Нет большего признака закоренелой гордыни, чем когда чувствуешь, что достиг достаточного смирения.
Примеры, приведенные в предыдущей главе, показывают, что любовь может причинять боль своему предмету, но лишь в том случае, когда этот предмет нуждается в изменении, чтобы стать полностью достойным любви. Почему же мы, люди, нуждаемся в таких значительных изменениях? Христианский ответ – что мы употребили нашу свободную волю на то, чтобы стать очень плохими – настолько известен, что едва ли нуждается в повторении. Но приблизить это учение к реальной жизни в умах современных людей, и даже современных христиан, очень трудно. Когда проповедовали апостолы, они могли предполагать даже в своих слушателях-язычниках реальное сознание заслуженности Божьего гнева. Для успокоения этого сознания существовали языческие мистерии, а эпикурейская философия претендовала на освобождение людей от страха вечного наказания. Именно на этом фоне Евангелие явилось доброй вестью. Оно принесло весть о возможности исцеления людям, которые знали, что они смертельно больны. Но все это переменилось. Теперь христианству приходится проповедовать диагноз, который сам по себе весть довольно плохая, с тем, чтобы быть выслушанным относительно лечения.
Этому есть две основных причины. Одну из них составляет факт, что на протяжении примерно сотни лет мы настолько сосредоточились на одной из добродетелей – «доброте», или милосердии, – что большинство из нас не считает по-настоящему благом ничего, кроме доброты, а реальным злом – ничего, кроме жестокости. Подобные односторонние нравственные эволюции не являются чем-то необычным, и другие эпохи также имели свои излюбленные добродетели и случаи любопытной нравственной слепоты. А уж если культивировать одну добродетель за счет остальных, то не найти кандидата лучше милосердия – ибо всякий христианин должен с отвращением отринуть скрытую пропаганду жестокости, которая пытается сжить милосердие со свету, давая ему название вроде «гуманности» или «сентиментальности». Настоящая беда заключена в том, что «доброта» – это качество, которое с опасной легкостью можно приписать себе на совершенно недостаточных основаниях. Каждый человек чувствует благоволение, если в этот момент его ничто не раздражает. Таким образом, человек находит себе утешение за все свои прочие пороки в том, что «сердце у него на месте», что он «мухи не обидит», хотя на деле он никогда не сделал ни малейшей жертвы ради ближнего. Мы думаем, что мы добры, когда мы всего лишь счастливы – далеко не так легко, на тех же основаниях, вообразить себя умеренным, целомудренным или смиренным. Вторая причина – влияние психоанализа на общественное сознание, и в особенности учения о подавлении и торможении. Что бы эти учения на самом деле ни значили, они внушают большинству людей идею, что чувство стыда – вещь опасная и вредная. Мы трудимся над преодолением этого чувства самоустранения, этого желания скрыть, которым либо сама природа, либо традиция почти всего человечества сопроводила трусость, развращенность, лживость и завистливость. Нас убеждают «вытащить все на поверхность», не ради самоуничижения, а на том основании, что все это вполне естественно, и стыдиться здесь нечего. Но если только христианство не является полным заблуждением, наше самовосприятие в моменты стыда должно быть единственно верным, и даже языческое общество обычно признавало «бесстыдство» пределом душевного падения. В попытке истребить стыд мы разрушили один из бастионов человеческого духа, безумно ликуя по этому поводу, как ликовали троянцы, когда они разрушили свои стены и втащили деревянного коня в Трою. Я не знаю, что еще можно предпринять, кроме как приняться по возможности скорее все отстраивать. Сущее безумство – бороться с лицемерием путем устранения искушения к лицемерию. Откровенность людей, отвергнувших стыд, – это очень дешевая откровенность.
Для христианства существенно необходимо обретение заново прежнего чувства греха. Христос заранее мирится с тем фактом, что люди плохи. До тех пор, пока мы реально не почувствуем истинность этой Его предпосылки, мы, хотя и принадлежим миру, который Он пришел спасти, не принадлежим к аудитории, которой адресованы Его слова. Мы не располагаем первым условием понимания того, о чем Он говорит. И когда люди пытаются быть христианами без предварительного осознания греха, результатом почти неизбежно будет некоторая неприязнь по отношению к Богу, как к кому-то, кто всегда выдвигает невозможные требования и всегда объят необъяснимым гневом. Большинство из нас временами тайно разделяло чувства умирающего крестьянина, который, в ответ на проповедь священника о покаянии, спросил: «А какой же вред я Ему причинил?» Тут-то и происходит преткновение. Худшее, что мы делаем по отношению к Богу – это оставляем Его в покое; почему бы и Ему не отплатить нам той же монетой? Почему не дать нам жить? Ему-то – с чего «гневаться»? Ведь Ему так легко быть благим!
Но в минуты, когда человек чувствует настоящую вину – минуты, которые слишком редки в нашей жизни, – все эти кощунства рассыпаются в прах. Многое, чувствуем мы, можно списать на человеческие слабости, но только не это – этот невероятно гадкий и мерзкий поступок, какого не совершил бы никто из наших друзей, которого устыдился бы даже такой отпетый негодяй, как Икс, который мы ни за что в мире не хотели бы сделать достоянием гласности. В такие минуты мы действительно сознаем, что наш характер, демонстрируемый этим поступком, представляет собой, и должен представлять, предмет отвращения для всех праведных людей, а если есть сила, которая выше людей, то и для нее. Бог, в котором это не вызывает отвращения, не может быть благим. Мы не можем даже желать существования такого Бога – это было бы все равно, что желать устранения каждого носа во вселенной, чтобы запах сена, роз или моря никогда больше никого не восхищал, потому что, видите ли, у нас изо рта плохо пахнет.
Когда мы просто-напросто говорим, что мы плохи, Божий «гнев» представляется варварским понятием, но как только мы начинаем чувствовать наше зло, мы сознаем, что он неизбежен, что он всего лишь прямое следствие благости Бога. Поэтому для настоящего понимания христианской веры совершенно необходимо всегда хранить в себе опыт, извлеченный из мгновения, подобного описанному мной, научиться замечать то же реальное и непростительное зло под его все более и более сложными личинами. Учение это, конечно, не ново. В этой главе я не претендую ни на что особенно замечательное. Я просто пытаюсь перевести моего читателя (и в еще большей степени – себя самого) через «мост ослов» (pons asinorum) – сделать первый шаг прочь из рая дураков и царства иллюзии. Но в современном мире иллюзия обрела такую силу, что мне необходимо изложить кое-какие добавочные соображения, которые придадут реальности менее невероятный характер.
1. Мы обманываемся внешностью предметов. Мы полагаем себя в целом не намного хуже некоего Игрека, которого все признают порядочным человеком, и, конечно же (хотя об этом не следует заявлять вслух), лучше мерзкого Икса. Даже на поверхностном уровне мы, вероятно, в этом обманываемся. Не будьте слишком уверены, что ваши друзья считают вас не менее порядочным, чем Игрека. Сам по себе тот факт, что вы избрали его для сравнения, подозрителен – вероятно, он на три головы выше вас и вашего круга. Но допустим, что и Игрек, и вы производите впечатление «неплохих» людей. Насколько обманчива внешность Игрека – это останется между ним и Богом. Его внешность может и не быть обманчивой, но насчет своей вы точно знаете, что это так. Вам это, наверное, кажется простым трюком, потому что я могу сказать то же самое Игреку и так, по очереди, каждому человеку. Но в этом-то все и дело. Каждому человеку, не слишком святому или наглому, приходится равняться на видимые качества других людей – он знает, что в нем кое-что намного ниже даже самого неосторожного его поведения на людях, даже самого его развязного разговора. В мгновение ока, пока ваш друг подыскивает слово, – что проносится в вашем мозгу? Мы никогда не высказываем всей правды. Мы можем сознаться в мерзких фактах – в самой гадкой трусости или в самой пошлой и будничной пакости, – но наш тон будет ложным. Самый акт исповеди – беглый лицемерный взгляд, легкая примесь юмора – все это имеет целью отдалить факты от вашей личности. Никому не догадаться, насколько знакомы и, в каком-то смысле, близки вашей душе все эти вещи, как они сливаются со всем остальным – там, глубоко, в дремотном внутреннем тепле, они ничему не звучат диссонансом, они вовсе не так странны и отделимы от вас, как это может показаться, когда они превращаются в слова. Мы подразумеваем, и часто верим, что привычные пороки – это исключительные и одиночные поступки, и допускаем противоположную ошибку в отношении наших добродетелей, подобно плохому теннисисту, который именует свою обычную форму «неудачными днями», а редкие успехи принимает за норму. Я не вменяю нам в вину то, что мы не можем сказать истинной правды о себе, ибо настойчивое, пожизненное внутреннее нашептывание злости, ревности, похотливости, жадности и самоснисхождения попросту не укладывается в слова. Но важно, чтобы мы не принимали наши неизбежно ограниченные высказывания за полный отчет о самом худшем, что есть у нас внутри.
2. Сейчас воцаряется реакция, сама по себе вполне здоровая, на чисто частные и домашние концепции нравственности, пробуждение общественной совести. Мы чувствуем свою причастность к несправедливой общественной системе и свою долю во всеобщей вине. Это вполне истинно, но враг рода человеческого может и истину употребить нам в обман. Берегитесь, как бы не воспользоваться идеей всеобщей вины для отвлечения своего внимания от тех обыденных, старомодных провинностей – ваших собственных, – которые не имеют ничего общего с «системой», и в отношении которых необходимо принимать меры, не дожидаясь тысячелетнего царствия. Ибо вину всеобщую, наверное, нельзя почувствовать с той же силой, что и личную. Для большинства из нас, в нашем нынешнем состоянии, это понятие является простым предлогом для того, чтобы уйти от поистине важной проблемы. Когда мы и по-настоящему научимся понимать степень нашей личной испорченности, тогда и впрямь мы сможем посвятить себя размышлениям о всеобщей вине, и будем вправе уделять ей максимум внимания. Прежде, чем бегать, нам следует научиться ходить.
3. Мы питаем странную иллюзию, что простое течение времени сводит грех на нет. Я слышал, как люди, в том числе и я, рассказывали о жестокостях и обманах, допущенных в детстве, так, словно нынешний говорящий не имел к ним никакого отношения, и даже со смехом. Но само по себе время никак не отменяет факта или вины греха. Вина смывается не временем, а покаянием и кровью Христа; если мы раскаялись в этих детских грехах, мы должны помнить цену нашего прощения и быть смиренными. Что же до самого факта греха, возможно ли, чтобы что-то его отменило? Все времена вечно присутствуют в Боге. Не кажется ли вам по крайней мере возможным, что на каком-то из направлений Своей многомерной вечности Он от века видит вас в детской, как вы отрываете крылышки мухам, подлизываетесь, врете, томитесь от похоти в школе, трусите или пыжитесь в первом офицерском чине? Вполне возможно, что спасение состоит не в уничтожении этих вечных мгновений, но в совершенстве смирения, вечно несущего свой стыд, радующегося поводу проявиться, которое он предоставил Божественному состраданию и тому, что он навеки стал известен всей вселенной. Возможно, что в это вечное мгновение Святой Петр – он простит меня, если я неправ, – вечно отрезается от своего Учителя. Если это так, то поистине верно, что радости Царствия Небесного для большинства из нас, в нашем нынешнем состоянии, требуют определенного привыкания, и некоторые образы жизни делают такое привыкание невозможным. Возможно, что погибшие – это те, кто не смеет пойти в столь публичное место. Разумеется, я не знаю, правда ли все это, но я думаю, что следует считаться по крайней мере с такой возможностью.
4. Мы должны остерегаться чувства, что безопасность кроется в больших числах. Вполне естественно полагать, что если все люди так плохи, как говорят христиане, то их дурные качества вполне простительны. Если все школьники провалились на экзамене, то наверняка вопросы были слишком трудными. И учителя в этой школе так и думают, пока не узнают, что есть и другие школы, где девяносто процентов учеников сдали экзамен по тем же самым вопросам. Тогда они начинают подозревать, что виноваты не экзаменаторы. Опять же, многим из нас доводилось жить в дурных уголках человеческого общества – в какой-нибудь конкретной школе, колледже, полку или профессиональном кругу, где общий тон поведения был плох. И внутри этого уголка некоторые поступки считались попросту нормальными («все так поступают»), а некоторые другие – непрактично добродетельными или донкихотскими. Но когда мы покинули это дурное общество, мы к своему ужасу обнаружили, что во внешнем мире ни одному порядочному человеку даже в голову бы не пришло делать то, что мы считали «нормальным», тогда как почитаемое нами за «донкихотство» представляет собой в общем мнении минимальный стандарт порядочности. То, что казалось нам болезненной и фантастической щепетильностью, пока мы жили в «уголке», предстало нам теперь как единственные мгновения здравомыслия, выпавшие на нашу долю. С нашей стороны было бы мудро принять в расчет возможность, что весь род человеческий (будучи небольшим во вселенских масштабах объектом) представляет собой именно такой локальный уголок зла – изолированную плохую школу или полк, внутри которых минимальная порядочность принимается за героическую добродетель, а совершенная испорченность – за простительное несовершенство. Но существует ли, помимо самого христианского учения, доказательство того, что дела обстоят именно таким образом? Боюсь, что такое доказательство есть. Во-первых, есть среди нас люди, которые не принимают локальных норм поведения, которые демонстрируют ту тревожную истину, что возможно поведение, совершенно отличное от общепринятого. Хуже того, имеется еще тот факт, что эти люди, как бы ни отделены они были друг от друга пространством и временем, подозрительно сходятся друг с другом в основных пунктах, как если бы они состояли в контакте с каким-то широким общественным мнением за пределами нашего «уголка». Слишком велика и очевидна общность между Заратустрой, Иеремией, Сократом, Гаутамой, Христом [6] и Марком Аврелием. В-третьих, даже сейчас мы обнаруживаем в себе теоретическое одобрение этого никем не практикуемого поведения. Даже в своем уголке мы не утверждаем, что справедливость, милосердие, смелость и умеренность лишены ценности, а лишь считаем, что наш локальный обычай включает эти качества в разумных, на наш взгляд, пределах. Дело приобретает такой оборот, что пренебрегаемые нами школьные правила, даже в этой плохой школе, имеют связь с каким-то более широким миром, и что по окончании учебного года мы, возможно, предстанем перед общественным мнением этого широкого мира. Но вот что хуже всего: мы не можем не понимать, что лишь известная доля добродетели, полагаемой нами сейчас непрактичной, в состоянии, даже на этой планете, спасти человеческий род от катастрофы. Нормы, которые, как кажется, попали к нам в «уголок» снаружи, имеют, оказывается, прямое отношение к условиям, царящим внутри «уголка» – настолько прямое, что если род человеческий будет последовательно придерживаться добродетели на протяжении хотя бы десяти лет, земля, от полюса, преисполнится мира, изобилия, здоровья, веселья и душевного благополучия, и что никаким иным способом этого не добиться. У нас, возможно, вошло в обычай относиться к полковым правилам как к мертвой букве или стандарту недосягаемого совершенства, но даже и сейчас каждый, кто не почтет за труд задуматься над этим, в состоянии понять, что при встрече с врагом такое пренебрежение может стоить каждому из нас жизни. Вот когда мы позавидуем тому «отщепенцу», «педанту», «энтузиасту», который по-настоящему обучал свою роту стрелять, окапываться и делиться друг с другом флягами.
5. По мнению некоторых, того более широкого общества, которое я противопоставил здесь человеческому «уголку», может и не существовать – по крайней мере, мы не имеем о нем свидетельств. Мы не встречаем в жизни ангелов или существ, не знавших грехопадения. Но мы можем составить себе некоторое понятие об истине даже в пределах нашего собственного человеческого рода. Мы можем рассматривать различные эпохи и культуры как «уголки» по отношению друг к другу. Несколькими страницами выше я говорил, что разные эпохи преуспевали в различных добродетелях. И если вы временами испытываете искушение утверждать, что мы, современные западные европейцы, не можем быть такими уж плохими, потому что, рассуждая в относительных терминах, мы гуманны, спросите себя, считаете ли вы, что Бог может смириться с жестокостью жестоких эпох потому лишь, что они преуспевали в мужестве и целомудрии. Вы тотчас поймете, что это невозможно. Подумав о том, как выглядит в наших глазах жестокость наших предков, вы можете составить себе впечатление, как выглядели бы в их глазах наша уступчивость, суетность и робость, и как, таким образом, обе наши эпохи выглядят в глазах Бога.
6. Возможно, что мое злоупотребление словом «доброта» уже породило протест в умах кое-кого из читателей. Разве мы не живем в эпоху, становящуюся год от года все более жестокой? Не исключено, что так оно и есть, но я думаю, что мы сделались такими в результате наших попыток свести все добродетели к доброте. Ибо Платон верно учил, что добродетель едина. Нельзя быть добрым, не обладая всеми прочими добродетелями. Если вы, будучи трусом, хвастуном и лентяем, еще ни разу не причинили своему ближнему особого вреда, то лишь потому, что благополучие вашего ближнего пока не вступило в конфликт с вашей безопасностью, самомнением и досугом. Всякий порок ведет к жестокости. Даже доброе чувство, жалость, если оно не контролируется милосердием и справедливостью, ведет, через гнев к жестокости. Причиной большинства зверств служат рассказы о зверствах врага, а жалость к угнетенным классам, в отрыве от нравственного закона в целом, в силу естественного процесса ведет к неумолимой жестокости царства террора.
7. Некоторые современные богословы совершенно справедливо протестуют против чрезмерно моралистического толкования христианства. Святость Бога – нечто большее и отличное от нравственного совершенства. Требования, которые Он нам предъявляет, превосходят требования нравственного долга и отличаются от них. Я этого не отрицаю, но такая концепция, подобно концепции всеобщей вины, может легко послужить предлогом для уклонения от реальной проблемы. Бог может быть чем-то большим, чем моральное благо, но Он никак не меньше его. Дорога в обетованную землю лежит через Синай. Нравственный закон, возможно, существует для того, чтобы быть превзойденным, но его не превзойти тем, кто вначале не признал его требований, а затем не приложил все силы, чтобы удовлетворить этим требованиям и откровенно признал факт своего поражения.
8. «В искушении никто не говори: Бог меня искушает» (Иак. 1:13). Многие направления мысли побуждают нас свалить ответственность с наших плеч на некую изначальную необходимость, заключенную в природе человеческой жизни, и таким образом, косвенно, на Создателя. Популярными формами подобных взглядов являются эволюционная доктрина, в соответствии с которой то, что мы именуем злом, есть неизбежное наследие, полученное нами от наших предков-животных, или идеалистическая доктрина, в соответствии с которой оно есть попросту результат нашей конечной природы. Христианство, если я верно понимаю послания Павла, признает, что абсолютное повиновение нравственному закону, который мы находим начертанным в наших сердцах и в необходимости которого убеждаемся даже на биологическом уровне, не является возможным для людей. Это создало бы настоящую трудность в вопросе о человеческой ответственности, имей абсолютное повиновение какое-либо практическое отношение к жизни большинства из нас. Но какая-то степень повиновения, которой мы с вами не достигли за последние сутки, несомненно возможна. Не следует употреблять центральную проблему в качестве средства уклонения от существа вопроса. К большинству из нас имеет настоящее отношение не столько вопрос, поставленный Павлом, сколько простое утверждение Уильяма Ло: «Если вы сейчас спросите себя, почему вы не столь же набожны, как первые христиане, то собственное ваше сердце ответит вам, что не по невежеству или неспособности, а исключительно потому, что это никогда до конца не входило в ваши намерения». [7]
Если кто-либо попытается охарактеризовать эту главу как реставрацию учения о полной греховности, значит он неверно ее понял. Я не верю в это учение, отчасти на том логическом основании, что если бы греховность была полной, мы не сознавали бы себя греховными и отчасти потому, что, как показывает опыт, в человеческой природе много хорошего. Я также не рекомендую впадать во вселенское уныние. Чувство стыда было высоко оценено мной не как чувство, а ради прозрения, к которому оно ведет. На мой взгляд, это прозрение должно быть постоянным в сознании каждого человека, но следует ли также поощрять сопутствующее ему болезненное чувство – это вопрос для специалиста в духовном наставничестве, каковым я не являюсь и потому многого об этом сказать не могу. Мое собственное мнение, чего бы оно ни стоило, заключается в том, что всякая печаль, не вызванная раскаянием в конкретном грехе и стремлением к конкретному исправлению и возмещению ущерба, или же не возникающая из жалости и стремления к активной помощи, попросту дурна. На мой взгляд, мы все грешим, без нужды ослушиваясь апостольского наставления «возрадоваться». Смирение, после первой встряски, – вполне бодрая добродетель. Поистине печален лишь высокомерный неверующий, отчаянно пытающийся, вопреки многократному краху иллюзий, сохранить свою «веру в человеческую природу». Я добиваюсь интеллектуального, а не эмоционального эффекта – я пытаюсь заставить читателя поверить в то, что мы и впрямь, в нашем нынешнем виде, являемся созданиями, чей характер должен, в некоторых отношениях, ужаснуть Бога, как он ужасает, в моменты прозрения, нас самих. В это я верю безоговорочно, и я замечаю, что чем больше в человеке святости, тем это для него очевиднее. Возможно, вы воображали себе, что это смирение в святых – набожная иллюзия, вызывающая у Бога улыбку. Это опаснейшая ошибка. Она опасна теоретически, потому что заставляет вас приравнивать добродетель (т. е. совершенство) к иллюзии (т. е. несовершенству), что абсурдно. Она опасна практически, потому что побуждает человека ошибочно принимать первые проблески понимания своей собственной испорченности за проблески нимба вокруг его бестолковой головы. Нет уж, будьте уверены: когда святые говорят, что они – даже они – мерзки, они попросту констатируют истину, с научной точностью.
Как же возникло такое положение вещей? В следующей главе я постараюсь, в меру своего понимания, дать христианский ответ на этот вопрос.