Как-то раз, объезжая летней порой один из западных округов нашего отечества, я вынужден был заночевать в селе Сврачево. Оно принадлежит к околии, носящей то же название, что и окружной город. Мой возница, бай Гето Пуяк, отпряг лошадей, постлал сена в телегу и покрыл его дерюгой, — это должно было служить ему постелью. Облокотившись на стойку в корчме местного священника, он опрокидывал один стаканчик водки за другим и при этом препирался с подносившим ему корчмарем, обвиняя священника в скаредничестве за то, что тот не держит настоящего товара, то есть водки покрепче.
— Мало, что ли, на душе у него других грехов? — говорил бай Гето. — Только этого не хватало!
Потом, опрокинув еще стаканчик, сделал кислую мину, громко откашлялся и прибавил:
— Родился разбойником, а его взяли да в попы поставили. Ну какой из него поп, прости господи? Грех один!.. Кто от него какое добро видел? Кого ни окрестит, все такими же угорелыми да озорными вырастают. Кого ни обвенчает, никому счастья нет. Кого ни отпоет, — каждый, глядишь, упырем обернулся. Вот все его художества.
— Что ты, что ты, душа моя Гето! Что ты, голубчик! Батюшка хороший человек. Право, не знаю, за что ты его так… Ну, чем водочка плоха, родной мой? Погляди: так цепочкой пузырьки и поднимаются, — уговаривал корчмарь дядя Кузман моего возницу, цедя водку с такой высоты, что получалась требуемая цепочка пузырьков.
— Будь он неладен и с цепочкой со своей, — сердито ответил бай Гето и, сплюнув сквозь зубы, прибавил: — Вы ведь оба с валахами компанию водите… и как этот бродяга старостой стал, так все село застонало… Уж коли взялись разбойничать, так шли бы в лес и занялись бы этим почтенным ремеслом по-настоящему… А о себе я так скажу: лучше мне в лесу с медведем повстречаться, чем с твоим попом на дороге.
Судя по блеску в глазах бая Гето, эта беседа продолжалась бы и дальше, и я, согласно пословице, утверждающей, что устами младенцев и пьяниц говорит истина, узнал бы кое-что из тех трагедий, которыми полна жизнь Сврачева, если бы внимания бай Гето не отвлекло некое происшествие. Одна из его лошадей вдруг громко заржала, и из конюшни послышался стук копыт. Бай Гето побежал узнать, в чем дело: оказалось, что жеребец попа отвязался и стал лягать его Буланого. А Буланый у бай Гето бы правой лошадью в паре. Это происшествие еще больше обозлило бай Гето против попа, по адресу которого хлынул целый поток крепких эпитетов и всяческих поношений. Он не прекратился даже после того, как бай Гето улегся в телегу на ночь. Видимо, водка, — хоть, по его словам, и плохая — все же утолила его голод, так как он лег, не поужинав, и вскоре из телеги раздался такой богатырский храп, что, пока я закусывал, сидя у дверей корчмы, мне все казалось, будто где-то на соседней лесопилке работает какая-то огромная пила.
Наступило утро, пора было ехать дальше. Я собрался и сел перед корчмой пить черный кофе, поданный мне дядей Кузманом. Тем временем бай Гето смазал колеса телеги дегтем, починил расшатавшиеся спицы, запряг лошадей и предстал передо мной с кнутом в руке. Наклонив голову направо и указав глазами на телегу, он коротко объявил:
— Едем!
Надо вам сказать, что это было первое слово, которое я от него услышал за целое утро, с тех пор как встал. Всю работу с телегой и лошадьми он проделал молча, угрюмый и хмурый, не забывая, впрочем, через каждые две минуты сплевывать сквозь зубы. Это была одна из самых постоянных его привычек. Молча вывел он лошадей из конюшни и, поставив их у передка телеги, начал запрягать; молча кинул им под ноги сена, молча отвязал от задней оси ведерко с дегтем, потом опять повесил его на место; молча взял топор и постучал по телеге в тех местах, которые нуждались в починке; молча мигнул малому, чтобы тот вынес ему стопочку раскритикованного вечером напитка; молча опрокинул эту стопку себе в глотку; потом, уже сидя в телеге, все так же молча взял вожжи, привстал и стегнул лошадей кнутом, завязанным многочисленными узлами.
Корчма священника стоит у самой околицы, и нам надо было проехать через все село, чтобы выехать на дорогу. Со всех сторон — и слева, и справа — бай Гето приветствовали знакомые: «Счастливого пути, Пуяк!», «В добрый час, Гето!» Вместо ответного приветствия бай Гето поворачивал голову то направо, то налево, ударяя кнутом то правую, то левую лошадь. Мне стало жаль бедных животных, владелец которых усвоил столь странный способ отвечать на добрые напутствия знакомых, и я сказал ему:
— Зачем ты бьешь коней, бай Гето? Ведь они и так бойко бегут. Пожалей их.
— Да как их не бить, бездельников? Им бы пашами в Стамбуле родиться, — ответил бай Гето и, еще раз сплюнув сквозь зубы, яростно завертел кнутом.
Лошади рванулись и помчались вперед. Я, конечно, ничего не сказал по поводу философии бай Гето относительно обмена ролей между наделенными даром речи и бессловесными тварями.
Мои размышления на эту тему были прерваны резким выкриком бай Гето, словно кто ткнул его колом в бок. При этом он не упустил случая сделать чувствительное внушение лошадкам с помощью кнута, чтобы сорвать на них зло. Не зная, чем вызван этот приступ гнева, я приписал было его действию утренней стопочки, но вскоре увидел, что ошибся.
— Чтоб сам сатана тебя в преисподней встретил, бес проклятый! Чтоб тебя крючьями туда затащили, черкес, разбойник! — загудел бай Гето протяжно.
Затем, послав еще несколько сильных выражений по адресу какого-то неизвестного, опять сплюнув и хлестнув лошадей, он стал поспешно сворачивать в сторону. Всмотревшись пристальней, и заметил, что навстречу нам в облаке пыли скачет всадник. Не считая это обстоятельство достаточным основанием дли того, чтобы сворачивать с дороги, я не без удивления осведомился у бай Гето, почему он так поступил.
— Не видишь разве, что сам дьявол мчится нам навстречу? — обиженно ответил бай Гето, указывая кнутом на всадника.
— Какой дьявол, бай Гето? Что с тобой? В уме ли ты? — спросил я возницу.
«На самом деле, — подумал я, — уж не свихнулся ли он от этих вечных выпивок?»
— Да вон он, дьявол. Неужто не видишь? Весь как есть перед нами, проклятый… Разве к добру попа встретить? А ведь это такой поп, что его сам сатана боится!.. Сколько народу догола раздел, сколько христианских душ загубил… И меня — вот как я есть перед тобой — бобыля, и того не пожалел: ровно двести тринадцать и три четверти гроша у меня выманил, ободрал как липку; легко сказать, четыре тюка козьих шкур, ровнехонько пятьдесят восемь штук купил, а денежки — пиши пропало; от него сроду еще никто гроша ломаного не видал. Пусть на шею их себе повесит и в пекле красуется!.. Да разве он меня одного обидел? Кого ни увидит, сейчас оберет. Из-за него все сврачевцы, да и из окрестных деревень словно пескари на сковородке жарятся. Вертит ими, как хочет!
Для наглядности бай Гето повертел в воздухе указательным пальцем правой руки и продолжал:
— У скольких скотину и домашнюю утварь за проценты продал, у скольких пашню и луга отнял, сколько домов разорил, сколько детишек плакать заставил разбойник этот вместе с кметом. Но, коли есть на небе господь, он, — может, хоть и не скоро, — а только за все взыщет, не простит!..
Пока бай Гето сообщал мне эти факты из биографии сврачевского священника, последний уже поравнялся с нами, и я кинул на него взгляд, желая рассмотреть набожную физиономию столь знаменитого священнослужителя. Под батюшкой была прекрасная, крупная гнедая лошадь. Крепкую ременную узду украшали желтые бляхи. К седлу, покрытому грубошерстным сукном темно-пепельного цвета, были приторочены переметные сумы. Потником служил синий коврик из козьей шерсти. Батюшка сидел на коне так ловко и непринужденно, что ему могли позавидовать многие кавалеристы. Он едва касался желтых стремян носками сапог, доходивших ему до колен. На нем были узкие белые брюки из абы и узорчатый кафтан. Красивый лиловый пояс обхватывал его могучую поясницу. Поверх всего был накинут длинный белый балахон из абы, без рукавов. Ворот холщовой рубахи стягивали два белых пеньковых жгута. Черная как смоль, взлохмаченная борода до самых ушей придавала ему вид дикой мужественности. Довольно длинный нос с горбинкой напоминал орлиный клюв. Над черными, горящими, как уголь, глазами изогнулись черные брови, такие густые и широкие, что вполне могли бы служить порядочными усами какому-нибудь юноше. Концы их на висках загибались кверху. Высокий, правильной формы лоб был полуприкрыт черной меховой шапкой. Кроме спускающихся на плечи растрепанных волос да косматой бороды, ничто не указывало на духовный сан верхового. У него не было ни одного седого волоса. Он был высок ростом, широкоплеч. Обветренное, загорелое лицо его дышало здоровьем. Левой рукой он крепко натягивал поводья, а в правой вертел черкесскую плеть. Спереди на седле я заметил кобуры, но имелись ли в них пистолеты и были ли они заряжены, этого сказать не могу. Лошадь священника шла быстрым, ровным аллюром, представлявшим собой нечто среднее между галопом и быстрой иноходью.
Занятый изучением наружности батюшки, я забыл о своем вознице, о съехавшей с дороги телеге и о лошадях. Шум и треск, сопровождаемые руганью бай Гето, заставили меня очнуться. С великим удивленном увидел я, что Буланый сильно брыкает в передние колеса накренившейся на пригорке телеги.
Не имея времени раздумывать над нашим критическим положением, я решил выбраться из повозки, и еще не успел спустить ноги, как в мгновение ока очутился на земле. Поэтому я не заметил, как Буланый вывернул и сломал дышло, как он разорвал супонь и как сам Гето вылез из телеги.
Вся эта вереница событий дошла до моего сознания только после того, как ругательства, щедро изливаемые бай Гето по адресу всадника, вернули меня к действительности. Прежде чем отряхнуть пыль, в которой я вывалялся, я стал искать глазами священника, но тот уже ускакал далеко и промелькнул где-то у въезда в село.
Бай Гето тяжело вздохнул.
Наша несчастная встреча со священником произошла недалеко от села, как раз против въезда в него. На расстоянии брошенного камня от места катастрофы, по ту сторону дороги, виднелось уединенное человеческое жилье, также принадлежащее селу. Да не подумает читатель, что это был дом, пастушья хижина или что-нибудь подобное; нет, это была водяная мельница, составляющая главный предмет моего повествования. Именно с этой мельницы к нам пришла помощь.
Сперва оттуда прибежало одно маленькое человеческое существо и с таким усердием стало предлагать свои услуги, словно несчастье постигло его собственного ребенка или родного брата.
Прежде чем продолжать свой рассказ, я хочу познакомить читателя с этим сострадательным человечком.
Дедушке Колю, по прозванью «Божья Коровка» (его имя и прозвище мы узнали позже), на вид было лет пятьдесят с лишним. Мне сразу бросилась в глаза его тяжелая, слегка кивающая голова. Ростом он был с двенадцатилетнего мальчика, ноги имел короткие и тонкие, как мотовила, тело маленькое, тощее, плечи высокие и сутулые, отчего казался если не совсем горбатым, то сгорбленным. Из засученных, рваных, почерневших от ветхости и пота рукавов выглядывали сухие, как щепки, натруженные руки. Кожа их — и по цвету, и по шершавости — напоминала истертую ярмом кожу на шее буйвола, а выше локтей была темно-оранжевая, как новая подошва. Босые ноги дедушки Колю, обнаженные до колен, были так же черны, так же огрубели и потрескались, как и руки. Он прибежал к нам на помощь, бросив работу по починке мельничной плотины. Узкие обтрепанные брюки, засученные выше колен, когда-то белые, от времени и бесчисленных заплат утратили свой цвет. Подвязаны они были пеньковой веревкой с железной пряжкой. И мне до сих пор сдается, что пряжка эта была либо от недоуздка, либо от подпруги. Я описал вам брюки дедушки Колю, поэтому не спрашивайте о его рубахе: сами можете представить себе, какова была она. Скажу только, что от ворота ее остался всего лишь лоскуток, производивший впечатление налепленного на шею пластыря, а от обеих завязок на груди сохранились только остатки левой, так что впалая, тощая грудь дедушки Колю была обнажена, поражая сходством с морщинистым мешком волынки. Кадык сильно выдавался вперед, а в ямке между двумя выпирающими сухожилиями вполне могло поместиться гусиное яйцо.
Лицо у дедушки Колю было продолговатое и не то что загорелое, а прямо черное. Белые брови свисали вниз, как и белые усы, скрывавшие рот. Маленький нос был слегка приплюснут. Глаза — навыкате, темно-серые, влажные, с лишенными ресниц красноватыми веками. Лоб у него был не велик и не мал, но казался узким от многочисленных морщин, по которым физиономист сумел бы прочитать весь жизненный путь бедного старичка. Голову дедушка Колю брил, а самую макушку прикрывал засаленной красной шапочкой, какие носят все крестьяне этого уезда.
Что у дедушки Колю не было ни одного переднего зуба, это я могу утверждать наверное, так как видел собственными глазами; жевал он, вероятно, кое-какими уцелевшими коренными. Передние выбил ему дядя последнего местного турецкого помещика, Дели-Омер-бей, за то, что дедушка Колю нечаянно наступил на его охотничью собаку. Дедушка Колю с самого рождения был наследственной собственностью помещика и состоял при нем до самого освобождения в качестве посыльного, работника, раба. В наследство от хозяев, турецких помещиков, дедушке Колю досталось еще одно увечье: левое колено было у него повреждено в суставе, от чего он не только кособочился при ходьбе, но выбрасывал левую ногу так, что она поминутно описывала вокруг него кривую. Колено он вывихнул, таская на закорках старшего брата последнего помещика, Кадри-Муза-бея. Бею было лет двенадцать: он любил кататься верхом на дедушке Колю, погоняя его кнутом, как лошадь. Спускаясь однажды с беем на спине по крутому обрыву, бедный дедушка Колю получил такой удар по голове, что у него потемнело в глазах, и он упал без сознания. Падая, он вывихнул колено, но бей остался невредим. Правда, мастер на все руки, дедушка Моно из Новосельцев вправил вывих, зажав ногу в дощечки, однако, не знаю почему, больной хоть и выздоровел, но остался хромым и кособоким.
Кроме этих двух бросающихся в глаза увечий, к которым дедушка Колю так привык, словно с ними родился, были у него и другие, так сказать, второстепенного значения. Их он тоже получил на память от своих хозяев в качестве новогодних или праздничных подарков. Так, однажды на Николин день черный жеребец бея откусил дедушке Колю правое ухо, и ему приходится теперь довольствоваться одним левым да уцелевшей половиной правого. Правая бровь дедушки Колю была рассечена камнем, который был пущен молодым беем из пращи; это произошло накануне пасхи; рана скоро зажила, но остался рубец в виде медной монетки, окаймленной рябинами. Вдоль левого плеча, до самого предплечья, тянулся шрам от рубленой раны, длиной с ящерицу: эту рану нанес ему главный повар бея, Бекри-Мустафа, только за то, что дедушка Колю нечаянно разбил глиняную миску с простоквашей; повар запустил в дедушку Колю ножом, которым рубил мясо, и рассек ему плечо; дело было под Новый год, во время рамазана. О других сувенирах дедушки Колю — третьестепенного и еще меньшего значения — я умолчу…
Мученьям дедушки Колю удивляться не приходится: долго жил, оттого и помучиться пришлось. Ужо по пятому году испытал он силу господского кнута, — отведал горечи рабства. Кто интересовался его свободной волей, которую он оставил в утробе матери, выходя на белый свет? От кого мог он услышать о том, что люди рождаются и умирают равноправными? С тех пор как он себя помнил, он знал одно: право в руках сильных и богатых, а труд, муки и страдания приходятся на долю слабых и бедных, на долю рабов! И дедушка Колю примирился с участью, уготованной ему богиней судьбы. Он привык страдать. Привык страдать и терпеть то, что на его глазах терпели все такие, как он: и мать, и отец, и братья, и дядя, и тетка, и крёстный, и вообще все рабы. Он собственными глазами видел, что на свалках растут только плевелы, крапива да белена, и знал, что первых истребляют та ненужностью, вторая жжется, а третья полна горечи и яда. Так разве он виноват, что вырос на свалке?
Еще несколько слов, чтобы дорисовать портрет. Голос у дедушки Колю был тонкий, пискливый. Говорил он протяжно, и при этом казалось — слезы вот-вот брызнут у него из глаз, словно он причитал, оплакивая свое скорбное прошлое, как женщины плачут и причитают у нас на кладбищах.
У дедушки Колю была странная привычка. Куда бы он ни шел, где бы ни находился, губы его все время шевелились. Словно он все что-то шептал. Разобрать нельзя было ни слова; он просто разговаривал сам с собою. Иной раз беседа эта сопровождалась мимикой: то поднимет правую руку с растопыренными пальцами ко лбу, шевеля мизинцем и безымянным, то вдруг сверкнет глазами, словно чем-то удивленный, то, сощурившись, начнет поводить левым усом, то примется вскидывать руку. Я охотно извиняю эту привычку, если она помогала ему отвлекаться от тяжелых воспоминаний!
Дедушка Колю женился еще тридцать лет назад. Хозяйка его, бабушка Перва, была из крепостных того же помещика. Пятнадцать лет у них не было детей, а потом семь лет подряд каждый год рождалось по ребенку. Коли господь начнет посылать, так не станет спрашивать, ни чей ты сын, ни где живешь!.. Из семерых выжили только трое. Остальные померли. «Чем тут мучиться, — говорила бабушка Перва, — пусть лучше туда идут; богу, верно, тоже нужен народ для его помещиков». Не знаю — может, она была права!
Прошу прощения за то, что так долго задерживал ваше внимание на дедушке Колю. Но это, может быть, единственное воспоминание о нем. По крайней мере я не думаю, чтобы имя его поминалось в церкви. Там задаром не поминают, а книг для записи в кредит попы не держат.
Продолжаю рассказ о своих приключениях с баем Гето.
Когда дедушка Колю подошел к нам с предложением своих человеколюбивых услуг, Буланый весь дрожал.
— Ах ты, батюшки! Экая оказия! Скажи на милость! Беда стряслась какая! — запел своим тонким голосом дедушка Колю, подошел к лошади, посмотрел на нее удивленно, прищурился, тихонько присвистнул и покачал бритой головой.
— Порча… Дурной глаз!.. — прошептал он.
— Чтоб ему лопнуть… — сердито промолвил бай Гето, имея в виду глаз батюшки.
Дедушка Колю не видел нашей кем речи со священником; поэтому, услышав проклятие бай Гето по адресу злого глаза, он поднял на моего возницу вопросительный взгляд.
— От встречи с дьяволом не жди добра! — прибавил бай Гето, чтобы ввести дедушку Колю в курс дела, и тотчас плюнул сквозь зубы.
— С каким дьяволом? — блеснув глазами, спросил дедушка Колю, еще более озадаченный этим лаконическим объяснением.
— А с таким! С самим нечистым, что вот здесь жив-живехонек верхом на лошади проскакал, — пояснил бай Гето, беря в руки оба конца разорванной супони. — Со сврачевским попом!
Дедушка Колю, уже поднявший было руку, чтоб осенить себя крестным знамением при упоминании о нечистом, теперь, когда личность последнего была установлена, застыл с поднятой ко лбу рукой.
Поняв, наконец, о ком идет речь, он своим пискливым голосом успокоительно промолвил:
— Э-э-э, братец, вон какое дело! Так что ж ты, коли попа встретил, колена не преклонил?
— И рад бы в рай, да грехи не пускают. Разве успеешь, коли он ровно змей летит!.. Я еще колена не преклонил, а уж Буланый дышло переломил! — ответил бай Гето.
Тут дедушке Колю стало ясно, что надо что-то сделать: удивлением да балясами беде не поможешь. Он опять уставился на Буланого. Тот все дрожал. Тогда дедушка Колю повернулся к мельнице и, приложив руки ко рту трубой, закричал:
— Перва-а-а, Перва-а-а, пойди сюда!
Через несколько мгновений из дверей мельницы вышла старая оборванная женщина; Видя, что она идет с пустыми руками, дедушка Колю крикнул:
— Лошадь заболела от сглаза. Принеси, что нужно.
Бабушка Перва пошла обратно и вскоре показалась опять с котелком воды в правой руке, зеленой миской и яйцом в левой. Следом за ней появилась еще одна старуха. Сгорбленная, она еле передвигалась, опираясь на посох. Время от времени она останавливалась и приставляла левую руку к глазам, чтобы лучше рассмотреть нас. Заметив ее, дедушка Колю снова крикнул:
— Иди, иди сюда, тетенька Митра. Ты больше понимаешь в порче. И рука у тебя легче.
Старушка эта приходилась теткой бабушке Перве и славилась по всему селу искусством врачевания. Что у кого ни случится: ребенок ли заболеет, напорется ли кто на что, злым ли ветром кого прохватит, на скотину ли хворь нападет, — все посылают за бабушкой Митрой. Всякую болезнь она понимает, каждой травки знает силу. И колдовство умеет развеять, и порчу отвести, и пупок перевязать, и от простуды растереть, и коров яловых так кормить, что-б они стельными стали, — ну все, все! «Кабы, не наша бабушка Митра, полсела вымерло бы», — говорили сврачевцы, и с полным основанием, так как действительно видели от нее добро.
Когда бабушка Митра подошла к нам, оба крестьянина почтительно отступили в сторонку из уважения к ней, то есть к ее знаниям и способностям. Быстро оглядев место катастрофы, она остановила взгляд на Буланом. Молча взяла из рук бабушки Первы яйцо и миску, встала перед мордой Буланого, приставила яйцо ему ко лбу, между глаз, впилась в них взглядом и пробормотала сквозь зубы:
— Дурной глаз на камень глядел. Камень разбейся, а сглаз развейся!
Прошептав свою ворожбу трижды, бабушка Митра ударила коня яйцом по лбу; яйцо разбилось, и его содержимое стекло в подставленную миску. Бабушка Митра обмакнула в нее пальцы и помазала Буланому лоб и виски. Потом схватила котелок и выплеснула всю воду в глаза коню. Буланый вздрогнул, фыркнул и встряхнул мокрой головой. После этой операции он как будто успокоился, присмирел. Бабушка Митра приступила ко второй операции. Она протянула правую руку, пригнула к ладони два средних пальца, сблизила указательный с мизинцем и поглядела на бабушку Перву. Та, сейчас же догадавшись, наклонилась, подняла с земли соломинку и подала ее бабушке Митре. Поместив эту соломинку между обоими пальцами, та, опираясь на посошок, подошла сбоку к лошади и перекинула соломинку ей через спину. Потом подняла соломинку теми же двумя пальцами и опять кинула ее через спину лошади. Она проделала это три раза, все время что-то шепча, но что именно, я не расслышал.
Совершив эти действия, смысл которых был понятен ей одной, бабушка Митра, ни слова не говоря, повернулась и, по-прежнему опираясь на посошок, побрела обратно на мельницу. Бабушка Перва, взяв котелок и миску, отправилась вслед за ней. Бай Гето достал из телеги сенца, привязал лошадь к задней перекладине телеги и дал это сено ей. Дедушка Колю принялся рассматривать сломанное дышло, и по движению правой руки его и шевелению левого уса я мог заключить, что он прикидывает, как бы исправить повреждение.
Но предоставим дедушке Колю с баем Гето чинить, как знают, сломанное дышло и порванную супонь и перенесемся к дедушке Колю на мельницу.
Мельница дедушки Колю стояла у затона, чуть не в самом русле речушки. Берег был сильно размыт и усеян камнями — и мелкими и довольно крупными. Я сразу понял, что речушка эта вздувается от ливней и становится тогда достаточно сильной, чтобы ворочать большие каменья. Было даже удивительно, как не снесло до сих пор всю мельницу дедушки Колю, такую крохотную, низенькую, полуразвалившуюся — жалкую игрушку водоверти. Крыша у нее была соломенная, стены плетеные, обмазанные навозом. На воротах девяносто девять латок, а жолоб почти совсем сгнил и позеленел от старости. С того боку, что выходил на реку, почти весь фундамент был подмыт, так что мельница накренилась, как знаменитая башня в Пизе. Правда, на каждом шагу виднелись следы мучительных усилий дедушки Колю, пытавшегося своими натруженными руками предотвратить окончательное разрушение, но, к сожалению, усилия эти мало помогали. Здесь торчит деревянная подпорка, приколоченная разнокалиберными гвоздями, тут пролом в стене заложен гладкими, отполированными рекою камнями: дальше — свежие пятна коровьего навоза и глины или прибита какая-нибудь дощечка, заменяющая не то камень, не то часть плетня, не то замазку… Что могут сделать две слабые руки? Заниматься ли им починкой здания, или зарабатывать тяжким трудом на одежду и кусок хлеба, которых ждет голодная и раздетая семья, да на выплату податей? За что приняться в первую очередь?
Внутрь мельницы я не пошел, побоялся, что пол там тоже ненадежный, как вся постройка. Слышал только, как стучало колесо, но мололось ли что-нибудь и что именно, не видел.
Я остановился у задней стены мельницы, возле самой плотины, там, где вода вливалась в позеленевший жёлоб. Остановился и окинул взглядом местность — тот ландшафт, что окружал владения дедушки Колю. Окинул взглядом, говорю я, но не подумайте, что мне захотелось насладиться красотой природы или помечтать под журчание речных струй. Отнюдь нет. Я слишком трудно мирюсь с контрастами мироздания. С одной стороны, потрясающее зрелище крайней нищеты и лишений, с другой — холодное бесчувствие природы к человеческим страданиям!.. Не ждите от меня описаний того, как приятен был воздух, как сверкала, извиваясь, река, как благоухали травы, как заливались соловьи и другие пернатые. Я мало понимаю в этих вещах и потому могу наделать ошибок, говорю я, так как если начну описывать все подряд, то едва ли умолчу о волчице и дурмане, о вонючих зеленых лужах, об отвратительных жабах и гадах, которыми они кишат, о карканье надоедливых галок, о полуголых, перепачканных детишках дедушки Колю, бродивших по пояс в зловонной грязи, и об его осле, который с философским спокойствием пасся на жнивье возле мельницы.
Я огляделся, но не увидел поблизости ни бабушки Первы, ни бабушки Митры. Тогда я лег ничком в траву — немного отдохнуть. У меня было тяжело на душе. «Отчего судьба — такая злая мачеха! — думал я. — Отчего одному она благоволит, а другому — не тут-то было? Зачем все эти муки, страдания, противоречия в полном лжи мире? И вообще, зачем этот мир? Почему между людьми, в отличие от животных, такое неравенство? Ведь они существа разумные, а не какой-нибудь бессловесный скот! И вдруг эти жестокие муки!..»
Углубленный в размышления над этими неразрешимыми вопросами, я вдруг услышал поблизости человеческий голос. Прислушавшись, обнаружил, что говорящий находится в заросли ивняка. Войдя в нее и раздвинув ветви, увидел на берегу, под обрывом, у излучины реки обеих старушек. Бабушка Перва стояла в воде и, зажав между колен перёд рваного платья, колотила деревянным вальком мокрое белье; часть его лежала на камне перед ней, уже выстиранная и скрученная в жгуты. Сзади платье ее полоскалось в воде. Против нее, поникнув головой и сгорбившись, сидела на камне бабушка Митра. Посошок неподвижно застыл в ее руке. Она ничего не делала, да и какой работы ждать от такой древней старухи? К тому же имей она даже возможность работать, так и то пальцем не пошевелила бы в этот день: ведь были «горештники»! В такой праздник бабушка Митра нитки в иголку не вдела бы, будь у нее даже хорошее зрение. А бабушка Перва продолжала делать свое дело: возьмет штуку белья, прополощет, выжмет своими крепкими руками и давай колотить вальком. Снова выполощет, перевернет, скрутит жгутом и опять колотит.
Я подкрался поближе, притаился за ивами так, чтоб меня не было видно, и стал прислушиваться к разговору.
— Вот какие дела, Перва, племяннушка моя милая. Плохо это, плохо, да ничего не поделаешь: кто может знать, что его ждет? Этого знать нельзя… Кабы человек знал, когда ему помереть суждено, он бы сам себе могилу выкопал… Да это дело божье… На все его святая воля… Как он хочет, так и будет! Вот хоть меня взять, тетку твою: родилась я на свет по волей божьей — и живу… И не прибирает меня господь… Не надо бы вовсе родиться мне на муку мученскую!.. И от турок, и от хвори, и от бедности, и от злых людей… А вот живу, да и только… Хорошего в этом ничего нет. Да, видно, уж так на роду мне написано!
Так рассуждала бабушка Митра. Бабушка Перва занесла было валек над бельем, но остановилась и, пристально глядя на тетку, сказала:
— Знаю, тетенька, знаю. Как не знать!.. Помню об этом, да все что-то здесь, под сердцем, сосет!.. Горько мне и обидно… Ну, неужто, к примеру сказать, не довольно того, что мы от турок, от басурманов натерпелись… Так нет: теперь свои, христиане, зло сделать норовят. За что они нас обижают? Чего от нас хотят?.. Что они, богатство какое у нас нашли или здоровью нашему, позавидовали?.. Не знаю. Обзавелись мы этой развалиной, — так ты же знаешь, каких мучений стоило нам добыть ее… И им известно — тут ведь выросли… А отнять хотят! Мы ее, к примеру сказать, всю жизнь горбом зарабатывали, чтоб было где на старости лет, голову приклонить… Ну, да что о нас толковать. Да ведь у нас дети… Состарила нас работа, иссушила, так хоть им кров над головой оставим… Зверь, и тот, — медведя ли взять, волка ли, лисицу ль, — приюта ищет и своим детищам логово готовит: среди скал, либо в пещере, либо в какой ни на есть норе… Так нешто наша развалина больше норы? Да ее ногой пни — она рассыпется… Ан нет: и из нее-то нас выжить хотят!
Бабушка Перва прервала стирку, выпрямилась и судорожно перевела дух, словно глотая слезы. Я их не видел издали, но по тому, каким глухим, сдавленным голосом произнесла она последние слова, понял, что слезы против ее воли прорвались наружу. Потом бабушка Перва опустила засученный рукав на правой руке и приложила его к лицу. Для того ли, чтоб отереть пот со лба или влагу, выступившую на глазах, не знаю…
— Не пойму я, тетенька, — продолжала она, — только думается мне: не к добру это. Вчера вечером, не успела я развешанные простыни с шеста снять, вдруг что же вижу? Откуда ни возьмись сыч, будь он неладен, вылетел из сучьев, шасть на конек и давай: бу-у-у! бу-у-у! У меня мороз по коже! Колени подгибаются, голос отнялся — просто онемела! Потом маленько опамятовалась, пришла в себя, — только тут так вот и трепыхается, будто змея в сердце впилась. Глянула на крышу — он все там. Взяла я камень, дай, думаю, кину; а он: ха-ха-ха-ха-ха! Захохотал и на плотину улетел.
Бабушка Перва помолчала, потом, наклонившись, взяла новую штуку белья. Пополоскала в воде, кинула на камень, зажала конец между колен и, махая вальком, продолжала:
— А еще сны, тетушка Митра, сны, сны, нелегкая их возьми! Просто страсть!.. И сейчас вся, как лист, дрожу. Третьего дня ночью, с пятницы на субботу, как раз под первый день «горештников», такой страшный сон мне приснился, что прямо волосы на голове шевелятся, как только вспомню… В озноб бросает, не согреешься никак… Кто что ни говори, а сон тот не к добру был.
При этих словах бабушка Митра подняла голову и кинула на племянницу быстрый взгляд. Она знала толк в снах, умела объяснять их и поэтому приготовилась внимательно слушать.
— Приснилось мне, — начала бабушка Перва, — будто мы в лесу. Только это не лес как лес, нет, а пусто в нем, пусто и темно-темно, — ни зги не видать. И поднялась вьюга, буря. Ну прямо земля дрожит! Вдруг что-то как треснет, да так страшно, что у меня во сне в ушах зазвенело. Оглянулась я — что такое? А это гора треснула. Гляжу, что-то светится, длинное, большое, страшное, искры так и сыпятся, так и сыпятся! — Для убедительности бабушка Перва растопырила пальцы над водой. — Вдруг оно в змея превратилось: глаза огненные, из пасти и ноздрей пламя так и пышет, так и пышет… Зажмурилась я от страха, а как открыла глаза, гляжу — уж вместо одного два змея, — да как примутся вертеться, скакать… Я просто обомлела! Искры сыпят крупней рыбьей чешуи, и каждая чешуйка в змееныша превращается! Страсть сколько этих змеенышей — вся гора ими кишит! Вдруг, уж не знаю как, показалось мне, будто у чудовищ этих головы человеческие: глаза кровью налитые, длинные языки высунуты. Гляжу, гляжу: батюшки, да народ-то все знакомый! Кого же я вижу? Кмета, батюшку, Кузмана-корчмаря, учителя сельского, наших чорбаджий… Они самые, как сейчас у меня перед глазами. Спускаются вниз — прямо к нашей мельнице. Не помню уж как, только и я там очутилась. Окружили они мельницу и давай по ней ползть, ровно гусеницы по дереву плодовому. Муж — вилы в руки и ну их охаживать, а они еще сильней налетают, да сверху, как воронье на падаль! Уж он колол их, колол, — из сил выбился и упал! В глазах у меня помутилось, я тоже упала!.. И будто понесли меня на кладбище, хоть мертвую, а в полной памяти. Хочу я с носилок слезть, да держат меня так, что я еле дух перевожу! «Стойте, — говорю им, — я хочу полотно взять, которое для того и приготовила, чтоб на мертвую на меня покровом положили». А они и слушать не хотят! Заплакала я, стала их просить, чтоб полотно взяли. Оно, мол, в сундуке, под ткацкой чесалкой, рядом с новой абой, что я в прошлом году сваляла… Они — хоть бы что! Заплакала я навзрыд: стало мне невтерпеж! Столько лет к смертному часу берегла, а хоронят меня в таких лохмотьях. Как же я в таком виде туда покажусь?.. Уж о стыде не говорю, да грех-то какой! Вот, скажут, и покрывала даже нет, как у людей!
Бабушка Перва выпрямилась и тяжело вздохнула. Казалось, она наяву переживает все виденное во сне. Для того ли, чтоб передохнуть или чтоб припомнить, что было дальше, она остановилась, отвела мокрой рукой упавшие на глаза волосы, отерла локтем потный лоб, опять подобрала влажное платье и продолжала:
— Полетели мы в тучах, а они густые, черные нависли! Да все волнами, волнами ходят. Глядь — ни земли, ни неба нет, все тучами покрыто… Вдруг представилось мне, что тучи — не тучи, а тени человеческие. Бледные, тощие, с выпученными глазами… Длинные волосы распущены… И не шагают, а летят, будто по воде плывут! Все покровами погребальными увиты!.. Тут я опять о полотне своем вспомнила. Упросила, чтоб к речке меня спустили — сундук открыть; знаю ведь, где оно: собственными руками положила. Протянула руку, а его нет!.. Дальше не помню, что было, — из памяти вон! Померещилось мне, будто в темноте мельница наша передо мной. И все выше, выше вода — до самой кровли! Да мутная такая — бежит-журчит, словно по жёлобу. А хозяин-то мой на крышу залез, на самом коньке висит, еле держится. Вот уж вода и крышу залила, и ему по колено, по пояс, по грудь, по горло!.. Стал он захлебываться. То под воду уйдет с головой — и нет его, то опять вынырнет. А вода прибывает да прибывает, все выше да мутнее. То завертит его, то вглубь утащит!.. Вдруг вижу: в руках у меня полотно. Мое полотно, для покрова!.. Кинула я ему край, чтоб ухватился, а оно коротко — не достает! Наклонилась я над самой водой… «Держи», — говорю… А он как сверкнет глазами, да за голову схватился. И показалось мне, будто голова его раздувается, как пузырь, а внутри-то клокочет, клокочет, будто в горшке на огне. Пузырь еще больше раздулся, да как лопнет!.. И потекло из него что-то — кипит, бурлит. Потекло, потекло да в реку. И вода в реке покраснела, вся кровавая стала. Он опять стал тонуть, а меня тени потащили, и я с ними полетела…
Бабушка Перва умолкла и, словно окаменев с поднятым вальком в руке, уставилась глазами в одну точку. Никак не могла вспомнить, что было дальше. Все словно тонуло в тумане, неясное, неопределенное… Кончился на этом сон или нед она сама не знала. Видимо, устав держать валек, старуха положила его на камень, поверх белья. Это движение заставило ее вернуться к действительности, и она, еще раз вздохнув, прибавила упавшим голосом:
— Такой сон не к добру, сама знаю. Кто тут что сказать мне может?
Бабушка Митра выслушала рассказ от слова до слова, глазом не моргнув, пальцем не пошевелив. Казалось, она грезит наяву. Потом, словно очнувшись, откашлялась, покачала головой и промолвила:
— Видишь ли, Перва, дочка милая… Случается, конечно, что врут сны… Но этот… в ночь на субботу… Уж и не знаю, что тебе сказать… Только дай бог, чтобы добром обернулся…
Бабушка Перва окончила стирку и вытащила белье на берег, чтобы разостлать на лугу. Наклонилась, отжала мокрый подол своего платья и принялась выжимать белье.
Бабушка Митра поглядела на солнце и, опершись на посошок, встала. Больше она не сказала ни слова. Я тоже поднялся и, прячась за ветвями ивняка, стал пробираться к мельнице. Там я сел на полуотесанный ствол бука, из которого, видимо, готовили жёлоб. До меня, донесся голос бай Гето, разговаривавшего с дедушкой Колю. Так как они шли по направлению ко мне, слова их становились все яснее. Прислушавшись, я разобрал следующее:
— Чуть не весь божий день провозился со мной. Добрый ты человек, да зачем же мне у тебя хлеб отнимать?.. Только, знаешь, дедушка Колю, добрый ты, братец, да сам добра не увидишь! Я сколько лет добро делал, а счастья не знал. Так уж оно повелось, с тех пор, как свет стоит! Может, там, наверху… когда-нибудь… А здесь — на этой земле горемычной… ничего не жди хорошего.
По привычке бай Гето плюнул сквозь зубы, а дедушка Колю ответил:
— Конечно, Гето… Это ты правильно говоришь… Только я, к примеру сказать, так понимаю: делай добро, а там будь что будет…
Наконец они подошли так близко, что бай Гето заметил меня. Он подмигнул мне, чтоб я вставал, и, показав глазами на солнце, произнес свое: «Едем!» Я выслушал от дедушки Колю пожелание счастливого пути, поблагодарил его, как мог и чем мог, и направился к телеге. Ни одной из старух при этом не было. Описав полукруг своей искалеченной ногой, дедушка Колю повернулся, чтобы проводить нас до дороги.
Увидев, что сломанное дышло связано веревкой, я спросил бай Гето, в состоянии ли оно выдержать путешествие. Он только слегка присвистнул, заметив:
— Еще как выдержит-то. Будто в почтовой карете покатим.
Мне не оставалось ничего другого, как поверить ему, и я уселся в телегу. Бай Гето тоже влез, взял в левую руку поводья, правой взмахнул кнутом и гаркнул:
— Нно-о-о!
Почти на полпути между Сврачевым и соседним селом Вирни-Нос, на берегу речушки между двумя затонами, притулилась корчма дедушки Пунё Мигало. Дедушка Пунё — человек пришлый. Он поселился в этих местах еще во время Севастопольской войны и женился в Сврачеве. С божьей помощью обзавелся детишками, скотинкой, сколотил хибарку и определив ее под корчму, которая теперь известна во всей округе под тем же названием, что и хозяин, — Мигало.
Не буду вам описывать наружность дедушки Пунё, так как она ничем особенно не примечательна. Он не низок и не высок; ни худ, ни толст; ни весел, ни угрюм. Лицо у него такое, как у всякого раба божия: какое господь дал! Конечно, и в дедушке Пунё есть кое-что отличное от других: например, вид он имеет полусонный, ходит так медленно, словно ноги у него свинцом налиты, шею поворачивает с трудом, мало говорит и много зевает. Кроме этих свойств, дедушка Пунё имеет еще привычку постоянно мигать. Сам ли проронит, слово, обратится ли кто к нему, поразит ли его что-нибудь неожиданное, — он сейчас же замигает быстро-быстро. Перед тем как выпить вина из баклицы или водки из кувшина, он прежде перекрестится три раза и, пока в горле у него булькает, веки его так и пляшут. А в общем дедушка Пунё неплохой старичок.
Было уже далеко за полдень, когда бай Гето остановил лошадей перед корчмой дедушки Пунё. Первым встретил нас огромный пес, величиной с теленка, кинувшийся к нам со страшным лаем. Бай Гето успел распрячь лошадей, когда дверь корчмы приотворилась и из нее высунулась голова дедушки Пунё.
По слипающимся глазам дедушки Пунё я догадался, что он отдыхал в холодке, не мигая, то есть, попросту говоря, спал. Вслед за головой появился весь корпус дедушки Пунё. Жмурясь и протирая глаза руками, дедушка Пунё зевнул, почесал себе спину и только после этого двинулся к телеге.
Из его разговора с моим возницей я понял, что они довольно коротко знакомы.
— Бог в помощь, Мигало!
— Дай тебе боже счастья да добра телегу, Пуяк! — отвечал дедушка Пунё, не упуская случая мигнуть три раза.
— Овсеца да сенца коням у тебя не найдется?
— Может, и найдется, — сказал, мигая, дедушка Пунё.
— А нам, к пример, у пожевать там чего найдешь? — спросил Пуяк, осклабившись, как цыган, которому приснился слоеный пирог.
— А для вас чему быть? Здесь ведь не большая дорога, где знаешь, что обязательно гости будут и надо для них припасы держать, — возразил дедушка Пунё, не только замигав, но еще и зевнув вдобавок так богатырски, что петух, рывшийся поблизости в навозной куче, отпрыгнул в сторону, видимо, испугавшись, как бы хозяин не проглотил его живьем.
— Не может быть! Неужто так-таки ничего и нет? — сердито спросил бай Гето. — Ни цыпленка, к примеру, ни яичек, как водится, — ровно ничегошеньки?
— Как не быть? Не обидел господь! Да беда в том: огня нету! — мигая, ответил дедушка Пунё.
— Огня нет!.. Выходит, дров нет? Или рук, что ли? — продолжал допытываться Пуяк, сплюнув сквозь зубы.
— Перекрести себе лоб, Пуяк, я тебе святой водицы дам, — иронически промолвил дедушка Пунё и, мигнув, с ехидной улыбкой прибавил: — Да разве в таком пекле огонь разводят? У тебя, бедняги, видно, тут вот маленько не того…
И он постучал пальцем себе по лбу, подтверждая этим необходимость в святой воде для Пуяка.
Выслушав этот обмен мнениями, я пришел к выводу, что приятным разговором сыт не будешь, и решил закусить всухомятку чем-нибудь из дорожного запаса, уделив кое-что и своему вознице.
Устроившись в одном из уголков корчмы, где было попрохладнее и куда дедушка Пунё принес мне вина, я приступил к трапезе. Через некоторое время послышался собачий лай, из чего я заключил, что к дедушке Пунё едут новые гости. Действительно, скоро дверь отворилась, и в горницу вошло человек десять крестьян, так что в ней сразу стало полно народу.
Среди этих обыкновенных, скромных на вид людей выделялся один, внешность которого невольно бросалась в глаза. Это был полный, высокого роста мужчина с длинными руками и длинной шеей, на которой, казалось, очень слабо прикреплена трясущаяся голова. Рыжие волосы и усы его топорщились, как щетина у свиньи. Изрытое оспой лицо было красно и одутловато. Глаза смотрели искоса и бегали так, что взгляд невозможно было поймать. Одежда незнакомца, в общем такая же, как у остальных крестьян, была, однако, новее, лучшего покроя и более яркой расцветки, из чего можно было заключить, что он занимает более высокое положение. Вообще все в этом, человеке как бы говорило: «Поглядите на меня, вот я каков!»
Так как я уже пообедал, то вышел во двор посмотреть, что делает бай Гето, да расспросить его, не знает ли он вновь прибывших и кто этот человек, который выглядит их руководителем. Я нашел бай Гето в таком же дурном расположении духа, в каком он был накануне вечером из-за плохо пузырившейся водки кума.
Когда я спросил, в частности, относительно того рыжеволосого, бай Гето поглядел на меня пристально и сердито промолвил:
— Эх, господин, зачем тебе с волком брататься и с медведем детей крестить?.. Разве не видишь, что это разбойник?.. Ведь у него веревка на шее!..
И, не давая никаких объяснений, плюнул сквозь зубы, а потом прибавил;
— Дышло опять развязалось; пойду поправлю. Да и лошадей выкупать нужно… Скотина, конечно, да жара-то какая! Камни, и те трескаются. И от мух, проклятых, покоя нет.
С этими словами бай Гето без всяких церемоний покинул меня, направившись с топором на плече к телеге.
Во двор вышел дедушка Пунё, чтобы подложить сена лошадям. Тут я увидел, что все крестьяне приехали верхом. Я решил обратиться с расспросами к дедушке Пунё, надеясь от него узнать то, что отказался сообщить мне мой возница. В это время я как раз скручивал себе папиросу, а потому предложил табачку и дедушке Пунё. Мигнув два-три раза, он сунул руку за пояс, вытащил трубочку, набил ее и полез было за трутом и огнивом, но я остановил его, чиркнул спичкой и, сам закурив, передал спичку ему.
Я рассчитывал таким способом приобрести доверие дедушки Пуне, а затем приступить к делу. И это мне удалось: как только я завел речь об интересующем меня предмете, он велел мальчику идти в корчму, а меня, мигнув, позвал с собой. Отойдя немного, мы остановились в тени, за кучей мякины; я сел на камень, а он — рядом со мной на землю. Примяв пальцем табак в трубке, он поднял голову, посмотрел на меня и начал:
— Те, о ком ты спрашиваешь, — сврачевцы, вон из того села. — Он указал кивком головы направление. — Все больше сельские чорбаджии. А рыжий, толстомордый — это сврачевский кмет. Имя ему Божил, но зовут его Клативратом. Его по всему уезду под этим прозвищем знают. В Сврачеве он пришлый, но откуда взялся, неизвестно. Как война кончилась и турки убежали, сбежал и здешний помещик Мутиш-бей, а как-то утром объявился в Сврачеве Клативрат. Пришел гол как сокол, даже опинок{98} на ногах не было. Принялся шататься туда-сюда, всюду шныряет, чего-то хлопочет, — а глядишь, разжился. Но как появился он у нас на селе, так кругом грабежи пошли по всему уезду. Только и слышно: у этого волов увели, у того овец угнали; у одного амбар с зерном очистили, у другого всю домашнюю утварь вывезли!.. Что за притча! Просто диву даешься… Потом, глядим, начал он помаленьку громче разговаривать: тут прикрикнет, там пригрозит!.. Чуть что не по нем кто сделает или скажет, смотришь, у того через день-два сено попалили, загон овечий сгорел, племенная корова либо овца пропала… Ну, не приведи господи! Крестьяне недолго дивились — стали до него добираться. Скажут жандармам, те в землю смотрят, молчат… Ничего, мол, поделать не можем, потому он начальнику нужен… Они, мол, с ним друзья. С попом снюхался — во как! — Дедушка Пунё поднял левую руку, плотно прижав указательный палец к среднему. — Помимо попа, подружился и с учителем, и с другими чорбаджиями… Народ такой, что все село их ненавидит, да ничего поделать не можем: сила-то у них в руках. А ведь сам знаешь: с злым человеком сохрани бог спутаться! Ну, от страха никто и не пикнет! Приехал к нам как-то начальник в село, собрал крестьян и говорит: «Кметом Божила выбирайте — вот вам весь сказ. Я затем и собрал вас, поняли?» Крестьяне затаились, глаз не подымают, молчат. Только мельник, дедушка Колю, осмелился, да и говорит начальнику: «Что ж ты, господин, нас зовешь, — нам велишь его выбирать? Коли ты сам его выбрал, так и назначай, пускай кметствует… А коли нас спрашиваешь, так мы его даже не знаем, откуда он и чей! Мало разве у нас своих людей, хороших крестьян. Погляди, все село как есть перед тобой!» Косо глянул начальник на мельника, а Божил при всех объявил: «За эти слова ты у меня девять раз поплачешь!» И в самом деле, такое ему устроил, что дедушке Колю не то что девять, а девяносто девять раз плакать приходится… Ну, стал кметом Божил. Как принялся кметствовать, окаянный, — так все село застонало!.. Пакостям да издевкам конца краю нет! И того мало: позапрошлый год стакнулся с попом и чорбаджиями, дружками своими, — а начальник к ним спиной повернулся: знать, мол, ничего не знаю, — и давай суетиться, хлопотать. Вдруг слышим, будто хотели его выбрать — в Софию послать, да не вышло. Рассказывали, народ туда съезжается, чтоб государство устроить{99}, — так и ему, мол, обязательно нужно там быть. Только никто этому не верил: ну, как поверить, что без таких, как Клативрат, и государство не устроится? Да беда тому государству, которое такие люди устраивать станут!.. То есть сколько зла этот человек вместе с попом делает, и пересказать невозможно. Да господь милостив, — может, и поразит с небес кровопийцей этих, чтоб не терзали бедняков, которые и без того мучаются!..
Трубочка дедушки Пунё погасла. Он выбил пепел, вытер внутри пальцем, спрятал ее за пояс, встал и отправился к себе в кошару. А я через некоторое время пошел опять в корчму. Заглянув в дверь, я увидел, что сврачевцы успели разогреться винцом дедушки Пунё, а Клативрат о чем-то ораторствует и все его внимательно слушают. Я с большим интересом прислушался к его речи. Сврачевский кмет рассказывал спутникам об одном своем подвиге, совершенном во время сербско-болгарской войны. Этот подвиг, по его словам, помог одолеть врага: кабы не Клативрат, пиши пропало!
Вот что он рассказал:
— Чую, что-то будет, будет непременно… Заметался народ — одни туда, другие сюда… Меня, вы знаете, тогда тут не было: я ездил в Поломскую околию скот продавать, который у меня тогда скопился. Расчет, понимаете, такой был: зима надвигается, корма в обрез, так чем скоту голодать, лучше продам, а ближе к лету, жив буду, опять куплю.
Один из слушателей, в подтверждение слов кмета, промолвил:
— Помню, как же, помню. Еще в ту пору как раз волы у меня пропали; искал-искал — ну нигде нет, будто сквозь землю провалились. Я к тебе тогда, к нашему кмету пошел — спросить хотел, как мне быть, а ты в отлучке. Ну, я рукой махнул… А какие волы были! Просто глаз не оторвешь.
Встревоженный этим невинным замечанием, Клативрат забегал глазами по лицам присутствующих, стараясь угадать, не пришло ли кому чего на ум относительно этих пропавших волов. Не обнаружив никакой опасности, он откашлялся, затряс головой и продолжал:
— Выезжаю на Кутловицкую дорогу и вдруг вижу: на дороге черным-черно!.. Спрашиваю: «Куда народ валит?» — «В Софию, — говорят, — серб, мол, на нас войной пошел, на Софию войска послал, князя нашего убить хочет, дворец его забрать; у нашего-то дворец лучше, чем у него». — «Постой, — говорю. — Как это такое? Серб хочет?.. Ну, и пускай хочет! А кто ему даст? Бая Божила он спросил? Да знает ли он, кто такой бай Божил?» Как вскочил я в седло, отпустил поводья да прямо в Кутловицу. В Кутловице с коня долой, ослабил ему подпругу, сунул недоуздок в руку хозяину постоялого двора — и на телеграф. Там мальчонка сидит, тощий-тощий, желтый-желтый, — видно, дня три во рту ничего не было. «Ты и есть телеграфист, паренек?» — спрашиваю. «Я», — говорит. «Телеграммы умеешь выбивать?» — «Умею». — «Так выбивай, — говорю. — Что рот разинул?» Поглядел он на меня: «Как выбивать-то?» — «По телеграфу выбивай». А он на меня опять поглядел и спрашивает: «Кому выбивать, что выбивать, от кого выбивать?» — «Ты что же, не узнал меня, милый? Не знаешь разве бая Божила из Сврачева? Сврачевского кмета Божила?.. Ну, неужто и теперь не узнаешь?» Он поклонился и говорит: «А кому выбивать?» — «Да министру, — говорю. — Кому же другому станет бай Божил выбивать телеграммы?» Взялся он за пуговку и давай выбивать, да еле-еле, чуть слышно. Мальчишка худой, понимаете, слабенький, сил совсем нет. «Ну как, милый, не пришел ответ?» — «Нет», — говорит. «Постучи, милый, еще, постучи посильней!» Опять тук-тук-тук — и опять ничего! Я просто сам не свой! Вдруг осенило меня. «Постой, говорю, милый, подвинься-ка маленько». Видел я, как он стучит, а мне довольно раз поглядеть, как что делается, и вся хитрость у меня в руках. Засучил я рукав, да как размахнусь, да давай колотить, колотить по-мужски, как я умею. Вдруг гляжу, откуда ни возьмись бумажка какая-то. Стал я читать. «В чем дело, бай Божил?» — спрашивает меня министр. «О чем вы только думаете там, в Софии? — отвечаю. — Хороши министры! Не видите разве, что это чудище сербское всех вас перережет?.. Почему в атаку не кидаетесь?.. Слушайте меня, бай Божил в таких делах знает толк… Соберите все войско, киньте его в атаку и посмотрите, прав был бай Божил или нет…» — «Хорошо, бай Божил, — отвечает министр, — сейчас пойду, дам приказ командирам». Проходит час, полтора, — опять министр телеграмму шлет: «Спасибо, бай Божил, спасибо! Дай бог тебе здоровья за науку. Кабы не ты, погибли бы мы, — и князь, и мы все. Как сказал ты нам в атаку кинуться, собрали войско командиры, да как двинут его, как гикнут на серба… и пропал он. Будто и не бывало!..» Вот я и говорю: бай Божил знает, как за дело взяться… Хорошо еще, что поспел вовремя. А не поспей я, что бы тогда было?.. Стыд и срам!
Рассказывая, бай Божил все время тряс головой и бегал глазами. Воодушевленный вниманием слушателей, он, наверно, продолжал бы разглагольствовать о своих великих заслугах перед отечеством, если б в это время в корчму не явился сврачевский поп. Я оглядел двор, ища глазами своего возницу, но того нигде не было. «Хорошо, что та приятная встреча не повторилась», — подумал я.
При виде священника все крестьяне встали с мест.
— Здравствуй, батюшка! Благослови, батюшка! — посыпались восклицания.
Прежде чем он успел ответить на приветствия и благословить присутствующую часть своей паствы, кмет спросил его:
— Где же ты пропадал, батюшка? Ведь мы сговорились вместе ехать, а солнце-то вон уж где… Который час?
— Эх, кмет, разве ты не знаешь, что беда не приходит одна? — послышался в ответ раскатистый бас священника. — Козопас у меня заболел, козы по лесу разбрелись — не соберешь! Только для коз человека нашел, — зовет меня компаньон мой Кузман и спрашивает, какую бочку открывать: в прежней, мол, вино кончилось. Из погреба выхожу, а уж Коно-прасол меня дожидается: остальные деньги за скотину принес, которую мы ему вместе с тобой продали.
Тут батюшка подмигнул, Клативрату, давая понять, о какой именно скотине идет речь. Потом взял в руки стоявший перед ним стакан с вином, осушил его, сморщился, сплюнул и промолвил:
— Нет мне по вкусу вина нигде. Только у меня в корчме не вино — каймак!
Обтерев свои длинные усы, он продолжал:
— О чем, бишь я? Да, насчет негодяя этого, Коно. Поверь ему только, цыгану… Надуть ведь хотел меня, мошенник! Сует мне деньги. «Вот, — говорит, — все тут». Стал я считать: тридцати грошей — двадцати пяти пар не хватает. «Душу из тебя цыганскую твою вышибу! — кричу. — Подавай еще тридцать грошей и двадцать пять пар!» Надулся цыган, как мышь на крупу, — узнал, как считают по-человечески. Уж такая их поганая вера: пока его не припугнут, он не понимает… Потом жнецов, косарей обошел. Сам знаешь: коли хозяйского глаза нет, все вкривь и вкось идет!.. Ну как мы теперь? Отправимся? Так едем! Лошадь у меня не устала. Так что вы меня не опередите. Еще, может, я вас обгоню!
Сврачевский кмет предложил выпить по последней, и мальчик дедушки Пунё принес несколько наполненных оканиц. Батюшка налил стакан, опрокинул, его себе в глотку, обтер свои пушистые, как кудель, усы и спросил Клативрата:
— А то готово? При тебе?
Утвердительно кивнув, кмет вынул из-за пазухи своего узорчатого кафтана сверток, завязанный в платок такой же расцветки, как трехцветное болгарское знамя. Из дальнейшего выяснилось, что этому платку некогда в самом деле предназначалась роль знамени. И этот платок, и любопытный рассказ сврачезского кмета, и оригинальная фигура священника, и все происходящее так заинтересовали меня, что я решил, вопреки предостережениям моего возницы и отзывам дедушки Пунё Мигало, познакомиться поближе с Клативратом и батюшкой.
— Вы не из Сврачева, почтенные? — задал я вопрос, поздоровавшись с ними.
— Оттуда, сударь, — ответил Клативрат.
— Ты не кмет ли тамошний?
— Что ж, сударь! Село — дай бог ему здоровья — кого хочет, того и выбирает, — промолвил кмет с самодовольной улыбкой.
— А ты, батюшка, тоже из Сврачева?
— Там проживаем… Кому что на роду написано… — сухой уклончиво ответил поп.
— А это что за платок, на знамя похожий? — спросил я Клативрата, безуспешно стараясь поймать его бегающий взгляд.
— Да это и есть знамя, самое настоящее. В прошлом году господин старшина сделал его, когда князь в город наш приезжал. Толковали, — может, приедет и к нам в село. Да нет, не приехал… А как мы ждали-то! Все село на ногах… я чуть свет ребят разослал сторожить. Зарезали мы козленка, освежевали, зажарили его как следует, варенья-соленья всякого повытаскивали, обед состряпали. Попадья батюшки нашего (он показал носом на священную особу) и погачу-то замесила, и для пирога с капустой тесто раскатала, и все-то мы приготовили… Смотрим, уж полдень. Ждали, ждали — нету! Прочел батюшка предобеденную, расселись это мы, да, с позволения сказать, так-то наелись за здоровье князя, хоть и без него!
Я невольно рассмеялся, из чего Клативрат, видимо, заключил, что я сомневаюсь его щедрости. Поэтому он поспешил рассеять мои сомнения:
— Ты думаешь, я шучу? Вот пускай они скажут. Скажите, друзья, зарезал я козленка?
Несколько человек удостоверили этот факт кивком головы, а священник прибавил:
— Сам и резал, еще в крови тогда измазался. С какой стати врать? Чистая правда… Да отчего ему не зарезать? Он — кмет, козленок — собственный, — захотел и зарезал. Я на его месте тоже зарезал бы.
— И батюшка зарезал бы, — угодливо поддержал авторитет священника один из крестьян. — Отчего не зарезать, коли господь и коз, и деток, и поросяток, и коровок, и снох дал хороших… Дом — полная чаша, всякого добра много, живет себе припеваючи.
Я спросил кмета, не в город ли они едут и по какому делу.
Тогда он, в свою очередь, задал мне вопрос, не желаю ли я кое-что прочесть.
Получив утвердительный ответ, он развязал трехцветный платок, вынул из него сложенную бумагу и, тряся головой, подал мне:
— Пожалуйста!
Это было прошение на имя окружного мирового судьи, столь оригинальное и преисполненное таких высоких литературных достоинств, что, несомненно, заслуживает внимания читателей.
Вот оно:
«Господин миробой! Судье миробойного суда, в город! Христос воскресе, на многая лета. Здравствуй на царские дни, на славу христианам, на страх басурманам и всяким поганым язычникам и во веки веков.
Посылаем тебе это прошение мы, крестьяне села нашего Сврачева, с кметом, и батюшкой, и Рангелом-чорбаджией, и Топко-чорбаджией, и Иле-чорбаджией, и Мунё-чорбаджией, и Геле-чорбаджией, и Пенё-чорбаджией, и дедушкой Сойдо — прежним кметом, и Тонко-глашатаем, и Кыно-учителем, и Мицо-пономарем, и всеми православными христианами, совокупно со всеми домочадцами, о том, что великое пришло нам утеснение и много честной христианский крест терпит от веры поганской. А узнаешь отчего, и прикажи той беде конец положить. А по-прежнему никак оставить невозможно. Потому и просим, как дойдет до тебя, порешить окончательно. Потому как много страдали мы от турок, поганцев нечестивых, а с какой стати, прости господи, теперь от своего брата страдать? Мы все, как один, присягу дадим, что мельница наша, сельская, а этот мироед забрал ее, и нам теперь страдать приходится. И мироед этот Колю, Божья Коровка по прозванию, ту мельницу за здорово живешь от аги получил. Легко было аге сельскую мельницу Божьей Коровке отдать. А почему не Косте, не батюшке, не чорбаджию какому?.. Да потому — он турецкой веры, поганец, вот где собака зарыта. — Ведь Божья Коровка не бессловесный скот, а все у турок служил, — и сельский батюшка говорит: ровно четырнадцать лет, мол, нельзя его поминать, потому он вере поганой много угождал. Вот ты и пореши наше дело, потому как и мы человеки, как прочие люди: и нам кормиться надо. Да разве все мы теперь не болгары, и ты не болгарин, и царство наше не болгарское? Так неужто не порешишь, как говорится, в нашу пользу? Как тебе говорили поп, кмет и чорбаджии, — того и мы, крестьяне, желаем. Во имя христианства, и веры православной, и честного креста… издалека бьем тебе челом, и близко кланяемся, и слезно молим, сделай, как знаешь, только чтоб покончить. Бай Божил, кмет наш, говорит, что коли он захочет, так стоит ему там в Софии слово сказать другу своему министру — тот как бритвой отрежет; только не хочет он тебе неуважение сделать, мимо тебя прямо в Софию двинуть. Да и нам не надо задаром: и мы, как полагается, по-людски хотим.
Да здравствует царство наше, и князь, и вельможи его, и все православные христиане, и да сгинут злодеи. Аминь.
Писано в среду, в канун вознесения Христова.
(Печать села Сврачева.)».
Прошу извинения у читателей, что я не мог в точности передать своеобразную орфографию этого документа, так как прочел его слишком быстро и всего не запомнил.
После вторичного напоминания со стороны батюшки мои новые знакомые осушили свои стаканы, вскочили на коней и в довольно веселом настроении направились в город.
Подходя к телеге, я увидел, что бай Гето возвращается с речки, ведя лошадей в поводу. Меня обрадовало, что он был занят их купанием, так как, застань он среди остальных сврачевцев попа, бог знает, какое еще чудо стряслось бы с нами.
Пока бай Гето запрягал, я расплатился с дедушкой Пунё и угостил его еще трубочкой табаку, а он в это время старался развлечь меня и, мигая, рассказывал о том, сколько народу погибло в этой страшной, богом забытой местности во времена турок, о том, что в прошлом году напала чесотка на овец, что мало стало желудей и не хватает корму свиньям, что засуха погубила посевы и о многом другом подобном. Может быть, эти сведения дедушки Пунё и имели известное экономическое значение, но я был до того поглощен своими мыслями обо всем слышанном и виденном за день, что не мог позабыть ни о бедном дедушке Колю с его мельницей, ни о сврачевском кмете и попе, ни о чорбаджиях, ни о прошении с его «басурманами», «честными крестами» и «верой христианской». Все это так и стояло у меня перед глазами, складываясь в какую-то странную картину.
Когда я уже сидел в телеге, дедушка Пунё, мигая, спросил бай Гето, — когда тот поедет обратно и они снова увидятся, на что бай Гето довольно философски ответил, что не рассчитывает стать в городе менялой и ему скоро представится возможность вновь полюбоваться миганием дедушки Пунё. После этого бай Гето плюнул сквозь зубы, помотал головой в знак прощального приветствия и, взмахнув правой рукой, защелкал кнутом, на котором еще прибавилось узлов.
Дела задержали меня в окружном городе дольше, чем я ожидал.
Как-то утром прошел сильный ливень, и по городским улицам побежали целые потоки. Дождь вскоре перестал, и засияло солнце, но на улицах стояли такие лужи, что почти невозможно было ходить. Зато ребятам раздолье: одни спешно строят запруду из грязи, стараясь задержать течение; другие пускают по воде кто щепочку, кто еще какой-нибудь легкий предмет, изображающий кораблик. А озорные подмастерья и мальчишки из бакалейных лавок и цырюлен нарочно в одном месте положили неустойчивый камень посреди лужи, в другом перекинули полусгнившую дощечку, якобы для удобства пешеходов; спрятавшись у себя в лавках и приготовившись хорошенько посмеяться, они поджидают жертву, которая попадется в западню: поскользнется и шлепнется в грязь, доставив им бесплатное развлечение.
Я напился кофе в кофейне и стал бесцельно глядеть в окно. Какой-то крестьянин переходил улицу и остановился в нерешительности перед большой лужей, преграждавшей ему путь. Опершись на посошок, он стал искать глазами, куда бы ступить; заметив камень посредине, он сначала потолкал его посошком, потом шагнул и поставил на него правую ногу; но только собрался перенести и левую — камень покачнулся, и крестьянин, резко наклонившись, потерял равновесие; тогда предательский камень совсем зашатался, и бедный дедушка Колю шлепнулся в лужу. Я узнал старика по кривой, которую описала его левая нога. Падение это сопровождалось громким смехом озорников, наблюдавших его из соседних лавок.
Человек — странное существо: сам не зная почему и без всякой пользы для себя, он всегда готов радоваться любому несчастью ближнего!
Дедушка Колю попытался встать, но вывихнутая нога подвела, и он, не успев выпрямиться, опять упал в лужу. Дружный хохот сопровождал и это событие. Дедушка Колю поглядел в сторону лавок и поднял глаза к небу. Не знаю, что думал в этот момент старик, но взгляд его, беру на себя смелость утверждать, выражал примерно такую мысль: «Господи, прости им, ибо не ведают, что творят…»
Пока я выходил из кофейни, дедушка Колю уже перебрался на другую сторону. С него ручьями стекали грязь и вода. Он попробовал почиститься, но тотчас убедился в бесполезности всяких попыток. Он только вытер правую руку о грудь рубахи и провел ладонью по лбу. Для того ли, чтобы грязь не заливала глаза или чтобы опомниться и прийти в себя, — не знаю. Когда я подошел, дедушка Колю держал в левой руке шапку и локтем правой старался стереть с нее грязь.
Я предложил старику зайти в лавку одного моего знакомого, — отдохнуть, немного успокоиться и, насколько возможно, почиститься. Но дедушка Колю отрицательно покачал головой и обычным своим тонким, дрожащим голосом промолвил:
— Не могу, сынок, ждут меня… Я и так опоздал. Дорога дальняя: всю ночь шел. Да будь еще ноги здоровые — туда-сюда, а то… знаешь ведь… насилу плетусь… Эх, пока жив человек, мучиться ему на роду написано… Видно, так уж там, наверху, решено… Все в воле божьей: как он сказал — так и будет. И кто знает? Может, мы грешные, для того и живем, чтоб грехи свои искупать!
На мой вопрос, куда он торопится, дедушка Колю кивнул куда-то в сторону и сказал:
— Туда, к судье. Велели спозаранку быть!.. И я хотел, да нет — только из сил выбился… Не мог скорей… Против бога не пойдешь… Правда? Как по-твоему?.. Эх, да и то сказать: ведь судья тоже человек и знает, небось, где Сврачево-то… Скажу ему, что всю ночь глаз не смыкал, все шел да шел… Увидит, что я хромой.
Потом дедушка Колю стал расспрашивать меня о судье:
— Каков человек? Знаешь ты его? Сердит он или милостив? Молодой или старый? Ежели старый, так мне не страшно: значит, знает толк в людях… Поймет, что такое старость и горе, сумеет черное от белого отличить!.. Как ни будь он горяч да суров, а все в сердце кротость таит… И сам, наверно, горе видал, коли до старости дожил. Так, авось, разберется, на чьей стороне правда!..
Я ничего не мог сообщить дедушке Колю, так как в то время не только не был знаком с мировым судьей, но даже не видал его. Дедушка Колю подвигал посошком, еще раз провел ладонью по глазам, кивнул мне на прощание и отправился в суд. Через некоторое время пошел туда и я, желая знать приговор.
Прежде чем рассказать о том, что там произошло, скажу несколько слов о самом судье.
Асен Гаджев Виловский был юноша лет восемнадцати, самое большее девятнадцати, высокий, худой, узкогрудый, с низким лбом, взлохмаченными волосами и длинным, бледным, испитым лицом, черноглазый, с полусонным взглядом — не то от бессонницы, не то от слишком веселой жизни; по крайней мере мне так казалось; но, может быть, я ошибался, так как он носил темно-синие очки. Одевался он по самой последней моде; костюм ловко облегал его фигуру, отличаясь при этом разнообразием оттенков: сюртук голубой, брюки пепельного цвета, обтянутые на коленях, жилет белый; штиблеты узкие, длинные. На лице ни малейших признаков растительности: под носом — ни единого волоса, щеки — гладкие. Мизинцы обеих рук оснащены длинными отточенными ногтями, слегка загнутыми на концах. Он часто кашлял глубоким грудным кашлем, все время отхаркиваясь. Темно-синие мешки под глазами придавали взгляду его еще более странное выражение..
Виловский был уроженец одного знаменитого в Болгарии города. Его исключили из третьего класса гимназии в связи с ученическим бунтом. Так как перед ним закрылись двери казенных гимназий, он уехал в Россию и поступил там в четвертый класс Н-ской гимназии, но перед самыми экзаменами гимназию бросил, с трудом перебрался в Галац и стал ждать денег, чтобы вернуться на родину и со свежими силами приступить там к плодотворной деятельности на пользу своему любимому народу. Если не считать русского акцента, синих очков да склонности к разврату, его знакомые не заметили, чтобы он за время своих странствий что-нибудь прибавил к тому багажу, с которым пустился в путь. Впрочем, это, может быть, все же не совсем так, поскольку он довольно долгое время давал заработок врачам и на квартиру к нему перекочевала из местной аптеки чуть не половина склянок с разными ртутными препаратами. Виловский — племянник одного из самых ярых представителей некоей политической партии Болгарии. Для дяди его были открыты двери самых высоких присутственных мест в столице. Стоило дяде, прибывшему в Софию в качестве депутата, зайти в Министерство юстиции, как племянник тотчас получил назначение на должность мирового судьи. Видно, самому министру бедному, пришлось пойти на то, чтобы назначить на эту должность неизвестного, лишь бы избавиться от неприятной перспективы бесконечных визитов депутата. Виловский сменил на этом посту одного старого работника, который перед войной около восемнадцати лет учительствовал, а после войны непрерывно служил по ведомству юстиции. Старик был уволен «в связи с переводом на другую должность», но, кажется, и он, и больная жена его, и старая мать, и семеро оборванных и голодных ребят ждут этого «перевода» до сих пор. Впрочем, это их дело. Главное — то, что, молодая, многообещающая сила, Виловский стал мировым судьей. Необходимо, однако, заметить, что ни сам Виловский, ни его дядя не были довольны этим назначением.
— Помилуйте, — говорил Виловский дяде, — разве я не могу быть отличным прокурором, председателем какого-нибудь окружного пли даже членом апелляционного суда?
И юноша был прав. Почему бы он не мог, если известно, что на этом свете нет ничего невозможного?!
Но как бы то ни было, хоть и недовольные, оба эти мужа сохраняли непоколебимую верность своим политическим убеждениям, продолжая и в дальнейшем оказывать могучую поддержку правительству. Даже больше: при смене власти они всякий раз становились ожесточенными врагами павших идолов, как требовали от них обоих политический такт и характер их политических убеждений.
Скажу также несколько слов о самой фамилии «Виловский». Корень ее достался ее носителю по наследству от отца, а окончание он прибавил сам согласно последней моде. Разве мы не рабы моды? Отец Виловского звался Гаджо Лучевым, но ему дали прозвище «Вила».
Прозвище это он получил от своих знакомых в связи с одним происшествием, случившимся между ним и одной молодой крестьянкой, убиравшей в качестве батрачки сено у него на лугу. Бай Гаджо был натурой увлекающейся; желая дать хорошенькой крестьянке наглядное доказательство своего расположения и совершенной преданности путем непосредственного прикосновения, он нежданно-негаданно получил от этой неблагоразумной особы отпор: она завертела вокруг себя вилами, которые держала в руках. С тех пор бай Гаджо и получил свое изящное прозвище, так удачно перенесенное его достойным сыном, уже в виде фамилии, на все гаджево потомство.
Только мать Виловского, тетушка Бона, всегда морщилась от этой облагороженной ее сыном фамилии и кидала косой взгляд на бай Гаджо всякий раз, как получала от милого дитятки письмо с подписью столь благородного происхождения.
Виловский отправлял должность мирового судьи в упомянутом окружном городе уже несколько месяцев. За это время он успел приобрести популярность среди местного населения как в сфере общественной жизни, так и в сфере судебной практики. В обществе он прославился тем, что, во-первых, широко покровительствовал всем местным шантанным певичкам, число которых благодаря этому значительно возросло; во-вторых, создал и укрепил политическую партию, к которой сам принадлежал; в третьих, помимо того, что наделал много долгов, дал пример весьма либерального отношения к понятиям «твое» и «мое». Что же касается его популярности в сфере судебной практики, то я приведу один только факт, о котором до сих пор рассказывают в этом городе.
Вот как было дело.
Турок, по имени Баба-Бекир, старик лет семидесяти пяти, вступил в спор с одним членом ремесленной гильдии, которому продал кожи в кредит, а тот, когда наступил срок, отказался платить, утверждая, будто заплатил в момент сделки. Став жертвой столь бессовестного обмана, Баба-Бекир решил воспользоваться своим правом прибегнуть к защите суда и, расспросив, где находится конак кадии{100}, постучался в двери местного мирового суда. Увидев в зале лишь господина Виловского, он стал искать глазами, нет ли кого другого. Убедившись, что больше никого нет, он подошел к мировому судье и предложил ему наивный вопрос:
— Где твой отец, паренек?
Кинув на турка сквозь синие очки не особенно ласковый взгляд, Виловский не без удивления осведомился, о каком отце тот его спрашивает.
— О твоем отце или кем он тебе приходится. Словом, о том, кто судит: о кадии, — спокойно ответил Баба-Бекир.
На щеках мирового судьи выступил легкий румянец. Толстые губы его сперва пожелтели, потом посинели — признак гнева! — и он грозно закричал на растерявшегося турка:
— Ты что? Ослеп, старый бездельник? Не видишь разве, что я и есть судья?
Бедный Баба-Бекир, который не мог поверить, чтобы такой мальчишка был кадией, решил, что не так понял или ослышался, и повторил свой вопрос:
— Не смейся надо мной, паренек. Я — старый человек, у меня беда. Я не шутки шутить от нечего делать сюда пришел… Скажи мне, прошу тебя, где кадия?
Виловский схватил со стола колокольчик и стал звонить рассыльного, чтобы тот выбросил «этого идиота» из комнаты. Только когда рассыльный вытянулся в струнку перед своим повелителем, покорно выслушал приказ и поклонился, Баба-Бекир поверил в возможность невозможного: закусил губу, взял себя за длинную белую бороду и вышел вой, не проронив ни слова. Потом он вызвал своего должника в собрание мастеров гильдии и объявил ему, что если у него есть совесть и он бога боится, то пусть выплатит сколько-нибудь в покрытие долга: «Потому не хочу я, мол, позорить эти седины (он потрогал свою белую бороду)… не хочу перед людьми срамиться, чтобы меня молокососы судили!»
Баба-Бекир долго не мог взять в толк, как это может быть такой абсурд, чтобы безбородые мальчишки занимали должность кадии! У него был приятель, староста портняжного цеха Выло, и он решил прибегнуть к помощи старого друга, чтобы выяснить этот казавшийся ему неразрешимым вопрос.
— Ты скажешь мне прямо, мастер Выло, коли я у тебя кое-что спрошу? — осведомился он.
— Конечно, скажу. Отчего не сказать? — ответил дедушка Выло.
— В вашем законе так написано или это от московца к вам такой обычай перешел, что ребята у вас кадиями бывают?
Дедушка Выло пожал плечами, уставился на иглу, которой шил, и только через несколько минут промолвил:
— Не припомню хорошенько, Бекир-ага, — только сдается мне, будто кое-что от московца перешло, а кое-что и нами приписано.
Господин Виловский вошел в зал суда, накинул шнур от судейского значка себе на шею, откашлялся и позвонил. Вошедшему рассыльному он приказал вызвать стороны по делу сврачевской общины.
Рассыльный стал зычно выкрикивать имена тяжущихся. Когда он назвал имя ответчика, бедный дедушка Колю вздрогнул так, словно его ударили костылем по голове. Он как раз наклонился, чтобы соскоблить бритвой грязь, налипшую на портянки. Услыхав свое имя, он выпустил из руки бритву и, не будь та привязана веревкой к поясу, она, конечно, потерялась бы, но тут повисла, болтаясь во все стороны.
Дедушка Колю переставил свою левую ногу и, опираясь на посошок, зашагал по дощатому полу. Как осторожно он ни ступал, появление его в зале не обошлось без шума. Взглянув на судью, дедушка Колю почувствовал на лбу испарину.
Сквозь синие очки Виловский окинул грозным взглядом всю фигуру ответчика.
Дедушка Колю сложил руки на посошке и, склонив голову, оперся на них подбородком.
Бай Божил бегал взглядом по сторонам, шепча что-то на ухо батюшке.
Его преподобие крутил свой пушистый правый ус, кидая на дедушку Колю злобные взгляды, шевелил губами и ворчал себе под нос:
— Вера его… поганая!
Один из сврачевских чорбаджиев разглядывал узоры на потолке, другой — желтые пуговицы и лысую голову рассыльного, видимо, стараясь разгадать, какова роль последнего: участвует ли он в вынесении приговора, или в его обязанность входит только избивать, сажать в тюрьму и вешать осужденных. Третий крестьянин не без удивления смотрел на покрывавшее судейский стол красное сукно.
Полусонный голос судьи заставил присутствующих очнуться. В зале воцарилась тишина. Судья приступил к разбору дела.
— Мельник Колю кто здесь?
— Я, — откликнулся дедушка Колю и сделал полукруг левой ногой, чтобы подойти поближе.
— Как тебя зовут?
Дедушка Колю раскрыл рот в недоумении.
— Как тебя зовут?
— Меня?
— Кого же еще?.. Ведь я тебя спрашиваю…
— Да Колю зовут, господин. Ты же сам меня по имени назвал.
— Фамилия твоя?
— Спасибо, здорова, господин. Известно: жена, ребятишки… Голодненько живем, конечно, да бог милостив… А у тебя, господин, тоже хозяйка есть? И деток господь послал? И все в добром здоровье?
— Отца, отца твоего как звать?
— А-а, так, так, понял. Пене звали его, господин.
— Значит, ты Колю Пенев?
— И прежде Колю Пеневым звали, и теперь так зовут. Да тебе видней, господин. Ты лучше знаешь, что к чему.
— Сколько лет?
— Эх, господин, почем я знаю?.. Когда их было считать-то, годы эти!.. Погляди на меня, да пиши… Тетушка Митра говорит, что я родился в черный вторник, когда было большое половодье и наши на гору уходили, чтобы не утонуть… Да разве я помню, сколько с тех пор прошло?.. Может, пятьдесят, может, шестьдесят, а может, и побольше!..
— Женат?
— Женился, женился я, господин. Что поделаешь?.. И плевелам плодится надо… Не будь нас, бедняков, райи, кому бы на этом свете в довольстве жить довелось?.. Ведь мы и на помещиков, и на чорбаджиев, и на попов, и на архиереев, и на царскую власть — на всех работаем… Правда, как говорится, «бедность — злая неволя», да уж, видно, так написано, так тому и быть… Вот оно что…
— Дети есть?
— Есть, господин, есть… Дал господь…
— Какого ты вероисповедания?
Дедушка Колю в ответ — ни слова. Он недоуменно поднял глаза на судью, но не прочел у него на лице ничего, что помогло бы понять смысл вопроса: взгляд старика не смог проникнуть сквозь синие очки судьи. Озадаченный, не зная, что делать дальше, дедушка Колю машинально почесал у себя в затылке.
— А? — переспросил судья.
— Мне невдомек, господин… о чем ты спрашиваешь-то?
— Вера твоя какая?
Этот вопрос возмутил дедушку Колю. Он почувствовал глубокую обиду. На лбу у него снова выступили крупные капли пота, и он вытянул рукав рубахи, чтобы их отереть. «Нешто у меня такой вид, что судья не знает, какой я веры?» — подумал дедушка Колю. Положив руку на свою бритую голову, он гордо промолвил:
— Эх, господин, ты не гляди, что я, как турок, обрит… Мы это… ну, знаешь… от зверья… Чтоб не завелось чего… А только, понимаешь, болгары мы… нашей веры…
К несчастью Дедушки Колю, сврачевский поп нашел именно этот момент самым удобным для того, чтобы выступить против общего врага и нанести ему сокрушительный удар. Обращаясь к судье, он громко произнес:
— Лжет он, господин судья, — как старый цыган. Мне ли, священнослужителю, не знать лучше, какой он веры? Ты не слушай его. Он хоть и болгарин, правда, да язычник! Кто что ни говори, а вот видишь, как эти два пальца вместе, — тут батюшка, подняв левую руку, вытянул вперед два перста, — так и он с язычниками!
Это неопровержимое доказательство вызвало одобрение присутствующих сперва в виде кивков, а затем и сочувственных восклицаний:
— Так… правильно! Дело говорит батюшка, он в этом толк знает… Зачем нам врать?.. Врать незачем… Говорим, как оно есть! Шила в мешке не утаишь… Язычник он, поганой веры!
Дедушка Колю глядел на них, как Христос на евреев, когда те кричали Пилату{101}: «Распни, распни его!» Он только, поднял руку и перекрестился, — для того ли, чтобы наглядно доказать, что он не язычник, или от изумления перед дерзостью односельчан, обвиняющих его в вероотступничестве, тогда как он именно ради того, чтобы соблюсти свою веру, столько лет мучился и страдал хуже всякой скотины!
Это было уже верхом оскорбления! Дедушка Колю открыл рот, пытаясь что-то сказать, но у него сжалось горло и вместо возражения вырвался только тяжелый вздох. Он почувствовал жжение в глазах и вытер ладонью выступившую из них влагу. Счастливец! Он мог еще плакать…
Молчание, водворившееся на минуту, после того как дедушка Колю пролил слезы, было прервано вопросом судьи, обращенным к ответчику:
— Крестьяне села Сврачева предъявили к вам гражданский иск о том, что вы неправильно и незаконно владеете мельницей, прежде принадлежавшей селу, у которого ее отнял местный ага Мутиш-бей, после отъезда своего оставивший ее вам. Это правда?
— Насчет мельницы-то, господин? Правда… Я ведь не разобрал, о чем ты меня… А мельница — так… оно действительно., мельница моя. Своим горбом ее добыл!.. С пеленок у аги рабом был… И Перва с малых лет рабою была… Всему селу известно. Какой тут обман?.. Мельницею ага владел, так оно и было… А стал он собираться, вызвал меня перед крестьянами, — эти тоже там были, — да и говорит: «Колю, дескать, слушался ты меня, с хозяйкой со своей добро мое честно берег; денег не могу я тебе дать, потому с меня самого требуют, — так на тебе мельницу. Она твоя, работай на ней и семью корми». Спасибо ему, господин… Правда, не нашей был веры, бог с ним, — басурман, а хороший человек. Вот лопни мои глаза, коли соврал… Да как же мне перед тобой душой кривить? Царь-то небесный все видит! Моя мельница, никому не отдам, и все тут… Ведь я, господин, тоже живой человек — и мне кормиться надо!.. Вот тебе правда истинная, как есть… Хоть режь меня, хоть вешай, твоя власть!..
Тут Клативрат прервал монолог ответчика, обратившись с самодовольным видом к судье:
— Послушай меня, господин… Оставь его, пусть болтает. Не обращай внимания на его россказни… Что ни толкуй, а села не переспоришь. «Мельница моя!»— говорит. Нет, не твоя, а сельская, вот как надо сказать. Свою мельницу село у тебя требует… Зачем ага на крестьянской земле ее ставил? И почему с собой не взял? Ну, а уехал, так теперь она крестьянская, вот оно как получается…
Дедушку Колю такое бесстыдство Клативрата потрясло. Душа его переполнилась гневом: на язык просилось столько возражений противнику, что он не знал, с чего начать. Повернувшись снова к судье, он начал так:
— Погоди, господин, дай я скажу… Зачем его слушаешь? Он дурной человек, очень дурной… Медведь кровожадный, вот он кто! Ему человека загубить — раз плюнуть! Я хорошо его знаю, да и все село знает… Разбойник это! Ты не смотри, что он кмет: он через мошенничество кметом стал!.. Днем он кмет, а по ночам ходит — людей грабит: у кого скотину, у кого харчи, у кого сено, у кого деньги отымает. Вот его настоящее ремесло, вот чем он разбогател, так что нынче все село от него стонет!.. И козленок-то, которого он для князя зарезал, и тот краденый… Он его у Кынчо Мандала с Горни-Вира из хлева вытащил! Сам Кынчо знает об этом… Позови его да спроси, коли мне не веришь!.. Украл, а сам селу в счет поставил!..
Дедушка Колю, может быть, продолжал бы и дальше, но сврачевский поп нашел нужным ринуться в бой на выручку своим и напал на врага, озадачив его еще одним обвинением. Выступив вперед и подняв руку, чтобы привлечь к себе внимание судьи, он произнес:
— Знаешь что, господин? Не верь ты ему ни на грош! Ему верить нельзя! Говорю тебе, уж ты меня послушай! А вот лучше спроси его, не крадет ли он сам? Спроси, кто у меня на ниве потраву делает? Не его ли осел, а?.. Так не все ли равно, сам он ворует или осел его. Вред-то из одного дома… Пускай скажет: виноват он или нет? И не разбойники ли оба они вместе с ослом?
Тут сврачевский поп обвел присутствующих торжествующим взглядом и уставился с злобной усмешкой на обвиняемого.
Посошок, на который опирался дедушка Колю, задрожал у него в руках. Левая нога его подломилась, как будто он вторично вывихнул ее, и дедушка Колю, конечно, упал бы, если б не оперся рукой о стену и не оставался в таком положении, пока не пришел немного в себя… Он все стерпел бы, только не это. В чем, в чем, а в воровстве никто не может его обвинить! Уж он ли не берегся от такого греха? Он ли не избегал всякий раз этого соблазна, как укуса ядовитой змеи? Разве сами аги, люди чужой веры, не верили своему рабу — дедушке Колю, как самим себе, и не доверили бы ему какого угодно богатства? А теперь вдруг, на старости лет, его называют разбойником! Приписывают ему то, что всю жизнь было ему всего ненавистней! Дедушка Колю прижал руки к тощей груди, к тому месту, где билось сердце, — ох, как сильно оно билось!.. Что делать? Он и сам не знал. Оправдываться — духу не хватает, молчать — еще хуже! Старик собрался с последними силами и, тяжко вздохнув, начал:
— Зачем ты так говоришь, батюшка?.. Как тебе не грех? Ты в церкви своими руками чашу с причастием держишь… Огонь это!.. Так неужто не боишься, что он тебя опалит?.. Ведь ты хорошо знаешь, как было дело, зачем же кривишь душой? Помнишь, что на большой иконе написано? Там ведь и попы в преисподней, в самом пекле жарятся! О смерти ты не думаешь? Вот что я скажу тебе, господин судья, а ты послушай, разбери да перекрестись!.. Прошлым летом, на самого Ивана Купала, пустил я осла на выгон свой возле мельницы попастись. А выгон этот к самой ниве батюшкиной прилегает. Скотина, известно, никаких правил не ведает: отвязалась, перескочила через плетень — и на батюшкину ниву. Ну что поделаешь: скотина она скотина и есть. Разве ее нарочно научишь по чужим нивам пастись? Не человек ведь: попробуй, втолкуй ей, что мое, что твое… Щипал траву осел тут, там, а потом взял, да на другое место перешел… Да и много ли он там выщипал? Всего-то сколько одно дерево тенью своей покроет!.. Вдруг гляжу: нету скотины! Я туда — сюда; нет нигде, да и только! Пошел на село искать. На повороте, под обрывом, вижу, гонит осла моего Колю — барышник. Подхожу к нему, говорю: «Отдай, он мой», а Колю в ответ: «Я, дескать, его у батюшки купил». Схватил я осла за недоуздок, потащил, а цыган следом идет, и пришли мы втроем к батюшке. «Как же это ты, батюшка, осла моего цыгану продал?» — спрашиваю. А он крутит ус, на меня зло так поглядел, да и говорит: «Я, мол, затем его продал, чтобы убыток покрыть, который он мне причинил, когда на моей ниве пасся». — «Какой же убыток, батюшка? — говорю. — О чем речь? Виданное ли дело — целого осла продавать, чтобы только убыток от его потравы покрыть? Позовем сколько ни на есть крестьян, — говорю, — пойдем посмотрим, какова потрава-то». Пошли. Я гляжу, крестьяне глядят, никакой потравы нет. «Давайте, — крестьяне говорят, — мы вас помирим». — «Что ж, ладно, — говорю. — Определяйте, как по-вашему». Одни говорят: должен ты ему полкутла зерна, другие — целый кутел. А батюшка ни в какую: подавай ему ровно пять кутлов! Зашумели крестьяне, заспорили, загалдели, один — одно, другой — другое, сошлись на трех кутлах. Согласился я… Что поделаешь? Ведь осла за три кутла не купишь… Вот какая была моя кража! Вот за что батюшка меня разбойником называет! Да ведь с этим разбойником поладили… Как же в глаза-то ему глядеть?..
Дедушка Колю не успел договорить. Господин Виловский, к концу прений слегка задремавший, вдруг проснулся и быстро восстановил в уме весь ход судебного разбирательства до того момента, пока был в состоянии следить за ним.
Да, да, ответчик сказал, что не понял вопроса, но что ежели речь идет о мельнице, то она принадлежит ему, ответчику. А дальше… дальше Виловский не помнил решительно ничего… У него мелькало в сознании, будто кмет что-то говорил и священник сказал что-то, но что именно, этого он припомнить не мог. И не удивительно, если молодой человек лег в постель за каких-нибудь полтора часа до рассвета; а что было ночью, об этом лучше не спрашивайте. Тяжущиеся не могли за синими очками видеть сонных глаз судьи и были уверены, что он внимательно слушает.
Очнувшись при последних словах дедушки Колю, судья очень удивился, обнаружив, до какой степени стороны удалились от предмета спора. Боясь, как бы они не поняли, что он дремал, он позвонил в колокольчик и прервал ответчика словами:
— К делу, к делу!
Дедушка Колю остановился, поглядел по сторонам и устремил смущенный взгляд на судью.
— Чем ты мотивируешь свои претензии на спорный предмет? — с досадой спросил господин Виловский.
Так как дедушка Колю ничего не ответил, а только глядел на него, вытаращив глаза, он сердито закричал:
— Мотивы! Мотивы!
Тут дедушка Колю совсем онемел. Уж не сошел ли судья с ума? Или, может быть, эти вопросы относятся к кому-то другому? Оглянувшись назад и убедившись, что спрашивают именно его, он удивленно покачал головой и ответил:
— Не видал я никаких мотыг его, пальцем их не трогал! Кто их взял, тот пусть и вернет… А я их не касался и не касаюсь!..
Такой ответ дедушки Колю вывел судью из терпения. Он с раздражением топнул ногой, пробормотал себе под нос: «Дурак!» — и решил выйти из глупого положения, ускорив ход судопроизводства.
— Приглашаю ответчика изложить, — повелительно, официальным тоном объявил он, — какие у него имеются возражения против претензий истцов!
Услышав этот вопрос, как ответчик, так и истцы устремили взгляд к дверям, чтобы понять, к кому относятся эти слова и что они означают? Однако, не обнаружив в дверях каких-либо новых лиц, все опять повернулись к судье, который торжественно произнес:
— Еще раз приглашаю ответчика изложить: какие у него имеются возражения против претензий истцов?
Дедушка Колю просто диву давался: почему судья не покончит сперва с его делом, а затем уже перейдет к другим? Он поглядел на рассыльного, решив, что эти слова относятся к последнему, и даже рассердился на него: что ж он молчит, ничего не отвечает на вопрос судьи? Дедушка Колю был уверен, что из всех присутствующих только рассыльный мог понимать этот язык. Господин Виловский процедил сквозь зубы:
— Тут всякое терпение лопнет!
И, повысив голос, раздраженно прибавил! — В третий и последний раз призываю ответчика изложить свои возражения против претензий истцов!
Дедушка Колю больше не мог терпеть. Он обернулся и сказал рассыльному:
— Да ответь же человеку, братец, коли он тебя спрашивает. Успокой его, чтоб он нашим делом занялся.
А судья в это время стал уже читать решение, оканчивавшееся такими словами:
«…Отобрать у Колю Пенева и вернуть селу Сврачева мельницу, которую…»
При этих словах Колю вздрогнул, словно кто вонзил ему нож в сердце, и отчаянно взмолился:
— Постой, господин, ради бога… прошу тебя, постой… Разве так можно?.. Говорю тебе: мельница моя!.. Ведь это мне смерть, господин… У меня дети… Не говори так… Я — старый человек… Что же со мной будет? Погляди, ведь я калека… Ни на какую работу не гожусь, не то что бывало…
Господин Виловский, вперив в дедушку Колю сердитый взгляд, позвонил в колокольчик и сказал:
— Я тебя три раза спрашивал.
Дедушка Колю в изумлении поднял руку, чтобы перекреститься, но остановился на полдороге. Он только теперь сообразил, что прежние слова судьи относились к нему, а не к рассыльному. В отчаянии бедный старик мог только ответить дрожащим голосом:
— Не знал я, господин, что ты меня спрашиваешь. У меня и в мыслях не было! Думал, ты вон того… Почем я знал, что меня?.. Ради бога погоди, давай разберемся.
Но мировой судья не имел ни малейшего желания удовлетворить просьбу дедушки Колю. Он еще сильней зазвонил в колокольчик и, повысив голос, продолжал читать приговор:
«… которою он владеет неправильно, не имея возможности документально мотивировать свои права на нее. Сверх того, взыскать с него судебную пошлину и другие судебные издержки, в том числе суточные и путевые расходы свидетелей…»
Я не стал слушать приговор до конца: от огорчения меня даже в жар бросило. Я вышел на свежий воздух, а вскоре вслед за мной вышел и бедный дедушка Колю, весь какой-то полинявший и съежившийся, словно на него вылили целый котел кипятку. Он не только сильней припадал на левую ногу, но, как мне показалось, даже пошатывался на ходу. Шаги его были так неуверенны, словно он ступал по глиняной посуде. Я глубоко убежден, что если бы его тогда спросили, какого он пола и как его зовут, он не мог бы ответить… Со всех сторон старика окружали адвокаты, льнувшие к нему, как мухи к переспелой груше! Они энергично жестикулировали и что-то говорили ему, — я не слышал что, но нетрудно было догадаться…
Прошло несколько лет после вышеописанных событий. Нестерпимый зной июльского дня угнетал жителей болгарской столицы. На улице было жарче и душней, чем в столичной бане… Три с половиной часа пополудни. И улицы и прекрасный городской сад почти совсем опустели. Редко-редко попадется живое существо: не только люди, но и животные постарались схорониться где-нибудь в холодке, подальше от палящих солнечных лучей. Даже листья на деревьях — поникли и прячутся один под другой, чтобы хоть как-нибудь укрыться от этого пекла. Храбрость и выдержку обнаруживают только некоторые птички, гоняющиеся за мухами и кузнечиками в траве, да оборванные ребятишки, которые, не обращая внимания на невыносимую жару, бегают по улицам и продают газеты, состязаясь в выкриках.
Заглянем в одно из высших центральных правительственных учреждений.
В полутемной комнате, игравшей роль приемной, сидел на стуле рассыльный. И не просто сидел, а был занят серьезным делом: спал, запрокинув голову. Несколько мух сочли уместным и целесообразным составить ему компанию. Не подумайте, что они тоже спали; наоборот, они были полны деятельности, выстроившись в ряд возле его полуоткрытого рта, словно прачки в софийской прачечной. Взлеты и перепархивания их регулировались громкими всхрапываниями этого ретивого служаки.
В одной из следующих комнат сидел за зеленым столом чиновник, утопающий в грудах бумаг. Чиновник этот занимал, по-видимому, довольно высокую, завидную должность. Он был худ и цвет лица имел скорей желтый, чем смуглый. Выразительный взгляд молодого человека говорил о том, что он не лишен таланта и способностей..
Страшная жара угнетала не только рассыльного, но и чиновника. Однако чиновник не спал, а усердно занимался изучением дел. Уйдя в них с головой, он не подымал глаз от стола и потому не видел, что дверь в комнату то приоткроется, то снова закроется, причем всякий раз из-за нее выглядывает и тотчас опять исчезает чье-то худое, бритое лицо. В третий раз вслед за головой в комнату потихоньку протиснулось все тело дедушки Колю — Божьей Коровки. Не решившись прервать сладкий сон рассыльного, он направился к первой двери, которую увидел перед собой, и сначала только приотворил ее. Войдя, наконец, в комнату, дедушка Колю сунул шапку себе под мышку, положил руки на посошок, оперся на него и, наклонив голову, робко прошептал:
— Вот, господин, я пришел!
Услыхав это неожиданное сообщение, чиновник оторвался от бумаг и тут только увидел посетителя. Потому ли, что дедушка Колю прервал нить его мыслей, или потому, что работа имела весьма спешный характер, только молодой чиновник почувствовал сильную досаду. Об этом свидетельствовали и появившиеся у него на лбу морщины, и его лаконический вопрос посетителю:
— Как?
Дедушка Колю не заметил морщин на лбу, не оценил и лаконичности чиновника, а истолковал вопрос по-своему и наивно ответил:
— Эх, господин, бог милосерд, да люди-то… И не говори… сущие дьяволы стали, прямо со свету сживают!..
— Чего тебе надо? — перебил чиновник.
— Да я, господин, того… спросить хотел: ну что? Кончено? — смиренно ответил дедушка Колю, ни минуты не сомневаясь, что чиновник прекрасно понимает, о чем идет речь.
Дедушка Колю был убежден, что не только все жители столицы, но даже здешние воробьи, чирикая, толкуют о его деле. Да и как мог он думать иначе, если твердо верил, что обиженные всей Болгарии только тут могут найти удовлетворение.
— Что кончено? — не без раздражения спросил чиновник.
— Дело мое, господин, — коротко пояснил дедушка Колю, устремив на чиновника такой умоляющий взгляд, словно просил у него милостыни.
— Какое дело?
Дедушке Колю показалось странным, что чиновник, который должен был знать решительно все, мог забыть про его дело.
— Ну как же? Ты ведь знаешь… Насчет моей мельницы.
— Не знаю я никакой мельницы и не понимаю, о чем ты говоришь, — ответил чиновник, окончательно раздосадованный.
Дедушка Колю осторожно шагнул поближе, кивнул головой, указывая носом на заваленный бумагами стол, и прибавил:
— Ты погляди… тут, наверно, записано.
— Ничего тут не записано, — резко возразил чиновник и, вынув из левого кармана жилетки золотые часы, взглянул, который час.
Дедушка Колю стал настаивать, уверяя чиновника, что среди стольких бумаг непременно должна быть и такая, на которой записано его дело, но тот повторял, только:
— Нигде тут ничего такого не записано.
Видя, что надо подкрепить уверения фактами, дедушка Колю очень веско возразил:
— Как же так ничего не записано, коли при мне писали? Я сам своими глазами видел!
— Кто писал? — спросил чиновник, — Почем я знаю.
— Ваши люди, наверно… Вот так же, как ты, все в черном… Сразу видать — городские.
— Как писали? — спросил чиновник с нетерпением.
— Мелко писали, господин, — спокойно объяснил дедушка Колю и прибавил: — В Тонювой корчме дело было. Дедушка Тоню жив; будет здесь, тебе скажет!
Ответ показался чиновнику забавным.
— А где эта Тонюва корчма? — с невольной улыбкой спросил он:
— У нас на селе, господин, — ответил дедушка Колю.
— Да ты-то откуда?
— Из нашего села, господин.
— Местность какая, какое село, я тебя спрашиваю.
— Ах, господин, село наше простое, не похоже на Софию… Отсюда далеко. Я целую неделю шел, а на лошади три-четыре дня ехать. Вон там, за горами. Сврачево называется. Слыхал, может?.. Как раз оттудова. Сам-то ты в Сврачеве не бывал?
Чиновник не нашел нужным отвечать на этот вопрос. Окончательно потеряв терпение, он думал только о том, как избавиться от докучного посетителя. Убедившись, что не следует ни о чем спрашивать, так как это только затягивает визит, он решил как можно скорей довести беседу до ее логического конца.
— Расскажи, какое у тебя дело, — предложил он.
Дедушка Колю понял, что сюда не дошло никаких слухов о его мельнице, никаких вестей о его страданиях. Озадаченный и потрясенный этим обстоятельством, он в глубине души осудил центральную власть, которой, по его убеждению, должны быть известны беды и горести всего населения страны, а значит, и его беда, вызванная — он это твердо знал — вопиющей несправедливостью. «Коли они большие начальники, пускай себе их! — мысленно рассуждал он. — Но почему о порядке не заботятся? Ведь государство для того их держит, чтоб они бедняка в обиду не давали!.. Чтобы следили за теми, кто им подчинен, и никакой неправды не допускали. Разве только конь виноват, что спотыкается? Зачем тогда всадник поводья держит? Разве вода виновата, что корабль на скалы бежит? На что же рулевой тогда? Зачем у него руль в руках!» Такие мысли и множество других, подобных им, будто ласточки, стремительно проносились в голове у дедушки Колю. Однако он сдержался. Его остановило сознание, что он пришел в это высокое учреждение не для того, чтоб обличать, а для того, чтоб просить.
Он понял, что ему задали очень широкий вопрос — вопрос, предоставляющий ему полную возможность высказать все, чем томилось до сих пор его измученное сердце. Он верил, что чем подробней, обстоятельней и откровенней расскажет он о своих страданиях, тем легче убедит начальника помочь ему. Дедушка Колю поправил шапку, чуть не выскользнувшую из подмышки, переменил руки на посошке, взяв его в левую, а правую положив сверху, пошевелил левой ногой, время от времени дрожавшей в коленке, и начал:
— Что ж, господин, коли на то пошло, расскажу. Кому только не рассказывал, а тебе-то уж как не рассказать! И кто же должен меня выслушать, как не ты?! Расскажу все, как есть, от начала до конца. Услышишь — ахнешь от удивления!..
Дело было после спаса, в среду, к вечеру. Гляжу, идет ко мне глашатай. А я как раз плотину мельничную чинил. Небо, понимаешь, нахмурилось, тучами все так и замутилось, будто выжимками новое вино… Ну по всему видать: вот-вот хлынет как из ведра. Много я от этого бед натерпелся, знаю, что из такой тучи — не дождь, а ливень! Как вздуется река, да сорвет плотину, да зальет все кругом — конец! Дай, думаю, починю плотину, а там что бог даст… Только это я, значит, стал плотину поправлять, а глашатай мне: «Добрый вечер!» — «Дай, боже! — отвечаю. — Как живешь?» — «Ничего, — говорит. — А пришел я сказать, что вот кмет посылает тебе повестку из города, — должен ты туда идти. Завтра же прямо с утра, как солнце встанет, ступай в город, к миробою! Вот тебе и бумажка от миробоя, что кмет прислал. Говорит: там как знаешь, только не опаздывай, а то тебе же хуже будет!..» Гляжу я: день кончился, уже смеркаться стало, а погода ненастная, тучи; сейчас польет. Да и город-то не близко… А у меня, сам видишь, ноги никуда, совсем ослабели, не ходят… Да еще беда эта с коленкой… Все несчастья на мою головушку! А что поделаешь? Выходит, надо идти! Откуда мне знать, зачем я понадобился? Дело государственное — шутки плохи! Коли вызывают, поневоле пойдешь!.. И хоть бы предупредили меня вовремя, накануне с вечера или сегодня с утра, а то пожалуйте!.. Ушел глашатай. Сказал я Перве, чтоб подала чего закусить; знаешь, около плотины этой целый день провозился, во рту-то маковой росинки не было. Отрезала мне Перва кусочек хлебца кукурузного, подала луку головку да сольцы маленько; откусил я раза два, — и еда-то в рот не лезет. Времени в обрез, думаю, как бы не опоздать! Пожевал малость да посошок в руку — и пошел. Вдруг ночью дождь как хлынет! Захватил меня на голом месте, прямо в поле: кругом ни деревца, куда бы притулиться. Промок я до нитки! Переждал бы — ан негде; да и некогда. А идти тоже плохо! Дорога глинистая, развезло ее: шаг ступишь — одна нога сюда, другая туда. Будто в тесте!.. Чего я только в ту ночь не вытерпел, пока до города добрался, — одному господу ведомо!
Пришел я в город и — прямо к миробою. А там уж и священник, и кмет, и сельские чорбаджии. Увидели меня, переглянулись — одни подмигивают, другие в усы себе усмехаются… А батюшка рукой знаки им делает. Вижу я, неспроста. Что-то дальше будет?.. Позвали нас к судье — обомлел я: вижу, сидит вместо судьи парнишка безбородый! Я бы ему сотню коз стеречь не доверил — побоялся бы, что они у него по лесу разбегутся. А его людей судить посадили! Ну, известно, каков судья, так он и судит! Упаси господи от суда такого! И давай он меня судить, зачем я мельницу от аги брал: она, мол, сельская! Я просто рот разинул! Какая же сельская, говорю, когда она моя; мне ага ее оставил. Оставил за то, что я служил ему, рабом его был!.. Да нешто втолкуешь?.. Из его-то речей слова человеческого не разберешь! Ты ему свое, а он тебе свое; ты ему-жито, а он тебе — сито! Уж он городил-городил… чего только не плел! И о мотыгах поминал! И о веретенциях о каких-то… Совсем с толку меня сбил… И присудил, чтоб я мельничку свою отдал, — только и делов!.. Ох, одно тебе скажу: от турок плохо было, да и от своих не лучше! Слова сказать не дает: только я рот открою, а он хвать колокольчик да такой трезвон подымет, что твой конь в упряжке. И те зверюги — кмет с попом — напустились на меня, будто орлы на дохлую овцу, — так и норовят очи выклюнуть!..
Вышел я оттуда, господин, сердца не чую! Словно кто в грудь мне кирку всадил! Иду, а сам качаюсь, как пьяный, даром что уж много месяцев ни вином, ни водкой не баловался!.. Будто кто мне ноги подшибает: я шагну, а они дрожат, как лист на тополе!.. Обступили меня двакаты эти самые, как собаки бешеные, прости господи! Тот свое долбит, этот свое. Один сюда, другой туда меня тянет. Просто одурел я от их лопотанья! Один в село за мной притащился. «Дай, — говорит, — мне четыре червонца, я тебе мельницу твою отобью». Думал я, думал, так и сяк прикидывал: что ни говори, а мельница дороже четырех червонцев стоит! Как быть?.. Возьму продам осла, изрежу до последней монетки все мониста, что для детишек низались, да всё соберу, да в город, к меняле. Пересчитаю у него все как есть, заплачу, сколько надо, куплю четыре червонца и двакату отдам. Больше всего монист жалко было: ведь по монетке их собирали… от бабки, от прабабки… и все своими руками рассыпать! Начал я их с кос у девчаток срезать, и так-то мне горько стало, — сам не заметил, как и косы им перерезал. Тяжело, господин, мука это мученская, когда знаешь, что от старины осталось… Руки у меня дрожали, будто родных детей режу! Да хоть бы помогло — ладно! А то… даром пропали, словно ветром сдунуло. Да и ослика жалко мне было: конечно, скотина, а привык я к нему, и он ко мне привык… вместе мы с ним бедовали, выручал он меня то дровишками из лесу, то тем, то другим! Повел его покупатель, а он повернул морду и глядит на нас, будто понимает. Перва и ребятишки от жалости заплакали!..
С тех пор немало времени прошло. Вот раз день у меня такой выдался, совсем я с ног сбился, столько забот навалилось. По селу оспа пошла; ну, сам знаешь: эта беда придет — всех подряд обойдет. Заболели у нас все трое ребятишек, лежат, помирают! Мать сама не своя от страха! Мечется, бедная, от одного к другому, кому раньше помочь — не знает!.. Вдруг, гляжу, кто-то у ворот остановился. Вижу, кмет, поп да попов зять, что учителем у нас на селе. Входят, будто жандармы какие, ни «добрый вечер», ни «помогай бог» не говорят. Повернулся ко мне кмет и зверски этак молвил: «Собирай, — говорит, — барахло да ступай вон, — мельница к селу перешла!» Старушка моя только услыхала, как закричит, словно, ее кто ножом полоснул, и повалилась без памяти, как мертвая!.. Ребята при смерти лежат — и те заплакали, как услыхали, что без крова останутся, да увидели, что мать упала!.. У меня в глазах потемнело; схватил я топор, да как взмахну, — хотел кмета, как гадюку, зарубить, прости господи! Только он отскочил и убежал вместе с приятелями своими. После из города приезжали, допытывались у меня, как это я хотел топором его зарубить, писали чего-то, сельской печатью припечатали; а как с этим покончили, в попову корчму пошли, ели-пили там всю ночь, потом в город уехали. Через несколько дней подослали ко мне поп с кметом кой-кого из крестьян: дескать, будут меня в у кружном суде судить за то, что я кмета зарубить хотел, но коли я мельницу добром, без суда отдать согласен, они этому делу хода не дадут. Ишь, думаю, по-ихнему — все судьи такие же, как тот миробой, и обязательно их сторону держать будут! Нет, говорю себе, не боюсь я никакого суда, — лишь бы там люди постарше сидели; расскажу им все как есть. Справедливого суда мне бояться нечего; я знаю, что прав… Вот как я рассчитывал, да не так на деле вышло.
Излагая историю своих бед, дедушка Колю поникал все ниже. Теперь он немного выпрямился, проглотил пересохшей глоткой слюну, переложил посошок из одной руки в другую, переступил левой ногой и, набрав воздуху в легкие, начал снова:
— Ближе к николину дню прислал за мной двакат этот, чтоб я в город шел. Собрался я, и хоть стужа была, мороз, метелица, — прямо в город, в укружной суд. Стали опять нас судить. И кмет говорил, и его двокат говорил, и мой. Долго говорили, а чего — ни: как не пойму. Только начали судьи судить, опять беда — как снег на голову! Мальчишечка один — такой же безбородый, как тот мировой, — возле судей по правую руку сидел. Поглядеть, — будто ящерица какая: желтый, зеленый, тощий, чернявый, да злой-презлой, — ну прямо желчь одна! Вдруг встает, уставился на меня глазищами, рот открыл и давай… Скажу тебе, просто остолбенел я от удивления! Толковал-толковал, чего только не городил! Показалось мне, будто я в тартарары проваливаюсь. К горлу подкатило — глотнуть не могу! Слушал я, слушал, терпел. Вижу, чем дальше в лес, тем больше дров. И закричал: «Эй, сынок, ну чего ты мешаешься? Какое тебе дело до моей беды? Что тебе мельница моя далась? Не довольно разве несчастий моих, что еще ты на мне проехаться хочешь? Ты в Сврачеве был? Мельницу мою знаешь? Агу в глаза видел? В доле с ним состоял? Что тебе за дело до моего хозяйства? Скажи на милость, какая муха тебя укусила, что ты чешешься, где не надо… Эти вот судятся со мной, а я с ними: ну, их — неправда, моя — правда. Те — судьи: судят они нас — дай бог им здоровья. А ты с какой стати на меня напустился?»
Еще я всего не договорил, вдруг, не успел опомниться — как кинутся на меня! Схватили и во двор выволокли. Подошел ко мне двакат мой и давай меня ругать. Надо, мол, было мне язык за зубами держать, а мальчишка тот, на ящерицу похожий, не кто-нибудь, а прокурат или как-то вроде того по-ихнему!.. А я-то откуда знал, что он такой? Да хоть бы и прокурат, зачем в мое дело мешается?!
И веришь ли, господин: тут у меня кусок хлеба мой опять отсудили — вот оно как получилось!..
После говорят мне люди: ступай, мол, в другой суд, выше… кобеляция, что ли, прозывается или еще как, не знаю! Только и там никакого толку, господин!
Ходил, толкался, пороги обивал… никому до тебя дела нет, никто не взглянет даже… Куда ни войду, все сидят, пишут, — только моего дела не пишет никто… Я им объясняю, прошу, а они… никто и слушать не хочет… Оно, конечно, так и быть должно: сытый голодного не разумеет! Тебе, говорят, надо опять дваката нанять. Ладно, я готов нанять, да на какие гроши? Скотину продал, монисто было да сплыло… Что ж мне, — детей продать, что ли?
Спасибо, нашлись добрые люди — сказали сюда мне идти, в кусацию. Ежели, дескать, надо тебе дело твое прекратить, так там его, будто нитку, пополам перекусят! Стал искать, господин. Искал-искал — говорят мне, что тут пишут. Ну, может, тут и есть!., Так вот, господин, будь отец родной. Все в твоих руках: перекуси ты это дело пополам, ради бога!
Дедушка Колю давно окончил свой рассказ и с надеждой отчаяния ждал решения жизненно важного вопроса, от которого зависела не только его собственная судьба, но и судьба его обездоленных детей. С трепетом глядел он в рот начальнику. С трепетом ждал, чтобы с уст последнего слетело словечко, способное — он был уверен — с такой легкостью отклонить грозный удар судьбы, уже выпустившей когти и готовой разрушить единственный приют, где могли укрыться его дети. О себе он не думал. Он и теперь готов был отдать последнюю каплю крови, чтобы только спасти от голода и холода своих несчастных ребят!
Дедушка Колю ждал, но чиновник, задумчиво устремив взгляд куда-то в пространство, хранил молчание. Не раз дедушка Колю переложил посошок из правой руки в левую и обратно, не раз переменил положение левой ноги, которая, как нарочно, дрожала сегодня больше, чем обычно, — чиновник молчал по-прежнему.
Он был погружен в размышления. Размышления эти приобрели огромный размах. Сперва перед умственным взором его возникла картина студенческого житья-бытья, недавно им оставленного. Вспомнилось ему, что он получал казенную стипендию, так что в суммы, потраченные на его ученье, входил, возможно, какой-нибудь грош, который дедушка Колю заработал своими жилистыми руками с помощью той самой мельницы, что стала теперь для бедного старика источником таких страданий. Как человек добросовестный, чиновник захотел чем-нибудь помочь несчастному просителю, но чем помочь, он не знал. Мысль его быстро, как ткацкий челнок, засновала по всему, что он проходил в университете и мог вспомнить. Но напрасно старался он отыскать там что-нибудь такое, что было бы способно облегчить положение бедняги! Он вспомнил и гражданское, и торговое право, и административное право, и уголовное право, и римское право; не пропустил ни международного, ни государственного, ни финансового, ни церковного права; подумал и о гражданской, и об уголовной процедуре, и о следственной части, и о многих других разделах юриспруденции… Но — удивительное дело! — несмотря на такое обилие всевозможных прав, ни одно из них не подходило к данному случаю, так что бедный дедушка Колю оказывался совершенно бесправным! В памяти чиновника еще свежи были не только предметы, которые он изучал, но и фигуры профессоров, вереницей проходившие теперь перед его мысленным взором. Ему казалось, будто он опять сидит на университетской скамье и глядит, как преподаватели сменяют друг друга на кафедре: один — с мелкими чертами лица, бритыми усами, сутулый, в круглых очках, кривоногий; другой — высокий, широкоплечий, бородатый, лысый; третий — с сухим, продолговатым лицом, длинными сальными волосами до плеч и т. д. Он вспомнил их голоса, манеру преподавания, педантичность в соблюдении определенных правил, старание поддержать свой авторитет и другие подобные свойства, но никак не мог припомнить, чтобы хоть один из них привел в своих лекциях пример применения права к такому случаю, как тот, с которым ему пришлось теперь столкнуться.
Он понял, что дедушку Колю погубило незнание требований судебной процедуры, незнание даже того, как можно их узнать, наконец неспособность, хотя бы и зная, понять их. Он задавал себе вопрос: кто виноват в том, что принципы, на которых построена судебная процедура, слишком высоки для понимания тех, кто отстаивает с ее помощью свои права? Но как раз на этот вопрос ни его профессора, ни все юридические науки не давали никакого ответа. И еще один вопрос волновал этого добросовестного чиновника: почему правосудие должны осуществлять крюкотворы и почему крючкотворы эти — адвокаты — поглощают половину того, что им удается выдоить из сосцов богини правосудия? Ну, а если нанять адвоката нет средств, как вот у дедушки Колю, что ж — тогда правый должен проиграть процесс? И на этот вопрос чиновник не мог найти подходящего ответа в науке, для усвоения которой несколько лет протирал брюки на университетской скамье!..
А дедушка Колю все ждал приговора. Он был как на иголках! Наконец чиновник очнулся: надо ответить. Он хотел было пуститься в длинные и пространные объяснения, но, устремив на дедушку Колю внимательный взгляд и заметив изуродованную ногу старика, сказал только:
— Здесь другое учреждение, а не кассационный суд. Иди отыщи его и расскажи там свое дело.
Дедушка Колю, не сводя глаз с чиновника, упавшим голосом промолвил:
— Мне сказали, что тут пишут: так я подумал, может, и мое дело тут записано!..
И, взяв посошок в правую руку, с тяжелым вздохом вышел…
Осенью мне довелось снова проезжать мимо корчмы дедушки Пунё Мигало; мы опять остановились там, чтобы отдохнуть и покормить лошадей. На этот раз я застал дедушку Пунё бодрствующим. Он подошел ко мне, как старый знакомый, протянул свою жилистую руку и, мигая, осведомился о моем здоровье. Теперь моим возницей был один бей, в прошлом богатый, но затем каким-то образом тоже утративший благоволение фортуны, — обстоятельство, к которому он относился, по-видимому, безропотно, с полным спокойствием и хладнокровием.
Когда Яшар распряг лошадей и повел их в конюшню, дедушка Пунё посмотрел ему вслед, потом перевел взгляд на телегу и, мигая, промолвил:
— Помнишь, господин, того возницу, что прошлый раз тебя вез? Бедный Гето — царство ему небесное! — за всю жизнь капли воды в рот не взял, а тут вдруг чудо такое: возьми да помри от водянки! Словно бурдюк бедняга раздулся!.В родительскую субботу ровно год будет, как мы его в Сврачеве закопали! Маленько ворчлив был покойник, но человек справедливый. Погубили и его мироеды: все капиталы из него высосали — захирел он, запил и загинул!..
Это печальное сообщение о бае Гето Пуяке было для меня полной неожиданностью. Оно вызвало во мне целую вереницу воспоминаний о Сврачеве, — в частности, о бедном дедушке Колю — Божьей Коровке, и я спросил дедушку Пунё, что с ним сталось. Прежде чем ответить, дедушка Пунё достал свою трубочку, набил ее табаком, который я ему предложил, высек огня, прижал пальцем трут к табаку, сделал две-три затяжки, мигнул и, наконец, сказал:
— Что с ним сталось-то, господин? Ежели сам кадия тебе истец, так судья один бог! Что ж поделаешь? У них сила. Разорили горемыку, вот что!
— Как разорили? — спросил я.
— Да так: голого оставили, как перст, — ответил дедушка Пунё, показывая указательный палец.
— И что же он?
— Сюда подался, в соседнее село поденщиком, — на старости лет, с ногой своей хромой, опять тем стал, чем в молодости был: работником на чужие рты! Старушка его — царство ей небесное! — с горя да тоски по мельнице, — веришь ли, господин? — зачахла, бедная! На воздвиженье мы ее похоронили!.. А детишек в люди рассовали: кого волов пасти, кого свиней. Ведь живые души!.. Голод — не тетка!..
— А дедушка Колю жив? — спросил я.
— Жив, господин, да что это за жизнь, коли живешь людям на потеху? Стал он порченый: попадет ему в руки монета — он сейчас восковых свечей накупит да в субботу бродит по кладбищу и каждому, кого встретит, свечу дает: «На, мол, зажги свечу и молись богу за тех, кто прав!.. Нет больше правды на свете». Потом засмеется, как сумасшедший, — и в лес!
— А с кметом что? — полюбопытствовал я.
— С Клативратом? — переспросил дедушка Пунё. — О, ни ему, ни попу не пришлось радоваться… Только жаль: мало им досталось! Как сменился начальник, да приехал новый, да пронюхал обо всех их проделках, — ихняя же шайка их и выдала, — оцепили их дома ночью, самих арестовали, принялись везде обыскивать, под очагом копать… И что же увидали?! Посуды, монет в связках, товаров всяких — полным-полно!.. Грабили, грабили и в ус не дули! И барышников задержали, о скоте расспросили о награбленном — все наружу и вышло. Сам начальник при аресте был! Задержали их и на ночь в хлев заперли. А кто-то в ту же ночь пришел и сказал попу, что Кузман-корчмарь, с кем они вдвоем корчму-то держали, всю наличность, какая в корчме была, забрал, сел на попова жеребца — и поминай как звали!.. Поп — раз, два — вышиб ногой дверь в хлеву, сбегал домой, схватил свои револьверы, вскочил на другую лошадь — и вдогонку. А Кузман-то валах — хитрый дьявол: не ускакал далеко, а объехал вокруг села, да и спрятался в лесу, возле кладбища. Ну, только поп это учуял. Слез с коня, взял в руки револьверы, да и подкрался к Кузману в лесу. Кузман рта не успел открыть, как пуля ему в грудь — навылет! Убил его поп, стал деньги искать. И за пазухой, и в поясе, и на седле, и в тороках шарил — нигде ничего!.. Видно, Кузман их закопал, только где? По сей день никто найти не может. Услыхали крестьяне выстрел, побежали узнать, что такое. А поп от жадности и о побеге забыл: всё деньги ищет. Только, когда крестьян увидал, стрелой через кладбище пустился. Крестьяне за ним, да навряд ли догнать бы, кабы не перст божий. Слыхал ли ты, господин, чтобы мертвый из могилы живого вора схватил? Не слыхал? Так вот послушай, да другим расскажи!.. Побежал это поп по кладбищу да и наступил на могилу возницы Гето покойного. Уж не знаю, то ли земля была рыхлая, другая ли какая причина, только провалился поп левой ногой в Гетову могилу. Стал он ногу оттуда вытаскивать, да как рванется. — и вывихнул в колене, в том самом месте, где у дедушки Колю нога вывихнута была. Кабы не вывих этот, убежал бы поп, да от боли не мог с места сдвинуться. Кара божья!.. Коли захочет бог наказать — не уйдешь! Все село покойника благодарило, что он, в могиле лежа, своего и мирского лиходея поймал. Старушки стали ему и кутью на могилу носить и вином да водочкой ее поливать: тащат бедному то, что он при жизни любил. «Хоть на могилу ему, говорят, выльем, коли попотчевать не можем за то добре, что он для села сделал!..» Пока попа ловили, глядь — и Клативрат убежал. По следам попа пустился. А как увидал, что тот с лошади соскочил да с револьверами в лес, — решил времени не терять: схватил лошадь попа под уздцы, хотел на ней ускакать. Уж поводья в руке, левую ногу в стремя вдел, да только хотел правую занести, конь-то, иноходец, как рванется, взвился на дыбы и в лес помчался. У Клативрата нога в стремени застряла — лошадь его за собой и поволокла. Ну, дальше сам понимаешь… Когда лошадь шажком в село вернулась, по стойлу заскучала, так и Клативрата за собой притащила. Только в конюшне запутавшуюся ногу ему освободили. Был он избитый, будто его все село дубинами молотило. Холодной водой поливали его, в овечьи шкуры заворачивали, каких только примочек ему не делали, — еле в чувство привели. Начальник велел их обоих с попом на телегу посадить и в город с жандармами отправить. Потом дошел слух до нас, что оба вылечились, только хромыми остались. О попе говорили, будто архиерей велел ему бороду обрить и расстричь его. После узнали мы, что их судить хотят. Кто говорит — повесят их, кто — утопят, а другие толкуют: деньги, мол, у них есть, так откупятся!.. Эх, господин, сам знаешь… Чего только на этом окаянном свете не бывает!
Трубка дедушки Пунё потухла. Он опять достал трут и огниво, высек огонь, прижал его пальцем к табаку и закурил. Некоторое время мы сидели молча: я размышлял о том, что услышал от него, а он — не знаю о чем; наверно, о том, что творится, на этом окаянном свете!.. Восстановив в памяти всю разыгравшуюся в Сврачеве трагедию, я вспомнил о мельнице дедушки Колю и поинтересовался, что с ней.
— И от нее крестьяне пользы не видели… Паводком снесло ее, господин, теперь и места-то, где стояла, не узнать! — ответил дедушка Пунё, трижды быстро мигнув по привычке.