И дело вовсе не в том, говорит он мне, что он не был настроен спорить, тем более сегодня, когда в носу все еще щипало от дыма вчерашней размолвки, напротив, он искал примирения. Но в этой истории с бомбой он принципиально придерживался другого мнения, а поддакивать Пауле решительно не желал. Он сказал себе, а потом и ей, что далеко-далеко отсюда какая-то проклятая фашистская банда до сих пор не сложила оружие и что он при всем желании не может понять, следует ли ему вообще возмущаться, если этим преступникам отвесили оплеуху.
— По-твоему, это называется оплеуха?! — воскликнула Паула. Она разозлилась так, как никогда раньше, сперва на тех, кто сбросил бомбу, а потом и на него, голос у нее сорвался, что, по словам Арона, показалось ему ребячеством. — Исход войны в Японии и без того решен, — сказала она, — и это уже всем известно, а теперь, чтобы собственных убитых было на сотню-другую меньше, они убивают сотни тысяч. Как это назвать, если не убийством, истерическим убийством, — кричала она, — своим ненужным проявлением силы они сделали себя убийцами! Этот Трумэн уничтожает с помощью одной-единственной бомбы целый город, а ты смеешь называть это оплеухой?!
— Не цепляйся к слову, — сказал Арон.
Паула выскочила из-за стола и принялась хлопать дверьми, испуганный Арон остался сидеть на кухне и размышлять о том, что никогда не знаешь из-за чего может возникнуть ссора, человека просто обложили со всех сторон. Вернувшись в гостиную, он не обнаружил там Паулу, она явно легла, а приемник прихватила с собой, из-за двери доносился неясный голос диктора. За весь убитый на ожидание день он так и не приступил к работе, а потому взял свои счетные книги, достал из шкафа бутылку коньяка и сел за работу. Во всяком случае, она осталась дома.
Спустя несколько часов он тоже прошел в спальню. Паула спала, а по радио звучала какая-то музыка. Арон старался двигаться как можно тише, чтоб не разбудить ее. И пусть даже он не считал себя пьяным, ему не хотелось, чтобы она учуяла запах спиртного, хотя он и почистил зубы самым тщательным образом. Но когда он выключил радио, она сразу проснулась и закурила сигарету, готовая к новым спорам.
Арон сказал:
— Только, пожалуйста, не начинай с того места, на котором мы остановились.
Она отнюдь не ответила резкостью, напротив, она подсунула ему под голову руку в знак примирения, уж такой она была. А потом сказала:
— Ах, Арно, ты совсем ничего не понимаешь.
— Чего это я не понимаю?
— Потому, что ты полон ненависти.
— Я полон ненависти?
— Может быть, это вполне понятно, может быть, это и вообще нормально, но все равно это нехорошо. Конечно, я все несколько упрощаю, но перестань, ради Бога, видеть всюду сплошных мучителей. Надо умерить в себе жажду мести. Если по-прежнему будут действовать старые законы, снова и снова будет повторяться одно и то же.
— Когда это я говорил про месть?
— Ну не говорил, так думал.
— Мало ли кто о чем думает.
— Уж не будешь ли ты всерьез утверждать, что если какое-нибудь правительство ведет войну, то нет ничего плохого, если оно сбросит бомбу и одним ударом уничтожит целый город?
Этими словами она снова подобрала оборванную нить, о, Паула была достаточно упряма.
Арон ответил:
— Во-первых, нет такого правительства, которое могло бы собственноручно вести свои войны, а во-вторых, было бы и впрямь неплохо отменить старые законы. Мир, веселье, покой… Ты думаешь, я бы возражал против этого? Но отменять должны всё, всё без исключения. Даже одно-единственное исключение — это уже дыра, сквозь которую может вползти новое несчастье. Только идиот способен встать и крикнуть: «С этого дня можете делать со мной все, что захотите, лично я буду соблюдать мир». Если ты попытаешься сделать это, то завтра же окажешься в газовой камере.
Паула вздохнула и выдернула руку у него из-под головы. У Арона не было сна ни в одном глазу, может, выпил недостаточно. Он решил сменить тему разговора. Сделав небольшую паузу для приличия, он спросил:
— А для Марка у тебя никаких новостей нет?
Хитрость удалась. Паула снова оживилась:
— Да, кой-какие новости есть.
Она опять закурила и сказала, что новости у нее в том смысле, что ничего нового нет, вернее, новое в том, что она поняла: у нее не получится определить Марка в другой детский дом. Она разыскала в окрестностях Берлина целых два таких дома, в один даже сама съездила, в Брюнингслинден, там очень хорошо, красиво, но дом этот переполнен — и, судя по всему, надолго. Она лично в этом убедилась, а со вторым — это она знает после телефонного разговора с его директором — дело обстоит ничуть не лучше.
— Так что же делать?
— Единственное, что я могу тебе посоветовать, это обратиться к русским. У них есть такая организация.
— К русским?
Хотя в ее предложении не было ничего странного, недаром же он проживал в той части Берлина, которая называлась «Советский сектор», эта мысль ему ни разу не приходила в голову. До сих пор всеми делами занималась Паула.
— Минуточку, минуточку, ты рассказывал, как она возмущалась по поводу сброшенных на Японию бомб. Иными словами, возмущалась Америкой. А ведь она пользовалась услугами американцев. Уж не подумала ли она, что впредь не следует принимать от них помощь? Или она решила, что Марку у русских было бы лучше?
Редкостное событие: Арон меня похвалил, сказав, что я задал очень хороший вопрос. Он и сам об этом думал, но не пришел ни к какому выводу.
— Может, это было чистой случайностью, хотя, с другой стороны, любопытно, что она предложила обратиться к русским именно в этот день. Сам я, как ты понимаешь, об этом не спрашивал, но твое подозрение мне кажется не таким уж и нелепым, если учесть ее сверхщепетильность.
Устройство Марка в новый детский дом с помощью русских прошло настолько без сучка без задоринки, что Арон даже рассердился на себя, поскольку раньше не подумал об этой возможности. Он пошел в комендатуру — адрес ему раздобыла все та же Паула, и это, собственно, была последняя услуга, которую оказал ему «Джойнт» (если не считать, конечно, ежемесячных продовольственных пакетов, отказываться от которых он не видел ни малейших причин). После недолгих поисков он уже сидел перед дежурным офицером, который принял его более чем сдержанно. Однако когда он услышал, о чем просит Арон, да вдобавок на родном языке офицера, то начал вести себя так, словно встретил наконец-то своего горячо любимого брата. По словам Арона, на него просто хлынули волны сердечности, даже бутылку водки офицер, подмигивая, извлек из письменного стола, после чего обещал всяческое содействие. Он сказал, что вообще все это не по его части, однако нет сомнений, что Арон не позже чем через три дня получит положительный ответ. «Уж раз мы спасли вашего сына от фашистов, только нечистая сила может помешать нам вырвать его из лап американцев».
Они просидели примерно с час и выпили бутылку до дна, первую рюмку — за удачу, остальные — за разное, например за Одессу, потому что оба они говорили на одном языке, а также просто из взаимной симпатии.
Спустя неделю Арон получил бумагу, согласно которой Марку предоставлялось место в детском доме отдыха, к северу от города, среди леса. В тот же день Арон съездил посмотреть этот бывший помещичий дом. Он собирался навещать Марка почаще, поэтому в первую очередь хотел выяснить, как туда можно добраться. Электричка проходила довольно близко, но от вокзала все-таки был час ходьбы, а потому он решил обзавестись велосипедом и держать его где-нибудь неподалеку от станции.
— Его привезут послезавтра утром, — сказала Паула, — ты куда хочешь, чтоб его привезли? Сюда, в квартиру?
— Да, сюда.
Арон направился к Тенненбауму, который теперь принимал его в любое время, и сказал, что на послезавтра ему нужна машина. Тенненбаум скривился и спросил, уж не считает ли его Арон фокусником.
— Мне нужна машина, — повторил Арон.
— Зачем?
Арон объяснил зачем, после чего Тенненбаум больше ни единым словом не пожаловался на трудности, а, напротив, даже сказал:
— Ну разумеется, машина у вас будет. Я еще не знаю, откуда она возьмется, но послезавтра утром она будет стоять перед вашим подъездом. А почему вы до сих пор не говорили мне, что у вас есть сын?
— И еще одно, — сказал Арон, — я не умею водить.
На другое утро он сунул в карман всю свою наличность — за это время успела набраться весьма значительная сумма — и отправился в «Гессенский погребок». Как и ожидал, он наткнулся там на Кеника и спросил:
— А когда ты, собственно, торгуешь?
— Когда меня здесь нет.
— Так ты ж всегда здесь.
— Вовсе не всегда. Тебе просто так кажется, потому что ты редко сюда заходишь. Ну, чего будем пить?
— Сейчас ничего. У тебя не найдется для меня немножко времени?
— Сколько угодно.
— Мне нужно кое-что купить, но я не знаю, где это продается. А ты знаешь все ходы и выходы.
— Ты что, спятил? — испугался Кеник. — Ты хочешь покупать на черном рынке? По-моему, ты лучше других знаешь, какие цены заламывают эти гады. На черном рынке не покупают, на черном рынке только продают. Неужели я должен тебе это объяснять?
— Твои, что ли, деньги?
Кеник попытался убедить Арона, что уж коль скоро он решил делать покупки таким безответственным образом, то, по крайней мере, ни за что не платить наличными, а попросить у Тенненбаума или поискать у себя в квартире товар для обмена, только так можно покупать по мало-мальски сносному курсу, не то обдерут тебя как липку, сам увидишь.
Арон не принял это предложение, он не желал менять, он желал покупать, и покупать по старинке. Огорченный Кеник не стал больше спорить, он лишь сказал:
— Только чур потом не жаловаться.
И они двинулись в каком-то известном Кенику направлении. Вдруг Кеник остановился:
— Вот мы все идем да идем, а ты мне до сих пор так и не сказал, чего тебе, собственно, надо.
— А разве не все равно?
— Нет, для всякого товара есть свое определенное место.
— Ну раз так, — согласился Арон, — то для начала мне нужен шоколад.
Кеник, по словам Арона, так на него поглядел, будто Арон сказал, что желает купить зеленый самолет в желтую крапинку, он даже схватился за голову и прошептал: «Шоколад!»
И тут у Арона лопнуло терпение. Помощь, на которую он рассчитывал, мало-помалу превращалась в тормозную колодку. Поэтому он сказал:
— Выслушай меня. Одно из двух: или ты хочешь мне помочь, или ты не хочешь мне помочь. Стоит мне только открыть рот, как ты уже падаешь от удивления в обморок или пытаешься убедить меня в обратном. Слушай, перестань. Ну что такого необычного в шоколаде? Покажи, где его можно купить, или я буду искать один.
— Ладно, — сказал Кеник, — я молчу. Но клянусь тебе: я молчу только из благодарности. Только из благодарности я буду молчать насчет твоего безумия.
— Вот и молчи. Итак, где можно купить шоколад?
— Хоть убей, не знаю. Мне надо пораскинуть мозгами.
После чего он решил пойти в обратную сторону, завел Арона на маленькую улочку, которая на первый взгляд смотрелась вполне обычной и даже нежилой. Впрочем, это впечатление сразу исчезало, стоило заглянуть в какой-нибудь подъезд. Во всех подворотнях, во всех подъездах стояли спекулянты и люди, желавшие что-то купить, они говорили вполголоса и провожали каждого, кто проходил мимо, зорким, недоверчивым взглядом, причем пустых подъездов здесь практически не было. Кеник схватил Арона за руку, остановился и сказал:
— Подожди меня, я сейчас вернусь.
Он вел себя так, словно был нянькой при Ароне, а тот ребенком, которого в таких местах нельзя бросать одного. Арон подождал несколько минут — слишком долго, по мнению людей в соседнем подъезде, они покинули свой пост и переместились в подъезд через два дома, а некоторые так и вовсе ушли. Здесь каждый фланер означал возможную опасность, каждый мог оказаться полицейским шпиком и предвестником грозящей облавы. Арон даже позволил себе недоброе развлечение. Он встал в подчеркнуто безразличную, то есть для этих мест особенно заметную, позу перед ближайшей подворотней, чтобы проверить, как поведут себя тамошние продавцы и покупатели. Опыт удался на славу, Арон вполне мог разогнать всю улицу, но предпочел этого не делать, чтобы не навредить собственным делам, а не то и вовсе получить взбучку. По его словам, ему хватило и злобных взглядов.
Кеник вернулся с молодым человеком, одетым в жалкие лохмотья, с пилоткой на голове и сумкой в руках. Арону подумалось, что этот молодой человек, как и он, чувствует себя неуютно в такой обстановке. Когда с ним заговаривали, он заливался краской и опускал глаза от смущения.
Кеник сказал:
— У него есть то, что тебе надо.
— Сколько плиток вы можете мне продать? — спросил Арон.
— У меня их всего-то восемь, — ответил молодой человек, да так тихо, что понять его можно было лишь с большим трудом.
— Может, мы сперва уйдем с улицы? — спросил Кеник. И в самом деле, куда ни глянь, они были единственной группой на улице, а потому тотчас проследовали в ближайшую подворотню, которая как раз только что опустела.
— Восемь, говорите? А сколько стоит одна плитка? — спросил Арон.
— Это голландский шоколад, — сказал молодой человек, опять почти беззвучно.
Арону теперь стало его жалко, но шоколад все равно был нужен.
— Голландский шоколад очень хороший. Значит, сколько?
— Голландский отродясь не был хорошим, — вмешался Кеник.
Молодой человек прокашлялся и, собравшись с остатками духа, сказал:
— Ну, я думаю, одна плитка примерно сто пятьдесят марок.
Цена показалась Арону довольно высокой, но других цен, кроме старых, он не знал и потому вопросительно поглядел на Кеника. Тот закатил глаза, энергично помотал головой и воскликнул:
— Идем отсюда, он просто сошел с ума, найдем и других, он не один на свете!
Арон так и не понял, что говорит в Кенике, искреннее возмущение или профессиональные ухватки торговца, настолько благожелательным был Кеник, кроме того, он не видел возможности выяснить это в его присутствии, что само по себе было крайне неприятно. Вот почему он только и сказал:
— Оставь нас.
Поняв, что командует здесь Арон, а не Кеник, молодой человек достал из хозяйственной сумки плитку и протянул ее Арону, словно предлагая проверить качество.
— Ну, в конце концов, я мог бы и сбросить марку-другую.
— Вот что я вам предложу, — решительно сказал Арон, — я возьму у вас все восемь плиток и дам вам за них восемьсот марок. Идет?
— Идет, — тут же ответил молодой человек.
Кеник сказал: «Господи ты Боже мой!», но Арон уже отсчитывал деньги; молодой человек вручил Арону товар и быстро удалился. Но едва он вышел из подворотни, Кеник расплылся в улыбке, похлопал Арона по плечу и воскликнул:
— Ну, поздравляю!
— С чем?
— Ты торговался как профессионал. Я до последней минуты боялся, что парень передумает. Большого опыта по части шоколада у меня нет, по совести говоря, вообще никакого нет, но готов держать пари, что мы сделали очень выгодную покупку. Не исключаю, что нормальная цена вдвое выше. Просто он еще желторотик.
— Вдвое выше?
Арон выскочил из подворотни и углядел молодого человека уже на весьма значительном расстоянии. Он закричал, замахал и, наконец, припустил следом. Молодой человек, испугавшись, вероятно, что покупатель обнаружил в товаре какой-то брак или считает, что его обжулили, а потому желает расторгнуть уже состоявшуюся сделку или, в крайности, изменить цену, ускорил шаги. Арон несколько раз крикнул ему: «Остановитесь, подождите!» — и с превеликим трудом настиг его. Догнав молодого человека, он запустил руку в карман и сказал:
— Я передумал. Вот.
С этими словами он протянул молодому человеку еще триста марок. Тот даже поблагодарить не сумел, таращился на бумажки, словно от них исходила какая-то неведомая ему опасность. Арон, не оглядываясь, пошел назад.
— Чего ты от него хотел? — спросил Кеник.
— Да так, ничего.
Потом Арон решил купить игрушки. Марк, по его словам, родился в такое неблагоприятное время, что до сих пор не имел ни одной игрушки, если не считать деревянной машинки, которую Арон сделал для него в гетто, но та машинка прожила всего два дня, а больше ничего не было. Арон понятия не имел, какие именно игрушки ему нужны, надо сперва посмотреть, что найдется у продавцов, твердо он знал лишь одно: игрушка должна быть такая, чтоб ее можно было взять с собой в постель. Когда Кеник услышал о таком желании Арона, он вспомнил свое обещание ни во что не вмешиваться. Правда, Арон видел, что это невмешательство дается ему с величайшим трудом.
Кеник долго думал, а потом сказал:
— Игрушек нигде нет, поэтому мы с таким же успехом можем постоять на одном месте. Подожди, я скоро вернусь.
Торговцем, с которым он вернулся на сей раз, оказалась старая женщина, по прикидкам Арона, лет за шестьдесят, при себе у нее ничего не было, даже сумки — и то нет, так что Арон решительно не мог догадаться, где она держит игрушки.
— У вас есть игрушки для продажи?
— Собственно, не для продажи, — сказала она, — я здесь вообще случайно, но, когда я услышала, чего ищет этот господин, то кое о чем подумала. Но с собой у меня, разумеется, ничего нет, у меня всё дома.
— А можно спросить, что у вас есть?
— Да разное, ну, такое, что нужно детям, но все неновое.
— А живете вы далеко отсюда? — спросил Кеник.
— Нет, сразу за углом.
Они отправились вслед за женщиной; подойдя к своему дому, она остановилась и поглядела по сторонам, словно кого-то искала, во дворе она тоже огляделась, но кого ищет, не сказала. У него сразу появилось какое-то странное чувство, говорит Арон, во всяком случае, он попросил Кеника подождать во дворе. Он не считал, что человек вроде Кеника может стать для этой женщины подходящим деловым партнером.
— Вы тоже можете подняться с нами, — сказала она Кенику.
— Да вот он не хочет, — обиженным тоном отозвался тот, — боится, что я куплю слишком дешево.
Женщина улыбнулась, было ясно, что Кеник пошутил, но как отнестись к этой шутке, она не знала. Войдя в квартиру, она провела Арона в комнату, которая по виду несомненно была детской, и смущенно объяснила, что у нее двое внуков, но они, слава Богу, не здесь. Не то поднялся бы страшный рев, если б они увидели, что злая-презлая бабушка продает их игрушки.
Женщина сняла с полки двух плюшевых зверюшек и сказала, что это не продается, они нужны, чтобы засыпать, а из всех остальных игрушек он может выбрать все, что захочет. Для Марка, как говорит Арон, оказалось большой удачей, что детей при этом не было, а то бы он, вероятно, вообще ничего не купил. Итак, он выбрал ящик с кубиками, нескольких индейцев, довольно большой крестьянский двор и, наконец, несколько книжек с картинками. Когда игрушки уже лежали на столе, Арон спросил у женщины, не может ли она уступить ему заодно и сумку, ему отсюда далеко добираться, а тары у него никакой нет. Сумки у нее не оказалось, взамен она предложила взять чемодан, хотя и слишком большой. И Арону пришлось взять чемодан, чтобы не возвращаться сюда еще раз. Под конец он сказал:
— А теперь давайте поговорим о цене.
Женщина еще больше засмущалась и сказала, что понятия не имеет, сколько все это может стоить.
— Лучше сами назовите цену, вы явно разбираетесь лучше меня.
Арон дал ей пятьсот марок и плитку шоколада, хотя был твердо убежден, что она и триста бы охотно взяла, а может, и вовсе двести. Потом она помогла ему уложить игрушки в чемодан.
— Вы наверняка очень хороший человек, — сказала она.
— Ну, не такой уж я хороший, — ответил Арон, а сам подумал, что она осталась довольна деньгами, которые он заплатил, а заплати он еще больше, то и мнение о нем стало бы еще лучше. Впрочем, буквально через несколько секунд он понял, что ошибся, ибо женщина явно думала не о деньгах. Она сказала:
— Кто в такое время покупает игрушки, тот должен быть хорошим человеком.
Арон взял чемодан, попрощался, а Кенику сказал:
— Теперь мне нужен велосипед.
— Велосипед?
— Велосипед.
— Да он просто решил меня сегодня уморить, — прошептал Кеник.
Для начала, прежде чем перейти ко всем велосипедам мира, он просветил Арона на тот счет, что лишь его, Арона, редкостным легковерием, чтобы не сказать наивностью, граничащей со слабоумием, можно объяснить его вполне серьезное убеждение, будто с таким чемоданищем можно спокойно пройти через черный рынок. Во-вторых же, Кеник полагал, что покупки можно сделать и без всякой нервотрепки, если Арон составит список всех нужных ему товаров, после чего отправится восвояси, предоставив остальное ему, Кенику.
— Удобней и быть не может, а вдобавок мы сбережем время и нервы.
Арон не согласился, тем более что ему, кроме велосипеда, теперь ничего не требовалось, а вот довод касательно чемодана показался убедительным. Он был готов отказаться от помощи Кеника, полагая, что уж где-нибудь сумеет подыскать себе велосипед, за большие деньги, которые добыл небезгрешным путем и потому с легкостью мог потратить.
— Ладно, — сказал он, — я отнесу чемодан домой. А ты можешь больше со мной не ходить, ты и без того мне достаточно помог.
— Ты почему сразу начинаешь злиться? — спросил Кеник.
— А разве я злюсь?
Тут вдруг Кеник спохватился, что его ждет одно важное дело, и сказал:
— У меня есть другое предложение. Я управлюсь со своим делом, а ты пойдешь домой и подождешь меня. Я приду примерно через час, и мы вместе пойдем покупать велосипед.
Арон согласился с Кеником, он отнес чемодан с игрушками и шоколадом домой, перекусил и принялся рассматривать картинки в книгах. И часу не прошло, как заявился Кеник с велосипедом, что, впрочем, можно было предвидеть.