Алио Адамиа БОЛЬШАЯ И МАЛЕНЬКАЯ ЕКАТЕРИНЫ

Памяти воспитавшей меня сестры заслуженной учительницы республики Мэри Адамиа посвящаю

Книга первая

Часть первая

Глава первая

Старый дом из красного кирпича. Третий этаж.

Дверь Ревазу открыла мать Русудан — Текле.

Просторная передняя с очень высоким потолком.

Текле прекрасно знала, что перед ней Реваз Чапичадзе, ее будущий зять, и поэтому, ничего не спрашивая, она провела его в комнату Русудан.

Русудан лежит на низкой широкой тахте, укрытая тонким одеялом цвета кизила. Под головой у нее голубая мутака[1] и маленькая белая думка. Она лежит на спине и будто спит. Вот она медленно приоткрывает глаза, легкая улыбка трогает ее губы, затем глаза ее снова смежаются, и она шепотом спрашивает: «Ты пришел?»

Около тахты — небольшое голубое кресло. Реваз придвигает его к изголовью тахты и, потирая руки, садится.

— Как хорошо, что ты пришел, — опять шепчет Русудан.

Реваз молчит. Он чувствует себя очень неловко, потому что в соседней комнате Текле. Да и только ли Текле? Сегодня воскресенье, и вся семья Русудан в сборе: мать Текле, отец Нико, брат Звиад, невестка Лили.

«Наверное, они скоро будут обедать. Я уверен, что Русудан не без умысла позвала меня в воскресенье, да еще в такое время. Хочет познакомить меня со своими. Пусть, мол, поговорят, оценят, решат…»

Русудан окончательно проснулась и окинула Реваза оценивающим взглядом. Ей понравилось, как он одет: черные туфли (правда, слишком сильно начищенные), черный костюм, белая рубашка, черный в белую крапинку галстук.

— Ты сегодня что-то очень красивый, — с улыбкой сказала Русудан и, приподнявшись на постели, одной рукой провела по его щеке, а другой обхватила за шею. Потом быстро притянула Реваза к себе и поцеловала в губы.

«Какие горячие у нее губы!»

Реваз положил ей руку на лоб.

«Лоб холодный, а губы просто пылают. Мы тут обнимаемся, а вдруг войдет ее мать?»

Реваз оглянулся на дверь.

— Сюда никто не войдет, — чуть слышно шепнула Русудан и, приподнявшись повыше, обняла его и крепко прижалась к его груди.

Реваз встал, поднял Русудан на руки и, как куклу, покачав ее, снова положил на тахту.

— Выйди в соседнюю комнату, я оденусь! — сказала Русудан и сунула ноги в шлепанцы.

— А ты разве не больна? — нарочито громко, с деланным раздражением спросил Реваз и усмехнулся.

— Была больна. Ты пришел, и я выздоровела!

Реваз вышел в гостиную. Он осторожно прикрыл за собой дверь, но эта осторожность оказалась ненужной — у двери в комнату Русудан с книгой на коленях сидела Текле. Казалось, она была настолько увлечена чтением, что и не заметила появления Реваза.

Реваз так и застыл на месте, смущенно глядя на Текле… Словно окаменев, сидела она в кресле, продолжая читать, и даже не взглянула на вошедшего в комнату гостя. Лицо ее показалось Ревазу сердитым:

«Не притворяйся! Я знаю, ты целовал мою дочь! Да, целовал и обнимал! Не рановато ли?.. Ну и хитрый же ты — молчишь и глаз поднять не хочешь. Можно подумать, что тебе стыдно или меня стесняешься. Ты виноват, поэтому и стыдно, а хочешь сделать вид, что ты застенчивый молодой человек, который первый раз пришел в незнакомую семью… От меня ничего не скроешь! Разве вы с Русудан дома одни? Дверь-то ведь я тебе открывала. Не мешало бы это помнить! И отец Русудан дома! Запомни его имя — Нико! Для тебя он будет батони Нико, а я калбатоно[2] Текле — так уж полагается, Брат Русудан со своей женой у себя в комнате. Дома столько народу, а ты прямо в комнату к Русудан…»

У Реваза мурашки пробежали по спине, дух захватило от волнения, он молча стоит, прислонившись к стене, а Текле продолжает сидеть в кресле, вперив взгляд в лежащую на коленях книгу, но, кажется, она не читает. Потом на ее лице появляется презрительное выражение: «Аудиенция окончена, молодой человек! Можете идти!» Но она не произносит этих слов, очевидно уверенная в том, что гость сам догадается и уйдет.

А Русудан почему-то не выходит из своей комнаты! Не видно ни Нико, ни Звиада, ни его жены! Наедине со своим гостем Текле припоминает ему его грехи.

«Сколько бессонных ночей я провела в ожидании Русудан, и все из-за тебя!»

«Что верно, то верно, калбатоно Текле! Русудан любит погулять после кино, вот мы и гуляем. Сначала пройдемся по проспекту Руставели, потом не спеша спустимся по Элбакидзе, на Верийском мосту ненадолго задержимся, а когда выйдем на набережную, Русудан совсем замедлит шаг. Я посмотрю на часы — скоро два. Тут уж Русудан заспешит, и мы только на минуту остановимся на Ленинградской улице, неподалеку от вашего подъезда. Русудан привстанет на цыпочки, заглянет мне в глаза, поцелует и убежит… А я спрячусь за деревом и жду, пока она войдет в парадное. Потом посмотрю наверх, на третий этаж, где у освещенного окна стоите вы, калбатоно Текле, ожидая Русудан… И вы удивлены, что теперь этот молодой человек стоит перед вами как сама святая невинность, не осмеливаясь даже глаз на вас поднять, и, конечно, и не думает извиняться…»

Текле сняла очки и закрыла книгу.

— Почему же вы стоите? Садитесь, пожалуйста!

Она сказала это так приветливо, что у Реваза отлегло от сердца. Он поднял голову и взглянул на нее.

Рядом с креслом Текле стояло такое же голубое кресло, как в комнате Русудан, но Реваз предпочел сесть на круглый черный стул у рояля.

— Играете? — все так же ласково спросила Текле.

— Иногда, — смущенно ответил Реваз.

— О, это прекрасно! По-моему, рояль создан именно для мужчины.

— Почему? Женщины тоже хорошо играют.

— Мужские руки — совсем другое дело. Они легко подчиняют себе клавиши, да и инструмент звучит как-то по-особому, когда играет мужчина, — убежденно сказала Текле и слегка улыбнулась.

«Видите? Текле не просто любительница музыки, она, оказывается, и разбирается кое в чем».

В комнату вошел Нико. Это был высокий, худощавый мужчина с бледным, несколько болезненным лицом, редкими белыми волосами и усами с проседью. «Настоящий историк», — подумал Реваз и, быстро встав со стула, пошел ему навстречу.

— Это — друг Русико, — многозначительно сказала Текле.

Нико слегка кашлянул, внимательно посмотрел на Реваза, пожал ему руку и сел в кресло рядом с Текле, что-то при этом тихо пробормотав. Реваз не расслышал, что именно, но почему-то улыбнулся. Нико заметил его улыбку и нахмурился. Реваз понял, что улыбка была неуместной, и сконфузился.

Внезапно спокойное лицо Нико Диасамидзе словно подернулось пеленой, глаза его стали меньше, черты лица начали расплываться… И вот уже не различить ни носа, ни усов, лицо Нико исчезло, и вместо него возникло лицо Текле. На коленях у Нико появилась раскрытая книга, на глазах — очки, вокруг глаз морщины. Взгляд его устремлен в книгу, но он не читает. Он перелистывает страницы жизни Реваза Чапичадзе.

«Знаю, прекрасно знаю, мой будущий зять, что вы собой представляете. В тридцать лет у вас уже готова докторская диссертация. (Мой сын Звиад на два года старше вас, но еще и кандидатскую не защитил, в аспирантах ходит.) Ваша диссертация о черве, да, о шелковичном черве. Безусловно, тема серьезная (на лице Нико которое было лицом Текле, появилась ироническая улыбка, не оставшаяся не замеченной Ревазом). Грузинский шелк славится издавна, и у него большое будущее. Это мне, историку, хорошо известно. Да что и говорить, в маленьком шелковичном черве таится большая сила… Впрочем, оставим пока в стороне и червя, и его силу, поговорим о другом. Вы думаете, что если у вас уже готова диссертация, то я не смогу отказать вам в руке дочери? Ничего подобного! Докторское звание еще не все! Нам нужно поближе познакомиться, молодой человек, лучше узнать друг друга…»

Сначала с лица Нико исчезли очки, потом появились усы с проседью, редкие седины на голове…

Реваз стоит у рояля, Нико и Текле сидят в креслах. В комнате напряженная тишина, и, чтобы нарушить молчание, Нико, слегка кашлянув, обращается к Ревазу:

— Ваши родители живут в Тбилиси?

— Нет, отец в деревне.

— А мать? — это уже спросила Текле.

— Я был на фронте, когда умерла мама.

— И ваш отец живет в деревне один? — удивился Нико.

— Да.

— Жизнь одинокого человека, да еще если он уже не молод, тяжела, ох как тяжела, — вздохнул Нико. — И близких родственников у вас нет?

— Нет, никого.

— А готовит отец тоже сам? — с удивлением спросила Текле.

— Сам, — смущенно ответил Реваз.

— Как это трудно! Просто невозможно себе представить, — грустно сказал Нико и, взглянув на стенные часы, подал жене какой-то знак.

Текле вышла из комнаты.

— Исторически доказано, — нарочито пробасил Нико, — да, историей подтверждено, что главной в семье являлась и является женщина, мать… Я сам тоже из деревни, из Квемохвити. Может, слышали?

— Да, я знаю эту деревню.

— Так вот, мы жили в Квемохвити. Я тоже был единственным ребенком в семье. Мой отец делал арбы, и к нему приезжали крестьяне даже из самых отдаленных деревень… Он был настоящим мастером своего дела. Семья у нас была крепкая. После смерти отца я решил забрать мать к себе, в Тбилиси, но она не захотела. «Еще чего выдумал», — сказала она и осталась жить в деревне. Мать моя была сильным человеком. Так как я не собирался возвращаться в деревню, она удочерила бедную соседскую девочку и полюбила ее, как собственное дитя. Когда девочка выросла, мать выдала ее замуж за человека, делавшего, как и мой отец, арбы. Однажды мать сильно заболела и попросила меня приехать. Когда я вошел в комнату, она, лежа в постели, качала люльку. «Это — мой внук, — сказала она мне. — Я уже состарилась, и дни мои сочтены, но я покидаю этот мир со спокойной душой, потому что мой дом стоит крепко и очаг в нем не угаснет».

…В комнату вошел Звиад. Он давно знает Реваза и поэтому поздоровался с ним как со старым знакомым и улыбнулся, дружески похлопав его по плечу. Потом Звиад позвал сестру и, не дождавшись ответа, быстро вошел в ее комнату.

— Так вот, в жизни грузинского народа, — продолжал прерванный разговор Нико, — женщина занимала особенное место, и это уже исторический факт.

— Наши историки пишут лишь о том, что они сами хорошо знают, но это ведь еще не есть история Грузии и грузинского народа, — каким-то неестественным голосом резко сказал Реваз и посмотрел на Нико.

— Ошибаетесь, и даже очень ошибаетесь, молодой человек, — отпарировал Нико, — так или иначе, но история Грузии изучена и написана. Правда, есть события, которые были либо просто забыты, либо по каким-то причинам остались неупомянутыми, но в основном, да, в основном, нам хорошо известны пути развития грузинского народа с древнейшего времени и до наших дней… К сожалению, многие думают так же, как вы, и уверяю вас — они сильно заблуждаются.

Наконец появилась Русудан. Поздоровавшись с отцом, словно давно его не видела, она бросила исподлобья быстрый взгляд на Реваза и улыбнулась.

Текле объявила, что стол накрыт, и пригласила всех в столовую.

Когда подняли тост за Реваза, Звиад встал и, подмигнув Русудан, неожиданно выпалил:

— За здоровье нашего зятя!..

Реваз опешил.

Русудан вскочила из-за стола и выбежала из комнаты.

Текле и Нико с невозмутимым видом продолжали сидеть на своих местах, а жена Звиада Лили так хитро посмотрела на Реваза, словно хотела угадать его мысли.

Реваз встал, но тут же почувствовал на своем плече руку Текле.

— Садись, сынок, мы все знаем.

Реваз с трудом скрыл охватившее его волнение. Теперь уже он улыбнулся Лили и смело посмотрел в глаза будущему тестю.

Нико, произнося тост, разразился такой длинной речью, что Текле и Звиад устали от его многословия, и только Реваз с большим вниманием дослушал его до конца. Он и сейчас не забыл смысла сказанного им тогда.

«Семья была и остается основой основ нашей жизни. Пока крепка семья, и государство стоит, как крепость. Если же семья рушится, то и государству нелегко. Это прекрасно понимали наши предки, и семья была для них святыней. Благополучие семьи зиждилось на беззаветной любви… Муж любил жену, жена любила мужа, и так вот, в мире и радости, жили скрепленные любовью семьи…»

…Звиад привел Русудан и усадил ее рядом с Ревазом.

Она, улыбаясь, заговорщически подмигнула Лили.

— Давайте назначим день свадьбы, — глядя на Реваза в упор, сказала Лили.

За столом наступило неловкое молчание.

Нико слегка кашлянул и, очевидно решив, что Реваз стесняется Текле, попросил ее заняться чаем. Как только она вышла из комнаты, он решительно заявил:

— Да, моя невестка права. Давайте договоримся о дне свадьбы.

…В Ваке на Имеретинской улице Реваз строит собственный дом. Два года назад он получил участок и после этого с головой ушел в строительство. Сейчас уже возводятся стены, и через год дом будет готов. Русудан и Реваз давно решили, что будут справлять свою свадьбу в новом доме.

Реваз что-то тихо прошептал на ухо Русудан, показав глазами на ее родителей. Он хотел, чтобы она сказала об их уговоре, но Русудан продолжала сидеть, словно в рот воды набрав, и в ответ только больно наступила Ревазу на ногу.

И тогда Реваз заговорил сам:

— Батоно Нико, я строю дом.

— Ну, а кто же вам мешает? Стройте себе на здоровье!

Реваз рассказал будущему тестю о том, как идет строительство дома. Тот сначала по привычке кашлянул, а потом вдруг от души рассмеялся.

— У нас, слава богу, квартира большая. Места на всех хватит, — сказал он. — А про строителей и не говорите, уж я-то их знаю. Если пообещают сделать в этом году, то и через несколько лет не дождешься. Нам обещали эту нашу квартиру отремонтировать за месяц, а на деле вышло так, что мы два года жили в грязи! Да, о чем это я говорил? Квартира у нас большая, и, пока ваш дом выстроится, вы с Русудан будете жить у нас. А свадьбу откладывать не стоит.

Все согласились с Нико и решили сыграть свадьбу через воскресенье.

Потом все пошло своим чередом.

Реваз перешел жить к Русудан, и первое время чуть ли не каждый день дом их был полон гостей.

«Кто-то же должен вести хозяйство в такой большой семье», — подумала Текле и, оставив работу в библиотеке, окунулась в бесконечные домашние хлопоты. Первым делом она установила в доме твердый распорядок дня:

Завтрак — в восемь часов утра.

Обед — в шесть.

Легкий ужин и чай — когда кого устраивает.

К завтраку обычно раньше всех выходит Нико. Он включает радиоприемник и садится за стол. В ожидании завтрака он неохотно просматривает вчерашние газеты.

Русудан с матерью хлопочут на кухне, Реваз бреется в ванной, а Звиад, выйдя на балкон, тайком от матери затягивается сигаретой. Лили еще долго сидит на постели, положив на колени маленькое зеркальце… А Нико все сидит в одиночестве и ждет. Газеты уже прочитаны, и, теряя терпение, он смотрит на стенные часы. В эту минуту входит многоуважаемый зять и садится рядом с Нико.

— Как спалось?

— Да так себе… — неохотно отвечает Нико и снова смотрит на часы.

— Они спешат на десять минут… — говорит Реваз и встает.

— Не надо их поправлять! Наша хозяйка специально ставит их на десять минут вперед. У нее на это свои соображения.

— Привет честной компании! — Причесываясь на ходу, в комнату входит Звиад и садится рядом с Ревазом. — Мужчины, как всегда, молодцы. Еще и восьми нет, а все уже на месте…

— Ошибаешься! — сердится Нико. — Уже пять минут девятого. Ты, конечно, успел выкурить не одну сигарету. Так я и поверил, что ты занимаешься на балконе зарядкой. Кого ты обманываешь? Меня с матерью, что ли? Себя… Между прочим, мать и сестра готовят нам завтрак, а твоя жена все еще нежится в постели.

Услышав упрек свекра, Лили быстро вскакивает с кровати, накидывает халат и, как была непричесанная, спешит в кухню.

Через некоторое время все три женщины входят в столовую: впереди — Текле, за ней следом — дочь и невестка. Текле ставит перед мужем яичницу с колбасой, и он усмехается в усы, потому что то же самое подает Ревазу Русудан, и только Лили как-то нехотя сует в руки Звиаду большую сковороду. На ней только колбаса. Звиад терпеть не может яичницу, вот от курицы он никогда не откажется.

Наконец Текле ставит на стол кипящий самовар, и женщины тоже садятся завтракать.

Первой из-за стола встает Лили, и все-таки она почти каждый день опаздывает на работу, уж очень много времени отнимает у нее зеркало. Музыкальное училище, в котором преподает Лили, недалеко от дома, и ходит Лили быстро, но, как правило, является на занятия через десять минут после звонка. Зная это, ее ученики не торопятся на первый урок.

Русудан, Реваз и Звиад едут на работу одним автобусом. Русудан выходит у гостиницы «Сакартвело». Ей нужно на улицу Кучишвили, в художественное училище, а Реваз и Звиад едут дальше, до сельскохозяйственного института, где они оба работают. Они почти ровесники, но Реваз уже имеет кандидатскую степень и читает в институте лекции, а Звиад работает ассистентом на кафедре и собирается защищать диссертацию только в конце года.

Позже всех засиживаются за столом Текле и Нико, потому что он любит чуть теплый чай и не спеша попивает его. Потом Текле принимается бесшумно собирать со стола. Бывает, что и Нико вызовется помочь ей, и тогда обрадованная Текле тихо запоет песню.

В двенадцать часов дня Нико, с внушительным, похожим на небольшой чемоданчик, портфелем в руке, отправляется в институт истории. Его кабинет на третьем этаже, и, чтобы не подниматься наверх с тяжелой ношей, он оставляет портфель на первом этаже у дежурного, которому известно, что в портфеле профессора лежит аккуратно перепечатанная на машинке рукопись книги, подготовленная для издания.

«Землепользование в феодальной Грузии» — так называется работа Нико, которую он писал около десяти лет. Два года тому назад он отнес в издательство два экземпляра рукописи, приложив к ним ходатайство института истории и рецензию кафедры. Рецензент издательства, хорошо разбирающийся в вопросах грузинской истории, с недоверием отнесся к оценке работы, данной институтом, и с особым вниманием прочитал труд Диасамидзе. Его заключение оказалось кратким: «Землепользование в феодальной Грузии» — значительный, заслуживающий внимания труд, но, к сожалению, верные положения, высказанные автором, нуждаются в подтверждении историческими документами». Приняв во внимание замечание рецензента, Нико включил в свою книгу многочисленные архивные данные, после чего страницы его рукописи запестрели цитатами и сносками.

Другой рецензент издательства, тоже очень внимательно изучивший работу Нико, представил издательству такое резюме: «Землепользование в феодальной Грузии» — очень важное монографическое исследование, автор которого сказал свое слово в грузинской историографии. Однако надо отметить, что авторские мысли теряются в огромном количестве фактического материала. Для того чтобы обосновать одно верное положение, автор привлекает материалы одновременно из нескольких исторических источников. Поэтому книга представляет собой сборник цитат и комментариев. Этот труд надо было отнести в музей, а не в издательство».

Нико переработал книгу еще раз, говоря его словами, «сбалансировал» замечания обоих рецензентов, ни одного не оставив без внимания, после чего из-под его пера вышел «совершенно новый труд».

Теперь три варианта книги, каждый в двух экземплярах, лежат в портфеле издательства и один экземпляр — в его собственном портфеле. Если издательству потребуются какие-либо разъяснения, со стороны Нико задержки не будет… И вот поэтому-то уже в течение целого года он ежедневно берет с собой на работу этот тяжелый портфель. Но издательство почему-то хранит молчание…

…Домой раньше всех возвращается Лили. У нее обычно бывает не больше четырех уроков, и в час она уже дома. Отдохнув немного, она принимается помогать свекрови. Когда в четыре часа приходит Нико, Лили, открыв ему дверь, забирает у него из рук тяжелый портфель, упрекая свекра за то, что он не крикнул ей снизу. Она бы помогла ему донести портфель. Следующим возвращается Звиад. Лили сердито смотрит на него: «Почему ты опоздал? Я же знаю, что после трех ты уже свободен».

Звиад с улыбкой потреплет ее по щеке, и «конфликта» как не бывало.

У Русудан в художественном училище только два урока. После занятий она спешит на Имеретинскую улицу, где близится к концу строительство дома. Все основные работы уже закончены, покрашены окна и двери, осталось только настелить паркет. Будущая хозяйка помогает мастерам, а заодно и следит за тем, как продвигается работа… Не сегодня-завтра все будет готово к приему жильцов: на первом этаже, в кухне, установлена газовая плита, подключено электричество, подведен водопровод.

В пять часов за Русудан заходит Реваз. Обычно он немного помогает мастерам, а к шести Русудан с Ревазом должны спешить домой, потому что в это время все семейство Диасамидзе садится обедать.

Да, с завтраком и обедом у Текле все обстоит благополучно, а вот собрать всех вместе к ужину просто невозможно.

Русудан с Ревазом чуть ли не каждый день бегут в кино, в театр или на концерт, и Лили со Звиадом частенько составляют им компанию, так что за большой стол садятся ужинать только Текле и Нико.

— Мы тоже были молодыми, но…

— Текле, дорогая моя, тогда было совсем другое время, — ласково говорит Нико, вставая из-за стола.

Пройдясь несколько раз по комнате, он включает радио, чтобы послушать последние известия.

— Да, время-то было другое, но, несмотря на то что знали мы меньше, в нашей жизни было больше романтики и увлечений! Теперешней молодежи доступно все, она летает к звездам и опускается на дно морское, поэтому у нее и нрав иной. Тут уж, мать, ничего не поделаешь…

Потом Нико прикручивает радио, садится за письменный стол и, открыв рукопись своей книги, погружается в размышления:

«Да-а… Человек рождается, открывает глаза, встает на ноги, учится ходить, смотреть, слушать! И вот он уже готов к тому, чтобы выйти в большой мир! Перед ним откроется жизненный путь, и он пойдет по нему. Преодолевая подъемы и спуски, пойдет он по тропинкам и проселочным дорогам, встречая на пути овраги и пропасти. Постепенно он устанет от скитаний, очень устанет и, посчитав, что его часть дороги пройдена, уйдет из этого мира…

А дороги останутся…

И теперь уже подъемы и спуски, узкие тропинки и проселочные дороги будут ждать нового путника. И он придет. Резвым шагом одолеет первый подъем и он, а потом тоже устанет от скитаний по этим нескончаемым дорогам и захочет отдохнуть… Редко кому удается безо всякого труда пройти длинную дорогу и легко одолеть подъем!

А мы с тобой, дорогая моя, столько испытали на своем веку, такую трудную жизнь прожили, что уже устали, и нам хочется отдохнуть. Вот мы и сидим дома.

Нам хочется тишины и покоя, поэтому мы и предпочитаем сидеть дома.

Молча сидим мы за столом, пьем чай и наслаждаемся тишиной…»

Глава вторая

Наступил сентябрь, и в доме Диасамидзе все пошло вверх дном. Текле давно уже потеряла сон и ходила по квартире с измученными запавшими глазами, вся какая-то поникшая и постаревшая. Плечи ее ссутулились, лицо покрылось морщинами. Все у нее так и валилось из рук, и не проходило дня, чтобы она не разбила что-нибудь из посуды, стакан или тарелку, или сама обо что-то не споткнулась. На душе у нее скребли кошки.

Даже когда муж должен был защищать диссертацию, Текле так не волновалась и не теряла присутствия духа. Она гордилась своим мужем… Да, вот что значит, если дело касается твоего ребенка, твоей плоти и крови, твоего сына. Мать не просто близко к сердцу принимает его заботы, они надрывают ей сердце, заставляют тревожиться и страдать.

Нико тоже волнуется. Все лето он провел в Тбилиси под предлогом, что у него в институте много работы, а на самом деле он почти ежедневно ходил в институт, чтобы еще раз в спокойной обстановке пересмотреть диссертацию Звиада.

«А сам Звиад… Звиад с Лили сначала были в Боржоми, потом они отправились в Сочи и только вчера соизволили явиться в Тбилиси. Хороши, нечего сказать. Так всегда и бывает: отец с матерью волнуются, места себе не находят, а они развлекаются в свое удовольствие… Русудан в положении, капризничает, всех избегает… Звиад и его диссертация ее не интересуют. Она уверена, что у нее родится девочка, и поэтому нашила розовых распашонок, а теперь занялась вязанием… Реваз уехал в Москву и должен вернуться только в день защиты диссертации…

Вот и понадейся на них, честное слово!»

…В квартире Диасамидзе свет горит только в комнате Звиада. Лили лежит в постели спиной к мужу, а он медленно листает книгу за письменным столом. Вот он нашел нужное место, посмотрел, закрыл книгу и, потерев лицо руками, встал. Потом выключил свет и лег в постель.

В столовую вошла Текле. Надев очки, она достала из кармана халата карандаш и тетрадь и занялась какими-то подсчетами.

Неслышно входит Русудан, но Текле все же делает ей предостерегающий знак, и та идет дальше уже на цыпочках.

— Спят?

Текле утвердительно кивает головой, и Русудан садится рядом с матерью. Под тяжестью ее тела скрипит стул. Потом в комнате опять становится тихо.

— Сколько, мама?

Текле заглядывает в тетрадь и шепчет:

— Шестьдесят четыре.

Русудан оглядывает комнату.

— Поместятся?

— Нужно, чтобы поместились.

Русудан шепчет матери на ухо:

— Придется кого-нибудь вычеркнуть!

Текле сердито смотрит на дочь:

— Ну что ты говоришь?! Разве ты не знаешь, сколько раз мы переделывали этот список!

Текле передает Русудан тетрадь, и та начинает негромко читать фамилии, то хмурясь, то улыбаясь. Вернув матери тетрадь, Русудан все так же на цыпочках измеряет шагами длину комнаты.

— Двадцать четыре. Два раза двадцать четыре — сорок восемь. Если рядом поставить еще два стола, то все поместятся. Наверняка поместятся!

В комнату вошел Нико. Он сердит, но, сдерживаясь, ласково говорит жене и дочери:

— Оставьте этот список в покое, мои дорогие. Его незачем проверять: все давным-давно проверено и взвешено! Вы лучше подумайте о закуске.

Текле осторожно встала и пристально посмотрела на Нико.

— Как будто ты не знаешь, что у нас все есть.

— А цоцхали?

— Цоцхали Захария обещал достать.

— Это хорошо, а то, говорят, замминистра очень любит ее. А как с икрой?

— Жужуна утром зайдет на Авлабарский рынок.

— А если там не будет?

— Такого в истории не бывало.

Нико вспыхнул:

— Историю вы не трогайте… И вообще, хватит вам суетиться, нужно хоть немного поспать.

Он выключил свет, и все трое, стараясь не шуметь, вышли из комнаты.

…Часы пробили четыре.

Звиад встал, включил свет и потихоньку вышел в столовую. Он раздвинул занавески и открыл окно.

Светало.

«Сейчас я, Звиад Диасамидзе, — еще рядовой аспирант, но сегодня я защищу диссертацию и вечером уже буду кандидатом наук… А как волнуется вся наша семья! Вчера мать заставила меня лечь спать раньше обычного, но мне не спалось. Мой отец — неутомимый собеседник, как и все историки, но вчера он точно онемел и за весь вечер не произнес и слова, чтобы не помешать мне спать, хотя я чувствовал, что он был сердит на меня: завтра, мол, его ожидает такое испытание, а он беззаботно растянулся на кровати… Я же просто лежал с закрытыми глазами и даже слышал, о чем думала моя мать. Она у нас верующая и три раза за вечер молилась за меня: боже всемогущий, дай завтра победу моему Звиаду — пощади его мать…»

— Ты уже встал, сынок? — услышал Звиад голос матери.

От неожиданности он растерялся. Закрыв окно, он повернулся к матери:

— Нет.

— А что тебе нужно в столовой?

— Воды. Я пил воду, — солгал Звиад.

— Ложись! Не слоняйся по комнате и не мешай нам спать! — словно упрекая, сказала ему Текле.

Но Звиад знает, что мать затаив дыхание лежит в постели и сон не приходит к ней.

«Она, конечно, волнуется и старается, чтобы я ничего не заметил, но голос ее выдал. Каким дрожащим голосом она спросила: «Ты уже встал, сынок?» Да, мама очень волнуется…»

Звиад потушил свет и вздрогнул от неожиданности, услышав в темноте голос Русудан:

— Звиад, ты уже встал?

— Тшш, кто встает в такую рань! — рассердился он.

Голос Русудан:

— Тогда что же ты делаешь в столовой?

— Пьянствую, — еще больше раздражаясь, ответил Звиад.

Голос Русудан:

— Один?

— Да, один. И пью за твое здоровье, — угрожающе прошептал он.

Голос Русудан:

— Я не слышу, что ты говоришь! Погромче, Звиад, милый!

Звиад на цыпочках подошел к двери Русудан:

— Не разбуди маму, а то я тебе такого милого Звиада покажу, что не обрадуешься! Тише! Смотри, как расшумелась!

«…А ведь она тоже за меня волнуется и чего-то боится… Или, может быть, это только я не чувствую, что над моей головой сгущаются тучи! Неужели завтра я уже не буду тем же Звиадом Диасамидзе, что сегодня? Нет, не может быть! Хотя завтра я уже буду кандидатом наук, и в институте на меня станут смотреть совсем иными глазами, и в министерстве тоже, и соседи будут по-другому мне улыбаться, а товарищи… Товарищи-то станут относиться ко мне с большим уважением! Ведь вот какая магическая сила заключена в листке бумаги, который мне вручит ученый совет! Отец давно говорит, что главное в жизни — документ. И вот, пожалуйста, я получу документ, в котором черным по белому будет написано: кандидат наук Звиад Николаевич Диасамидзе».

Звиад вошел в спальню и сел за стол. Проснулась Лили и, зевая, спросила:

— Сколько времени?

Звиад не ответил, сделав вид, что не слышал вопроса.

— Сколько времени? — еще раз спросила Лили.

— Понятия не имею!

— Почему? Ты что, потерял часы?

— Не знаю!

— В шкафу, в левом ящике, лежат мои. Дай их мне!

Звиад неохотно встал, принес Лили часы и снова уселся за стол.

— Еще только шесть. В котором часу мы с тобой вчера легли?

— Не помню! — уже сердясь, ответил Звиад.

— Зато я очень хорошо помню: было одиннадцать. А потом мы еще целый час разговаривали!

— Возможно.

Лили, зевая, села в постели.

— Мало я спала. А ты давно встал?

— По-моему, да, — неохотно ответил Звиад.

— Так нельзя, Звиад. Ты же без причины нервничаешь.

— Почему без причины? — вспылил Звиад.

Лили улыбнулась.

— У тебя дело в шляпе, — сказал она по-русски.

— Кто это вам сказал, мадам?

— Разговаривай со мной по-русски, хоть исправишь произношение.

— Я спрашиваю, кто это сказал? — Звиад встал.

Продолжая улыбаться, Лили многозначительно ответила:

— Дядя мой сказал, глупенький!

Ехидно усмехнувшись, Звиад посмотрел в лицо жене:

— Но ваш дядя — еще не ученый совет.

— Да ученый совет никогда не пойдет против него, глупыш!..

— Это было раньше, но с тех пор много воды утекло, и ваш дядя не имеет того веса, как раньше.

— Разве что-нибудь изменилось? — удивилась Лили.

— У-че-ный со-вет, — по слогам произнес Звиад.

— Ложь, сменились члены совета, а совет все тот же. — Лили спустила с кровати ноги и стала причесываться, смотрясь в зеркало, висевшее над кроватью.

— Сколько с ними, проклятыми, возни… Наши готовятся?

— По-моему, ты готовишься больше всех.

Повернувшись от зеркала, Лили с улыбкой сказала:

— Разве это не естественно? Я жена юбиляра и должна выглядеть лучше всех. Ты не бойся, на защиту я не приеду. Сегодня я в доме главная хозяйка и сама должна встретить гостей… Тебя это не радует?

— Очень радует.

Продолжая улыбаться, Лили опять повернулась к зеркалу.

— Но ты только посмотри, как плохо меня уложили. Не парикмахер, а сапожник!

— Ты бы уж лучше наголо обрилась.

Лили не понравилась колкость Звиада, но она сдержалась. Она чувствовала, что Звиад очень нервничает и всеми силами старается скрыть свое волнение, но его выдавал неестественно звучавший голос:

— Пожалуйста, помоги мне, подержи косу!

С помощью Звиада Лили заколола волосы шпильками и попыталась сострить:

— Видишь, глупыш, как далеко вперед шагнула техника? Этот металл легче материи.

— Но тяжелее, чем мозг у некоторых.

Это было уже слишком, и Лили вспыхнула. Она резким движением отбросила руку Звиада, выхватила из волос с таким трудом заколотые шпильки и швырнула их на пол:

— Ты что, хочешь, чтобы я закрутила волосы, как твоя мать, и, может быть, еще и тапочки надела, как она? Ты забываешь, что мне двадцать шесть лет!

Звиад не ожидал такого поворота дела, но отступать было поздно.

— Да, ты права. Я забываю, что тебе двадцать шесть лет и что женщина в таком возрасте должна спать не менее восьми часов в сутки. Ты мало спала, вот ложись и спи.

Бросив на жену сердитый взгляд, Звиад выключил свет и вышел в столовую. Он был удивлен, увидев там Текле.

— Что это значит? — испуганным голосом спросила Текле.

Звиад быстро взял себя в руки и, вытянувшись перед матерью, сказал басом:

— А это значит, моя любимая мать, что твой сын, Звиад Николаевич Диасамидзе, готов к защите диссертации на соискание ученой степени кандидата наук! Честное слово, калбатоно Текле!.. Ваш сын…

— Ты что, всю ночь провел на ногах? Хотя зачем я спрашиваю, и так по лицу видно, что глаз не сомкнул.

Текле нахмурилась, плечи ее поникли, и казалось, она вот-вот заплачет. Звиаду стало жаль мать.

— Да нет, я спал. Даже сон видел…

Текле посмотрела ему в глаза:

— А что ты видел во сне?

От этого вопроса Звиад растерялся. Улыбнувшись, он сказал:

— Сна-то я не видел, но действительно спал.

В комнату вошла Русудан. Протерев глаза, она посмотрела на висевшие на стене часы и с удивлением перевела взгляд на мать и брата. Текле вспыхнула:

— Тебя только здесь не хватало! Ты-то чего так рано поднялась?

Но испуганный вид Русудан смягчил ее сердце, и, обняв дочь за талию, Текле проводила ее до дверей спальни.

Звиад открыл окно и выглянул во двор. Около крана, голый до пояса, стоял их сосед Шадиман Шарангиа и энергично растирался полотенцем.

«Да, вот как судьба играет человеком. Он окончил историко-философский факультет, а работает директором столовой. У него есть свой собственный, правда своеобразный, взгляд на жизнь с ее радостями и невзгодами, и мой отец напрасно пытается перевоспитать его… А у меня как получилось? Я ведь увлекался легкой атлетикой и собирался поступать в институт физкультуры, но мой дядя «предсказал» большое будущее сельскохозяйственной механизации Грузии, и меня сунули в сельскохозяйственный институт. В том, что меня приняли туда, занятия легкой атлетикой сыграли не последнюю роль — да благословит ее господь!»

— Ты что, уже начал защиту? — услышал Звиад голос матери.

— Да, — громким голосом отозвался Звиад, — я репетирую, мама, а вот ты меня просто удивляешь. Ну чего ты так волнуешься с самого утра?! Не собираешься ли ты со мной вместе защищаться сегодня?

— Как будто ты не знаешь, что меня волнует?

— Знаю, что ты скажешь: ужин, гости… Видишь, мама, какая сложная и запутанная штука жизнь: сын и мать не могут сказать друг другу правды! Сегодня твой сын сделает шаг вперед на жизненном пути, поднимется на одну ступеньку общественной лестницы. Это тебя радует, но ты боишься — не дай бог, поскользнется! Ты боишься, как бы этот страх не передался мне, и стараешься скрыть его от меня… Ты забываешь, что я уже не ребенок, мама!

С шумом открылась дверь, и вошел Нико. По всему было видно, что встал он уже давно, его редкие волосы были тщательно зачесаны. Нико улыбнулся жене и сыну и взглянул на часы.

— Доброго вам утра… Что за споры спозаранку, ведь до вечера еще много времени!

Текле с раздражением посмотрела на мужа и встала.

— Ну что ты заладил одно и то же: еще много времени.

— Я должен это твердить, дорогая моя Текле, должен, — чеканя каждый слог, сказал Нико, — я не люблю излишней суеты! Прошу прощения, но вы, женщины, всегда найдете повод для беспокойства: где поставить эту вещь, а эту где повесить, кого посадить во главе стола… Все это мелочи! В жизни самое главное — спокойствие, да, именно спокойствие! Спокойствие помогает нам в больших и трудных делах…

Рассерженная Текле вышла из комнаты. Сев в кресло, Нико спросил направившегося к двери Звиада:

— Ты ведь спокоен?

— Спокоен, отец!

Нико явно не понравилось такое «спокойствие» сына.

— Это хорошо… Только у тебя почему-то немного дрожит голос.

Звиад отвел взгляд.

— Голос? Это от радости, — как можно беззаботнее сказал он.

— Возможно… Надеюсь, ничего непредвиденного не произойдет?

— Не думаю, отец!

Нико посмотрел сыну в глаза и жестом подозвал его к себе. Несмотря на то что в комнате никого не было, Нико поднялся с кресла и шепнул ему на ухо:

— Я тревожусь касательно Рамишвили!

— Касательно Рамишвили? — удивился Звиад. — Почему? Он утверждает, что мои расчеты правильны, а ты знаешь, какой вес имеет мнение Рамишвили!

Нико скептически улыбнулся:

— Вес мнения Рамишвили уменьшается оттого, что он твой родственник.

— У профессора на лбу не написано, чей он родственник.

— Мы же знаем? Я, ты, твоя мать, твоя жена? Будь уверен, что и другие узнают, если им понадобится, и прекрасно сумеют этим воспользоваться.

Внезапно Звиада охватил страх. Отец наверняка что-то знает, но не хочет сказать прямо.

— Здесь дело касается расчетов и вычислений. А цифры говорят сами за себя, это тебе не история! — заметил Звиад.

Нико горько усмехнулся. Казалось, ему вдруг стало жарко, он расстегнул ворот рубашки и стал искать в кармане халата платок, чтобы вытереть со лба пот. Откашлявшись, он пробурчал:

— Бедная история! История опирается на истинные факты, она имеет свои собственные законы, так же как ваша механика и математика! История… Да, история.

Нико начал нервно ходить из угла в угол. Глаза у него потускнели, подбородок начал дрожать, на лбу опять выступили капли пота. Казалось, что, всегда спокойный и уравновешенный, Нико Диасамидзе потерял самообладание. Страх снова кольнул Звиада в сердце. Он попытался оправдаться перед отцом:

— Отец, я хотел сказать…

— Знаю, знаю, что ты хотел сказать, — грозно посмотрел на него Нико. — Это не только твое мнение, твой профессор тоже так рассуждает, и очень ошибается! Если бы он знал историю своей страны, то по-другому оценил бы твою диссертацию… Скажи своему профессору, что в прошлом, когда грузинский крестьянин не знал забот Силована Рамишвили, он и тогда выращивал обильные урожаи пшеницы и прекрасно разводил виноградную лозу… Вот что известно истории.

В дверях появилась испуганная Текле. Она слышала спор отца с сыном и с язвительной улыбкой обратилась к Нико:

— Доброго вам утра! Что за споры спозаранку, ведь до вечера еще много времени!

— Для умного спора всегда время, дорогая моя Текло, — сдержанна ответил Нико, — все дело в том, о чем спорят.

Текле позвала отца и сына завтракать. Звиад пошел с матерью, а Нико махнул рукой, — мол, приду потом, — сел в кресло и, закрыв глаза, теперь уже тихо, для себя, продолжил спор с Силованом Рамишвили: «Бедная история! Да, Рамишвили считает, что механизация — наука, а наша история — сказка завзятого вруна! Вы только послушайте его!»

В комнату вошел сосед Диасамидзе Шадиман Шарангиа. Нико встал с кресла и радостно пошел ему навстречу.

— Доброе утро, хлеб-соль этому дому! — пробасил Шадиман.

Нико пожал ему руку и улыбнулся:

— Дай бог тебе здоровья! Странный ты человек, Шадиман, с утра уже думаешь, где бы выпить да закусить!

— С утра надо хорошо подкрепиться, батоно Нико, а история потом… — опять пробасил Шадиман.

— И ты тоже против истории? — Нико нахмурился.

— Что вы, — решительно возразил Шадиман, — я не мыслю жизни без истории и философии, батоно Нико! Ваш любимый Эпикур говорит, что началом и основой основ всякой доброты является удовольствие желудка — мудрость и все добродетели связаны с ним.

Шадиману самому понравилось то, что он сказал, и, разведя руками, он смело улыбнулся Нико:

— А что вы, батоно Нико, думаете на этот счет? История будет отрицать это соображение?

— Ты все чересчур упрощаешь, Шадиман, — как бы между прочим ответил Нико.

— Каждый человек, — все более смелел Шадиман, — по своей природе материалист. Существует голос плоти, вызываемый голодом, жаждой, ощущением холода, — и наша душа прислушивается к этому голосу в первую очередь. Поэтому мы и стремимся, чтобы у нас было что поесть, что выпить, что надеть, чтобы нам было тепло. И когда мы имеем все это, жизнь кажется нам прекрасной…

Нико усмехнулся и хотел сказать Шадиману что-нибудь такое, чтобы тот понял, что у него нет никакого желания продолжать разговор и обсуждать в это утро подобные вопросы, но вместо этого с упреком бросил Шадиману:

— Значит, ты внял голосу желудка и, повернувшись спиной к истории, помчался в столовую, не так ли?

— Нет, это произошло по более серьезной причине — вошел в роль Шадиман. — Я, батоно Нико, реалист! Просто я понял, что ничего нового в исторической науке не скажу, и освободил дорогу другим. Я уверен, что, если некоторые ваши уважаемые коллеги поступят таким же образом, наука не пострадает.

Нико не понравилось, как думает об историках директор столовой, и он сердито сказал:

— Слишком много на себя берешь, дорогой Шадиман!

— Уж и не так много, как вам кажется, — убежденно сказал тот. — Однако, батоно Нико, я в такую рань к вам пришел не для того, чтобы спорить! Сегодня ведь в вашем доме большой праздник, и я как сосед вношу свою лепту в угощение — пуд форели.

Нико (каким-то очень домашним тоном). Правда?

Шадиман. Форель в вашей кухне, живая, еще трепещет.

Нико. Замечательно! А где вы ее купили?

Шадиман. На рынке.

Нико. На каком рынке?

Шадиман. На нашем рынке.

Нико. На Верийском?

Шадиман. Верийский — это ваш рынок, а я вам сказал, на нашем рынке.

Нико. А где этот ваш рынок?

Шадиман. Вы его не найдете!

Нико. Почему же? Я знаю все тбилисские рынки!

Шадиман. А вот рынка директоров столовых все же не найдете, уважаемый Нико! У него нет адреса… Если покупатели узнают, где он находится, стены разнесут.

И Шадиман гордо выпрямился, чуть поведя широкими плечами, и с торжеством посмотрел на соседа:

— Да, форель — это сила, очень большая сила, дорогой Нико. Я хочу вам напомнить случай из истории: во время одной войны армия, штурмовавшая крепость, обессилела от голода, солдаты буквально валились с ног. Штурм срывался, и тогда военачальник прибегнул к хитрости: он объявил воинам, что враг так яростно сопротивляется потому, что в крепости находится бассейн, полный форели. И вот тут-то у наступавших прибавилось сил, они стремительно атаковали крепость и взяли ее. И летописец записал, что сила форели превосходит силу крепости! Помните это место из «Картлис цховреба», батоно Нико?

Нико (очень сердито). Наверняка это фальсификация!

Шадиман (улыбаясь). Историки способны на фальсификацию!

Нико. Шадиман, вы что, навеселе?!

Шадиман широко улыбнулся и, разведя руки, как будто желая заключить Нико в свои объятия, приблизился к соседу и прошептал ему на ухо:

— Вы правы, я уже зарядился, пропустил пару рюмочек — двести граммов… Кстати, так как у вас сегодня соберутся очень уважаемые люди, то водку я тоже пришлю…

— Зачем? Уж водка-то продается в магазинах! — с удивлением в голосе сказал Нико.

Шадиман с явной насмешкой посмотрел на соседа:

— Вашими устами мед пить, батоно Нико, но водка, которую вы купите в магазине, будет сильно разбавлена водой. А я возьму прямо с завода… Хотя и оттуда она выходит уже разбавленной, но у меня есть знакомый, он мне поможет.

Нико перекрестился.

— Мы ведь тоже верующие, господин историк, — просипел Шадиман, — но такие верующие, которые мясо сами едят, а господу богу кости жертвуют.

И Шадиман, тоже осенив себя крестом, с улыбкой посмотрел на соседа.

— Извините меня, батоно Нико, я сейчас же уйду, но не считайте мою душу загубленной: рынок директоров столовых не я основал. Когда вашего покорного слугу благословили на пост директора столовой, у этого рынка уже была, если можно так выразиться, трехтомная история.

Из Москвы прилетел Реваз, и семья Диасамидзе немного успокоилась. Так разлившаяся река наконец входит в свои берега, и ее воды снова становятся чистыми.

Нико не мог спокойно усидеть на месте и под каким-то предлогом ушел из дому. Текле ни о чем не спросила мужа, уверенная, что он отправился в институт. У них был уговор, что Нико не будет присутствовать на защите сына, он считал, что это неудобно, но, очевидно, в последний момент отцовское сердце не выдержало, и он пошел… Да, Нико незаметно прокрадется в зал и скромно сядет где-нибудь в уголке. У него же есть книга? Вот он откроет эту книгу, наденет очки и будет себе читать и читать, словно пришел сюда по долгу службы и судьба диссертации и диссертанта его нисколько не интересует… Да, Нико сбежал, на самом деле сбежал от Текле, не смея признаться ей в том, что изменил ранее принятому решению, потому что он не мог не присутствовать на защите сына. Дома оставались только Текле, Лили и повара. Скоро должны были прийти подруги Русудан и Лили, которые поехали то ли в Дигоми, то ли в Цавкиси за цветами, чтобы украсить квартиру.

В дверь позвонили, и Текле очень удивилась, увидев вместо девушек сердитого Нико.

— Ну что, принесла Жужуна икру? — насмешливо спросил он.

— Нет еще, но она принесет, — растерянно ответила Текле, а Нико вспылил:

— Не принесла и не принесет! И чтобы я не слышал ни об Авлабарском рынке, ни о рынке директоров столовых! Пусть каждый своим делом занимается и знает свое место! Вот так-то!

Он протянул Текле завернутый в пергаментную бумагу сверток с черной икрой и, подмигнув удивленной жене, велел положить его в холодильник.

— Если меня кто-нибудь будет спрашивать, меня нет дома.

Нико пошел в свою комнату и, не раздеваясь, лег на тахту.

«…Сейчас, наверное, говорит уже второй оппонент, наш дорогой и уважаемый профессор Силован Рамишвили. Присутствующие, конечно, с большим вниманием и интересом слушают профессора, и в зале уверенно звучит его тенор: «Постепенно механизация все глубже и глубже внедряется в грузинское сельское хозяйство, благодаря чему заметно повышается культура земледелия. Крестьянин все больше разгибает спину и при меньшей затрате сил и энергии получает больший урожай, нежели прежде. Именно это подтверждает этот, я бы сказал, блестящий труд нашего диссертанта…»

У некоторых из присутствующих в зале на лицах появится как будто ничего не означающая усмешка, но у Рамишвили прекрасный слух и острое зрение. Он услышит и увидит скрытую насмешку и сам с усмешкой посмотрит на аудиторию и, не прерывая мысли, уверенно заключит: «…И поэтому я считаю, что автор труда достоин присвоения ему степени кандидата наук».

Самое главное — это заключение, а ведь вы слышали, что сказал главный оппонент. Все остальное — простая формальность. Председатель ученого совета обратится к присутствующим с вопросом, не хочет ли кто-нибудь высказаться. Зал ответит молчанием. Председатель еще раз обратится к сидящим в зале, и, так как ответом ему опять будет молчание, он прервет заседание ученого совета и попросит посторонних временно покинуть зал. Гости поднимутся с мест, улыбаясь диссертанту и как бы заранее поздравляя его с успехом. Постепенно зал опустеет, выйдет и диссертант и, скромно стоя в коридоре, будет ждать решения своей участи… Потом все пойдет как обычно: голосование и подсчет голосов, минут двадцать займет составление протокола заседания ученого совета. Потом откроется дверь, и всех снова пригласят в зал. Диссертант поднимется на кафедру, председатель попросит внимания, и секретарь совета зачитает протокол. Аплодисменты, поздравления, поцелуи…»

Нико посмотрел на часы, было уже четыре. Заседание ученого совета, должно быть, уже закончилось, и Русудан с Ревазом приглашают гостей. Хотя для чего приглашения, весь ученый совет и так пожалует к Диасамидзе, а уж они не ударят лицом в грязь.

Нико быстро поднялся с тахты и, выйдя в столовую, увидел там группу девушек. Он медленно обошел вокруг вытянувшегося от стены до стены накрытого стола и, удовлетворенный осмотром, любезно улыбнулся девушкам. Потом он отправился в кухню к Текле и Лили.

— Икра пусть пока лежит в холодильнике, да и форель тоже! — распорядился Нико и, ободряюще улыбнувшись жене и невестке, поспешил в столовую.

— Я думаю, гости уже должны подойти.

— Пусть приходят, батоно Нико, мы встретим их как полагается.

Нико еще долго бродил из комнаты в комнату, несколько раз выглянул на улицу, но гостей все не было видно. Часы показывали начало шестого. Ожидание становилось невыносимым, и, схватив палку, Нико вышел на улицу.

Начался час пик, и улицы были забиты машинами. Нико присоединился к бесконечной веренице возвращавшихся с работы людей и пошел по улице, увлекаемый этим людским потоком. Идя навстречу своим гостям, Нико оказался у Верийского моста.

— Куда вы, батоно Нико? — вдруг услышал он голос Шарангиа и остановился, щурясь от удивления.

— Да тут у меня небольшое дело, Шадиман.

— Я пойду с вами!

— Нет, ты ступай домой и помоги женщинам… а я скоро вернусь, — в растерянности сказал Нико и, не дожидаясь ответа Шадимана, пошел наверх по улице Элбакидзе.

…Но скоро он снова оказался на Верийском мосту. Да, ему уже трудно подниматься в гору. Вот и теперь он не прошел и половины подъема, а так устал, что с трудом мог дышать и колени у него подкашивались. Пришлось прислониться к платану, чтобы дать отдохнуть уставшим ногам, а потом медленно повернуть назад… Нико возвращается домой, ведь гости наверняка уже пришли и спрашивают хозяина, а раз так, хозяин сейчас же явится. Дорогие гости, простите Нико его небольшое опоздание.

Эти мысли придали Нико силы, и он зашагал быстрее. Приблизившись к дому, он взглянул наверх и увидел в окне невестку. Казалось, она вот-вот выскочит из окна, высматривая кого-то на улице. Это его встревожило и испугало.

— Очевидно, еще никто не пришел.

Огромного труда стоило Нико подняться по лестнице. Его встретила открытая дверь и тишина. Встревоженная Лили стояла у окна, продолжая смотреть на улицу; девушки закрылись в комнате Звиада; в кухне, ничего не видя и не слыша, скорчившись на низенькой табуретке, сидела Текле; около холодильника, словно аршин проглотив, стоял Шадиман Шарангиа.

Ни слова приветствия, ни единой улыбки, точно все потеряли дар речи, пораженные чем-то. Тишина и страх царили в доме Диасамидзе.

Нико обошел заставленный яствами стол, и он показался ему печальным и словно бы дремлющим.

От дурного предчувствия у Нико заныло сердце, и он опустился в кресло.

В столовую вошла Текле и, увидев дремавшего мужа, обиделась — нашел место и время спать. Она громко кашлянула, потом с шумом передвинула несколько стульев и включила свет в надежде, что муж проснется, но Нико продолжал неподвижно сидеть в кресле и беззаботно посапывать.

Текле позвала невестку.

— Стыдно просто, гости скоро придут, а он спит. Разбуди его.

Лили села в кресло рядом со свекром.

— Мы завтра же уезжаем, — не очень громко и как-то нараспев сказала она. Делая вид, что он и вправду спал и голос невестки отрезвил его, Нико зашевелился, потянулся и, открыв глаза, неохотно сказал:

— Я не расслышал, что ты мне сказала…

— Я сказала, что мы со Звиадом завтра же уедем.

Нико опять закрыл глаза.

— A-а, уезжаете.

— Я уже все приготовила.

— Это хорошо, что ты уже все приготовила, — все так же нехотя ответил Нико.

Стенные часы пробили семь раз.

— Уже вот-вот должны подойти, — сказала Лили и подбежала к окну.

Из кухни послышался голос Текле: «Что, идут? Ну, наконец-то! Встречайте!»

— Я просто сказала, что вот-вот подойдут, — Лили обошла вокруг стола. — Вот здесь сядут представители министерства. (На «территории» министерства несколько стульев нарушали общий порядок, и Лили выровняла их.) С этой стороны до конца стола сядут члены ученого совета. Напротив — места для представителей парткома и профкома. С почетными гостями все ясно. Если еще останется место, то здесь же можно будет посадить случайных гостей. В крайнем случае, есть и моя комната! И дело с концом. Все сидят за столом. Нужно только выбрать тамаду.

Лили опять села рядом с Нико.

Нико продолжал дремать и только чуть пошевельнулся в кресле, давая ей понять, что он слышал, как она села рядом.

— Я изменила план нашей поездки, — громко сказала Лили.

— Ну и хорошо.

— Что хорошо?

— Что изменила.

— Я думала, вы меня не слушаете, извините, — смущенно сказала Лили и стала посвящать свекра в свои планы. — Из Ленинграда мы поедем в Ригу, из Риги — в Киев, а из Киева — в Одессу…

— Прекрасно.

— Из Одессы — в Гагру. В Гагре будем отдыхать.

— Мне Гагра не нравится, — убежденно сказал Нико.

— Почему?

— Жара… шум…

— Зато там весь Тбилиси.

— Да, это тоже верно, — отозвался Нико и вдруг неожиданно спросил: — А не позвонить ли в институт?

Лили вздрогнула и, казалось, только теперь почувствовала, как затянулась защита.

— Но ведь в актовом зале нет телефона… Наши, наверное, уже идут домой, а то сами бы позвонили. — И вдруг, подойдя к окну, она, воздев руки, истерически закричала: — Вестница идет! Русико идет!

При этих словах Нико вскочил с кресла, заспешила из кухни Текле, с шумом выбежали из комнаты Лили девушки.

К дверям раньше всех успела Лили.

Медленно, как-то нехотя поднималась Русудан по лестнице, ноги не слушались ее. Увидев на пороге отца, она остановилась, пытаясь унять стук собственного сердца.

— Кончилось, дочка? — испуганным голосом спросил Нико.

Русудан вздрогнула, с трудом одолела оставшиеся ступени и грустно посмотрела вокруг. Встретившись взглядом с испуганными глазами отца, она опять вздрогнула и остановилась.

— Все кончено, отец! — с надрывом, каким-то безжизненным голосом сказала Русудан.


Вначале защита диссертации проходила именно так, как представил себе, лежа на тахте, Нико.

Актовый зал был переполнен. На защиту пришли студенты последнего курса сельскохозяйственного института, аспиранты, молодые научные работники, уже пожилые профессора и преподаватели, заслуженные ученые — словом, весь цвет института собрался в этом зале.

…Заседание ученого совета началось вовремя. Диссертант сначала заметно волновался, но, постепенно успокоившись, обстоятельно изложил основные положения своей работы и ответил на замечания, высказанные в рецензиях оппонентов. Потом наступил черед оппонентов. Первым выступил кандидат наук Илларион Цхададзе, который волновался больше, чем сам диссертант. Он решил было обойтись без конспекта, но сразу же, едва начав выступление, так растерялся, что ему все-таки пришлось прибегнуть к его помощи. Выступление несколько затянулось: временами Цхададзе пытался оторвать взгляд от лежавшего перед ним листа бумаги и при этом даже снимал очки и гордо смотрел на аудиторию, давая понять, что в рукопись он заглядывает только по привычке. На самом же деле, как только его глаза отрывались от бумаги, он терял ход мысли, снова торопливо надевал очки и читал, уже сильно волнуясь и смущаясь.

Когда он кончил, по залу пробежал шепот и кое-где послышались смешки. Председательствующий позвонил в колокольчик, требуя тишины, зал утих, и тогда на кафедру поднялся профессор Силован Рамишвили. Он спокойно провел рукой по седым волосам, сняв очки, улыбнулся аудитории и прокашлялся.

Профессор Рамишвили известен всем как автор многочисленных научных трудов и обаятельный оратор. Он как свои пять пальцев знает все отрасли сельского хозяйства, на его трудах воспитано несколько поколений специалистов. И вот этот заслуженный ученый, разобрав некоторые вопросы механизации труда в грузинской деревне, дал высокую оценку работе диссертанта.

…После окончания официального диспута председатель ученого совета по обыкновению спросил, не желает ли кто-либо из присутствующих высказаться, а так как в таких случаях добровольцев обычно не бывает, то он, даже не посмотрев в зал, объявил краткий перерыв в заседании.

— Я прошу слова, — послышался голос из зала.

Председательствующий растерялся, но тут же, позвонив в колокольчик, извинился за поспешность. Посмотрев в зал, он увидел стоявшего рядом с Русудан бывшего студента института Арчила Джиноридзе. Председатель узнал его сразу, но не подал и виду и официальным тоном спросил:

— Какую организацию вы представляете?

— Я агроном.

— Я вас спрашиваю, какую организацию вы представляете? — так же строго и официально повторил свой вопрос председательствующий.

— Я работаю агрономом в колхозе. Может быть, вы слышали о земоимеретинском селе Итхвиси? Я Арчил Джиноридзе.

По залу пробежал шепот, послышался шум, возгласы удивления.

— Вы наш институт кончали, товарищ Джиноридзе?

— Да, я ваш бывший студент!

— Не помню! Но это не имеет никакого отношения к делу. Пожалуйте, товарищ Джиноридзе!

Председатель ученого совета позвонил в колокольчик, зал затих, и агроном из Итхвиси поднялся на кафедру.

— …Я представил свои замечания диссертанту в письменном виде, но, возможно, он не получил моего письма или просто не придал значения моим замечаниям. Поэтому мне придется самому высказать ученому совету свои соображения по поводу диссертационной работы товарища Диасамидзе. Я не буду говорить о первой части труда, в которой рисуется неверная картина состояния механизации в сегодняшней грузинской деревне, а остановлюсь на главном, на заключительной части диссертационной работы: в ней приводятся явно ошибочные расчеты мощности сельскохозяйственных машин, а именно тракторов и комбайнов. И это ошибка не только диссертанта, но и уважаемого профессора Силована Рамишвили и Министерства сельского хозяйства. В результате этой ошибки для трактора и комбайна установлена одна и та же норма выработки на Мухранской равнине и в горных районах. Профессор Рамишвили и диссертант Диасамидзе утверждают, что машины теряют мощность только на подъеме, а на самом деле агрегаты теряют мощность и на пологом склоне, и даже на незначительном уклоне. Комбайнеры и трактористы давно уже говорят об этом, но безуспешно. К сожалению, Министерство сельского хозяйства упорно стоит на своем. Печально, что специалисты поддакивают министерству, доказательством чего служит и труд диссертанта.

Воспользовавшись доской, Джиноридзе при помощи формул и математических выкладок доказал ученому совету неверность расчетов в диссертационной работе Диасамидзе.

Диссертант ничего не ответил Джиноридзе, Силован Рамишвили тоже почему-то решил воздержаться.

Глава третья

…Столовая в квартире Диасамидзе тонет в полумраке. В комнате Звиада на тахте прилегла Текле. В сторонке, тихо разговаривая, устроились Русудан и Лили. За накрытым столом в кресле сидит Нико, а его единственный гость Шадиман Шарангиа из угла комнаты украдкой поглядывает на стол, сожалея о том, что пропадает такое божественное угощение. Он все порывается встать и уйти. Впервые видит Шадиман, чтобы не было гостей за таким столом, и это его злит. Вот сейчас встанет и уйдет единственный гость, но неудобно перед хозяином, а сам хозяин сидит в кресле и дремлет. Сначала его утомило ожидание гостей… А потом? Потом пришла Русудан и принесла эту ужасную весть. Это было как гром среди ясного неба. Нико побагровел и не смог вымолвить ни слова, даже не выругался, не отвел душу… только застонал и опустился в кресло. После этого прошел почти час, а он все сидит с закрытыми глазами, привалившись к спинке кресла, и молчит.

Когда все вышли из комнаты, а Нико заснул в кресле, Шадиман, улучив момент, поставил в холодильник разложенную по маленьким тарелкам икру, а потом, собрав форель, с благоговением сложил ее в небольшие кастрюли и тоже отнес в холодильник… Нарочно топая ногами, он обошел вокруг стола, громко кашлянул, но Нико даже не шелохнулся. Все-таки не решаясь открыть дверь, Шадиман осторожно сел на стул в углу комнаты.

Что же это за порядки такие, зять и шурин после провала диссертации сбежали в дом зятя, а Текле, Русудан и Лили тоже закрылись в комнате. Шадиман видел еще каких-то людей, которые суетились в квартире, но теперь и их не слышно. Нико дремлет в кресле, а что же делать Шадиману? Так и сидеть сложа руки? Он голоден, ему хочется выпить (ну что такое один стаканчик, в конце концов), но и того он не смеет. Шадиман решительно встал и направился в двери.

…Нико очнулся и обвел взглядом комнату:

— Шадиман, ты здесь?

— Да, батоно Нико!

— Как хорошо, что ты не ушел! Я что, спал?

— Очень недолго.

— Как это со мной могло случиться? Почему тебя оставили одного? Звиад не приходил?

— Нет, еще не приходил.

— Русудан! — по обыкновению громко крикнул Нико.

Русудан и Лили вошли вместе.

— Почему так темно? Зажгите люстру и позовите Текле!

— Папа, маме нездоровится, она лежит, — шепотом сказала Русудан.

— Ничего, пусть Лили поможет ей встать и приведет сюда, а ты сыграй что-нибудь веселенькое на рояле, только громко, чтобы все соседи слышали…

— Неудобно, папа!

— Я сам знаю, что удобно, а что нет. Играй, играй! Лили и твоя мать будут хлопать в ладоши, а мы с Шадиманом — танцевать! Не смейте грустить, давайте пировать и веселиться! Да, да, я приказываю веселиться!

В комнату в сопровождении Лили вошла с завязанной головой Текле. Нико усадил Шадимана, Текле и Лили за стол, а Русудан — к роялю.

— Сюда бы этого агронома! — вдруг вырвалось у Нико.

— Какого агронома, папа? — не поняла Русудан.

— Какого, да золотого… Кажется, его фамилия Джиноридзе?

— Наглец! — резко сказала Русудан, а Нико рассердился.

— Раз Рамишвили и Цхададзе хвалили твоего брата, а Джиноридзе доказал, что все они неправы, то он наглец?

— Ты бы только послушал его выступление! Такой надменный тон…

— А что тон? — все больше распалялся Нико. — Видите ли, нам не нравится тон противника! Нам не по себе от этого тона! Он говорит правду, мы прекрасно видим, что его доводы верны, и только потому, что ничего не можем возразить, во всеуслышание заявляем, что нам не нравится его тон. Мы готовы обвинить его в надменности только потому, что он доказал неверность наших выкладок. Ничего себе, хороший выход из положения…

Никто не проронил ни слова. Нико молодцеватой походкой прошелся вокруг стола, в запальчивости, словно споря с самим собой, отрывисто изрекая: «История! Да, да, история!», «Тон!», «Приношу глубокую благодарность!», «И это ваша аргументация…»

В дверь позвонили. Присутствующие недоумевающе, переглянулись.

— Это Звиад, — сказал Нико, направляясь к двери, но Шадиман опередил его.

Вошли Силован Рамишвили и Илларион Цхададзе. Шадиман, не закрывая двери, вышел на лестницу, чтобы встретить остальных гостей, но в подъезде никого не оказалось, и, огорченный, он вернулся.

Рамишвили, ни с кем не поздоровавшись, бросил в кресло шляпу и портфель и принялся ходить вокруг стола. Цхададзе же вежливо поклонился хозяевам, поцеловал руку Текле и робко сел на стул, держа шляпу и портфель на коленях. Взглядом он следил за метавшимся вокруг стола Рамишвили.

— Я только на минутку. Позовите Звиада! — бросил Рамишвили и взглянул на Нико.

— Его нет дома, — спокойно ответил тот.

Рамишвили посмотрел на часы.

— Звиада нет дома? Ну что ж, хорошо. Я категорически заявляю, что решение ученого совета неправильно. Мы поедем в Москву, там представим диссертацию и там же защитим!

— В Москву? Почему, профессор? — удивился Нико.

Рамишвили приблизился к Нико. Он подошел так близко, что Нико пришлось отступить назад.

— Именно в Москву! — поднял голос Силован Рамишвили. — Да, да, в Москву! Там нас поймут, и там выяснится, кто прав — ученый совет или мы! Моему мнению предпочли мнение неофициального оппонента. Вы понимаете, батоно Нико, что это значит? Вам понятен их расчет? Диссертационная работа здесь ни при чем, главная причина кроется в другом! Я утверждаю, что Звиад Диасамидзе — талантливый человек, а у таланта всегда найдется противник и соперник! Так было, есть и будет! Да не смотрите вы на меня с удивлением, я вам правду говорю!

Нико отступил еще на шаг.

— Таланта никто не сможет отнять, дорогой Силован!

— Зато преградят дорогу, обрежут крылья, возьмут в оборот и принудят к покорности, а покорность и талант — вещи несовместимые! Да, талант и покорность даже одной ночи не могут оставаться под одной крышей, так-то, мой друг… А потом, кто доказал, что у Рамишвили помутился рассудок, что глаза у Диасамидзе не на месте, а разум и глаза агронома…

— Арчил Джиноридзе и… жизнь, сама жизнь! — решительно сказал Цхададзе и встал.

Рамишвили подскочил к нему, потрясая кулаками над головой:

— Ну, и кого же вы подразумеваете под этой жизнью, уважаемый товарищ доцент? Почему вы и ваши коллеги думаете, что эта жизнь не я, а кто-нибудь другой, тот же ваш Джиноридзе? Значит, только кто держит в руках лопату и серп, тот и есть жизнь? Мои знания, мои мысли, мои исследования, мои труды и бессонные ночи — не жизнь? Доцент Цхададзе и его коллеги должны бы знать, что Силован Рамишвили в свое время и серпом жал, и лопатой землю копал, и секатором резал, и на тракторе тоже сидел… И почему Силован Рамишвили не жизнь? А непременно агроном колхоза — жизнь? Ответьте мне, доцент Цхададзе!

Глаза Рамишвили метали молнии. Он бушевал, и слова его были похожи на завывание. Цхададзе, не ожидавший такой реакции профессора, не решался продолжать спор и собрался уходить.

Раздался звонок. Дверь опять открыл Шадиман. Рамишвили увидел секретаря ученого совета Левана Дочвири и поспешил ему навстречу.

— Как вы вовремя пришли, коллега! Можете себе представить, что я никак не могу убедить уважаемого Нико, что решение ученого совета неправильно, что произошла ошибка, недоразумение. Какое у вас мнение на этот счет?

— Я думаю, что все совершенно ясно, — холодно сказал Дочвири.

Ответ Дочвири не понравился Рамишвили, и он с вызовом спросил:

— А все-таки, что же вам ясно?

— Неужели вы сами не знаете?

— Нет, я ничего не знаю!

— Ученый совет вынес правильное решение, уважаемый профессор!

Профессор опять вспыхнул и, нервно рассмеявшись, язвительно бросил в лицо Дочвири:

— Не живите чужим умом!

Все смутились, не ожидая от Рамишвили такой грубости. Леван чувствовал, что возбуждение Рамишвили уже перешло в истерику и возражать ему не имело смысла, поэтому он только как можно спокойнее спросил:

— Кто вам сказал, уважаемый профессор, что я живу чужим умом?

— А мне не нужно, чтобы об этом докладывали! Мне достаточно посмотреть на человека, и я моментально догадываюсь, своим или чужим умом он живет. — Он пристально посмотрел в глаза Левану и заключил: — Вот, например, вы чужим умом живете, да, да, как раз чужим!

Это было уже чересчур, и Леван не выдержал:

— Вы сердитесь и становитесь невежливым!

— Жить чужим умом — первейшая невежливость, — грубо ответил Рамишвили, — пока Джиноридзе не выступал, ваши мозги были так (он сделал рукой жест), а после его слов сразу перевернулись, и вы, подойдя к урне, проголосовали против. А теперь вы пришли сюда, чтобы высказать родителям соболезнование! Что, попал прямо в точку? Правда-матка глаза колет!

…Хозяевам неловко. Больше всех встревожен Нико, несколько раз он пытался успокоить Рамишвили, но тщетно, и он вышел из комнаты. Текле и Лили последовали за ним.

— Не скрою, — очень сдержанно ответил Леван Дочвири, — я проголосовал против. Если бы вы заглянули себе в сердце, вы бы тоже так поступили…

— Так вероломно отрезать путь молодому ученому, — как-то утих Силован Рамишвили и другим тоном, но с прежней язвительностью продолжал: — Всадить нож в спину. Вы захотели угробить талант, но это вам не удастся, не выйдет, товарищ Дочвири! Вы думаете, я не знаю, чьих это рук дело? Мне ведь известно, что против проголосовало пятнадцать человек. Разве не так? Пятнадцать, да? Я могу назвать их фамилии! Хотите? Нет? Вам что, не по себе? Вот то-то и оно! Я прекрасно вижу, товарищ Дочвири, что вы и ваши коллеги хотите сдать меня в тираж, но рановато! Без Рамишвили вы ничего из себя не будете представлять. Ну, в конце концов, кто такой этот ваш Джиноридзе?

— Вы знаете его, — просто сказал Цхададзе.

— Я? Я знаю Джиноридзе? — удивился Рамишвили.

— Да, вы его знаете! Он ваш бывший студент, — решительно подтвердил Цхададзе.

— Мой студент? — еще больше удивился Рамишвили. — Нет… что-то не помню! Очевидно, он был бездарью, интриганом. Бездарные люди обычно озлоблены и желчны. Таких я не запоминаю!

— Этого не может быть!

— Замолчите! — с раздражением прикрикнул Рамишвили на Цхададзе. — Как вы смеете так со мной разговаривать, вы что, Джиноридзе?

— Ваш воспитанник сказал вам сегодня правду, — пришел на помощь Цхададзе Леван.

Повернувшись к Левану, Рамишвили отчеканил:

— Это вы тоже говорите с чужих слов!

— Во всяком случае, не с ваших!

— Вы, — растягивая слова, сказал Силован Рамишвили, — говорили с моих слов, товарищ Дочвири, когда я был заведующим кафедрой! А сейчас я рядовой профессор!

— Ложь! — крикнул Леван, а Рамишвили, словно приобретая новые силы, еще более разгоряченный и сердитый, накинулся на него:

— Правда, святая правда! Вы подражаете только начальству! Мнение и решение должностных лиц для вас закон, и вы являетесь не секретарем кафедры, а секретарем мнения заведующего кафедрой!.

— Я не позволю вам!..

— Не нуждаюсь! — прервал Дочвири Рамишвили. — Я не нуждаюсь ни в каком позволении… Ваше позволение пусть остается при вас, товарищ секретарь! Я вам сказал чистейшую правду, все это чувствуют, я, он (он показал на Цхададзе) и многие другие, они боятся тебя, потому что ты, — все более чеканя слог, продолжал говорить Рамишвили, — сделать дело другому не можешь, а вот испортить его — на это ты мастер… Это вы тоже великолепно доказали сегодня!

— Вы бесстыдно лжете! — бросил в лицо Рамишвили Леван и повернулся к нему спиной.

— Что вы себе позволяете, профессор? Это уже слишком, — начал было Цхададзе, но тут Силован Рамишвили накинулся на обоих:

— Слишком? Это вы слишком близко к сердцу приняли выступление Джиноридзе. Мы со Звиадом как-нибудь обойдемся без этого агронома и предъявим диссертацию в Москве.

— Конечно, после основательной переработки, — убежденно сказал Цхададзе.

— Никаких переработок! Все останется так, как есть, без изменений.

— Ведь все равно оттуда работу перешлют на заключение в наш институт, — глухо проговорил Леван.

Услышав это, Рамишвили насмешливо спросил:

— Почему в наш институт, уважаемый секретарь?

— Потому что этот труд касается грузинского сельского хозяйства.

— А что, Грузию представляете только вы? Дочвири и Цхададзе — это Грузия? Рамишвили к Грузии не имеет никакого отношения? Будьте спокойны, в Москве имя Силована Рамишвили известно… Рамишвили знает грузинскую деревню, потому что в грузинской деревне Рамишвили жил.

— В ваше время грузинская деревня была иной.

— Вы говорите чушь! — все более распалялся Рамишвили. — Да, да, чушь! Мое время — сегодняшний день! Я и мои коллеги создавали его! Мы воистину являемся зодчими нашего сегодня, а некоторые, — торящие глаза Рамишвили устремились на Цхададзе и Дочвири, — да, некоторые только и стараются ловко использовать сегодняшний день! Не упрекайте меня, что я жил в прошлом, именно поэтому я лучше, чем вы, вижу сегодняшний день!

— Не надо спекулировать на своем возрасте, — глухо, почти беззвучно сказал Леван, но Рамишвили услышал.

— Извините, молодой человек! Я в летах, но еще не старик! Вы прекрасно знаете, что некоторые старики моложе иных юношей…

…В комнату с шумом вошли Нико, Текле, Шадиман, Русудан и Лили. Они в соседней комнате прислушивались к перепалке гостей, и чаша их терпения переполнилась.

— Друзья, — пробубнил Нико, — даже между государствами устанавливается мир, а мы не можем добиться согласия между коллегами. Прекращаю войну и объявляю мир! Прошу всех за стол! Правда, мы очень опоздали, но это не моя вина…

Шадиман Шарангиа из-под руки посмотрел на стол.

— Какое великолепное угощение! Было бы жаль, если бы оно испортилось.

Это была явная бестактность, и даже Силован Рамишвили как-то примирительно посмотрел на Цхададзе и Дочвири.

— Сейчас, сейчас, дорогой Шадиман, — чтобы рассеять неловкость, отозвался Нико. — Не скучайте, друзья, застолье есть застолье, и оно имеет свои законы! Русудан, ты играй, Лили будет петь, остальные — хлопать в ладоши, а мы с Шадиманом — танцевать… Но сначала промочим горло, поднимем тост! Ну-ка, веселей! Вы садитесь здесь, рядом со мной, дорогой Силован… Тамадой буду я, своим заместителем я назначаю Шадимана.

— Я буду виночерпием, а заместителем — наш дорогой профессор, батоно Нико!

— Профессор устал… Виночерпием тоже буду я, Шадиман, — сказал Нико и взял кувшин, но подоспевший Шадиман выхватил кувшин у него из рук. — Друзья, — громким голосом начал Нико и оглядел стол, такой малолюдный, что у хозяина защемило сердце, но он не подал и виду. Ободряюще улыбнувшись Текле, он подмигнул Лили и Русудан и приказал виночерпию наполнить чайный стакан. — Друзья, с вашего разрешения я хочу предложить первый тост за сегодняшний день, — он посмотрел на Силована Рамишвили. — Да, тост за сегодняшний день, профессор!

— За сегодняшний день? — удивился Рамишвили.

— Прошу прощенья, уважаемый профессор, но я сказал именно то, что вы слышали.

В дверь позвонили. Тамада не обратил на это никакого внимания. Дверь пошла открывать Русудан.

— Папа, к тебе Джиноридзе! — холодно сказала она.

Рамишвили вскочил с места. В комнате воцарилось напряженное молчание.

— Джиноридзе? Пришел Джиноридзе? Проси его, сейчас же проси!

— Я ухожу! — резко сказал Рамишвили.

— Вам что, нездоровится, профессор? — спросил Цхададзе, однако они с Дочвири тоже встали.

Рамишвили бросил быстрый взгляд на Нико и с усмешкой посмотрел на Цхададзе и Дочвири:

— Нет! Я не вы, что подобны траве, выросшей на болоте.

И прежде чем Джиноридзе вошел в комнату, Силован Рамишвили покинул дом Нико.

Глава четвертая

Давно не было в Хемагали такой зимы.

С двадцатого декабря девятый день подряд не переставая идет снег. Все родники занесло снегом, завалило дороги и тропинки, а колодца Абесалома Кикнавелидзе вообще не стало видно.

Екатерина испугалась, что провалится крыша школы, и распустила на каникулы учеников еще до наступления Нового года.

Снег шел как раз в тот день, когда Александре Чапичадзе собирался поехать в Тбилиси. Внук Абесалома — Коки должен был помочь ему пройти по нагорью, а дальше Александре обошелся бы без чужой помощи, потому что до самой Херги дорога идет под уклон. Хотя зачем идти в Хергу? Ведь до платформы Сатевела ближе. Тбилисский поезд стоит там три минуты, а народу в такую погоду много не бывает! Забросил бы хурджин в вагон… и был бы сейчас уже с Татией, Сандро, Русудан и Резо. Что они могут подумать, не дождавшись его, ведь не было случая, чтобы Александре не приехал в Тбилиси на Новый год. Возможно, испугаются, что он заболел, и сами решат приехать… А что, если они уже в пути? Какие только глупости не лезут в голову! Если Александре не сумел пройти по заснеженному склону, то им и подавно не подняться в гору. Нет, не встречать им вместе этот Новый год.

Но какая-то надежда еще теплилась в душе Александре.

Осторожно, на ощупь спустился он по ступенькам и вышел во двор, сделал один решительный шаг и по колено увяз в глубоком снегу. Опираясь на палку, он попытался дойти до ворот, но от чрезмерного напряжения у него перехватило дыхание, лоб покрылся испариной.

Расстроенный, Александре вернулся в дом и, бросив в угол веранды хурджин, который хотел взять с собой в Тбилиси, в сердцах сильно толкнул дверь в большую комнату. Он развел в камине огонь и, отогрев руки, стал с неохотой готовить для себя трубку.

Трещит сухое буковое полено, пылает камин, в комнате тепло. У камина, понурив голову, сидит Александре, и сердце у него разрывается от горя.

Он выбил колено недокуренную трубку и зашвырнул ее на камин. Так ее недолго и сломать, но Александре сейчас не до нее.

Рассерженный вышел он на веранду и поразился: следы, оставленные им всего десять минут назад, уже занесло снегом. Нет, не дойти ему до ворот, да и дальше ворот ничего не видно.

Мир кончался у ворот Александре Чапичадзе. Не различить ни дома Абесалома Кикнавелидзе, ни школы большой Екатерины, исчезли и Хемагальские горы…

Да, воспарили горы Хемагали и скрылись вдали.

Идет снег. Одинаково белы небо и земля, белое небо слилось с белой землей, словно растворившись друг в друге, и в этом снежном круговороте белобородый Александре стал похож на деда-мороза, только хурджин его с новогодними подарками валяется на веранде. А в Тбилиси Александре с нетерпением ожидают внуки. Верно, стоят у окна, прильнув к стеклу, Татия и Сандро в ожидании дедушки. Обычно, услышав звонок, они наперегонки мчатся к воротам, чтобы успеть распахнуть перед ним калитку, и Александре с трудом протискивается в нее со своей ношей.

А Александре здесь, стоит на веранде своего дома, и в белизне, соединившей небо и землю, тщетно пытается отыскать дом Абесалома Кикнавелидзе или школу большой Екатерины. Весь мир кончается здесь, у его ворот.

А снег все валит и валит. За весь день ни один человек не прошел мимо ворот Александре. И птицы разлетелись куда-то, и свиней Абесалома не видно, а уж они-то каждый день с утра пораньше подходили к воротам и хрюкали. И не просто хрюкали, эти глупые ненасытные твари оглушительно визжали до хрипоты, пока Александре не выносил им что-нибудь поесть, после чего они удалялись, благодарно похрюкивая и виляя хвостиками. Сегодня их, видимо, испугал снег. Он спрятал дома и горы, окутал туманом Хемагали, лишил голоса волны Сатевелы, а Александре загнал в дом.

Он с неохотой затащил хурджин в комнату.

Огонь в камине чуть теплился.

На камине, грустя, стоял чичилаки.

Александре не любит новогоднюю елку, украшенную мишурой и серпантином.

Чичилаки — совсем иное дело. Александре кажется, что крестоподобный чичилаки улыбается ему, ведь он верит в его магическую силу и считает, что именно поэтому ему так повезло в жизни. Сын у него уже профессор, живет в Тбилиси, имеет собственный дом, невестка и внуки здоровы. Александре глубоко убежден, что в этом немалая заслуга чичилаки.

…Сделать чичилаки — целое искусство. Сначала очищенный от веток ствол мелкого ореха Александре подсушивает около горящего камина, а потом, зажав его между коленями, медленно и осторожно снимает с него руками кору, остальное уже сделает нож — на ореховой палке появятся длинные, одинакового размера стружки, и чичилаки готов, белый, шуршащий, как шелк, приносящий людям радость чичилаки.

Потом Александре украшает крестоподобный конец чичилаки: на одну сторону креста он надевает красное яблоко, на другую — гранат, а сам чичилаки обвивает плющом.

«Пусть все мои будут здоровы, пусть множится наш род, пусть достаток не покидает нашего дома», — загадывает Александре, уверенный, что его желания исполнятся.

Вы не любите чичилаки и не верите, что он приносит счастье? Ну что ж, не верьте! Ваше дело. Но с Александре не спорьте, не бередите его душу. Вы не сможете переубедить Александре, он не отречется от того, во что свято верит.

Устанавливайте посреди комнаты новогоднюю елку, наряжайте ее, украшайте гирляндами сверкающих лампочек, а под ней стелите вату, словно это снег, и ставьте деда-мороза из папье-маше — смотрите и радуйтесь. Хлопайте в ладоши и танцуйте… Александре же предпочитает обтесанный собственной рукой ореховый чичилаки, чичилаки, похожий на крест. Ярко алеют на нем яблоко и гранат, блестит плющ, шуршит, как шелк, чичилаки, а Александре Чапичадзе счастливо улыбается.

…Он подложил в камин большие буковые поленья, зажег лампу и поставил ее на камин.

В доме стало светло и тепло.

Застелив стол белой скатертью, он поставил посередине его чичилаки.

У Александре часов нет, но он безошибочно знает, что через два часа, да, ровно через два часа, в двери постучится Новый год.

Развязав хурджин, Александре достал из буфета двенадцать тарелок (для каждого гостя по две) и поставил вокруг стола шесть стульев. Во главе стола сядет сам Александре — это законное место хозяина дома. Справа от себя он посадит Резо, слева — Русудан… Рядом с Ревазом будет сидеть Сандро (сын должен быть правой рукой отца), рядом с Русудан — Татия (дочь у матери под крылышком), а вот здесь, напротив тамады, можно сказать, во главе другой половины стола, сядет калбатоно Екатерина — давнишний друг семьи Чапичадзе и первая учительница Реваза.

Простите! Александре совсем забыл о маленькой Эке, дочери большой Екатерины. Она неразлучна с матерью, и, конечно, в эту новогоднюю ночь они будут вместе! Господи, прости его душу грешную, как же это Александре не вспомнил про маленькую Екатерину? А где ее посадить? Рядом с Татией, что ли? Ну нет, в этом вопросе Александре ошибки не допустит. Правда, Татия еще маленькая, но, что ни говорите, женщина, а кто не знает, что такое две болтливые женщины за столом, да еще если они только познакомились. Значит, маленькую Эку надо посадить между Резо и Сандро, конечно, между отцом и сыном, и думать больше нечего.

Александре принес седьмой стул и достал из шкафа еще две тарелки.

Вынув из хурджина фрукты, он обложил чичилаки яблоками, гранатами, айвой и сушеным инжиром, а на каждую тарелку положил чурчхелу, красное яблоко и инжир. Одну бутылку водки Александре поставил около прибора тамады, другую — у прибора большой Екатерины. (Большая Екатерина женщина крепкая и легкому имеретинскому вину предпочитает водку. Правда, пьет она не больше трех рюмочек за вечер.) А стаканы? В спешке Александре совсем забыл о них и приносит свои извинения, ошибка сейчас же будет исправлена. Для женщин он достал старинные граненые рюмки на высоких ножках, а для мужчин — словно перетянутые в талии стопки и два рога. (Сандро еще мал, чтобы пить из рога, да и ни к чему это. А вот тамада и глава семьи должен благословить приход Нового года, непременно выпив из рога.)

Кого еще не хватает за этим новогодним столом? Господи, силы небесные, а Гуласпир и калбатоно Кесария?! Гуласпир Чапичадзе вечно упрямится: он считает, что должен встречать Новый год в своем доме, и поэтому наотрез отказался прийти к Александре. У Гуласпира горит яркий огонь. Около камина за маленьким столиком сидит напротив своего мужа Кесария, и он изводит бедную женщину: «Ну-ка, Кесо, возьми стакан и давай выпьем за наших соседей! Ну же, женщина, я тебе говорю, бери свой стакан! Ты что, не слышишь? Я к тебе обращаюсь! Уже чокнулся с тобой!» Задремавшая было Кесария вздрагивает и неохотно поднимает стакан, но пить, конечно, не пьет. Разве может Кесария выпить столько вина? А Гуласпир, произнося очередной тост, снова обращается к ней: «Пей, жена, ведь это новогодняя ночь, пей назло врагам. Ну-ка, попробуй и пропусти рюмочку!» И тосты у него не кончаются. Уже кажется, что он иссяк, ан нет, у Гуласпира готов новый велеречивый тост, в котором он не забыл упомянуть даже ту опустевшую теперь часть деревни, где раньше жили Джиноридзе… А разве можно забыть о хергском рынке, если Гуласпир живет благодаря ему? Его можно видеть там каждое воскресенье.

…Александре так задумался о Гуласпире, что перестал накрывать на стол. Да, так чего же еще не хватает на этом новогоднем столе? Осталось поставить только то, что пока еще готовится в кухне… Посреди кухни горит небольшой огонь, — Русудан не любит сильный огонь, говорит, что у нее от него болит голова… Эх, блаженной памяти Мелик не боялась огня, наоборот, она ему радовалась, все подкладывала и подкладывала хворост, чтобы огонь трещал и пылал вовсю. У нее в кухне всегда было так светло, огонь полыхал так сильно, что пробившийся сквозь щели свет освещал чуть ли не весь двор… То, что ей надо было сварить, быстро варилось, то, что жарилось, приятно шипело и потрескивало…

…Моя невестка немного медлительная! Хачапури[3]-то она уже поставила, а вот куры еще не готовы, и ветчина не отварена, а ведь ей помогают и муж, и, наверное, дети… Эх, моя Мелик одна все успевала, а я только мешался и поддразнивал ее… О-о, что за женщина была покойная Мелик! Я ее поторапливаю, а она в ответ только смеется, подождешь, мол, немножко, не умрешь… Одно удовольствие было смотреть, как она снимала кастрюлю с огня или вынимала из кеци[4] ровные румяные мчади!.. А моя невестка испекла такие тонюсенькие хачапури, что на них дунуть один раз как следует, и они перелетят прямо во двор к Абесалому Кикнавелидзе.

Конечно, время уже позднее, и детям пора спать, но новогодняя ночь исключение. Не стоит их укладывать и портить им праздник. Пусть они вместе со взрослыми встретят Новый год за праздничным столом. Кухня — не место для детей, и Татии с Сандро там делать нечего. А вот Резо приходится помогать жене: кур он уже пожарил, а поросенок еще не совсем готов, его надо еще чуть-чуть подержать на огне, и, чтобы не пережарить его, Реваз старается как можно быстрее поворачивать шампур; достав из кастрюли вареную ветчину, он положит ее на большое деревянное блюдо, чтобы остудить. Потом он войдет в марани и вскроет новогодний кувшин с вином. Пусть Татия с малых лет приучается к хозяйству, смотрит на мать и учится! А Сандро незачем торчать в кухне, и дедушка Александре сейчас же позовет его.

Он открывает дверь и кричит:

— Сандро! Сандрикела! Вну-у-чек!

Сандро быстро поднимается в дом.

Разве вы не знали, какой у Александре послушный внук?

— Ну, что с ужином, внучек? Скоро будет?

— Скоро.

— А ты случайно спать не хочешь?

— Хочу, но не лягу!

— Молодец! Ты ведь уже не маленький, скоро восемь исполнится.

Сандро с гордостью выпрямляется.

А чтобы маленький Сандро не заснул до наступления Нового года, дедушка Александре расскажет ему сказку.

Александре знает их великое множество, и внук готов слушать его без конца. Удивительно, что Сандро моментально забывает сказки, рассказанные в Тбилиси. Может быть, это происходит оттого, что одним глазом он смотрит на экран телевизора, где идет война, рвутся гранаты и рушатся дома… В Хемагали же нет телевизора, не взрываются гранаты и не взлетают на воздух дома. Во дворе неслышно идет снег, тихо гудит камин, в доме покой, и рассказанная в этой первозданной тишине история приобретает особое очарование. Да, сказка, рассказанная в тишине, особенно красива.

Тихо, убаюкивающе воркует камин, иногда вдруг выскочит головня и, шипя, выбросит крошечное пламя, но тут же затихнет от удара ноги Александре. Сандро сядет на низкую скамеечку и, придвинувшись к дедушке, положит голову к нему на колени. На дворе не прекращаясь идет снег, а около камина тепло и уютно, сидят дедушка с внуком, внук слушает, а дедушка рассказывает ему сказку.

— …Жил да был дрозд-певун,

Боже наш милостивый…

Было то или не было,

Лучше бога ничего не было!

Жил один государь.

И был у него единственный сын.

Звали его Мзечабуки.

— Какое хорошее имя Мзечабуки, правда, дедушка? — спрашивает Сандро.

— Хорошее.

— Мзечабуки ведь был красивый и смелый, да?

— Да, красивый и смелый.

Сандро поднимает голову с дедушкиных коленей и смотрит ему в лицо:

— А почему меня не назвали Мзечабуки? Разве я не смелый?

— Смелый? Ты еще маленький, внучек. Вот вырастешь большой и станешь таким же храбрым, как Мзечабуки. Сандро тоже хорошее имя, и этим именем тоже называли храбрецов!.. Если хочешь, — погладит внука по голове дедушка, — я назову сына государя Сандро.

— Нет, пусть он будет Мзечабуки.

— И вот прошло какое-то время… Прошло время, и у того государя умерла жена. Да, умерла жена государя, и Мзечабуки стал сиротой. Вскоре государь опять женился и привел в дом новую жену.

— Новую жену? — удивился Сандро.

— Да! Ведь Мзечабуки нужна была воспитательница, а стране — государыня.

Сандро, вздрогнув, теснее прижимается к коленям дедушки Александре.

— Если моя мама умрет, папа тоже женится во второй раз?

— Тсс! Замолчи! — сердится Александре. — Твоя мама не умрет.

— Почему?

— Твоя мама не умрет, потому что… Потому что… Она же у тебя совсем молодая, а молодые не умирают!

Довольный своим ответом, Александре потреплет внука по волосам своими старческими руками, а Сандро решит, что его дедушка все знает, раз так хорошо ответил на каверзный вопрос.

Сандро, как будто успокоившись, поднимает голову с колен Александре и, незаметно запустив свои маленькие теплые пальцы ему в бороду, улыбнется деду.

— Дедушка, а Мзечабукина мама была старая?

Тут уж Александре рассердится: где это видано, чтобы мальчишка чуть ли не на каждом слове перебивал взрослого! Сказку не дает спокойно рассказать! Каковы сегодняшние дети, а? Все-то они знают, все замечают и ничего не прощают. Вы только подумайте! Ему еще и восьми лет нету, а он какие вопросы задает? Еще и спорит со мной! Этакий-то малец!

А все-таки почему именно эта сказка вспомнилась Александре в эту новогоднюю ночь?

…Смерть слепа, а вдруг и вправду Русудан умрет? Нет, это невероятно! А почему все же у Сандро с языка сорвался такой вопрос? Возможно ведь, что всевышний, разгневавшись на семью Чапичадзе, убьет его невестку. Что тогда? Как тогда поступит Александре Чапичадзе? Второй раз он не позволит Ревазу жениться, не будет на это его отцовского благословения. Не пустит Александре в дом чужую женщину! Ни за что не пустит! Но Резо молод и, если его все же черт попутает, пусть женится, но внуков-то Александре новой невестке не отдаст, будет растить их сам. Сам воспитает Татию и Сандро. Пусть покарает его бог, если он не сдержит своего слова!

— …Так вот, — продолжает сказку Александре, — мать Мзечабуки была молодая женщина, но… но она была неизлечимо больна!

Он берет в ладони голову Сандро и смотрит внуку в глаза.

— Только не спрашивай меня, как называлась та болезнь, запамятовал! Не помню, хоть убей! Когда жена государя заболела, он созвал всех своих приближенных и велел им привести всех лекарей своей страны и соседних государств, но и они ничего не смогли сделать, проклятый недуг был неизлечим, и… государыня умерла. Да, умерла она. А почему, внучек, ты спросил о своей маме? Она молодая, здоровая женщина, ей не грозит эта ужасная болезнь, и она не умрет… Да посиди ты спокойно! Так хорошо, когда тихо, просто отдыхаешь в тишине… Ну, наконец-то! Кажется, твоя мать поднимается по лестнице, прислушайся, внучек… Да, тяжело идет — видно, несет нам много вкусного… Встань-ка и открой ей дверь.

Сандро подбегает к двери, распахивает ее, и в комнату входит Русудан, держа обеими руками большой деревянный поднос с хачапури, ветчиной, курами и гозинаками[5]. Она ставит тяжелый поднос с обильным угощением на стол и провозглашает:

— Пусть все мы будем здоровы и пусть множится наша семья!

Русудан, как всегда, первой переступает порог своего дома в новогоднюю ночь.

Соседи тоже считают, что у нее «счастливая нога», и поэтому радуются, если именно она первой войдет в их дом в новом году.

Следом за Русудан появляется улыбающийся Резо: в правой руке у него полный кувшин вина, а на левой — спящая Татия. Ай-яй-яй, такая большая девочка и заснула перед самым Новым годом! Сама виновата, что ей нужно было в кухне? Если бы матери помогала! Лучше бы пришла вместе с Сандро, а то вообразила себя уже барышней. Ей, видите ли, стыдно слушать сказки! Все будут Новый год встречать, а она пусть спит… Но дедушке жаль Татию, которую отец кладет на тахту. Резо посмотрит на часы и наполнит стаканы:

— С Новым годом, отец! Здоровья и процветания нашей семье!

Чокнувшись, отец и сын осушат стаканы и поцелуют друг друга.

Откуда-то подует ветерок, и крестообразный чичилаки зашуршит, заблестят надетые на крест гранат и красное яблоко, зашуршит плющ.

Александре обнимет и поцелует невестку, на цыпочках подойдет к тахте и осторожно, стараясь не разбудить, поцелует спящую Татию и вложит ей в руки красное яблоко. Она обрадуется, когда, проснувшись, увидит яблоко, и, конечно, догадается, от кого оно. Может быть, она рассердится за то, что дедушка не разбудил ее, но ведь сама виновата, что проспала встречу Нового года. Что ей нужно было в кухне? Ну, что она там хотела? Если бы еще родителям помогала. Ну, да пусть спокойно спит, всевышний уготовил ей еще много-много новогодних ночей…

Александре сядет во главе стола, возьмет в руку рог и, сделав сыну знак, чтобы он взял другой, наполнит их вином. Потом, перекрестившись, он произнесет тост и, осушив рог, передаст его старшей Екатерине, а Резо протянет свой рог Русудан. Она улыбнется, потому что знает, муж не поверит, что она способна выпить столько вина. Сейчас он увидит! Вина ей нальет свекор. «Пусть здравствует и умножается род Чапичадзе!» — скажет Русудан и залпом осушит рог. Потом она перевернет его вверх дном, показывая, что он пуст. «Как в этом роге не осталось ни единой капли вина, так пусть и у вас не останется ни единого врага», — скажет она с улыбкой, возвращая рог мужу.

Маленькая Екатерина и Сандро сидят притихшие. Сандро сразу же накинулся на гозинаки, а Эка ни до чего не дотронулась, только сидит и смотрит на мать.

…В камине мирно потрескивает огонь, чуть покачивается посреди стола крестообразный чичилаки, алеют на его кресте яблоко и гранат.

За новогодним столом сидит Александре Чапичадзе со своими детьми и внуками.

Улыбаясь, их благословляет чичилаки.

…Наступило новогоднее утро.

Огонь в камине угас.

На низкой скамеечке около остывшего камина, съежившись, сидит Александре. На камине, грустя, стоит крестообразный чичилаки.

Не блестят надетые на крест яблоко и гранат.

Идет снег. Мир кончается у ворот Александре Чапичадзе.

Часть вторая

Глава первая

В этом небольшом, окруженном тенистым садиком двухэтажном доме, что стоит в Ваке в начале Имеретинской улицы, живет семья Реваза Чапичадзе.

Реваз Чапичадзе — глава семьи.

Русудан Диасамидзе — его жена и хозяйка дома.

Их дети —

Татия

и

Сандро,

и Дареджан Амашукели, дальняя родственница Русудан, взятая в семью на воспитание, а потом превратившаяся в домработницу.

Как-то так случилось, что все памятные или сколько-нибудь значительные события в семье Чапичадзе произошли в апреле месяце.

Русудан и Реваз поженились в апреле.

Через год, как раз в апреле, у них родилась дочь, которую в честь бабушки Русудан назвали Татией.

Спустя еще два года в семье появился симпатичный бутуз, и на этот раз в честь отца Реваза в свидетельстве о рождении было записано имя Александре.

Даже Дареджан Русудан привезла из деревни Квемохвити в апреле.

Поэтому первая суббота и воскресенье апреля в доме Чапичадзе считаются праздничными.

В субботу Дареджан собирает детей,

в воскресенье — взрослых.

Строительство дома очень затянулось, так что Татия и Сандро родились еще в доме родителей Русудан. Только три года тому назад, в апреле, семейство Реваза переехало на Имеретинскую улицу, и тогда в новом доме отпраздновали все сразу:

и дни рождения Татии и Сандро,

и восьмую годовщину со дня свадьбы Русудан и Реваза.

Дом кирпичный, и низкая ограда вокруг него тоже из кирпича.

Большую часть прилегающего к дому участка занимают фруктовый сад и огород. В одном углу двора Реваз посадил около сорока саженцев виноградной лозы таквери, специально привезенной из Хемагали, и виноград прекрасно прижился. Но подлинное украшение двора — это инжирные деревья сортов тетри, кесма и цуга. Тетри созревает в конце июля, кесма — в августе, цуга — в сентябре — октябре. Русудан больше всего любит кесму, потому что в ней не бывает червей и высушенные солнцем прямо на деревьях плоды хорошо сохраняются.

Самую большую комнату на верхнем этаже занимают Татия и Сандро. Несмотря на то что Дареджан убирает у них по нескольку раз на день, в комнате всегда беспорядок: на самых видных местах валяются клочки бумаги, сломанные карандаши, носки, туфли, стекла пестрят надписями, ковер на полу вечно сдвинут в сторону, а дверь, ведущая в комнату Дареджан, распахнута.

Мастерскую Русудан Реваз устроил на чердаке. Отсюда через стеклянные двери открывается великолепная панорама города. Каждый раз, улучив минутку, Русудан спешит в мастерскую, но рисует она очень редко, и то лишь для собственного удовольствия. От участия в выставках она обычно отказывается, отговариваясь тем, что она, мол, домашняя художница. Портреты отца и матери, Реваза, детей… Да, эти картины Русудан рисовала с особой любовью. Портреты Татии и Сандро теперь висят в столовой, а родителей и Реваза — в спальне.

Конечно, «домашней художнице» нетрудно писать портреты своих родных. Каждая черта лица абсолютно точно переносится на холст, губы, глаза, лоб и, конечно, цвет волос. И перед вами точная копия натуры, но это еще не живопись. Русудан и сама отлично знает, что настоящая живопись — это нечто большее, что-то другое, и это «другое» требует от человека настоящего призвания, способности видеть мир «глазами художника», требует таланта. Она не чувствует в себе этого призвания, нет в ней чего-то такого, что непременно присуще художнику истинному. Не находит она этого и у художников своего поколения.

Выставка ее друзей произвела на Русудан удручающее впечатление. «Чайные плантации на побережье», «Старый Тбилиси. Набережная Куры», «Обновленный Самгори», «Прокладка дороги в Хевсурети», «Осушение колхидских болот», «Пастухи с отарой овец на зимних пастбищах»… Нет, эти картины не пленяли глаз, не действовали на воображение, не возбуждали эмоций, и у видевших их не появлялось желания прийти на выставку снова, чтобы посмотреть картины еще раз. Чайные кусты на этих полотнах слишком ярко-зеленые, пастухам не холодно на зимних пастбищах, и улыбки их неестественны… Бульдозеры и экскаваторы, ведущие наступление на колхидский рогоз, на фоне растущих на отнятой у болот земле цитрусовых… Нет, Русудан сама была в Колхидской долине и знает, что новая Колхида представляет собой зрелище гораздо более грандиозное и впечатляющее, нежели это изображено на холстах ее друзей. Такую картину и Русудан нарисовала бы. Это не что иное, как простое перенесение чего-то увиденного на полотно, но для создания настоящего произведения искусства одного видения недостаточно.

…Исходив вдоль и поперек необозримую Колхидскую долину, молодые художники остановились в деревне Кулеви. Они были поражены, увидев картины местного художника-самоучки, которые специально для них председатель колхоза велел выставить в сельском клубе.

Этим художником оказался сын кулевского рыбака по фамилии Одишариа, звали его Лонги. Рисовал он с детства и, окончив семилетку, поступил в Тбилисское художественное училище, то самое, где преподавала Русудан. Проучившись год, Лонги потерял всякий интерес к учебе, потому что он сильно отставал по многим предметам.

Удивительным было то, что он, как оказалось, не всегда мог рисовать с натуры. Никак не удавался Лонги портрет одного старика, хотя внешность у него была совсем заурядная: длинное лицо, запавшие глаза, нос с горбинкой, белая борода, на голове — папаха. Так он его и не написал. После этого случая Одишариа вызвал к себе директор училища и, прямо заявив, что художника из него не получится, предложил Лонги перейти в другое учебное заведение, обещая свое содействие.

Рассердившись, Одишариа в тот же день уехал домой. Отец долго не мог понять, что случилось с его сыном, ведь в Кулеви не было ни одного старика, которого бы Лонги не нарисовал. Почему же он так оплошал в Тбилиси?

— Я не настолько близко знал того старика, чтобы нарисовать его, — сказал Лонги отцу, но такое объяснение только вывело старшего Одишариа из себя:

— Тебе не нужно было никакого знакомства с ним, ты просто должен был сделать его портрет, и все.

Лонги Одишариа пошел по стопам своего отца. Ему пришлось по сердцу рыбацкое дело, и он вскоре возглавил бригаду рыбаков. В бригаде есть моторная лодка, и, если на рассвете со стороны кулевского причала послышится урчание мотора, все в деревне знают, что это — лодка Лонги. Узнав, что в Кулеви приезжают художники, он, несмотря на плохую погоду, рано утром вышел в море, предупредив, что вернется только на следующий день.

Пять лет не трогал кисти Лонги, но потом, видно, сердце не выдержало. Он стер пыль со старых картин, валявшихся в подвале, и, взяв из них первую попавшуюся на глаза, повесил у себя в комнате.

…Бывает, по утрам, как только взойдет солнце и море заиграет всеми своими красками, Лонги садится на весла и отплывает метров за сто от берега. Из куска рельса он сделал некое подобие якоря, и теперь в открытом море лодка может неподвижно стоять на месте, особенно вблизи Кулеви, где море всегда спокойное. Лонги установил в лодке конструкцию, которая служит ему мольбертом. Укрепив на ней кусок фанеры, он кладет сверху лист бумаги и рисует, поглядывая на кулевский берег. Когда бригада отдыхает, Лонги целые дни проводит в море, возвращаясь домой только к ночи.

Художникам из Тбилиси особенно понравились два полотна кулевского самоучки — «Новый Кулеви» и «Ночь рыбака, застигнутого штормом в море». Вторая картина выполнена в очень темных, мрачных тонах: на море неистовая буря, волны, как щепку, бросают маленькую лодчонку и, вздыбившись над ней, чуть ли не переворачивают суденышко. Гребец всеми силами старается удержать лодку на волне. Сквозь затянувшие небо тучи едва пробивается свет луны.

— Этот человек в лодке — я, — сказал художникам председатель колхоза. — Раньше у нас у всех были такие крошечные лодки, и рыбачили мы в одиночку. Я тогда был молодой, да ранний, ничего не боялся. Тот день был дождливый, и море какое-то неспокойное, но меня это не пугало, а главное, рыба у нас в доме кончилась. Несмотря на уговоры жены и матери, я спустил лодку на воду и вышел в море. Очень скоро мне пришлось пожалеть, что я их не послушался… Я только два раза успел закинуть сети, как на море началось сильное волнение. Потом все было в точности так, как на этой картине: вокруг меня с ревом вздымались волны, море словно обезумело, и огромные волны швыряли мою лодку вверх и вниз словно щепку. То была дьявольская ночь. Меня утащило далеко в море. Буря кончилась только на рассвете, и, когда я подплывал к Кулеви, на берегу меня встречала вся деревня. Увидев меня целым и невредимым, мать вскрикнула и потеряла сознание.

Да, на этой картине вы видите старый Кулеви с его нищенскими лачугами. Вот на таких утлых суденышках мы и ходили за рыбой. Жили мы в вечном страхе перед морем, поэтому Черное море на этой картине действительно черное и грозное.

Другая картина тоже изображает Черное море, но здесь оно словно лучится каким-то светом, и этот свет рождает в сердцах людей веру и надежду.

Кулеви.

Черное море в месте впадения в него Холодной речки.

Вдали — синие горы Мегрелии.

В низине цветут цитрусовые.

Апельсиновые сады кулевцев словно уходят в море.

На берегу видна моторная лодка.

У развешанных сетей стоит рыбак: рябой, с крючковатым носом и чуть прищуренным левым глазом. Он уже не молод, но от всей его могучей, широкоплечей фигуры так и веет силой и здоровьем.

Кулевские ребятишки, зарывшись в песок, кидают друг в друга морскими камешками.

При виде этих картин Русудан вспомнились слова ее учителя о том, что самое главное не то, какого цвета гора, река, цветок или море, а то, какими глазами ты сам смотришь на них… Глазу человека жизнерадостного и природа предстает веселой и привольной; счастливому человеку в журчанье ручейка и шелесте волн слышится песнопение, для печального сердца радостные звуки природы — причитание и плач.

И вот у этого художника-самоучки из Кулеви две пары по-разному видящих глаз… Странно, что он не смог написать лицо того тбилисского старика, ведь у него зарисован весь Кулеви с его прошедшим и сегодняшним днем. Эта речка Холодная на самом деле так плавно течет к Черному морю, эти плакучие ивы именно так склонили к воде свои ветки, дети так же осторожно стоят на берегу реки, и точно так у них заброшены в воду удочки.

Живые, настоящие, картины! И так же смеются кулевские ребятишки, так же мерцает поверхность реки, над Кулеви распростерлось такое же лазурное небо.

Но море, видимо, было стихией художника. На его полотнах оно то спокойное, то бурное до неистовства, а то игривое, весело обмывающее берег… прибрежную гальку.

Позже, уже после отъезда из Кулеви, поняла Русудан, что виденные ею картины произвели на нее такое сильное впечатление именно потому, что они нарисованы самоучкой. Ведь на это невольно приходилось делать скидку. Наверное, вовремя трезво оценил свои возможности художник-самоучка, потому и сбежал из Тбилиси, потому и стал рыбаком и теперь рисует только для себя, чтобы отвести душу.

Как только скрылись из глаз кулевские рыбаки, моторные лодки и Холодная речка, кулевские женщины и дети, кулевский апельсиновый сад, картины Лонги Одишариа как-то поблекли, их краски потускнели, и они незаметно потеряли свою непосредственность и живую выразительность… Русудан обнаружила поразительное сходство в судьбе своих работ и работ Лонги Одишариа: действительно, пока портрет Текле висел в квартире Диасамидзе, у Текле в спальне, он казался иным, даже выражение лица было другим, очевидно потому, что близость натуры заполняла картину. Русудан смотрела на мать, потом на картину, и ей нравилось. Но как только картину повесили в другом месте и она удалилась от оригинала, все изменилось.

…На следующий день после, своего возвращения из Колхиды Русудан вынесла свои эскизы из мастерской и спрятала их в темном углу гаража.

— Лучше бы я специализировалась по набивке тканей, определенно это было бы лучше, — обведя взглядом опустевшую мастерскую, с тоской сказала Русудан… Она была на втором курсе, когда преподаватель по классу живописи очень деликатно подсказал ей такую мысль, но Русудан это показалось абсолютно неприемлемым и в некоторой степени оскорбительным, и она возненавидела любимого прежде педагога.

Прошло не меньше шести лет с тех пор, как Русудан последний раз держала в руке кисть.

Татия и Сандро уже большие, Дареджан прекрасно справляется с домашними делами, и в училище Русудан не сильно загружена, а мастерская почему-то ее не привлекает. Летом студенты училища выезжают на практику в Цихиджвари, и поэтому семья Русудан вынуждена бывать там каждое лето. В позапрошлом году Реваз уговорил поехать в Цихиджвари Лили со Звиадом, и им так понравилось место, что они решили построить там дачу.

…В этом году в Тбилиси с мая наступила сильная жара, и, как только в школах закончились занятия, Реваз вывез своих в Цихиджвари, а сам весь жаркий июль провел в городе, так как был вынужден ежедневно ходить в Министерство сельского хозяйства. Обедал он у тещи, а потом до поздней ночи сидел в мастерской Русудан, склонившись над самим им составленной картой Хемагали, и все снова и снова что-то чертил на ней, пока чистая карта не оказалась испещренной какими-то линиями.

Впереди еще август. Сегодня Реваз поедет в Цихиджвари. Или нет, сегодня он поедет в Хемагали повидать отца. Вот уже третий год не едет Александре в Тбилиси, обидевшись на сына и невестку за то, что они не приезжают к нему. Да, уже прошло три года с тех пор, как Александре уединился в Хемагали. Сыну он пишет, что чувствует себя хорошо и ни в чем не нуждается. Но кто его знает, так ли это на самом деле! Сейчас у Реваза выдалось свободное время, и он сегодня же едет в Хемагали. Может быть, ему удастся уговорить отца поехать с ним вместе в Гагру и хоть месяц побыть с невесткой и внуками. Правда, в августе в Гагре жарковато, но старики как раз любят тепло, да и морской воздух принесет Александре пользу. Он хоть немного окрепнет, и настроение у него исправится.

…Реваз поехал сочинским поездом. Завтра он поднимется в Хемагали, уговорит отца, потом заедет в Цихиджвари, и они всей семьей отправятся в Гагру.

Глава вторая

«Ну, а тебе что надо? Ты кто такой?»

Кто? Да Шарангиа, Шадиман Шарангиа!

Может быть, вам не знакомо мое имя или не нравится фамилия, уважаемый Кукури, а?

А сам-то он кто?

И на кого только похож: оттопыренные уши, приплюснутый нос, глаза навыкате, низкий лоб и ничего не выражающий взгляд.

Пришел я к этому человеку, вежливо поздоровался, улыбнулся как старому другу, а он притворился, что видит меня впервые, и спрашивает, кто я такой.

Я — Шарангиа, уважаемый Кукури, Шадиман Шарангиа, стыда нет у тебя в глазах. И кто только тебя такого вырастил!..

Будто правда не узнал меня?

Не может этого быть! Мы же бывшие одноклассники, жили в одном районе, играли в одной футбольной команде, я был третьим номером, а он — восьмым.

Неужели Кукури меня не узнал? Нет, я этому никогда не поверю. Еще как узнал. Он узнал меня, как только я открыл дверь кабинета, но не захотел показать этого, стыд в нем, видно, заговорил… Ведь в школе он был последним учеником и с трудом дотянул до десятого класса. И вот в десятом-то классе он удивил всех.

Дело было на выпускном экзамене по грузинскому языку.

— Не волнуйся, — ласково сказала ему учительница грузинского, калбатоно Нино, — и расскажи содержание «Кации Мунджадзе»[6]. — Она специально выбрала для Кукури вопрос полегче, надеясь, что он сможет ответить. Но, увы, всегда болтливый Кукури был нем, как сам Кациа Мунджадзе[7].

— Ну, скажи, детка, что-нибудь, не бойся. Хотя бы начни, — все так же ласково уговаривала его калбатоно Нино, а Кукури обвел класс грустным взглядом, потом вдруг быстро вскочил на парту, молниеносно распахнул окно и прыгнул… Да, этот болван выпрыгнул со второго этажа, а калбатоно Нино без чувств упала на пол. Мальчики помчались во двор, а девочки засуетились вокруг учительницы. Вся школа взбудоражилась. Вывихнувшего ногу Кукури отвели домой, а учительницу еле-еле привели в чувство.

После того Кукури в школе не появлялся, но аттестат зрелости получил вместе с нами, и прощальный банкет мы устраивали у него, потому что у его родителей был большой и красивый дом.

И вот теперь этот самый Кукури не узнал меня? Или к нему надо приходить как-то по-другому? Но как?

«Извините, Кукури Абесаломович, за беспокойство, но наше старое знакомство дает мне смелость обратиться к вам за помощью…» — и, может быть, тогда он снизошел бы до меня?

Негодный человек! Шадиман Шарангиа на это ни за что не пойдет, нет! Я человек прямой — глаза у меня для того, чтобы смотреть, а уши — чтобы слушать. Я давно понял, что ничего путного из тебя не выйдет, а отныне я знать тебя не знаю и знать не хочу. Я уверен, что скоро глаза мои увидят тебя ползающим по земле…

Из Министерства торговли Шадиман вернулся в гостиницу очень возбужденным. Он ругался и все грозил кому-то, и Гоча, племянник, никак не мог его успокоить.

— Если бы я просил о чем-то невозможном. А то ведь просто возьми и переведи с одного места на другое, вот и вся моя просьба! И то ресторан, и это тоже. Разве он не должен был спросить, почему я не хочу оставаться на старом месте? Сначала узнай о моих затруднениях, а потом уже изрекай свое категоричное «нет», «нет»… Другого слова их уста не могут вымолвить! Шадиман хорошо знает эту породу людей. Извините, уважаемый Кукури, но от меня вы не дождетесь того, что дают другие.

Отведя душу, Шадиман немного успокоился. Он умылся, сменил рубашку и вместе с племянником спустился в ресторан.

В большом зале «Сакартвело» было немноголюдно и не очень жарко.

— Аристократия, видно, обедает за городом, — пробасил Шадиман, заказывая обед склонившемуся перед ним официанту.

— Если бы в моем ресторане был такой зал, то можно было бы и пиры закатывать, и министерство получало бы от меня прибыль раза в два большую, но на реконструкцию никакой надежды нет. Какая-то проектная организация вот уже два года работает над созданием типового проекта районных ресторанов, и бог его знает, что это будет за проект… Неужели обязательно, чтобы во всех районных центрах рестораны были одинаковыми? Кому в голову пришла такая мудрая мысль?

Официант накрыл на стол. Шадиман с жадностью выпил два стакана боржоми, потом чокнулся с племянником коньяком и объявил его тамадой.

— Тамада, когда за столом всего два человека? — удивился Гоча.

— Обязательно, — пробасил Шадиман. — Даже если ты один будешь сидеть за столом, ты должен быть тамадой для самого себя, иначе слыханное ли дело?

— Тогда вы…

— Смолоду нужно учиться вести застолье. В твои годы я уже бывал тамадой на свадьбах. Начинай!

Гоча наполнил стаканы. Заморив червячка, Шадиман обвел взглядом зал и опять стал ругать типовой проект.

— Построить в Поти и Хашури одинаковые здания для ресторанов, разве же это разумно? Конечно, нет! Поти стоит на берегу моря, в низине, летом там жарко, зимой тепло, поэтому здание ресторана должно быть там белым и легким. Белое здание на фоне моря приятно для глаза. А представь себе что-либо подобное в Хашури! Да оно в первое же лето за неделю почернеет, а зимой будет как ледник. В Поти часто идут дожди и нет пыли, в Хашури же наоборот… В Поти морозы очень редко достигают двух-трех градусов, а в Хашури частенько бывает больше пятнадцати. Теперь понятно? Но кто у нас тамада — я или ты? За тобой тост.

На лице Гочи изобразилось смущение. Он чувствовал себя с дядей неловко, хотя среди своих друзей считался очень независимым и не в меру бойким.

— С вашего позволения я скажу тост.

— Позволяю, говори.

— Я предлагаю выпить за нашу землю.

— За какую это «нашу землю»? — с вызовом спросил Шадиман, взглянув племяннику в глаза.

— За Итхвиси…

— Что за ерунда! Мы сами себя обманываем. Почему Итхвиси твое или мое? — с какой-то яростью, возбужденно сказал Шадиман и, глотнув вина, снова накинулся на племянника. — Ну почему Итхвиси наше? Что мы там имеем? Усадьбу? Сад с виноградником? Пастбища? Нет! Дом там у нас не стоит, нет ни сада с виноградником, ни пастбища, ни мельницы! А ты говоришь — мое Итхвиси, моя земля… Земля Гочи Шарангиа — это студенческий городок, проспекты Руставели и Чавчавадзе, Дворец спорта, стадион, парк Ваке и тбилисские кинотеатры… Ведь это так, и ты, дорогой племянничек, должен смотреть правде в глаза. Ты что, кончишь университет и поедешь в Итхвиси? Так я тебе и поверил! Итхвиси существует само по себе, ты — сам по себе, и говорить тут не о чем… Моя земля? Земля Шадимана Шарангиа?

Шадиман на какое-то время замолчал, прищурился, словно вспоминая что-то, а потом потер ладонью лоб и сказал с усмешкой:

— Земля Шадимана Шарангиа — это ресторан в Херге. Да, хергский ресторан — мое небо и земля. Все двадцать четыре часа в сутки я кручусь там. А Итхвиси завладел Галактион Шарангиа. У него в Итхвиси горит очаг, пасется его корова, лает его собака. И поэтому — да здравствует Галактион Шарангиа!

Взглянув на часы, Шадиман подозвал официанта, расплатился, а потом дядя и племянник торопливо поднялись наверх, на второй этаж, взяли чемоданы и поспешили на вокзал.

Поезд вот-вот должен был отойти, когда Гоча внес чемоданы в купе спального вагона.

— Спасибо, — пробубнил Шадиман и, прижав племянника к груди, расцеловал его в лоб и щеки, а потом вдруг стукнул себя ладонью по лбу и как сумасшедший закричал:

— Боржоми! Боржоми! А то твой дядя погиб, Гоча!

В узком проходе вагона было тесно от стоявших там людей, и, когда Гоча пробрался к выходу, поезд уже тронулся.

— Пропал я, — с горечью сказал Шадиман, безнадежно махнув рукой, и расстроенный вошел в купе. Увидев сидевшего у окна пассажира, он смутился и, извинившись, сел у двери.

На столике стояли две бутылки боржоми.

— Не хотите? Еще холодный, — с улыбкой сказал Реваз и протянул бутылку.

— Нет, нет! Не беспокойтесь!

— Не стесняйтесь, возьмите!

— Ну хорошо, так и быть, но только до Мцхета! Там я обязательно раздобуду.

Шадиман взял бутылку двумя руками. Она была холодная, и холодок от ладоней пробежал по всему его телу. У Шадимана заблестели глаза.

— Раз так, будем знакомы: Шадиман Шарангиа.

— Реваз Чапичадзе, — глухо сказал Реваз и пожал Шадиману руку.

— Чапичадзе? Реваз Чапичадзе? Слыхал, определенно где-то слыхал вашу фамилию… Чапичадзе… Реваз Чапичадзе… — несколько раз для себя повторил Шадиман, медленно проводя рукой по лбу и пытаясь вспомнить, где он мог встречаться с Ревазом.

— Пейте, а то будет теплый, — сказал Реваз и, чтобы Шадиман не чувствовал себя неловко, сам взял вторую бутылку.

— Дай вам бог здоровья, — с признательностью сказал Шадиман, выпив разом полбутылки боржоми.

— Пить вино, когда есть такая вода, — это же преступление, но иногда попадается такой тамада, что оказываешься в безвыходном положении. Ни за что от тебя не отстанет — будет заклинать именем матери, жены, детей, живыми и мертвыми и своего добьется.

Шадиман допил боржоми, громко рыгнул и, смущаясь, извинился. Словно оправдываясь, он продолжал:

— Вчера вечером я случайно попал на день рождения сына моего друга. По-моему, — сказал Шадиман, повышая голос, — это бессмыслица и уродливость. Сначала человек должен заслужить чего-то в жизни, а потом уже можно отмечать его день рождения. Да… Но мне кажется, что я слишком много говорю, а мы, по всей вероятности, уже подъезжаем к Мцхета.

Поезд проскочил мост ЗаГЭС. На станции Шадиман вместе с проводником направился к ресторану.

Оставшись один в купе, Реваз откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза.

…Ваке, Имеретинская улица. Уже опустились сумерки, и на улицах зажглись фонари. Дом Реваза погружен в темноту, а у соседей светятся окна, открытые навстречу вечерней прохладе. По Имеретинской улице идет семья Чапичадзе. Впереди — Русудан и Сандро, за ними — Татия и Дареджан. Они неслышно входят во двор, и Дареджан с детьми задерживается у калитки. Русудан тяжелым шагом поднимается по лестнице. Она устала, устала так, что с трудом одолела лестницу. Нехотя открыв дверь, она включила свет, и дом сразу словно повеселел, засмеялся дом Чапичадзе. Русудан заглянула во все комнаты и, не найдя мужа, нахмурилась. Дом Чапичадзе тоже загрустил… В комнату Реваза неслышно входит Сандро и начинает собирать разбросанные на столе книги.

…Поезд тронулся, и Реваз очнулся. Оказалось, что в купе он один. Поезд пронесся мимо станции Дзегви. Реваз вышел из купе, но, и в тамбуре не найдя Шадимана, махнул рукой: «Наверное, он остался в Мцхета, и нужно будет что-нибудь сделать с его вещами. Хорошо еще, что хоть знаю его имя и фамилию. Придется вызвать начальника поезда и сдать чемоданы, пусть найдет хозяина. Из-за какой-то бутылки боржоми потерялся человек».

Реваз поставил стоявший около двери чемодан Шадимана на полку, сел в кресло и только было задремал, как дверь в купе с шумом распахнулась и Реваз услышал бас Шадимана:

— Вы не испугались, батоно Реваз?

Шадиман был во всеоружии — в правой руке он ловко держал две бутылки шампанского, в левой — довольно большой бумажный пакет, из карманов его брюк выглядывали бутылки коньяка и боржоми.

— Нас подвел станционный диктор, он так нежно прошептал что-то в микрофон, что в ресторане никто не услышал его голоса. Хорошо, что проводник был начеку и сразу заподозрил что-то неладное. Мы выбежали на перрон и увидели, что поезд уже тронулся. Вскочили мы, по-моему, э-э, в пятый от нашего вагон. Вы должны извинить меня, батоно Реваз…

— А я собирался вызвать начальника поезда.

— Начальник поезда и без всякого вызова явится сюда, он знает, в каком купе мы едем. Давайте-ка лучше соберем на стол!

Шадиман положил на стол бумажный пакет, выстроил на полке в ряд бутылки шампанского, коньяка и боржоми и крикнул в коридор:

— Не помочь, батоно Николаоз?

— А вот и я, — послышался тонкий, надтреснутый, характерный для железнодорожника голос появившегося в дверях проводника, который выложил на столик знаменитые мцхетские пирожки, жареную курицу, грузинский хлеб и редиску.

— Ну, за дело, как ты умеешь, батоно Николаоз… — по-свойски обратился к нему Шадиман. — Стаканы, несколько тарелок, маленький нож, и под твоим руководством начнем…

Ревазу почему-то не понравилось столь щедрое угощение малознакомого человека, он встал и вышел в коридор.

Поезд мчался в вечерних сумерках, и все окружающее казалось миражем.

— Батоно Реваз, — позвал из купе Шадиман, с увлечением накрывавший на стол, — вкус пирожков покойного Захар Захарыча помните?

— Слышал…

— Слышать — это что! Я был студентом первого курса, когда впервые попробовал пирожки Захар Захарыча, и, если поверите, иногда и сейчас ощущаю во рту их вкус! Какие пирожки и пирожные он делал, золотые руки были у этого человека! Теперь у них осталась только прежняя форма, а содержание — до свидания, фьють, улетучилось вслед за душой Захар Захарыча… Заходите, батоно Реваз, все готово.

— Я как раз перед уходом…

— И слушать даже не хочу! — забубнил Шадиман. — Притом после вашего боржоми у меня разыгрался такой аппетит, а вы хотите подвести меня?

Шадиман почтительно, но с некоторой долей фамильярности взял Реваза за локоть, завел в купе и усадил за стол.

— Вы меня не спрашиваете, но я уверен, — начал сладкоречивый Шадиман, — что вы, конечно, интересуетесь, кто я такой, откуда и куда еду. Это длинная история, и я не буду отнимать у вас время, а расскажу о себе вкратце. Поначалу меня заинтересовала философия, и я ею здорово увлекся, но по-настоящему так ничего и не понял, и пришлось мне с ней распроститься… Потом меня захватила история, и как-то так получилось, что я окончил исторический факультет. Три года я преподавал историю в школе: войны, главнокомандующие, цари… Потом одни и те же вопросы учеников и курсы повышения квалификации отвратили меня от этой науки, и с ней я тоже смиренно расстался… Чем я занимаюсь сейчас? Только не удивляйтесь, я тружусь на ниве общественного питания в должности директора ресторана в Херге.

— Интересно! — улыбнулся Реваз.

— Вы хотите сказать — удивительно, не правда ли, батоно Реваз? — тоже с улыбкой сказал Шарангиа. — В этом жизнь виновата. Правда, в философии я не много чего понял, но занятия ею навели меня на одну верную мысль. Если хочешь быть умным, веди себя так, как диктует жизнь.

Сначала наметь правильный план действий.

Старайся говорить без ошибок.

И делай полезное дело.

Не могу сказать, прочитал я это у Канта, Гегеля или Аристотеля, но жизнь подтверждает правильность этого утверждения, и в данный момент я делаю то, что диктует мне жизнь и что необходимо для моего существования!.. Угощайтесь, это так называемые мцхетские пирожки.

Проводник принес тарелки и стаканы.

— Позови-ка еще президента, мой Николаоз, и я буду считать, что ты свое дело сделал, — пробасил Шадиман и до половины наполнил два стакана коньяком.

— Уже не так жарко, выпьем, батоно Реваз!

Чокнувшись, они выпили.

Шадиман разрезал курицу и положил ее на блюдце, а сыр, пирожки и хлеб — на принесенную из ресторана вощеную бумагу, и они выпили холодного лимонада.

От выпитого коньяка у Реваза покраснело лицо, заблестели глаза и исчезла прежняя скованность. Отбросив всякие церемонии, он взял одной рукой кусок курицы, а другой — пирожок.

Шадиман тоже повеселел и снова разлил по стаканам коньяк.

Они выпили.

— Ну, наконец-то стало прохладно! Кажется, подъезжаем к Гори?

— Да, ведь Уплисцихе мы уже проехали.

— Если бы наш проводник догадался принести горийских персиков, это нам не помешало бы… Они, правда, теперь не такие крупные, как раньше, как и пирожки Захар Захарыча, но лучше, чем в других местах.

Реваз встал.

— Ни в коем случае, — вскочил Шадиман. — Вы что, хотите выйти в Гори, чтобы купить недозрелых персиков? Для чего они нам нужны? Это я просто так, к слову сказал. Фрукты у нас есть…

В купе вошли начальник поезда и проводник.

— Наконец-то, — обрадовался Шадиман. — Батоно Реваз, познакомьтесь: президент нашего поезда Самсон Гелашвили. Он, как и полагается, из Хашури. А это — мой соратник и близкий друг Николаоз Гелашвили, и он тоже из Хашури. Пока что остается невыясненным, род Гелашвили и Хашури изобрели железную дорогу или железная дорога придумала Хашури и всех Гелашвили. Отложим этот трудный вопрос до лучших времен, а сейчас проходите, мой дорогой Самсон, и садитесь рядом с батони Ревазом, а ты, Николаоз, рядом со мной, вот так. Всем хватило места? Теперь попросим Реваза быть тамадой.

Реваз догадался, что Шадиман предложил ему это из вежливости, и отказался, и Шадиман с удовольствием приступил к «исполнению своих обязанностей».

— Раз таково ваше желание, я постараюсь не ударить лицом в грязь. Если что-нибудь не так, скажите.

Шадиман моргнул Николаозу, чтобы тот закрыл дверь в купе, а сам одним рывком опустил окно, потом наполнил стаканы и извинился за то, что будет говорить тосты не вставая. Он поднял стакан:

— Я предлагаю тост за наши родные края, за родину наших отцов и матерей, за наш очаг, друзья, — в голосе Шадимана появились фальшивые нотки, и ему пришлось откашляться, чтобы голос его зазвучал по обыкновению низко. — Иногда мне хочется прижать к груди эту мою страну с ее горами и долами, землей и водоемами, моей деревушкой, моей маленькой деревенской мельницей и мельником и плакать слезами радости…

И Шадиман Шарангиа прослезился.

Поезд приближался к какой-то станции, и Николаоз вскочил. По правилам он должен был пить последним, но как раз правила и дисциплина, сказал он, вынуждают меня поднять тост вне очереди, и, несмотря на то что наш уважаемый Шадиман не очень-то любит Хашури и фамилию Гелашвили, я все же выпью за Гелашвили и за Хашури, потому что Хашури моя родина, а сам я Гелашвили.

Он выпил и, взяв кусок курицы, вышел…

Шадиману явно не понравилось такое поведение проводника, и он, нахмурившись, угрюмо посмотрел на начальника поезда.

Самсон аппетитно жевал пирожок.

— Сейчас ваша очередь сказать тост, господин президент!

— Как сказал Нико… — пыхтя и отдуваясь, начал было Самсон и запил пирожок вином, потом не спеша, с чувством выпил еще и опять набил рот пирожком, даже не удостоив тамаду взглядом.

Шадимана словно холодной водой окатили, он ехидно улыбнулся Самсону:

— Батоно президент, вы можете помедленнее кушать! Ведь нам спешить некуда!

— Брось ты эти дурацкие шутки, — вспыхнул начальник поезда, — никакой я не президент, и нечего надо мной насмехаться! Если ты жалеешь для меня хлеба-соли, то зачем было звать меня из другой компании? — Самсон встал, наполнив стакан шампанским, как и раньше, с расстановкой осушил его, стряхнул с пиджака крошки и, усмехнувшись в усы, словно извиняясь перед Ревазом, вышел из купе и с силой захлопнул за собой дверь.

Шадиман остолбенел. Ему показалось, что Реваз тоже хочет встать.

— Вы уж простите меня, Реваз, что я позвал за стол таких невоспитанных людей. Сегодня на них нашла дурь, а то… а то раньше они такими не были! Честно говоря, президент любит покушать, и, наверное, где-то в другом месте угощение было получше, но ничего, он попасется там хорошенько, а потом вернется к нам, чтобы принести нам свои извинения.

Реваз встал, посмотрел в темноту за окном и повернулся к Шадиману:

— Если вы не возражаете, я предложу тост за деревню Хемагали.

— Извините, я что-то не понимаю!

— Я хочу выпить за мою деревню, — сказал Реваз.

— Хемагали — ваша деревня? Вы живете в Хемагали?

И когда, улыбаясь, Реваз утвердительно кивнул головой, Шадиман с трудом поднялся и, с удивлением глядя на Реваза, решительно положил ему обе руки на плечи.

— С ума можно сойти! Оказывается, мы с вами соседи, ближайшие соседи!

Осмелев, Шадиман притянул к себе Реваза и крепко поцеловал.

— Я просто не могу поверить! Ведь я сам из Итхвиси! Значит, вы купались в Сатевеле, голыми руками рыбу ловили? Как я рад нашей встрече, батоно Реваз, вы просто не представляете! Итак, да здравствует Хемагали! Выпьем за Хемагали…

Шадиман заметно повеселел. Он выбросил в окно то, что не доели Самсон и Николаоз, и снова обратился к Ревазу:

— Значит, вы из Хемагали? Вы меня обрадовали, вы даже не представляете, как вы меня обрадовали!

Шадиман наполнил стаканы.

— Выпьем за наше соседство, за Хемагали и Итхвиси! Боже мой, мы такие близкие соседи, а я-то думал, что со мной в купе едет кто-то чужой. Значит, вы направляетесь в Хемагали? У вас там есть кто-нибудь?

— Отца хочу повидать.

— Представляю, как обрадуется старик! Александре? Александре Чапичадзе! Как же, как же, знаю! Слыхал о нем! Дай бог всего наилучшего сыну Александре Чапичадзе!

Шадиман снова наполнил стаканы.

— За здоровье Александре Чапичадзе, старейшины Хемагали! Обожаю его белую бороду! Как он будет рад…

В Хашури, по мнению Шадимана, поезд долго стоял наверняка в честь Гелашвили, но потом, вспомнив, что был экспрессом, понесся с большой скоростью, дав один долгий гудок, стрелой проскочил Лихи и стремительно влетел в Ципский тоннель.

Сырая прохлада и шум тоннеля ворвались в купе, и Шадиман до половины поднял окно.

Вагон закачался, как колыбель, и Реваз задремал. Глядя на него, Шадиман нахмурился.

«И этот тоже хорош! Сначала Гелашвили из Хашури испортили все, а теперь и хемагальский Чапичадзе туда же. Покушали, выпили, и братья Гелашвили удрали, а Чапичадзе сидит передо мной и спит. Стоило ли из-за этого огород городить? Стоило? Эх, о чем говорить, откуда им знать красоту нашего традиционного застолья!»

Вагон, как люлька, качает дремлющего Реваза, а напротив него, нахмурившись, молча сидит сердитый Шадиман. Правда, Чапичадзе из Хемагали совсем близкий сосед, и оба они купались в Сатевеле, но все-таки Шадиман видит его впервые, и это его смущает. Эх, хорошо бы вместо Чапичадзе здесь сидел какой-нибудь друг Шадимана! Тогда бы Шадиман хлопнул его по лбу:

— Эй, патриот, веди себя прилично, а то выброшу тебя из окна на ходу поезда! Нечего дремать за столом, открой глаза и выпей за мою землю. Хочешь, пей за Хемагали, хочешь — за Итхвиси, хочешь — за Легва и Копитнари. Этого требует вежливость, любовь к родине, уважение к тамаде стола.

Но Шадиман молчит, он вынужден сидеть как немой, потому, что этот его самый близкий сосед Чапичадзе для него совсем чужой человек… Даже за его белобородого отца Шадиман выпил с большим уважением или, может быть, он ошибся? Может быть, у отца этого Чапичадзе из Хемагали вообще нет признаков растительности на лице? Нет, наверняка у него длинная борода. Ведь когда Шадиман сказал — обожаю его белую бороду, на глаза Реваза навернулись слезы. Шадиман заметил это. Наверняка у Александре Чапичадзе длинная белая борода, и он похож на старого козла, а его гладковыбритый сын сидит здесь, в купе международного вагона, напротив Шадимана, и клюет носом.

Шадиман оставил окно приоткрытым, накрыл еду газетой, заткнул пробкой начатую бутылку шампанского и осторожно встал. Не подумайте, что Шадиман Шарангиа пьяница. Он просто любит компанию, красивые тосты, любит поспорить и пошутить, вспомнить старые истории; да, любит человек интересные разговоры и веселье, а это и есть смысл кутежа… Ну, а коли Реваз задремал, Шадиман считает вечер законченным. Он как-нибудь заберется на верхнюю полку и ляжет спать. Спокойной ночи, дорогой соседушка.

Шадиман развернул желтоватую простыню, подложил под подушку, величиной с кулак, портфель, и, когда он уже собрался подняться наверх, Реваз очнулся.

— Спокойной ночи, уважаемый Шадиман!

Шадиман удивился:

— Я думал, вы спите, — смущенно сказал он.

— Я задумался, извините.

Сосед, оказывается, не спал и не думал спать, а что, Шадиман, что ли, будет спать? Ни в коем случае! Сейчас увидите, как он умеет веселиться.

Шадиман снова открыл бутылку и наполнил стаканы.

— Не стоит ложиться, — задумчиво сказал Реваз, — ехать нам осталось всего-навсего каких-то два часа.

И Шадиман того же мнения! Не успеешь задремать, как поезд со свистом въедет в Хергу. Верно сказано — спать не стоит, да еще неизвестно, разбудит ли Николаоз вовремя? Постучит, когда электровоз уже прибудет на станцию. Шадиман хорошо знает, почему он так делает, и с ним этот номер не пройдет! Шадиман Шарангиа ничего не оставит в купе, кроме пустых бутылок.

Глава третья

Вернувшаяся из Тбилиси Екатерина не увидела на хергском вокзале никого из знакомых. Проводник помог ей сдать вещи дежурному по станции, и она вышла в город.

Ресторан «Перевал» был открыт. У Екатерины со вчерашнего дня росинки маковой во рту не было, и она решила зайти перекусить.

Было жарко. Все окна просторного зала были распахнуты настежь, но входивший в них волнами воздух был такой густой, что его можно было взять в кулак и выжать.

Буфетчик почтительно поздоровался с Екатериной и позвал официанта, чтобы тот обслужил посетительницу, но, когда Екатерина попросила принести порцию какого-нибудь супа, буфетчик смутился и, с удивлением посмотрев на Екатерину, скрылся в кухне.

Бывший ученик узнал Екатерину по голосу. Конечно, калбатоно Екатерина очень изменилась: похудела, лицо покрылось морщинами, поседели волосы, согнулись плечи. Только ее голос, ласковый и чуть повелительный, остался прежним. Этот голос лет двадцать тому назад внушал Абелю Кикнавелидзе, что он способный мальчик (он отличался прилежанием и с успехом закончил школу) и должен поехать в Тбилиси, чтобы учиться в политехническом институте и стать инженером, дорожным инженером… Когда ты вернешься в Хергу, то первым делом построишь шоссейную дорогу, между Хергой и Хемагали, но не на месте старой, а проведешь дорогу в Хемагали со стороны ущелья Сатевелы, вдоль берега реки… А потом? Потом проведешь шоссейную дорогу от Хемагали до Итхвиси, от Итхвиси до Клдеети, от Клдеети до Нигвзиани и от Нигвзиани до Херги. Таким образом все горные деревни будут связаны с Хергой шоссе, по которому помчатся автобусы, машины с пассажирами и грузами. Из Хемагали в Хергу будут доставляться вино и виноград, фрукты и овощи, мясо и сыр, шелковичные коконы, а в Хемагали — кирпич и черепица, пшеница и мануфактура, книги, журналы и газеты…

И вот, когда Абель услышал этот голос, ласковый и немного повелительный, сердце его дрогнуло… Что поделать, если не смог юноша из Хемагали узкой хемагальской тропинкой выйти на шоссейную дорогу. Она привела его в хергский ресторан, определила его за буфетную стойку, поставила перед ним весы и дала в руки острый нож.

Посетитель говорит Абелю Кикнавелидзе: двести граммов колбасы, двести граммов сыра, двести граммов сатевельской форели, сто граммов водки, немного зелени, и… быстро заработает правая рука Абеля: ловко недовесит он одного, другого, потом красиво разложит все на тарелках, так, чтобы казалось побольше, улыбнется посетителю, и, когда ночью пойдет домой, карман его будет туго набит крадеными деньгами.

…Три года Абель снимал комнатушку у некоего Хидашели, но Хергский горсовет в конце концов выделил ему место под жилье. Он огородил участок железной сеткой, посадил фруктовые деревья и выстроил двухэтажный дом. Женился он на дочери ревизора райфинотдела, и сейчас у Абеля Кикнавелидзе трое детей — Аристрахо, Мтвариса и Гулсунда. Преподаватели ходят к детям Кикнавелидзе домой: Аристрахо учит английский, Мтвариса и Гулсунда занимаются музыкой, жена Абеля Софико тоже вдруг почувствовала влечение к музыке и языкам, так что семья Абеля Кикнавелидзе живет интеллектуальной жизнью. На ужин к ним обычно заходит кто-нибудь из друзей. Абель любит повеселиться; правда, потом ему становится плохо — всю ночь он пыхтит, как кузнечные мехи, волнуется во сне, что-то говорит, кого-то о чем-то умоляет, кому-то грозится. Иногда Софико, теряя терпение, трясет его за плечо:

— Я же говорила тебе, не надо столько пить!

Испуганный Абель вытаращит глаза и оглядится по сторонам.

— При чем тут это, глупая ты женщина! Черт бы побрал этих ревизоров!

— Ты что, бредишь, что ли? Откуда здесь ревизоры?

— Да во сне приснились! Во сне! А ты что, хочешь, чтобы наяву были? — грозно посмотрит на жену Абель.

— Глупости не говори! Для чего мне нужны ревизоры? Спи лучше, — пожурит мужа Софико.

И Абель, пыхтя, повернется на бок спиной к жене, некоторое время будет лежать молча, а потом опять засопит, опять замечется, но жена уже не разбудит его. Она знает, почему он нервничает. Пусть ревизоры будут во сне! Софико же встанет и пойдет в комнату детей. Они спокойно спят. Им неизвестны ревизоры, которые лишают сна их отца. Софико-то знает их, некоторые из них давнишние друзья ее отца, а некоторые друзья друзей отца, поэтому она их не боится. Днем, при ярком свете солнца, Абель Кикнавелидзе тоже не боится ревизоров, но ночью, когда он с накраденным возвращается домой и к сложенным в ящике деньгам прибавляет новые, его охватывает такой страх, что он до утра дрожит без сна… Поэтому-то каждый раз и зовет Абель кого-нибудь на ужин, чтобы было с кем выпить и позабыть свои страхи, а Софико думает, что ее муж любит пить, и бранит его за это.

Так случилось, что узкая хемагальская тропинка привела Абеля Кикнавелидзе именно в хергский ресторан. Перед ним весы, в руке он держит острый нож, режет и взвешивает, улыбается и обманывает посетителей. Не гнушается Абель и повару помочь, он режет лук, чистит картошку, рубит мясо, чистит и моет зелень, если надо.

Голос калбатоно Екатерины, ласковый и в то же время немного повелительный, всколыхнул многое в душе Абеля, смутил его спокойствие, заставил сбежать в кухню и притаиться в углу.

…Немного перекусив и отдохнув, Екатерина медленным шагом направилась к рынку.

Постарела Екатерина. Она прожила длинную и трудную жизнь и устала… Школу в Хемагали закрыли. Ей дали пенсию. В Министерстве просвещения Екатерине выдали справку, в которой указывалось, что причиной закрытия хемагальской школы было слишком малое число учащихся… Может быть, малочисленность учеников ни при чем? Может быть, дело в том, что постарела Екатерина Хидашели? Постарела. Поэтому и упразднили школу в Хемагали? Но какая это несправедливость! Екатерина сама бы оставила школу, вот извольте, ее заявление, возьмите и наложите резолюцию…

Когда Екатерине передавали приказ о закрытии школы, свет померк у нее в глазах и тупо заныло сердце, а потом ей вдруг показалось, что оно и вовсе куда-то пропало, и до сего дня она не может его найти. В жару ей не жарко, и окружающий мир Екатерина не воспринимает. Действительность существует сама по себе, а Екатерина — сама по себе. Как в сомнамбулическом сне, видит она, что хемагальская школа отошла в сторону, закрыла калитку, прикрыла двери и окна, и кругом воцарилось безмолвие.

Екатерина равнодушно ходила по улицам Херги, никого не видя и не слыша. И в поезде на пути из Тбилиси в Хергу она была сама не своя. Пассажиры разговаривали, шутили, смеялись, потом все заснули, и только Екатерина сидела, караулила ночь и искала свое потерянное сердце…

«В чем провинились малыши? Отцов у них поубивало на войне, у некоторых матери вышли замуж, и за детьми в основном смотрят бабушки. Дедушки водят их в школу, рассказывают им сказки, развлекают, видя теперь в этом смысл своей жизни, и вот кто-то, никого ни о чем не спросив, принял мудрое решение и запер на замок школу в Хемагали…»

…Перейдя улицу, Екатерина зашла на рынок и смешалась с толпой покупателей. Кого-то толкает она, кто-то толкает ее. Если кто-нибудь сам поздоровается с ней, она ответит, а так она ничего и никого не видит и не замечает.

Она молча прошла мимо прилавков с зеленью, мимо торговцев мацони, сыром и яйцами.

Потом прошла мимо ряда, где продавали поросят, и, подойдя к «территории виноторговцев», услышала знакомый голос: «Эка!»

Это был Гуласпир.

Его голос привел Екатерину в себя, с глаз ее точно спала пелена, и она отчетливо увидела яркие краски южного базара: покрытые росой цицматы, красную с белым редиску, длинные остроконечные, как рога быка, огурцы, желтые мухранские дыни, яблоки и груши, ранний белый инжир… Сердце Екатерины наполнилось радостью, она улыбнулась Гуласпиру Чапичадзе и похлопала его по плечу, мол, не соскучились ли без меня, хемагальские молодые люди?

Часть третья Рассказы старшей Екатерины

I

После окончания филологического факультета Тбилисского государственного университета я приехала в Хергу. Прихожу в отдел просвещения, а там совещание. Пришлось мне ждать до пяти часов вечера, пока оно кончится. Когда я зашла к заведующему, его кабинет утопал в облаках табачного дыма и сам он выглядел очень уставшим, но принял меня любезно и даже предложил холодного боржоми. Я отказалась. Он открыл папку и нашел мое заявление. Это заявление и письмо с просьбой назначить меня учительницей в моей деревне я отправила из Тбилиси на месяц раньше.

— Вы назначены в хергскую школу, в девятый и десятый классы, — сказал заведующий отделом и окинул меня внимательным взглядом с головы до ног.

— Я просила направить меня в мою деревню, — сказала я и опустила голову.

— Вы же преподаватель грузинского языка? — сердясь, громко спросил заведующий и, раскурив потухшую было папиросу, встал.

— Да.

— Так в чем дело?

Пауза.

— Снять Зураба Барбакадзе и назначить вас? — насмешливо спросил заведующий и опять окинул меня взглядом.

— Что вы! — удивилась я и почувствовала, что краснею.

— Так вот, раз этого сделать нельзя, вы назначаетесь в хергскую среднюю школу, — спокойно и доброжелательно сказал заведующий и протянул мне руку.

— Я все-таки поеду в свою деревню, а в хергскую школу вы можете назначить кого-нибудь другого! — сказала я, прощаясь с ним.

Меня вырастила тетя. Жила она совсем одна, и я знала, что она ждет меня — все глаза, наверное, просмотрела, глядючи на дорогу. Как же я могла остаться в Херге?

«Бывшего нашего учителя снять и назначить вас?» — так, кажется, он, усмехаясь, спросил. Если бы он назначил меня на место Зураба Барбакадзе, вы думаете, я согласилась бы? Согласилась бы? Конечно, нет. Зураб был для меня не просто учителем, он был моим духовным наставником и старшим другом с первого класса… И потом, могу ли я заменить Зураба? Вы когда-нибудь слышали, как он ведет урок? Если слышали, то никогда не забудете. Я наизусть знала стихотворение Рафиэла Эристави «Родина хевсура», но когда я впервые услышала, как Барбакадзе произнес: «Не променяю мои скалы на древо бессмертия», для меня открылся совсем иной мир и мне представился свободолюбивый и сильный, очень сильный человек, мужественный и непоколебимый, как скала. Нет. Такие люди не завидуют роскоши других и их богатству предпочитают прилепившуюся к скале саклю, горные цветы, журчание ручейка, покрытые вечным снегом хребты, долгие зимние ночи у очага, думы и стихи.

«Не променяю мои скалы на древо бессмертия» — так естественно и просто говорит Зураб Барбакадзе, словно эти строки принадлежат ему самому. Словно после долгих раздумий он высказал свою самую сокровенную мысль… «Не променяю мои скалы на древо бессмертия», — убежденно говорит он, будоража сердца своих учеников.

Нет, никогда я не забуду уроки Зураба Барбакадзе!

Я решила переночевать в Херге у кого-нибудь из знакомых. Конечно, можно было бы провести ночь и на вокзале, но я побоялась. Ошибается тот, кто думает, что только в столице бывают мелкие хулиганы. Я боюсь этих мальчишек и вынуждена была пойти ночевать в семью, которую знала не так уж близко. Чувствовала я себя очень неловко. Но какая хозяйка не встретит вас веселой улыбкой и не скажет, что очень рада вашему приходу? Она предложит вам чай с вареньем, думая про себя, что ваше знакомство еще не дает вам права приходить ночевать. Может быть, я ошибалась, но именно с такими мыслями я шла по направлению к улице Бараташвили, где жила моя знакомая, и ноги меня не слушались. Я купила в гастрономе пирожных, чтобы не прийти с пустыми руками, и мечтала только о том, чтобы скорее наступило утро и я могла отправиться в путь. Ведь тетя ждет меня.

Мне предлагают работу в Херге… Нет, не волнуйся, я не согласилась и к тебе, к тебе иду. Завтра вечером я буду уже дома, тетя!

Наутро я очень рано собралась в дорогу. Моя хозяйка ни за что не хотела отпустить меня до завтрака, но я все-таки ушла. Мой поздний приход в гости она восприняла с большим удивлением, но потом, чтобы сгладить неловкость, развлекала меня, как могла, и даже играла на гитаре и пела. Но холодок первых минут нашей встречи она так и не смогла растопить. Я без охоты поужинала и рано легла, сказавшись усталой. Почти всю ночь я не спала.

И вот я на пути в Хемагали. Еще не было и восьми часов, а я прошла уже больше половины дороги. Сумка у меня была немного тяжелая, но я как-то не чувствовала усталости, потому что самую трудную часть пути — большой подъем — прошла в утренней прохладе. Время от времени, чтобы сократить дорогу, я сходила на тропинку.

…Может быть, дорога между Хергой и Хемагали стала короче? Ну, как это я смогла так быстро дойти? Еще только двенадцать часов, а я уже вижу свою деревню! Стою я на Санислском хребте и смотрю на Хемагали! Правда, отсюда деревня еще далеко, километрах в семи: от Санисле нужно спуститься до Сатевелы по крутому склону, потом — немного в гору и — Хемагали!

Если бы кто-нибудь мне сказал, что смог так быстро дойти от Херги до хребта Санисле, я бы не поверила и решила, что это простое хвастовство. А оказывается, это возможно! Может быть, меня часы обманывают? Нет, идут, да и по солнцу видно, что еще рано. Да, до сегодняшнего утра я не могла себе представить, что такое расстояние можно пройти так быстро и не устать. И вот выясняется, что это вполне вероятно.

Но когда я увидела деревню, меня вдруг охватила страшная усталость, и я села в тени вяза на траву.

Немного отдохну и бегом спущусь к Сатевеле, решила я.

Сижу я в тени на травке и смотрю сверху на мою деревню. Отсюда видны дворы, а вот строения-то я различаю с трудом, хотя нет, одно здание я узнала сразу — это наша школа. Школьное здание самое большое в нашей деревне. Строили его пять лет и закончили как раз в тот год, когда тетя отдала меня в первый класс. Десять лет я училась в этой школе, пять лет — в университете, значит, в нашей школе пятнадцать лет… Или нет, я ошибаюсь, не пятнадцать, а семнадцать: окончив школу, я в том же году пыталась поступить в университет, но срезалась по истории и математике. Меня, наверное, спросят, при чем здесь математика, если поступаешь на филологический факультет, но раньше в университете сдавали экзамены по многим предметам. Вернулась я в деревню расстроенная и разочарованная. Тетя чувствовала себя виноватой в том, что не нашла никого, кто мог бы мне помочь при поступлении. Она была уверена, что все дело только в протекции. Это было неверно. По математике я из трех примеров не решила ни одного, а по истории ответила только на один вопрос и конечно же провалилась. Не знаю, как сейчас, но, когда я поступала в университет, покровительство и протекция не были столь всесильны… Я решила, что никогда не смогу сдать вступительных экзаменов, и смирилась со своей судьбой. Ну что ж, буду жить в деревне, придет время, полюблю кого-нибудь или меня кто-нибудь полюбит, выйду замуж, нарожаю детей, и пройдет моя жизнь в заботах о семье.

Тетя же Пелагея всячески подбадривала меня и уговаривала месяца три позаниматься математикой с Гуласпиром (тогда Гуласпир Чапичадзе работал в колхозе счетоводом), а историю повторять самостоятельно, чтобы на следующий год обязательно поступить в университет.

…Как-то меня вызвал председатель сельсовета и предложил мне должность культработника. Дела там немного, сказал он, будешь распространять среди сельчан газеты и журналы и выпускать к праздникам стенную газету, ну, а если что-нибудь еще сделаешь — дело твое.

Я согласилась. А на самом-то деле работы оказалось хоть отбавляй. Больше всего хлопот доставляло кино. Летом и осенью два раза в месяц из Херги должны были привозить картины, но и в два месяца раз не всегда приползала кинопередвижка. Надо было звонить, писать, сколько раз приходилось на лошади спускаться в Хергу, но ничего не помогало. Еще больше забот требовала стенная газета. К праздничным датам делать газету, собственно говоря, было нетрудно, сущим наказанием были газеты во время очередной кампании. Сев, прополка, уборка урожая, заготовка кормов, выполнение квартальных планов заготовок мяса, сыра, яиц, работа постоянно действующей комиссии сельсовета, подготовка к новому учебному году и другие животрепещущие вопросы.

Каждый день я собирала сводки, потом до поздней ночи сидела в сельсовете и писала статьи для очередного номера нашей газеты. Подписи приходилось ставить разные: председателя сельсовета или председателя колхоза, бригадира или рядового колхозника.

Я собирала материалы, писала статьи и выпускала новые и новые номера газеты «Луч Хемагали», но читал ее мало кто. Главным редактором газеты и ее цензором являлся председатель сельсовета. Моей работой он был доволен и даже как-то похвалил меня на общем собрании колхозников, а потом совсем неожиданно мы с ним поссорились.

Был воскресный день, и я сидела дома, когда под вечер подскакал к калитке председатель сельсовета и позвал меня. Тетя пригласила его в дом, но он даже не слез с коня, сказал, что у него ко мне срочное дело. Я вышла. Он был весь багровый и, мне показалось, немного выпивши. Тете он сказал, чтобы она ушла, так как у него дело секретное. Тетя вошла в дом, председатель слез с лошади, и мне в нос ударил запах винного перегара. Он достал из кармана брюк какие-то бумаги, оглянулся вокруг и, понизив голос, сообщил, что это документы, доказывающие, что бессовестный заведующий фермой обманывает правление и народ; он не выполняет плана заготовок молока и сыра и наверняка продает сыр на рынке, а деньги кладет в собственный карман. Он смеет утверждать, что план заготовок слишком высок и коровы не могут давать столько молока. Как он крутит, этот негодяй! Это письма от пастухов. Садись и сегодня же сделай стенную газету, только в двух экземплярах, один вывесим в сельсовете, а другой я сам отнесу на ферму. Я знаю, что мне делать, чтобы заставить убраться из колхоза этого вора и мошенника. Я добьюсь, чтобы его арестовали, посадили в тюрьму, тут ему и сам господь бог не поможет.

Председатель выпалил это не переводя духа. Он сильно волновался, и в голосе его звучала угроза. Он перекладывал письма из одной руки в другую, потом пересчитал их (бумаг оказалось девять) и передал их мне. Только он повторил, чтобы я сделала то, что он велел, в ту же ночь, а потом, если захочу, могу отдыхать целую неделю. Вскочив на лошадь, председатель ускакал.

В ту ночь мы с тетей не сомкнули глаз, и к утру два экземпляра газеты были готовы.

Председатель пришел в сельсовет поздно, что-то около двенадцати. Он улыбался, и было видно, что он отоспался и пребывал в прекрасном расположении духа.

— Ну, как дела, Эка, ничего нового? Из района никто не звонил?

Я расстелила на столе стенгазету.

Он с удивлением посмотрел на меня.

— Ты и вправду молодец! — без энтузиазма, как-то нараспев проговорил он и стал читать газету.

Вдруг улыбка сошла с лица председателя, и он нахмурился.

— Это чересчур, Эка, — сказал он, вздохнув.

— Чересчур? — удивилась я. — Это те же самые письма пастухов, я их только отредактировала, и все!

— Содержание тоже надо было исправить! — решительно сказал председатель, глядя на меня в упор.

— Содержание? Тоже? Это же письма пастухов, с их подписями.

— Подумаешь, пастухи! Ну и что из того, что они пастухи? Что они, плохо живут? Недовольны заведующим фермой? Он их контролирует и не дает много украсть? Поэтому они утверждают, что заведующий фермой плохой человек, и обвиняют его в воровстве? Это не дело, Эка!

Я опешила, не в силах произнести и слова.

— Правда, эти письма принес я, но я же не знал, что эти сумасшедшие пастухи написали такие гадости. Они прямо говорят, что наш заведующий молочной фермой вор и его надо арестовать. Вы только посмотрите на них! Эк они через край хватили! Нет, это не пройдет, — сказал председатель и, иронически посмотрев на меня, сложил газету вчетверо, положил ее в ящик стола и добавил, что, мол, этой газеты не было и нет, не выпускали ее!

Я сказала, что устала, и ушла домой.

Только всего и было.

В сельсовет я больше не пошла.

На следующий день тетя отвела меня к Гуласпиру Чапичадзе.

— Ты только слушайся меня, и не только сдашь экзамен по математике, но так ее полюбишь, что и думать забудешь о своей литературе, — с улыбкой сказал Чапичадзе и в тот же день назначил меня своим помощником. — Я почти год держал это место для тебя, — подмигнув, шепнул он мне на ухо, чтобы никто не услышал. — В месяц ты будешь иметь двадцать пять трудодней. Мало? — сказал Гуласпир и испытующе посмотрел на меня.

Я сказала, что, конечно, немало, только я боюсь.

— Боишься? Бояться тут нечего, считать до ста ты же умеешь, — пошутил он. Я сказала, что знаю, что мой ответ наивен. — Так вот, если до ста считать умеешь, то твое дело в шляпе и волноваться нечего. Мы покажем нашим балансам, где раки зимуют.

Я ничего не поняла насчет раков и улыбнулась.

— Ну, давай начнем! — деловым тоном сказал Гуласпир.

Он велел внести в комнату второй стол и поставить у окна, около своего. Потом, открыв шкаф, достал две большие конторские книги и положил их передо мной, а сам устроился рядом.

— Значит, так, — многозначительно начал Гуласпир, — это так называемая летопись нашего колхоза. Возьмем первый том. Видишь, здесь фамилии наших колхозников, но это не простой список. Откроем шестую страницу. Найди номер девять. Нашла? Читай!

Читаю:

1. Гургенидзе Харитон Александрович.

Год рождения 1903.

2. Гургенидзе Дзута — его жена.

Год рождения 1912.

3. Гургенидзе Алмасхан — их сын.

Год рождения 1934.

— Теперь прочти, где написано «итог», — сказал Гуласпир и приготовил карандаш.

Читаю: 3 — 2 = 1.

— Харитон утверждает, — тихо рассмеялся Гуласпир, — что он на три года старше своей жены, а из «летописи» следует совсем другое! Уважаемый Харитон не меньше чем на девять лет старше своей жены. Сейчас найди шестую страницу второго тома.

Я нашла.

— Найди номер девять и прочти.

Я положила палец на девятый номер и читаю: Гургенидзе Харитон Александрович: 3 — 2 = 1 + 190.

— Сейчас я тебе расшифрую, — сказал Гуласпир. — В общем списке колхозников порядковый номер Харитона Гургенидзе девять, его семья состоит из трех человек, из которых трудоспособен только один, в данном конкретном случае сам Харитон. Правда, жена Харитона Дзута здорова, но у нее маленький ребенок, поэтому пока что ни ее, ни ребенка трудоспособными считать нельзя. И вот этот единственный в семье трудоспособный член колхоза, Харитон Гургенидзе, выработал сто девяносто трудодней. Молодчина Харитон Гургенидзе! Он немного обманывает относительно своего возраста, но трудолюбив, и поэтому простим ему эту невинную ложь. Вот так в этой моей летописи самым подробным образом записана вся подноготная каждого члена колхоза. Перечитай, не только перечитай, но и изучи ее, подробно изучи! Человека познать трудно, а математику? Об этом даже и не думай!

Два года я работала у Гуласпира Чапичадзе. Каждый день я с радостью шла на работу, и, несмотря на то что мне часто приходилось оставаться в конторе до поздней ночи, работа не была мне в тягость. Если Гуласпир был в конторе, время проходило незаметно. Веселый и чуткий, он был всеобщим любимцем. Свое дело он знал досконально, и его приглашали на консультации в соседние деревни, а один раз его даже хотели назначить председателем ревизионной комиссии Хергского района. Но разве мог Гуласпир оставить родную деревню?

Я к нему очень привязалась, да и он, по-моему, считал меня близким человеком. Несмотря на то что он был всего-навсего лет на пять-шесть старше меня, он опекал меня, как родной отец. Когда Гуласпира не было в конторе, мы сидели повесив носы. Он много болтался по деревне. То у него дела, то кутеж. Помолвки, свадьбы, дни рождения. В деревне праздники не переводятся, а там, где слышны тосты, ищи Гуласпира Чапичадзе.

…Если не ошибаюсь, случилось это, когда Шарангиа из Итхвиси женился на дочери хемагальского Кондратэ Джиноридзе. Вообще у нас так принято — хемагальские девушки выходят замуж за итхвисских ребят, и наоборот… На той свадьбе тамадой был Гуласпир, и дружкам жениха свет белый был не мил на следующий день, столько он заставил их выпить. Итхвисцы грозились «отомстить» ему, и слово свое они сдержали. На следующий день свадебный кортеж вернулся в Хемагали, но без Гуласпира. Он просил передать мне, что приедет утром, потому что ему немного нездоровится и он должен отдохнуть.

Но Гуласпир не появился и на следующий день. На третий день его отсутствия, вечером, когда я уже собиралась закрывать контору, в комнату вошли двое незнакомых мужчин и спросили Гуласпира. Я обманула их, сказав, что он уехал по делам колхоза в Итхвиси. «Чтобы завтра утром он обязательно был на месте», — сказал один из них. «Если вы думаете, что до завтра он не вернется, пошлите за ним кого-нибудь», — добавил второй. Я почему-то испугалась. «А вы кто такие и по какому делу приехали?» — несколько резко спросила я. «Мы ревизоры из районного земельного отдела. Пусть Чапичадзе утром ждет нас в конторе», — тоже резко, в тон мне бросили они и ушли.

Я сообщила об их посещении председателю, и он послал за Гуласпиром колхозного сторожа. Утром из Итхвиси вернулся только сторож. Гуласпир велел передать, что, если у этих честных и уважаемых людей к нему неотложное дело и они непременно желают его видеть, пусть три дня подождут, так как раньше приехать он не сможет. Если же они потребуют документы, дать им. Все лежит в ящике его стола.

Утром ревизоры пришли.

— Возможно, что Гуласпир до послезавтра не вернется, так что я постараюсь его заменить, — сказала я и пригласила их в комнату председателя.

Они постояли в нерешительности, но потом сказали, что будут дожидаться Гуласпира, и вышли. Председатель пригласил их поужинать, но они холодно отказались, сказав, что не хотят его беспокоить, и пошли к дому, где жили Джиноридзе. Председатель вспомнил, что Алмасхан Джиноридзе был дальним родственником одного из ревизоров, и не стал их уговаривать.

На четвертый день после свадьбы, — я хорошо помню, что это был четверг, после полудня, — в контору по-домашнему вошел Гуласпир и натолкнулся на ревизоров. Его бросило в жар, он догадался, кто перед ним, но сделал вид, что обознался. Поздоровавшись, он стал спрашивать, как идут дела в райкоме и как поживает Александре (тогда первым секретарем райкома был Александре Лордкипанидзе), похвалил райкомовцев за то, что они затеяли столько новых дел в нашем районе, поинтересовался, утвердили ли в Москве план реконструкции хергской железнодорожной станции, и сказал, что если бы, мол, спросили его, Гуласпира, то, по его мнению, одна реконструкция ничего не изменит, станцию нужно вообще снести. Потом он прошелся по поводу американского и английского империализма, по ходу дела обозвав американцев и англичан двурушниками и лицемерами. При этом он отметил, что лицемерить американцы научились у англичан, но теперь уже превзошли их в вероломстве…

Гуласпир сделал небольшую паузу и передал мне листок бумаги. Я прочитала: «Я думал, что эти деятели уже уехали, а то ни за что бы не вернулся. Зайди в кабинет председателя и отключи телефон, а потом вернись и громко скажи, что меня просит к телефону первый секретарь райкома. Только громко скажи. Дверь кабинета оставь открытой».

Я исполнила его просьбу.

Гуласпир степенно встал, извинился перед гостями, вошел в кабинет председателя и откашлялся.

— Здравствуйте, товарищ Александре. Да, это я, Гуласпир. Ничего, живы заботами райкома! Вы как поживаете?

Пауза.

— Как ваши? О, поздравляю, от всей души поздравляю, дорогой Александре. Замечательное дело, действительно замечательное!

Пауза.

— Непременно приеду! Как можно? Как только выберу время, обязательно приеду и поздравлю лично.

Пауза.

— Хорошо, очень хорошо идет.

Продолжительная пауза.

— Да плохо! Причина? Смету я составил, она давно уже лежит в райземотделе, но до сих пор не утверждена. Слабо контролируете работу райземотдела, товарищ Александре! Больше нужно контроля. Штат? Штат нашего райземотдела так укомплектован, что на всю республику хватит. Да, да, я серьезно говорю. И все-таки ведь не справляются. И не справятся!

Пауза.

— Почему? Да потому, что там чересчур много ревизоров. Для чего их столько? Они со своими-то делами не могут управляться, а делают вид, что помогают колхозам. Ложь все это, сплошной обман. Я хорошо знаю работу ревизоров, товарищ Александре! Какой там баланс, какие счета! Им только и нужно, что дня три-четыре как следует повеселиться да выпить.

Продолжительная пауза.

Гуласпир заговорил совсем басом:

— Нет, в этом году еще не были. Для чего нам ревизия? Спасибо, товарищ Александре!

Пауза.

— И вам того же. Будьте здоровы. Привет супруге.

Гуласпир громыхнул телефонной трубкой о рычаг, кашлянул, вошел в свою комнату и сердито отчитал меня:

— Оказывается, из района приехали такие уважаемые люди, а мне вовремя не сообщили? Разве так встречают дорогих гостей, разрази вас гром?!

Потом он прошептал мне на ухо, но так, чтобы гости слышали:

— Сейчас же иди к Кесарии, прихвати на помощь еще девушек, по дороге загляни к председателю и скажи, чтобы он шел ко мне домой. Ну, живо! Мы тоже скоро придем.

Наступила мертвая тишина. Гости и Гуласпир не смотрели друг на друга. Хоть бы кто-нибудь вошел! Это было бы спасением! Но, как назло, ни одного посетителя! Потом, чтобы рассеять неловкую тишину, Гуласпир несколько раз кашлянул. Он набил табаком свою трубку и протянул гостям кисет. Они отказались, сказав, что не курят. Гуласпир закурил, встал и опять сердито прикрикнул:

— Эка, ты что как вареная! Я же сказал тебе, беги ко мне домой.

Гости встали. Один из них, тот, который был выше и плотнее, очевидно старший из них по должности, извинился перед Гуласпиром:

— Мы не может к вам пойти, дорогой Гуласпир!

— А в чем я перед вами провинился? — удивился Гуласпир.

— Мы приглашены в гости к Алмасхану Джиноридзе. Он ждет нас.

— Это дело поправимое. Я пошлю за Алмасханом человека, чтобы он тоже ко мне пришел, — решительно сказал Гуласпир.

Несмотря на настойчивые уговоры, гости идти к Гуласпиру отказались. Сошлись на том, что сначала они повидаются с Алмасханом, а потом уже придут к нему.

Гуласпир как будто согласился:

— Пусть будет по-вашему, но только к Алмасхану я с вами тоже пойду, одних вас ни за что не отпущу. Слава богу, мы тоже люди и совесть еще не потеряли. — И он с гостями пошел к Алмасхану.

Покойный Алмасхан Джиноридзе был крестьянин зажиточный и хороший человек. Ну разве мог он отпустить вернувшихся гостей в другой дом!

У него сейчас же был накрыт стол, а тамадой выбрали Гуласпира. Тост следовал за тостом, пили за здоровье гостей и хозяина, пели, танцевали. Потом Гуласпир стал ругать ревизоров, они, мол, люди свободные и чудные, сваливаются как снег на голову, сами-то мало что знают, а вот других любят поучить. От этого только убыток людям, делу, государству, они приносят пользу только самим себе. Гуласпир разделал ревизоров под орех.

Уже на рассвете он закончил тосты, поблагодарил хозяина и стал приглашать всех к себе на обед, не успокоившись, пока не получил согласия.

Во дворе Гуласпиру на глаза попалась лошадь старшего ревизора. Она ему понравилась, и он не раздумывая уселся верхом и припустил рысцой. Лошадь он вернул ревизору через мальчика, велев передать, что она очень хороша.

На этом история с ревизорами и закончилась, а они тайком удрали.

Помню, под вечер я увидела Гуласпира. Он сидел около своей калитки на корне дуба и тихо напевал, глядя на Санислские горы. Я прислушалась. Он молчал. Рот у него был чуть приоткрыт, и мне показалось, что он тихо поет, я даже голос его слышала. Я снова прислушалась — тишина. Вздрогнув, я отошла. Не прошла я и десяти шагов, как до меня донеслось что-то вроде пения, но слов я не могла разобрать. Я оглянулась. Он все сидел на корне дуба, чуть приоткрыв рот, и глаза его были обращены к хребту Санисле.

…С хребта Санисле я долго смотрела на свою деревню. Тень от вяза незаметно переместилась. Я схватила свою сумку и бегом спустилась по склону.

Тетя встретила меня у Сатевелы, обняла и заплакала. Она ведь знала, что я должна была приехать в тот день.

К нам на обед она пригласила Зураба Барбакадзе и Гуласпира Чапичадзе.

— Ты вовремя приехала, Эка, — посмотрел на меня Зураб. — Бумагу о назначении привезла?

— Меня назначают в Хергу, — сказала я, понурившись.

— В Хергу? Почему в Хергу? — удивился Зураб.

— Мне сказали, что в Хемагали места нет…

— Что за глупости! — рассердился Барбакадзе. — Неужели они не знают, что я преподаю в шести классах? Три класса твои, Эка! Шестой, седьмой и восьмой. Я завтра же напишу приказ.

II

Однажды у калитки школы меня встретила внучка Зураба Барбакадзе пятиклассница Манана и передала мне записку:

«Дорогая Екатерина, вчера вечером мне неожиданно стало плохо. Видимо, сердце пошаливает. Если сможешь, зайди ко мне после занятий. О моей болезни никому не говори. С уважением Зураб».

Я не выдержала и, заменив свой урок уроком физкультуры, пошла проведать Зураба.

Я не помнила случая, чтобы наш директор болел. Говорили, что ему уже шестьдесят, но он оставался заядлым охотником и рыболовом, любил собственноручно обрезать виноградную лозу и сбивать с деревьев грецкие орехи. Легко, как юноша, забирался он на высоченные ореховые деревья, что росли у него во дворе, и так ловко орудовал длинной палкой, что на ветках не оставалось ни одного ореха. Зураб всегда говорил, что ветки нужно околачивать как следует, а сын его не умеет. А этому сыну к тому времени уже стукнуло тридцать.

Стоял теплый майский день. Я шла так быстро, что вся взмокла.

У калитки Зураба я остановилась и заглянула во двор. В тени орехового дерева на циновке лежал Зураб и играл со своим младшим внуком Гоги.

Увидев такую картину, я от неожиданности растерялась и отпрянула назад. Спрятавшись за забором, я украдкой еще раз посмотрела во двор.

Это действительно был Зураб. Он и его трехлетний внук Гиорги. Мне показалось, что они боролись. Дед лежал на спине, а внук, схватив его за грудки, заливался смехом и кричал, что он победил.

Я отступила еще на несколько шагов и, став за деревом, несколько раз громко позвала Гоги.

Зураб быстро вскочил с земли и, взяв ребенка на руки, пошел к калитке.

Встретил он меня с улыбкой, но, увидав у меня в руке письмо, сразу посерьезнел и спросил, зачем я ушла с урока. Я ответила, что заменила его другим, и Зурабу это явно не понравилось.

Глядя в землю, он укоризненно сказал:

— Я тебя не звал так срочно.

Пауза.

Я попрощалась и хотела уйти, но Зураб схватил меня за руку:

— Раз уж пришла, оставайся.

Он усадил меня в тени на стул и, сказав, что сейчас же вернется, повел внука в дом.

«Я болен, зайди ко мне, если можешь, видимо, сердце пошаливает…» А сам лежит себе в тени под деревом и играет с внуком! У него болит сердце, а он возится с ребенком? Поднимает на руки трехлетнего бутуза? Ничего не понимаю!»

— Значит, урок заменила, Эка? — Он испытующе посмотрел на меня и сел рядом.

Зураб показался мне очень бледным. Он явно избегал встречаться со мной взглядом.

— Сколько времени?

Я посмотрела на часы.

— Без двадцати десять.

— Через двадцать минут начнется второй урок, — все так же не глядя на меня, сказал он.

— У меня окно, — я посмотрела ему в глаза.

— Окно? — удивился Зураб и, потерев ладонью лоб, так взглянул на меня, что мне стало ясно — он не поверил.

— У меня во вторник такое расписание, — сказала я и открыла свою вязаную сумочку.

— А я и не знал! — Зураб опять очень внимательно посмотрел на меня.

Я протянула ему расписание. Когда он брал листок, рука его заметно дрожала. Он прочитал: «Вторник: первый урок — пятый класс (устный), третий урок — седьмой класс (письменный)».

— Я должен был это знать! Должен! — сердито сказал Зураб и встал.

— Я думала, вы знаете, — прошептала я.

— Конечно, я должен знать! Это же моя работа! У преподавательницы грузинского языка окно, а я понятия об этом не имею! Хорошенькое дело!

— Заведующий учебной частью… — начала было я, но Зураб перебил меня:

— А директор? Где же директор школы? Налаживает дипломатические отношения с Англией, что ли? Чем занимается директор школы, я спрашиваю? Директор школы и преподаватель грузинского языка? Не знает, что у его же коллеги окно? Куда это годится?

Он вдруг заметался в тени дерева, даже ни разу не взглянув в мою сторону, словно меня там и не было… Постепенно он успокоился и опять сел рядом со мной.

— Значит, все правильно!.. Да, месяц тому назад… Молодцы ребята! — грустно улыбаясь, проговорил Зураб и закрыл глаза.

Я хотела спросить, что случилось месяц тому назад, но побоялась и промолчала.

— Почему ты не спрашиваешь, что тогда произошло? — он коснулся рукой моей щеки и заглянул мне в глаза.

У него самого глаза были тусклые и какие-то безжизненные.

— Почему же ты не спрашиваешь, что со мной случилось месяц тому назад? Может быть, ты не знаешь, а? Ничего не знаешь? Или притворяешься? — Он сказал это тихо, почти шепотом, и отнял руку от моего лица. Потом встал и снова принялся ходить в тени дерева. Он ходил очень широкими шагами, словно переступая через какие-то одному ему видимые ямы, потом вдруг ускорил шаг и засеменил. Ходит он и смотрит на меня, а я с испуганным видом сижу на стуле, сожалея в глубине души, что пришла к нему. Зураб совсем не похож на больного. Нет, здесь что-то не то. Не надо было мне приходить.

Он лежал себе в тени ореха, на груди у него сидел Гиорги, и они боролись. Я победил, победил, дедушка, визжал внук и заливался смехом. Неожиданно пришла я. Зураб покраснел от смущения, а потом, придя в себя, стал спрашивать, действительно ли у меня было окно, ведь как директор школы он должен был бы знать, что у преподавателя грузинского языка во вторник нет второго урока… «Значит, все правильно… Месяц тому назад… Молодцы ребята! Почему не спрашиваешь, что со мной случилось месяц тому назад? Может быть, ты не знаешь, а? Или притворяешься?»

А я на самом деле ничего не знаю, но спросить не решаюсь. Просто сижу на стуле в тени ореха и смотрю, как Зураб мечется туда-сюда, кидая на меня сердитые взгляды.

— Я сейчас вернусь, — сказал он и поднялся в дом.

«Быть может, я что-нибудь не так сделала? — думаю я. — В школе ему неудобно было сказать об этом, вот он и позвал меня к себе домой. Говорит со мной намеками, а я ничего не понимаю. Да нет, что это я!.. Зураб Барбакадзе не такой человек, он никогда не скрывает того, что он о тебе думает. А если заметит какую-либо ошибку, то тактично, но прямо, да, прямо в лицо, скажет об этом».

Открылась задняя дверь дома, и Зураб с женой и внуком прошел к огороду, потом он помог внуку перелезть через забор и передал жене кувшин. Очевидно, он посылал их на Сатевелу.

Сам Зураб вернулся в дом, вышел на веранду и рукой помахал мне, чтобы я поднялась к нему.

Он провел меня в комнату, где был накрыт завтрак, и прикрыл дверь.

— Садись, — тоном приказа сказал он.

— Я уже завтракала.

— Очень хорошо. Теперь запьешь свой завтрак стаканом молока.

Мы сели, и он протянул мне сахарницу.

— Я люблю без сахара, — сказала я и насыпала в молоко соли.

— Ты не возражаешь, если я пропущу стаканчик? — Он налил себе и залпом выпил. Потом встал и, подойдя к окну, посмотрел на двор. Я тоже подошла к окну и выглянула. Во дворе никого не было.

— Я ухожу из школы, — безапелляционным тоном произнес Зураб и вернулся к столу.

Я продолжала стоять у окна и смотреть во двор, где по-прежнему никого не было видно. Украдкой взглянув на Зураба, я увидела, что он выпил еще и ничем не закусил. Лицо его побагровело.

— Да, я бросаю школу и тебе первой говорю об этом, — теперь уже с сожалением сказал Зураб, на глаза у него навернулись слезы, и он отвернулся.

«Зураб Барбакадзе уходит из школы? Но почему? Это так неожиданно. Как он сможет жить без школы? Даже воскресенье не проходит так, чтобы он не заглянул туда хоть на минуту. Нет, это невозможно! Зураб без своей работы и дня не сможет прожить. Ничего не понимаю, просто ума не приложу, в чем дело. — Я все смотрю в пустой двор… — В школу он приходит раньше всех, а уходит последним. Перед уходом обязательно обойдет все классы и школьный двор… И теперь этот человек больше не будет приходить в школу? Зураб бросает школу? Но в чем дело? Почему же я стою и не спрашиваю?»

— Ты, наверное, знаешь причину и поэтому ни о чем меня не спрашиваешь, — громко сказал он и тут же оглянулся, опасаясь, чтобы ненароком не услышал кто-нибудь из домашних.

— Я абсолютно ничего не знаю. Клянусь памятью матери, понятия не имею, в чем дело.

Тут Зураб мне поверил. Он снова подошел к окну и выглянул во двор, потом еще плотнее закрыл дверь и запер ее на ключ.

— Значит, я вовремя ухожу из школы. Пока учителя ничего не узнали. Да, вовремя. А ведь мои ученики скрыли мой позор. Тебе на самом деле ничего не известно? Ну, тогда я тебе скажу: я оконфузился перед своими десятиклассниками, да, да, именно оконфузился! Месяц тому назад и вчера тоже.

Очевидно, мое лицо выражало такое недоумение, что Зураб возбужденно продолжил:

— Разве это допустимо? Я спрашиваю, разве допустимо, чтобы педагог ошибался при объяснении урока? И это при разборе художественного произведения! Я сам убедился, Эка, что мне изменяет память! Она меня стала здорово подводить!

И он рассказал мне все самым подробным образом:

— Около месяца тому назад я вел урок в десятом классе и сначала, как обычно, опросил учеников. Вообще-то я ими доволен, занимаются они неплохо, свободно и здраво рассуждают на разные темы, умеют подробно разобрать художественное произведение, а те из них, кто более серьезно интересуется литературой, бывает, и не соглашаются с объяснениями, данными в учебнике. Они стараются глубже проникнуть в творческий мир писателя и даже иногда предлагают свою трактовку произведения. Мне всегда радостно идти на урок. По-моему, и слушают меня мои ученики внимательно, и не из страха, что их учитель — директор школы, а просто потому, что им интересно. Я не говорю, что все до одного слушают одинаково, так не бывает. Вот, например, за второй партой сидят девочка и мальчик. Сидят тихо и смотрят на меня, но я чувствую, что этот мальчик меня не слушает! Знает ли он заранее, что я скажу, или просто думает совсем о другом? Вот, мол, через год я окончу школу и поеду в Тбилиси, но поступлю не на филологический факультет и не в медицинский институт, а в летное училище. Стану летчиком и облетаю весь мир. И девочка думает о чем-то своем. Что-нибудь в таком роде: еще год учиться в школе, а потом? Поступлю ли я в институт? Да бог с ним, с институтом. У меня есть жених, и я выйду замуж! Не откажется же он от меня, если у меня не будет высшего образования! Разве любят только за знания? А если родители заупрямятся и скажут, что сначала надо закончить институт, а потом уж обзаводиться семьей, я их не послушаюсь, потому что они не правы!

И эта моя десятиклассница, которая сидит прямо передо мной на второй парте, представляет себе, как она облачится в свадебный наряд, за ней приедут дружки жениха, усадят ее на лошадь, и торжественная процессия тронется в путь. Она в белом платье на белой лошади, слева и справа от нее дружки. И если вдруг лошадь споткнется, дружки бережно поддержат всадницу, чтобы она не упала, только так осторожно, как этого требует ее высокое положение невесты. Легкая, как ветерок, сидит она на лошади, дружки поют «Мравалжамиер», и деревня жениха встречает свадебный кортеж пальбой из ружей…

Десятый класс, Эка, — это самое время для мечтаний, самых разных мечтаний, ведь десятиклассник, полный радужных надежд, стоит на пороге вступления в новую, неизведанную жизнь и ждет от нее многого.

Зураб умолк. Медленно пройдясь по комнате, он сел. Я села напротив. Когда он протянул руку за кувшином, я увидела, что она дрожит. На этот раз он налил себе вина.

— Почему ты не выпила, Эка?

Я взяла стакан и глотнула остывшего молока.

— Поешь немного, — сказал Зураб, протягивая мне сыр и кусок мчади.

— А вы?

— Забыл, совсем забыл, — в голосе его слышалась растерянность. Он положил себе на тарелку сыр, мчади и маринованный лук-порей. — Я опростоволосился перед десятиклассниками, Эка! Допустил такую ошибку! Они поначалу и виду не подали, что заметили ее, но я сам почувствовал что-то неладное.

Когда я проверил сказанное мной, мои подозрения подтвердились, ошибка была налицо. Вижу, ученики стараются не смотреть на меня, словно им стыдно встретиться со мной взглядом. Сидят, опустив головы, а в душе смеются.

Может быть, я ошибаюсь, и они не насмехались надо мной, а, наоборот, жалели меня, но тогда я был уверен, что им стыдно за своего преподавателя… Ты только не спрашивай, что я такого сказал! Очень может быть, что тебе моя ошибка покажется незначительной, но это не так, Эка!

Он выпил вина и встал.

— А ты знаешь, на примере с моим младшим внуком я лишний раз убеждаюсь в том, что у меня не в порядке с памятью. Бывает, рассказываю я ему сказку, которую он от меня раньше уже слышал, а он вдруг схватит меня за руку и остановит: «Дедушка, его зовут не Ростом, а Мзечабуки». — «А ты откуда знаешь?» — спрашиваю. «Как откуда? В тот раз звали Мзечабуки». Вот так-то. Этот карапуз все помнит и поправляет меня.

— Дедушка! — послышался со двора голос Гиоргия, и Зураб вздрогнул. Он быстро вышел на балкон и сделал, очевидно, жене какой-то знак рукой. Вернувшись в комнату, он снова плотно прикрыл за собой дверь.

— Эка, завтра ты должна поехать в Хергу.

— В Хергу? — удивленно переспросила я и встала.

— Да, поедешь на колхозной машине. Тебя будут ждать в отделе просвещения… Завтра тебя назначат директором нашей школы, — спокойно и решительно сказал Зураб.

— Меня? Меня назначат директором школы?

— Да, тебя! Почему ты удивляешься?

— Я боюсь! У меня же совсем нет опыта!

— Ты хочешь сказать, что ты еще молода, — с иронией в голосе сказал Зураб и нахмурился. — Именно поэтому! Именно потому, что ты молодая! А каким же должен быть директор школы? Я был как раз в твоем возрасте, когда меня назначили директором. Сил и энергии у меня было хоть отбавляй, я любил учеников и все свои силы отдавал школе… Теперь это предстоит сделать тебе. Или тебе жалко своих знаний для школы? Не жалко? Тогда завтра поедешь в Хергу! А теперь иди в школу, а то твое «окно» осталось открытым.

Он проводил меня до калитки.


В тот год Зураб на ружейный выстрел не подходил к школе.

Он жаловался на боли в сердце, и все ему верили. Даже его домашние.

Чего я только не придумывала, чтобы заманить его в школу, но ничего не получалось. Он не приходил — стыдно было перед десятиклассниками. Об этом знала только я, и Зураб просил не выдавать его. Он обещал вернуться в школу, если для него найдется дело, но только после того, как мы выпустим его бывших десятиклассников.

Первое время я чуть ли не через день навещала Зураба. Стоило мне прийти, как он тут же отсылал всех своих из комнаты или мы с ним сами уединялись в саду, и он подробно расспрашивал меня о школьных новостях… Но потом он вдруг начал избегать меня. В какое бы время я ни пришла, оказывалось, что его нет дома. Я почему-то была уверена, что он прячется от меня в своей комнате! Однажды я засиделась у Зураба в доме допоздна, а он пришел уже ночью с целой связкой сатевельского усача…

…Зураб Барбакадзе совсем отошел от деревенских дел и явно сторонился своих односельчан. Его не видели ни в дни праздников, ни на похоронах… И постепенно в деревне привыкли к тому, что Зураб нигде не показывается.

Но я-то знаю, что Зураб здоров. Он ходит на Санисле на охоту, рыбачит на Сатевеле, из Нигвзиани приносит для дома дрова. А как мастерски он сбивает с ветвей огромного дерева орехи! Зураб любит говорить, что чем лучше поработаешь сейчас, тем больше плодов будет на следующий год. И виноград собирает сам, и сам же его давит на вино, да так, что и капли сока не пропадает. И он болен? Неправда. Все дело в том, что он допустил ошибку на уроке в десятом классе…

Осень у нас стояла теплая и сухая. Как-то в конце сентября, в воскресенье, рано утром я пришла к Зурабу. Мне необходимо было с ним повидаться. Дверь в кухню была распахнута, и видно было, что в доме уже встали. «Гиорги», — тихо позвала я. Увидев выглянувшую из кухни жену Зураба, я вошла во двор. Она удивленно спросила меня, не случилось ли чего.

— Нет, нет. Я хотела видеть Зураба…

— Зураба? Вы опоздали, он уже ушел, — улыбнувшись, сказала Саломэ.

Я удивилась:

— Так рано?

— И не говорите. По-моему, еще не рассвело, когда он ушел на Сатевелу.

Извинившись перед калбатоно Саломэ, я хотела уходить.

— Оставайтесь, позавтракаем, — сказала она и придержала меня за локоть.

— Если я сейчас пойду на Сатевелу, смогу я его найти?

— Он уходит очень далеко, выше мельницы, туда, где большой водоворот.

Простившись с Саломэ, я пошла в школу. Копавшийся в земле школьный сторож явно удивился моему раннему приходу.

Я спросила, ходит ли он на Сатевелу. «А почему же нет, — ответил он. — Правда, на рыбалку-то не ходил уже лет пять, а так на Сатевеле бываю часто». — «Тогда ты должен знать водоворот, что выше мельницы», — сказала я. «Водоворот выше мельницы? — задумался он, а потом улыбнулся: — Это так говорят «выше мельницы», а он от мельницы далеко, до него километра три будет».

Я пошла на Сатевелу. На полянке перед мельницей дети гоняли тряпичный мяч и, узнав меня, прекратили игру. Я крикнула, чтобы они продолжали, и прошла мимо.

От мельницы еще три километра? Это не так уж много! Вдоль берега реки есть тропинка, по ней я и пошла. Постепенно берег становился круче, и тропинка поднималась все выше и выше. Я шла уже час, а водоворота все не было видно. Неожиданно тропинка свернула к лесу, и, пройдя шагов двести, я оказалась в густом лесу, в каштаннике. «Наверное, ребята из нашей школы ходят сюда за каштанами», — подумала я.

Тропинка свернула вправо и через некоторое время снова вывела меня на берег реки. В этом месте Сатевела очень быстрая и шумная. Видно, школьный сторож ошибся, потому что я прошла от мельницы по крайней мере пять километров, а водоворота все не было. Устав, я решила немного отдохнуть на большом камне. Многих шум реки успокаивает, а меня, наоборот, необыкновенно утомляет, и я встала, решив идти дальше. Теперь тропинка подошла совсем близко к реке, так близко, что ветерок доносил до меня брызги. Постепенно шум реки начал стихать, потому что Сатевела текла здесь по равнине, течение ее было медленным, и я увидела, что передо мной водоворот. Река в этом месте широкая, с берегами, заросшими липами и хурмой.

На большом камне у воды сидел Зураб с удочкой в руке и тихо напевал.

Вот он подсек удочку, и, так как на ней ничего не оказалось, он тряхнул ею в воздухе и выругался. Потом насадил на крючок нового червяка, поплевал на него и снова закинул удочку. Затем Зураб осторожно, на четвереньках, прополз по камню к тому месту, где у него лежала еще одна удочка, опущенная в воду, и достал ее. На крючке болталась маленькая, как малек, рыбка. Зураб от радости поцеловал ручку удилища и бросил рыбешку в небольшое ведро, стоявшее неподалеку. Поплевав на остатки червяка, он снова закинул удочку в воду.

— Лиха беда начало! — громко сказала я, и Зураб от неожиданности вздрогнул. Он хмуро взглянул на меня и, отвернувшись, стал с трудом опускать закатанные до колен мокрые штанины.

Откашлявшись, он сердито спросил: «Рыбу пришла ловить?» — «Да, — говорю, — рыбу ловить», — и хочу придать разговору миролюбивый тон. «А где твои удочки?» — все так же сердито спрашивает Зураб. «Так вы же мои удочки взяли с собой», — отвечаю, а сама улыбаюсь. И вдруг Зураб тоже улыбнулся и протянул мне руку. Он расстелил на камне мешок и, предложив мне сесть, сам уселся рядом.

— А все-таки как ты меня нашла, а? Саломэ сказала, где я?

— Почему Саломэ? Разве, кроме нее, никто не знает?

— Никто! — убежденно сказал Зураб, глядя мне в глаза.

— Никто не знает этого водоворота на Сатевеле? — удивилась я.

— Этого я не говорил! — с раздражением сказал Зураб. — О том, что здесь есть водоворот, знает вся деревня. Но о том, что я хожу сюда ловить рыбу, — только Саломэ.

— Наш школьный сторож тоже знает, — соврала я и почувствовала, что краснею.

У Зураба слова замерли на языке. Он прищурился, «И сторож знает? Школьный сторож?» Он, кряхтя, встал и, достав из реки кувшин, сделал из него несколько глотков, потом, взглянув в мою сторону, спохватился: «Может быть, ты тоже хочешь пить?» — «Хочу», — сказала я. Зураб выплеснул из кувшина немного воды и протянул его мне. Пока я пила, он извинялся за то, что не предложил мне воды первой.

Зураб по очереди подсек все три удочки, но на них ничего не было, и он снова закинул их в воду. Сердито пробурчав, что у него невезучий день, словно в этом была виновата я, он с раздражением спросил, почему именно сегодня я захотела сюда прийти.

— Правильно делают охотники и рыбаки, что прячутся от женщин! Ты была в Хевсурети? Не была, вот и не знаешь, что в день, когда охотник идет на охоту, женщина не имеет права войти в его комнату. Да, вот так-то… Сегодня утром Саломэ проснулась до моего ухода. Интересно, почему это она так рано поднялась? Вот я устрою ей взбучку, когда вернусь.

В ведре плавало штук пять мальков. «Всю рыбу в Сатевеле уничтожили», — с сожалением сказала я, а Зураб словно только этого и ждал, взорвался:

— И ты тоже хороша, неудачу приносишь. Конечно, любая женщина приносит охотнику и рыбаку неудачу, а ты что, из другого теста, что ли… — Он хотел сказать что-то резкое, но в последний момент сдержался и милостиво бросил: — Что, у тебя случилось что-нибудь?.. В такую даль пришла…

— Я пойду, — с укором глядя на него, сказала я.

— Пойдешь? Какой теперь смысл в твоем уходе? Раз пришла, оставайся. Перекусим немножко, верно, проголодалась, — сказал Заруб, снимая с ветки хурмы корзину.

После третьего стакана вина лицо у него раскраснелось. Я тоже выпила. Охлажденная в Сатевеле «изабелла» была приятна на вкус.

— Неужели ты так просто, ни с того ни с сего пришла? — хитро спросил Зураб.

— Вы каждый день сюда ходите?

— Каждый день…

— В такую даль?

— Это для тебя далеко!

— А когда дождь идет? Что вы делаете в дождь?

— В дождь?

Пауза.

— Поставил шалаш, и все дела!

Я огляделась вокруг. Шалаша нигде не было видно.

— Не видишь, и я не покажу! — решительно сказал Зураб и, наполнив стакан, протянул его мне, а сам уставился на водоворот. — «Был странником, и вы приютили Меня», — шепотом, как молитву, произнес он и посмотрел мне в лицо. — Я хожу сюда с того самого дня. (Он имел в виду день, когда он ушел из школы.) Стоит мне не прийти, и водоворот сразу загрустит, а как только я появляюсь, он начинает радоваться и изо всех сил шуметь. Сейчас как шумит, слышишь? Слышишь ведь?

Я кивнула.

— А вот когда мы с тобой уйдем, он притихнет. И этот камень, — он погладил большой камень рукой, — скучает без меня и ждет моего прихода. Удивляешься? Это мой камень. Я прихожу, и он что-то шепчет мне. Я стелю на него мешок, сажусь и настраиваю удочки. «Ибо алкал Я, и вы дали Мне есть», — шепчу я для себя, следя за ними. Маленькие рыбки-разбойницы играют с удочками, но меня не проведешь, и я не стану доставать их из воды. Вода в этом месте мутная, я рыб не вижу, и они меня тоже, но они знают, что у меня на камне постелен мешок, я на камне сижу крепко и глаз не свожу с удочек. Этих червяков я надел на крючки, чтобы их обмануть, и они ведут себя очень осторожно… Я этого, конечно, не вижу, но наверняка знаю, что это так, и удочки не вынимаю из воды. Мелюзга постепенно смелеет и начинает более решительно хватать червей, и вот, увидев это, большая рыба не выдержит и подплывет к средней удочке — она самая большая, — вильнет хвостом, распугает мальков, накинется на удочку, проглотит наживку и бросится наутек!.. Броситься-то бросится, но Зураб Барбакадзе твердо сидит на камне, у него крепкая рука, он ловко подсечет удочку, и на траве забьется рыба. «Ибо алкал Я, и выдали Мне есть!» — громко сказал он и поднялся. — Пока я сюда не приду, моей душе словно чего-то не хватает…

Пауза.

— Да, этой реки и водоворота, этого леса и замшелого камня мне не хватает! Приду, услышу шум водоворота, и моя душа возрадуется, разум прояснится, глаза станут зорче, рука — тверже! — фальшивым голосом патетически произнес Зураб, словно обращаясь с эстрады к публике.

Он внимательно посмотрел на меня и, заметив мою улыбку, смутился и покраснел.

Сев в стороне от меня, он снова уставился на водоворот.

Я тоже смотрела на водоворот, украдкой поглядывая на Зураба.

Краснота сошла с его лица, и он стал бледным, как бумага. На лбу у него собрались морщины, словно он сердился, но глаза смеялись.

— Значит, не протекла? — громко сказал он и улыбнулся.

…Прошлогодний сентябрь. Дождь. Раннее утро. Зураб встает и на цыпочках выходит в кухню, стоя завтракает. Он должен прийти в школу пораньше. Летом крышу школы немного подновили, заменив прогнившие места, но день назад в Хемагали был такой ураган! Странно, ведь здесь не бывает сильных ветров, хемагальский ветер — это всего лишь легкое дуновение, откуда только взялся тот ураган? Он наверняка повредил крышу, а накануне всю ночь лил дождь, и, может статься, крыша протекла. Зураб пораньше придет в школу и поможет сторожу. Потом подойдут учителя и ученики старших классов и тоже не останутся без дела. На чердаке полно дранки, крышу быстренько приведут в порядок — и делу конец.

Дождь. Туман.

Несмотря на вязкую грязь на дороге, Зураб идет быстро. На школьном дворе ему навстречу спешит сторож. Он не удивлен столь ранним приходом Зураба.

— Протекла? — спрашивает Зураб сторожа.

Сторож улыбается.

— Значит, не протекла?

И Зураб тоже улыбается.

«Значит, не протекла?»

Лоб в морщинах. Бледное лицо. Теперь уже глаза не смеются. Они чуть прищурены, и видны набрякшие веки.

— Значит, не протекла, — тихо, шепотом сказал он. Его глаза из-под опущенных век устремлены на водоворот, но мыслями он в школе.

…Школа. Десятый класс. Звонок на третий урок. Вместо Зураба в класс входит Екатерина. Класс молчит. «Садитесь», — говорит Екатерина, и ученики бесшумно садятся. Они делают это тихо совсем не потому, что Екатерина директор школы, нет, они любят ее. Екатерина хороший педагог, она знает свое дело, вкладывает в учеников всю свою душу, поэтому ее так любят и уважают. Когда Екатерина объясняет урок, кажется, что она просто беседует со своими учениками, и каждый раз класс слушает ее затаив дыхание. Ученики Зураба Барбакадзе забыли своего учителя и полюбили Екатерину, и в этом нет ничего удивительного.

Екатерина объясняет десятому классу новый урок, а Зураб — на Сатевеле. Водоворот. Холодный, замшелый камень. На камне лежит сложенный вчетверо мешок. На этом камне сидит Зураб. Удочки заброшены в Сатевелу, и он ловит мальков. Хотя нет, справедливости ради надо сказать, что иногда ему и крупная рыба попадается. Он сердит на Сатевелу? Не может быть! Когда он оставил школу и не находил себе дома места, разве Сатевела не дала ему убежища?

«Был странником, и вы приютили Меня».

Видите те вязы? Там их три, но они стоят так близко друг к другу, что издали кажутся одним деревом, — за ними, отсюда его не видно, стоит шалаш Зураба. Стенами ему служит забор, крыша сделана из осоки, и в ней отверстие, служащее дымоходом. В дождливую погоду в шалаше у Зураба горит огонь, и в подвешенном над ним на цепи котле варятся мальки. Нет, не только мальки, и сатевельский усач тоже… Зураб прибил к широкой доске четыре ножки, вместо мутаки положил на нее оструганное полено, и в дождь он любит отдохнуть на этом деревянном ложе. Мирно потрескивает огонь, в котелке варится рыба… Нет, Зураб нисколько не сердит на Сатевелу…

«Был странником, и вы приютили Меня».

Он говорит это шепотом, словно в шалаше есть еще кто-то, кто может услышать его.

Зураб встанет со своей деревянной постели, снимет с огня котелок и разложит сваренную рыбу на крапивные листья. Рыба обсохнет, и можно завтракать. Он вынет из корзинки мчади, сыр и маринованный лук-порей. В кувшине у него холодная «изабелла», но утром он не будет пить вино, ведь он должен идти в школу. Правда, к сатевельскому усачу стаканчик холодного вина не помешал бы, но нет, ни в коем случае… У него урок в десятом классе… И как раз первый. Скорее за завтрак, чтобы не опоздать, батоно Зураб! Ну, вот и все! С завтраком покончено! Входя в класс, он обязательно кашлянет, чтобы предупредить учеников и дать им возможность усесться за парты. Делать перекличку не нужно, все на месте…

Сатевела. Дождь. Туман. Крытый осокой шалаш. Посередине горит огонь. Зураб лежит на своем деревянном топчане. В котелке варится сатевельский усач. В кувшине холодная «изабелла». В корзинке мчади, сыр и маринованный лук-порей. Не смотрите под топчан, там сложены книги, тетради и карандаши, стоит чернильница с ручкой. Давайте заглянем в тетрадку Нателы Чапичадзе! Нет, нет, эту тетрадь Зураб сам посмотрит. «Записки путника» Ильи Чавчавадзе» — написано крупным красивым почерком Нателы. Основная мысль произведения, пишет она, выражена писателем в словах мохевца: «Мы должны принадлежать самим себе». Верно, именно в этом заключается философия «Записок путника». Зураб специально хранит старые тетради десятиклассников здесь, в шалаше, и в дождь любит их перелистывать. Он хмурится, если заметит пропущенную ранее ошибку. Тогда он отложит тетрадь в сторону, заглянет в учебник литературы и начнет урок.

«Сегодня мы приступаем к изучению поэмы Акакия Церетели «Торнике Эристави»… Это поэма историческая…»

Рыба уже остыла, и можно завтракать, батоно Зураб. В корзине мчади, сыр и лук-порей. В кувшине холодная «изабелла». Она очень хороша с сатевельским усачом. В школе вас не ждут, и вы туда идти не собираетесь, так что можно пить сколько захочется, можно даже как следует напиться, а потом прилечь на топчан с деревянной мутакой и заснуть. От этого никому вреда не будет.

Солнце уже в зените, и в воздухе ни малейшего движения. Стало жарко. Таким неподвижным воздух бывает только перед дождем. И Сатевела притихла. Зураб неподвижно сидит на большом камне и, прищурив глаза, смотрит на водоворот. Да, смотрит на водоворот, что-то шепчет ему и не видит ничего вокруг, ни вязов, кажущихся издали одним деревом, ни своих удочек, ни меня.

— Завтра понедельник, — между прочим сказала я.

Он искоса взглянул на меня.

— После воскресенья идет понедельник? — с иронией в голосе спросил он и, схватив удочку, стал вынимать ее из воды. Сначала он делал это медленно, но потом, почувствовав, что на ней что-то есть, встал и резко подсек ее.

На удочку попался бычок размером не больше самого крючка удочки. Самое удивительное, что у этого бычка совсем не было туловища, только голова и хвост. Голова величиной с орешек и крошечный, как запятая, хвостик. Я его еле разглядела и громко рассмеялась. Зураб сердито взглянул на меня и снова закинул удочку с бычком в воду, пробурчав: «Эх, сглазила». Я догадалась, что это относилось ко мне.

— За воскресеньем идет понедельник? И что? — сердито спросил он.

— Десятиклассники устраивают диспут, — спокойно сказала я, не сводя с него глаз.

Пауза.

Зураб повернулся ко мне спиной.

— Тебе пора уходить, Эка! — решительно объявил он и кашлянул.

— Мы пойдем вместе, — очень спокойно сказала я и глотнула из стакана вина.

— Я останусь здесь допоздна.

— Я тоже.

— Я тропинку наизусть знаю, а тебе трудно будет идти.

— У меня есть карманный фонарик, — со злорадством сказала я и допила оставшееся в стакане вино.

— Ты кого-нибудь любишь, Эка?

Я не ожидала такого вопроса и растерялась. Почувствовав, что мое лицо заливается краской, я чуть не задохнулась от стыда и долго молчала, прежде чем пришла в себя.

— Никого! — с облегчением вздохнула я и попыталась изобразить на лице улыбку.

— Смеяться здесь нечего, Эка! Ты что, решила идти по стопам своей тети?

— А чем это плохо?

— В жизни много других путей! — стараясь быть ласковым, сказал он.

— Для меня этот путь проложила тетя!

— Тетя? — спросил он и посмотрел на меня.

Пауза.

Теперь рассердилась я.

— Почему вы удивляетесь? Моя тетя определила мой жизненный путь, — убежденно сказала я. — Да, тетя! Выкройку моей жизни сделала моя тетя, выкройку вашей жизни — ваши родители, вы же, в свою очередь, — выкройку жизни вашего сына! Вы спросите, а как же школа, — школа дает нам знания, а тот, кто нас растит и воспитывает, дает нам душу. Вот душа моей тети переселилась в меня… Это происходит само собой, совершенно естественно, и тут теории не нужны, батоно Зураб!

— Ты что, уже усыновила кого-нибудь? Почему я ничего об этом не знаю?

— Еще успею! — сказала я.

— Гордость губит людей, — многозначительно сказал Зураб и подсек удочку. На ней болтался тот же смешной бычок.

— Земля. Вода. Воздух. Огонь. — Он задумался.

— Бычок! — пришла на помощь я.

Он сердито посмотрел на меня, размахнулся и швырнул удочку на середину реки.

— Земля. Вода. Воздух. Огонь… Эпикур! — голосом Зураба сказала я и улыбнулась.

— Да, Эпикур! — взорвался Зураб — Эпикур осуждает гордыню, а ты гордая.

— Я гордая? — удивилась я.

— Конечно! Это тетя вырастила тебя гордой! Ты с детства была такая, уже в первом классе… Поверить, что тебя никто не любит?

Пауза.

— Нужно, чтобы и я любила!

— Только доброе сердце может полюбить, Эка! — сказал он и, подойдя ко мне, ласково похлопал меня по плечу. Потом наклонился к моему уху и почему-то прошептал: — Твоя тетя была хорошая женщина, Эка, но недотрога, и ее руки никого не согрели… Да, никого не согрели ее руки… — Неожиданно он перевел разговор на другое: — Так за воскресеньем, стало быть, следует понедельник? А что произойдет в понедельник?

У меня защемило сердце, а по телу пробежали мурашки. Мне показалось, что я стала совсем маленькой, постепенно из поля зрения исчез водоворот, Зураб и те три вяза, которые издали казались одним, и большой камень. Я словно повисла в воздухе — я есть, и нет меня… «Эка, для кого-то надо жить», — послышался мне голос тети, и я снова увидела Зураба. Он сидел около меня и что-то бормотал. Кажется, он опять пробурчал — «ее руки никого не согрели», и этот добрый и красивый старик показался мне уродливым и злым.

Я решила уходить и встала.

— Ну, а при чем же понедельник, Эка? — спросил он и тоже поднялся.

Казалось, Зураб стал меньше ростом, он еле доставал мне до плеча, и его скрещенные на груди руки дрожали. Мне стало его жалко.

— Завтра у десятиклассников литературный диспут.

— Ну и что? — холодно бросил он и повернулся ко мне спиной.

Пауза.

— Что они обсуждают? — словно между прочим поинтересовался Зураб.

— «Отцеубийцу».

Он вздрогнул и, обернувшись, пристально посмотрел мне в глаза.

— Ничего другого они найти не могли? «Отцеубийцу» сколько раз обсуждали!

— Они хотят, чтобы вы были председателем, — примирительно сказала я.

— Я? Я — председателем? — Он был явно удивлен, лицо его залилось краской и глаза как-то странно заблестели.

— Пошли! — сердито сказал Зураб. Он поставил в корзину кувшин с недопитым вином, сложил в нее тарелки и стакан, а остатки сыра и мчади бросил в водоворот. Вытряхнув мешок, Зураб накрыл им корзину. — Пошли! — бросил он мне и, схватив корзину, зашагал.

— А удочки? — воскликнула я.

Зураб остановился, глядя на водоворот, где смешно «клевала носом» удочка, которую он туда забросил. Над водой показывался то один, то другой конец удилища, точно удочка удила сама. Зураб рассмеялся. Подойдя к реке, он осторожно вынул из воды две другие удочки и положил их на берег. Заглянув в ведро, он опять улыбнулся и бросил мальков в водоворот. Потом, вдруг посерьезнев, сказал мне:

— Что ты стоишь как вкопанная? Пошли!

И мы пошли.

Зураб впереди, я — за ним. Тропинка свернула к лесу. Деревья стояли плотной стеной, и сразу стало темно.

— У тебя фонарь есть?

— Есть, — сказала я и, достав из сумки фонарь, посветила на тропинку.

— Выключи и иди следом за мной, — сказал Зураб и пошел медленнее.

Я так и сделала.

Когда мы вышли из леса, солнце уже зашло, но со стороны Сатевелы словно струился белый свет, освещавший тропинку.

— Ты не устала? — заботливо спросил Зураб.

— Нет!

Мы подошли к мельнице. Там никого не было видно, только слышался шум выбрасываемой из желоба воды.

— А я вот устал, — сказал Зураб. Опустившись на траву, он протянул мне мешок.

— Не хочу! — сказала я и тоже села прямо на траву.

Зураб закурил.

— Ты не спешишь, Эка?

— Нет.

Мы помолчали.

— Что-то ты сердитая, — начал было он и, сильно затянувшись сигаретой, закашлялся.

Не может быть, чтобы он устал, ведь мы шли под гору. Просто еще не совсем стемнело, и он боится встретить по дороге кого-нибудь из знакомых. Я уверена, что только поэтому он задержался у мельницы.

— Что передать ученикам?

Он встал, бросил сигарету и поднял корзину.

— Пусть сами дискутируют и сами председательствуют! Пошли!

Он пошел вперед, а я опять за ним. Сначала Зураб шел медленно, а потом вдруг заспешил. У мостика он остановился.

— Посвети!

Я достала из сумки фонарь и зажгла его. Зураб отошел в сторону.

— Теперь ты иди вперед, — тоном приказа сказал он.

Я пошла. За мостиком начинался подъем, и я шла очень медленно. Когда мы вышли на проселочную дорогу, послышался лай собаки.

— Это она на свет фонаря лает, выключи! — тихо, почти шепотом сказал Зураб.

Когда я выключила фонарь, он тяжело положил мне на плечо руку:

— Почему все-таки выбрали «Отцеубийцу», Эка?

— Они сами выбирали.

Он помолчал.

— «Отцеубийца» обсуждался много раз… Ну, раз уж решили, пусть сами и председательствуют. До свидания, — он протянул мне руку.

Оказывается, мы уже вошли в деревню и стоим у ворот Гуласпира Чапичадзе. В доме у него горел свет.

— Вы к Гуласпиру идете?

— Нет, домой.

— Какой дорогой? — удивилась я.

— Я здесь сверну, а от источника мой дом совсем близко. — Сказав это, он ушел.

Я крикнула ему: «До свидания!» Он остановился, но ничего не ответил. Может быть, он помахал мне рукой, но в темноте я не увидела. Я решила, что Зураб сочинил про источник, потому что никакого источника поблизости не было. Наверное, он знал тайную тропинку, по которой возвращался домой, скрываясь от односельчан. Сейчас он выговорит жене за то, что она научила меня, как его найти на Сатевеле. Скажет, что, мол, надоела за целый день со своей болтовней, — наверняка так скажет, да и то, что с пустыми руками с рыбалки вернулся, тоже на меня свалит. Как будто такого с ним раньше никогда не случалось.

…Свернув с проселочной дороги, Зураб, крадучись, прошел мимо двора Гуласпира Чапичадзе, потом зажег спичку и, найдя начало тропинки, пошел вдоль кукурузного поля.

— Обсуждают «Отцеубийцу»! Все-таки почему именно «Отцеубийцу»? Неужели правда десятиклассники меня не выдали?

Миновав кукурузное поле, Зураб опустился на одно колено и пошарил рукой. Холодная вода показалась ему очень приятной.

«Эка подумала, что я солгал про источник. Вот он, мой источник».

Он легко перешагнул через забор. В доме над камином тускло светила лампа. Зураб оглядел двор — кукуруза собрана, стебли ее срезаны. Видно, сын, невестка, внуки и Саломэ устали и рано легли спать. Зураба никто не ждет, и он никого не потревожит.

Он легким шагом прошел через двор, повесил корзину на столб и осторожно открыл кухонную дверь.

В очаге горел огонь, а на скамеечке, обхватив колени руками, дремала Саломэ.

«А я-то думал, что все спят».

Ему стало жалко Саломэ.

«Я сегодня так рано встал, а она уже была на ногах. И не только была на ногах, но успела приготовить для меня горячий завтрак. По крайней мере на час раньше меня поднялась. И еды мне на дорогу собрала… Верно, с самого утра кукурузой занялись, как следует поработали, — почти половину гектара убрали. Конечно, устали, даже очень устали! Как легли, так и заснули мертвым сном, — а она, бедная, сидит здесь, мчади к огню придвинула, чтобы не остыло, и дремлет, дожидаясь меня».

— Пришел? — не поднимая головы с колен, спросила Саломэ.

— Да, пришел.

Пауза.

— Почему без меня собрали кукурузу? И стебли тоже срезали! Надо было, чтобы они подсохли немного! — громко и сердито сказал Зураб.

Саломэ, зевая, подняла голову.

— Утром Гуласпир приходил. Сказал, что с завтрашнего дня дожди начнутся.

— А ему кто сказал? — усмехнулся Зураб.

— Материнские колени! У нее всю ночь ноги ныли, спать не дали… Ты сам-то не чувствуешь, как душно?

Саломэ совком разворошила угли и встала. Вспыхнувшее полено осветило кухню.

— Ты что, не ужинала? — посмотрев на стол, удивился Зураб.

— Тебя ждала, — шепотом сказала Саломэ и достала из шкафчика кувшин. — Мы квеври[8] открыли.

— Какой? — сердито спросил Зураб, забирая у жены из рук кувшин.

— Гиоргия! Других же нет.

— Гиоргия? — вспыхнул Зураб. — Почему вы это сделали? Мы же собирались открыть его квеври в его день рождения!

Она вздрогнула.

«Утром сам велел открыть большой квеври с вином для дня рождения Гиоргия и посмотреть, не прокисло ли оно, чтобы не опозориться перед гостями, как в прошлом году, — день рождения-то уже завтра. А сейчас рассердился, что открыли… Якобы он говорил, что это надо будет сделать в самый день рождения… Неужели Зураб забыл, что сказал утром?»

Зураб попробовал вино, отлитое в маленький кувшин, и оно ему показалось кислым.

— В этом году надо будет Гогино вино налить в самый большой квеври и зарыть его как можно глубже в землю, чтобы вино хорошо сохранилось.

…В дом они вошли на цыпочках, но Гоги все же услышал и приподнял голову с подушки. Саломэ, приложив палец к губам, показала, чтобы он молчал.

Открытая веранда была завалена кукурузой, а в доме стоял запах парного молока.

— Дедушка рыбу принес? — шепотом спросил у Саломэ Гоги.

— Да, принес.

— Живую?

— Живую! Тш-ш, спать надо! — сказала Саломэ и пододвинула внука к стене.

Зураб внес лампу в свою комнату.

На столе лежало письмо.

«Батоно Зураб!

Мы знаем, что завтра вам исполняется шестьдесят лет, и наша школа хочет отметить это событие. Просим вас не ходить завтра на Сатевелу на рыбалку. Педколлектив школы».

«Значит, Эка нарочно сказала мне про диспут, хотела меня обмануть?»

Он закурил сигарету, потушил лампу и, выйдя на веранду, осторожно сел прямо на кукурузные початки.

«Они ничего не знают, а то не свалили бы кукурузу на веранде…»

Жарко.

«Ночь и такая жара?»

Он посмотрел на горы Санисле.

Низко, очень низко опустились облака.

«Исполнилось шестьдесят лет бывшему учителю Зурабу Барбакадзе!.. Большое дело! Историческое событие! Торжественное заседание. Вступительное слово. Доклад. Поздравления и подарки. Потом, дорогие мои, юбиляр поблагодарит присутствующих. Потом концерт, песни, танцы, пир горой и нескончаемые тосты…

Ведь десятиклассники обсуждали «Отцеубийцу». Обманула меня Эка?

Письмо наверняка она принесла. Дома меня не оказалось, вот она и пришла на Сатевелу. Начала говорить обиняками — мол, за воскресеньем идет понедельник. Завтра понедельник, и десятиклассники устраивают диспут, а председателем приглашают Зураба Барбакадзе… Как у нее все складно получается!

Зураб Барбакадзе придет в школу, а ему сюрприз: какой там литературный диспут! Празднество, большое празднество! Зурабу. Барбакадзе исполнилось шестьдесят лет!

Школьная веранда — сцена, школьный двор — зал.

На сцене стоит длинный стол, чуть поодаль на небольшом возвышении — кресло.

В кресле сидит юбиляр. В президиуме — бывшие ученики юбиляра — инженеры, врачи, учителя и агрономы, которые приехали специально на этот праздник из разных уголков Грузии. На сцене и во дворе столько народу, яблоку негде упасть. Шумно. Екатерина встанет и позвонит в колокольчик, призывая к тишине. Все замолкнут.

На меня она даже не посмотрит. От стыда она даже и взглянуть не посмеет в мою сторону.

…Вчера я попросил колхозного шофера, чтобы он завтра привез мне с Санисле дров, а он удивился.

— Завтра? В воскресенье?

— Да, завтра!

И отказался наотрез. Завтра, мол, еду в Хергу, гостей должен привезти. Подмигнув, он хитро улыбнулся!

Тех гостей Екатерина пригласила на юбилей Зураба Барбакадзе…

Посмотрите только на нее!..

Наши ничего не знают, а то не свалили бы кукурузу на веранде».

Жарко.

Низко, очень низко опустились облака.

Хребет Санисле окутан облаками, Нигвзиани тоже, и в ущелье Сатевелы расстелился туман.

«Завтра я приду в школу, и меня там встретит вся деревня.

Меня окружат, начнутся поздравления с днем рождения, аплодисменты.

Хочешь вернуть меня в школу, Эка?

Нет, не вернется в школу Зураб Барбакадзе».

Он свой жизненный долг выполнил.

Сатевела. Водоворот. Покрытые мохом камни. Моросящий дождь. Шалаш. В очаге горит огонь, в котелке варится сатевельский усач. На своем деревянном ложе с деревянной мутакой лежит Зураб Барбакадзе.

Когда погода разгуляется, он выйдет из шалаша, наладит удочки и забросит их в водоворот.

«…был странником, и вы приютили Меня!»

Жарко. Уже полночь, а жара не спадает.

На веранде среди кукурузных початков сидит Зураб Барбакадзе, курит сигарету и смотрит в облачную тьму.

III

Тетя. Милая моя тетя!

Наверное, каждому из нас собственная тетя кажется особенной, самой лучшей на свете, и спорить тут не приходится. И если даже вам случится доказать кому-то в споре, что его тетя такая же, как все тети на земле, он вам не поверит, и она так и останется для него единственной и неповторимой тетей и необыкновенной женщиной.

Моя тетя!

Моя тетя Пелагея и в самом деле была удивительная, не похожая на других женщин. Это признавала вся наша деревня, и не без основания.

Выделялась она прежде всего внешностью.

У нее было несколько удлиненное, необыкновенно белое лицо, такое белое и нежное, что кожа иногда казалась прозрачной.

Глаза ее, карие и улыбчивые, на первый взгляд могли показаться обыкновенными, но, когда она улыбалась, в глубине их сквозила скрытая от постороннего взгляда печаль.

Разговаривая с вами, тетя Пелагея незаметно для вас говорила с кем-то другим и слушала кого-то другого. Мне было уже восемнадцать лет, когда я заметила это впервые, и пожалела об этом.

Стоял теплый сентябрьский вечер. Солнце уже скрылось за горами Санисле, и над хребтом поднялось какое-то необычное венцеподобное сияние. Мы с тетей сидели на веранде, лакомясь тыквой и орехами. Вдруг она встала и, облокотившись на перила, стала из-под руки пристально смотреть на Санисле. Потом она провела рукой по глазам, взглянула на меня, и снова ее взгляд приковался к горам. «Идет», — сказала она так, словно у нее к горлу подступил комок. Я стала рядом с ней, украдкой наблюдая за выражением ее лица, и мне показалось, что в глубине ее глаз прячется тоска. Это потрясло меня. Передо мной была не моя тетя, а какая-то совсем чужая женщина: лицо у нее потемнело, глаза совсем остекленели, а сжатые губы вытянулись в ниточку. «Идет», — повторила тетя шепотом и обвила руками столб веранды. Это пройдет, подумала я, но она, наоборот, еще сильнее прижалась к столбу и замерла. Закат на Санисле погас, а она продолжала все так же пристально смотреть в ту сторону. Я испугалась.

— Тетя, кто идет? — тихо спросила я и заглянула ей в глаза.

Она вздрогнула, покраснела и отвернула лицо. Голосом, которого я никогда от нее не слышала, она резко сказала:

— Ну, что ты уставилась на меня, занимайся своим делом. — И показала рукой в сторону калитки, где стояла наша корова.

Стараясь не топать, я спустилась во двор.

Когда я загоняла корову, тети на веранде уже не было.

Я вынесла из кухни подойник и пошла доить корову. Вскипятив молоко, я налила его в стакан и понесла в дом. Когда я на цыпочках вошла в большую комнату, там было темно. Тетя лежала на тахте, и взгляд ее был устремлен в потолок. Она молчала, словно не замечая меня.

— Тетя, я принесла тебе молоко, — тихо сказала я и подошла к ней.

— Ну что ты пристала ко мне, Эка? Оставь меня в покое! — с мольбой в голосе сказала она и отвернулась к стене. Послышались глухие рыдания.

Я тихо пошла в свою комнату, а она еще долго металась в постели, но потом, успокоившись, заснула…

…А какая у нее была походка!

Ходила она очень легко и изящно, словно лаская ногами землю. И походка ее была всегда одинакова — шла ли она в поле, на мельницу или в гости.

Моя тетя!

Она заменила мне отца и мать.

Мне было всего полтора года, когда я лишилась родителей. Они умерли во время эпидемии… Да, она унесла тогда очень много жизней.

Оказывается, в наших краях в то время жил крупный торговец, который вел дела в Херге и Одессе. Позднее он основал торговое товарищество «Перевал», став его председателем, а моя восемнадцатилетняя тетя была у него секретарем-делопроизводителем. Он взял тетю к себе на работу не из-за ее красоты, как многие думали, а потому, что она была грамотная. Тетя Пелагея окончила четырехклассное кутаисское училище, хорошо знала русский и немного французский. Торговое товарищество «Перевал» вывозило в Одессу и Марсель ореховое дерево и орехи, крепленое имеретинское вино, виноградную водку и фрукты, а в Хергу ввозило марсельскую черепицу, посуду, материи и керченскую тарань.

И вот когда мне было полтора года, почти пятьдесят восемь лет тому назад, этот самый председатель товарищества вместе с очередной партией груза завез в деревню черную оспу. Он жил рядом с нами, и мои родители по-соседски навещали его. Он и его близкие умерли первыми, за ними последовали мои родители. (Меня же еще раньше отправили к одной родственнице, в семью Джиноридзе.) Говорят, тогда почти пятнадцать семей вымерли полностью.

Тетя Пелагея оставила Хергу и вернулась к своим родителям.

Бедная моя тетя!

Красивая она была, здоровая, домовитая, детей любила, а осталась старой девой…

…Помню, было мне тогда шесть лет. Стояла весна, начало мая. Как-то под вечер почтальон принес тете письмо. Прочитав его, она разволновалась и в растерянности заметалась по дому. В тот день она уложила меня спать раньше обычного, а сама, с трудом притащив лестницу, поднялась на чердак и достала люльку, старую люльку, в которой вырастили меня, и вымыла ее горячей водой с мылом. Наутро, когда тетя меня разбудила, она была очень бледной, и видно было, что она не спала всю ночь. В большой комнате стояла застеленная люлька, и я узнала свое одеяло и подвешенного к люльке белого медвежонка с погремушкой в лапе.

Тетя оставила меня у соседей и на лошади Гуласпира Чапичадзе поехала в Хергу. Вечером она вернулась с грудным ребенком на руках и улыбаясь сказала, что привезла мне младшую сестренку. Мать девочки умерла во время родов, отец пропадал неизвестно где, и мы должны были вырастить эту сиротку… Ребенок жалобно пискнул, и тетя заплакала. Она велела мне позвать старшую невестку Кондратэ Кикнавелидзе, у которой тоже был грудной ребенок, и добрая женщина целый год была кормилицей нашей Маико.

Помощники? Помощников у тети Пелагеи не было. Нашим кормильцем был наш двор — один гектар земли, наполовину засеянный кукурузой. Сеял Гуласпир Чапичадзе, а мотыжила землю тетя сама — два, а то и четыре раза в год. Я обычно помогала полоть. Иногда в кукурузу тайком пробиралась Маико, но тетя прикрикивала на нее и гнала прочь, а мне говорила: «Твоя помощь мне не нужна, Эка. Лучше посмотри за ребенком». Маико же чаще всего капризничала, не хотела со мной играть и просилась к маме. Тогда тетя бросала работу, брала Маико на руки и гуляла с ней по двору, что-то ласково ей нашептывая.

Я не могу сказать, что тетя кого-то из нас любила больше, просто Майя была намного младше меня, и тетя относилась к ней с большей нежностью и старалась все время быть к ней поближе, даже спать укладывала в свою постель. Стоило Маико схватить насморк, как тетя становилась сама не своя и начинала парить ей ноги и пичкать всякими отварами из трав.

Основной доход наша семья имела от виноградника и фруктов. У нас было только сорок яблонь и инжирных деревьев, три очень больших дерева грецкого ореха, а вокруг всего двора частоколом стояли груши разных сортов. Все деревья были увиты лозой изабеллы, которая, по утверждению Гуласпира Чапичадзе, была лучше хванчкары и оджалеши. Фрукты и виноград были нашим единственным богатством, и тетя Пелагея, как могла, растила нас с Маико. Мы ее называли мамой, и она действительно была нам матерью.

И вдруг совсем неожиданно шестилетнюю Майю у нас отняли.

Накануне того дня Гуласпир сбивал орехи с наших деревьев, а мы собирали их на земле.

На следующий день, когда мы с Майей собирали валявшиеся вокруг деревьев листья, а тетя наводила порядок в доме, у наших ворот остановился всадник и кликнул хозяйку. Тетя вскрикнула, услышав его голос, и мы с Майей, испугавшись, помчались в дом. Тетя схватила Майю и укрыла ее подолом своего платья.

— Эка, помоги, — простонала она. Взгляд ее остановился, и она как подкошенная упала на пол.

— Пелагея, это я, выходи, — позвал неприятный голос незнакомца. Он слез с лошади и, открыв калитку, завел ее во двор.

Тетя быстро пришла в себя, легко поднялась с пола, словно ничего и не случилось, и, посмотрев на себя в зеркало, поправила рассыпавшиеся волосы. Она велела пригласить гостя в дом, а сама, взяв Маико, вышла с ней через заднюю дверь в кухню.

Выйдя на веранду, я увидела, что незнакомец привязал свою гнедую лошадь к ореховому дереву и направляется к дому.

— Заходите, — сказала я, встречая его у лестницы.

Он поднялся и, внимательно посмотрев на меня, глухим голосом спросил, где та девочка, которую он видел вместе со мной. Я ответила, что она на кухне, и предложила ему стул.

Он заглянул в одну комнату, другую и хотел, видно, что-то спросить, но в это время на веранду вышли тетя и Маико.

Тетя и гость посмотрели друг на друга, но не поздоровались.

— Эка, — спокойно сказала мне тетя, — пойдите с Маико во двор и дайте лошади скошенной травы, что лежит под грушей.

Уже на лестнице я услышала тетин голос:

— Каким ветром тебя сюда занесло, Бардзим?

Мы дали лошади травы и, так как из дому нас не звали, начали искать затерявшиеся в траве орехи. Их набралась почти целая корзина.

Прошло много времени, прежде чем тетя и тот мужчина показались на веранде. Тетя прошла на кухню, а он еще долго ходил взад и вперед по веранде, поглядывая во двор, а потом спустился к нам.

— Кто сбивал орехи? — спросил он, глядя на меня.

— Гуласпир, — сказала я и протянула ему один. — Кто такой этот Гуласпир?

— Наш сосед.

— Молодой?

Пауза.

Оглядев Бардзима, я сказала:

— Ему, наверное, столько же лет, сколько вам.

— А ты откуда знаешь, сколько мне лет? — рассердился он. Разговаривая со мной, он не сводил глаз с Майи.

Я покраснела и опустила голову.

Тетя позвала нас, и я, облегченно вздохнув, побежала к дому. Бардзим, положив руку Майе на плечо, медленно пошел следом за мной.

На веранде был накрыт стол. Мы сели. Бардзим налил в два стакана вина, и, когда тетя взяла в руку свой, я взглянула на нее и увидела в глубине ее глаз такую неизбывную тоску…

Пауза.

— Маико, у тебя сегодня счастливый день! Наш гость — твой отец! — спокойно, как-то чересчур спокойно сказала тетя и взглянула на Бардзима.

Майя вздрогнула, и лицо ее стало пунцовым. Она задрожала, как в ознобе, и тетя, успокаивая девочку, стала гладить ее по голове.

— Иди поцелуй отца, — все таким же ровным голосом сказала тетя и посадила Манко на колени к Бардзиму.

Он встал и, словно баюкая девочку, крепко прижал ее к себе и поцеловал в глаза и в лоб. Майя тоже робко коснулась губами его щеки.

— Какая большая стала моя Маико! — Улыбаясь, он снова посадил дочку себе на колени.

— Сейчас будем обедать! — сказала тетя, и в комнате стало очень тихо.

— Папочка, ты останешься у нас? — спросила Майя и погладила его по щеке.

Пауза.

— Нет! Вы с отцом поедете в город! — строго сказала тетя, и я заметила, какого труда ей это стоило. Она сначала покраснела, а потом стала белая как бумага.

Майя соскочила с колен отца, подбежала к тете и, плача, уткнулась ей лицом в грудь.

— Мама я хочу остаться с тобой!

Тетя прикусила губу. Она посадила Майю к себе на колени и поцеловала в глаза.

— Я твоя тетя, Маико! — крепко прижав девочку, к груди, плача, сказала она.

Майя заплакала:

— Нет, ты моя мама! Ты не тетя! Я хочу остаться с тобой! — Маико в отчаянии прижималась к тете, не переставая всхлипывать.

Мы все прослезились, даже Майин отец. Потом ему, видно, стало стыдно, и, встав из-за стола, он вышел в другую комнату. Я видела, как он вытер пестрым платком слезы и закрыл руками уши.

— Не плачь, папа ненадолго возьмет тебя к себе в город, сошьет тебе красивые платья, купит новые туфли, игрушки… А потом мы с Экой приедем за тобой. Ты ведь уже большая и умная девочка и должна послушаться отца…

Лаской и уговорами тетя почти успокоила Майю, но та еще продолжала изредка всхлипывать и не отходила от тетиного подола.

— Посмотри, какая красивая лошадь у твоего папы! Посадит он тебя на нее, и вы поскачете… — с улыбкой сказала тетя, делая вид, что ей очень весело.

— Ну, а теперь поспешите, — поторопила она и вынесла из комнаты хурджин. — Здесь Майины вещи и еда на дорогу, — холодно сказала она отцу Маико. Потом умыла Майю, надела на нее новое платье и вместе с ней спустилась во двор, где мы с Бардзимом уже дожидались их.

Пока мы шли к воротам, Маико обеими руками прижимала к своей щеке руки тети.

Я открыла калитку, и мы вышли со двора.

— Попрощайся, — сказала мне тетя и подтолкнула Майю в мою сторону.

Глаза у Маико были совсем красные от слез. Я поцеловала ее в лоб, и он показался мне горячим, поцеловала в щеку — она тоже горела. Мне стало ее бесконечно жалко, и я опять заплакала. Тетя подняла Маико на руки и долго-долго прижимала к себе, потом, взяв ее за подбородок, внимательно посмотрела ей в лицо и стала осыпать поцелуями ее глаза, лицо, шею и вдруг, словно опомнившись, резко оторвала от себя девочку и посадила ее в седло.

Бардзим опустил уздечку, собираясь идти пешком, но тетя велела ему сесть на лошадь, и он стал пристраивать на седло хурджин.

— Бардзим! Смотри, чтобы ребенок ни в чем не нуждался, а то… — запальчиво сказала тетя… — А теперь ступай! — холодно добавила она. — Но, — крикнула она лошади и повернулась спиной к отъезжающим.

Пауза.

— Что же ты стоишь, Бардзим?

Бардзим тронул коня.

На повороте Майя перегнулась через седло и посмотрела в нашу сторону. Я увидела, как она замахала руками, и услышала ее плач, потом плечи Бардзима закрыли Майю, и лошадь с всадниками скрылась из глаз.

— Уехали? — безразличным тоном спросила меня тетя.

— Уехали, тетечка! — ответила я и, не сдержавшись, заплакала.

— Чтобы я не видела слез! — повернулась ко мне тетя и, украдкой взглянув на дорогу и никого там не увидев, закрыла глаза. — Принеси мне медный кувшин для воды, — сказала она и прислонилась к калитке.

Когда я вынесла кувшин, она стояла все там же.

— Я пойду на Сатевелу, — сказала тетя и ушла.

Войдя во двор, я спряталась за забором. Тетя шла сначала медленно, потом все быстрее и быстрее и наконец побежала, но только не к Сатевеле, а по дороге, вслед за уехавшими Майей и Бардзимом.

…С Сатевелы она вернулась уже вечером. Я сидела на веранде. Тетя прошла прямо в кухню и позвала меня оттуда.

— Ну что, грустишь одна?

Посмотрев на нее, я заметила, что веки у нее опухшие. Хорошо хоть, выплакалась, отвела душу.

— Грустно, тетечка! — покорно ответила я и опустила голову.

— Никто не приходил?

— Был Гуласпир.

— Что он хотел?

— Принес инжирную водку попробовать.

— Дай-ка ее сюда! — Тетя достала из стенного шкафчика стопку.

Водка стояла там же. Тетя налила себе и выпила.

Пауза.

— У отца больше прав, чем у воспитательницы. И чтоб я на твоих глазах слез больше не видела! — грустно, но тоном, не терпящим возражений, сказала тетя и взглянула мне в лицо.

— Майя еще совсем ребенок. Кто будет за ней смотреть и баловать, к тому она и будет привязана… А нас скоро забудет…

Больше тетя не промолвила о Майе ни единого слова, словно ничего и не случилось. Правда, она сильно пала духом и была очень грустна. Соседей домой не приглашала, да и сама к ним в гости не ходила. Зато зачастила на Сатевелу и всегда возвращалась оттуда с заплаканными глазами. Со мной в такое время она старалась не встречаться.

Ни мы с тетей не поехали в Хергу, чтобы забрать Майю, ни Майя с Бардзимом не приехали в Хемагали, и постепенно вся эта история предалась забвению.

С Майей и Бардзимом я встретилась через семнадцать лет.

Случилось это в Херге, куда я приехала на совещание директоров школ. Это было одно из тех совещаний, которые обычно проводятся в августе, перед самым началом учебного года.

В Херге, как всегда в это время, стояла жара, и, дождавшись перерыва, я зашла в кафе на набережной Хевисцкали, чтобы съесть порцию мороженого. За соседним столиком сидели трое — женщина и двое мужчин. Они громко разговаривали, и я обратила на них внимание. Лицо женщины мне кого-то напоминало, а увидев рядом с ней Бардзима, я догадалась, что это была Майя. Моей первой мыслью было подойти к ней, но я не решилась.

Майя с молодым человеком ушла раньше. Проходя мимо моего столика, она посмотрела в мою сторону, Я опустила голову, и она прошла мимо.

Оставшись один, Бардзим заказал еще мороженого и закурил. Глаза наши встретились, и он узнал меня. Поздоровавшись; он подсел ко мне.

— Это была Майя. Вы ее не узнали? — улыбаясь, спросил Бардзим.

Я молчала.

Бардзиму принесли мороженое, и он попросил лимонада.

— Не узнали Майю?

— Узнала, — сказала я и отвернулась.

— Я сейчас же позову ее, они вон там, зашли в мой универмаг.

Из этого многозначительного «мой универмаг» я должна была понять, что он был его директором. Я хотела сказать, что я это знаю и что мне даже известно, какие интриги он вел против бывшего директора и во сколько обошлось ему заполучить это место, но передумала, а потом жалела.

— Так я сию минуту приведу ее, — сказал Бардзим.

— Нет! — возразила я и оглядела его с головы до ног. Он заметно потолстел. Лицо покрылось морщинами, появился второй подбородок.

— Вы по-прежнему работаете в колхозе? — словно между прочим поинтересовался он.

— Нет, в школе.

— Счетоводом?

— Директором.

— Директором? — удивленно спросил он и выпрямился на стуле. — А ваша тетушка? Тетя Пелагея?

Пауза.

— Как поживает ваша тетя?

— Она умерла в прошлом году…

Он вздрогнул, словно услышав неожиданное известие, смял сигарету и встал. И для чего он ломал передо мной комедию?

— Странно… такая была здоровая женщина.

— После того как вы забрали Майю, она очень изменилась. Это ее сломило.

— Боже мой, да когда это было, я и думать об этом забыл! — холодно сказал Бардзим и выпил лимонада.

— А моя тетя не могла забыть Майю! Не могла! Майя же ни разу ее не навестила, даже письма не написала. И на похороны не приехала…

— Как Майя могла приехать? Как мы могли приехать? Мы ведь ничего не знали!

— Я вам послала письмо.

— Какое письмо?

— То самое, которое вы получили.

— Никакого письма я не получал! — решительно сказал он, пожав плечами.

— Нет, получали! Я знаю, что вы получили мое письмо.

Бардзим изменился в лице и глотнул лимонада. Потом чиркнул спичкой, но так и не смог зажечь сигарету — так у него дрожала рука. Его двойной подбородок заколыхался, и он отвел глаза в сторону.

— Человеку, который принес вам письмо, вы велели передать, якобы вас нет в Херге, а от Майи скрыли, что умерла ее воспитательница… Вы бессердечный и злой!

Я хотела крикнуть Бардзиму что-нибудь очень оскорбительное, но не смогла, только с презрением посмотрела на него и встала.

— Подождите, присядьте на минутку! Только на минутку! — хрипло сказал он и взглянул на меня мутными глазами. Потом он с трудом достал из кармана огромный, как полотенце, пестрый платок и вытер потное лицо.

— Вы убийца своей собственной тети! — бросил он мне и усмехнулся. — Да, именно вы убили ее! Вы — убийца Пелагеи, а вините Майю, меня! Вот так-то!

Все во мне напряглось, и я почувствовала отвращение к этому человеку. К горлу у меня подступил комок, и я бессильно опустилась на стул.

— Я убийца своей тети?

— Твоя тетя была моей невестой… Да, я собирался на ней жениться! — важно произнес он и улыбнулся.

«Неужели моя тетя любила такое ничтожество?»

— Пелагея меня любила, очень любила! — сказал он и обнажил в самодовольной улыбке золотые зубы.

Чтобы не потерять сознание, я глотнула лимонада.

— И что же случилось?

— Она сказала: Эка тоже будет с нами жить.

— Я?

— Другой Эки у твоей тети не было. Тебе тогда было два года. Да, она так и заявила, что ты будешь жить с нами.

Он опустил голову и, поискав зубочистку, стал играть ею левой рукой.

— Я отказался растить чужого ребенка, — тихо, будто для себя, сказал Бардзим и искоса взглянул на меня.

Мне стало бесконечно жаль мою тетю.

— Я и тогда был богатый, — все таким же тихим голосом продолжал он и, облизнув вычищенный зубочисткой ноготь большого пальца, выпил лимонада. — Так мы и не договорились. Тетя тебя не бросила. Ну, а я женился на другой. Что мне оставалось делать?

Пауза.

— Моя бедняжка жена оказалась несчастливой, она умерла во время родов, и мою Майю растила твоя тетя.

Он опять облизнул большой палец и выпил лимонада.

— Когда дочка подросла, я забрал ее к себе. Разве я не должен был это сделать?

…Осень. Веранда нашего дома. Мы с тетей сидим за столом, и она смотрит на хребет Санисле. «Идет», — шепчет она, и взгляд ее застывает. Меня пугает прячущаяся в глубине ее глаз тоска. «Тетя», — позвала я. Она вздрогнула и вся как-то напряглась. «Что ты уставилась на меня, Эка? Делай свое дело!» — рассердилась она, ушла в большую комнату и легла там на тахту, устремив взгляд в потолок. Когда я о чем-то спросила ее, она вспыхнула: «Ну что ты пристала, Эка?» Заснула тетя поздно и всю ночь металась во сне. Неужели она ждала Бардзима?..

— За то, что твоя тетя кормила Майю, я ей дал деньги, но она их мне вернула… Возьмите вы, для ее могилы.

— Как вы смеете! — крикнула я и бросилась прочь.


Я отпросилась с совещания, в тот же день на попутном грузовике вернулась в деревню и, несмотря на страшную усталость, весь вечер занималась тем, что переворошила весь тетин сундук. В нем оказались мои «Родная речь» и тетради, Майина рубашка и чулки, фотографии, письма. И среди них — известное мне письмо Бардзима, в котором он просит тетю: «Ребенок остался без матери. Удочери». Я раньше не придавала значения этому письму, но, перечитав его снова, многое увидела в ином свете. Может быть, они и вправду любили друг друга?

На дне сундука скопилось много пыли, и я вытащила его на веранду, чтобы вытряхнуть. Перевернув сундук вверх дном, я несколько раз ударила по нему рукой, а когда подняла его, на полу лежала фотокарточка. Я зажгла лампу, чтобы получше разглядеть фото. На нем были изображены моя тетя и Бардзим. Ей было тогда, наверное, лет семнадцать. Казалось, ее ноги едва касаются земли и у нее вот-вот появятся крылья, на которых она улетит. Ее левая рука лежит на плече Бардзима, а лицо так и светится счастьем. Бардзим с самодовольным видом одной рукой обнимает тетю за талию, а другую засунул в карман брюк.

Тетя никогда от меня ничего не скрывала, но обо всей этой истории я ничего не знала.

«…нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано…»

А я-то считала мою тетю святой…

Оказывается, и за ней водился грех.

IV

Еще до войны многие из нашей деревни переселились в другие места.

Председателя нашего колхоза и главного агронома перевели на работу в Хергу, и они там так и осели.

Заведующего сельпо и продавца магазина в Хергу, правда, никто не знал, но они вдруг поспешно продали свои дома в Хемагали и так же срочно отстроились в Херге, а работа для них нашлась легко. Бывший заведующий сельпо устроился в аппарате торговли, а бывший продавец возглавил швейную артель глухонемых.

Несколько семей перебралось в Тбилиси. Сначала в столицу переезжала мать, чтобы присматривать за дочкой или сыном, учившимися в институте или университете, а потом она перетягивала в город и мужа, убедив его в невозможности жить на две семьи. И скоро они окончательно обосновывались в Тбилиси.

Хемагали была большая деревня, и как-то не чувствовалось, чтобы людей в ней становилось меньше.

А вот война сразу опустошила ее.

Я подсчитала: из нашей деревни ушло на фронт двести шестьдесят два человека, а вернулось только семнадцать.

В первый год войны ни одна семья в деревне не получила с фронта даже весточки, но все надеялись на то, что не могли все наши погибнуть разом. Весной сорок третьего, когда в деревню после ампутации ноги привезли Нодара Джиноридзе, мы лишились и этой надежды. Вся деревня накинулась на него с расспросами, но он твердил одно и то же: «В Керчи мы были все вместе, а что случилось потом, не помню. Когда я пришел в сознание, я уже лежал в сочинском госпитале и одной ноги у меня не было».

Деревня была в смятении, страх обуял людей, великая печаль поселилась в Хемагали, изгнав со дворов песни и смех.

Первые причитания раздались в той части деревни, где жили Джиноридзе. Их семьи осиротели раньше других.

Иасе Джиноридзе выкрасил черной краской сначала ворота, потом веранду со столбами, потом винные кувшины и даже медные кувшины для воды. Между черными столбами он натянул черную материю с надписью: «Оплакиваем Левана, Автандила, Герасиме…» Да, Иасе Джиноридзе все, что можно было, выкрасил в черный цвет, и один только вид его усадьбы наводил на меня тоску и страх.

С рассветом вместе вставал над деревней плач Саломэ Джиноридзе:

«О, сыночек мой Леван!

О, сыночек мой Автандил!

А с тобой-то что случилось, Гера, сынок?

На кого вы покинули вашу несчастную мать? Не стыдно вам, сыночки? Вас нет в живых, а матери что делать? Только одной надеждой и живу, что вы вернетесь, а нет — так подожгу дом, и сожжем мы с Иасе себя, и будет это для нас одним удовольствием…

Не берите греха на душу, детки мои, возвращайтесь! Глаза мои иссушила печаль, сердце устало… Мать ждет вас, несчастная ваша мать…»

Когда, плачем и тяжкими вздохами облегчив душу, Саломэ затихала, вступал голос ее ближайшей соседки:

«Сыночек мой единственный, хоть бы я была с тобой рядом и та пуля убила бы твою мать, а ты остался жить! Слабенький ты был всегда, Гиорги, сыночек, и пуля врага легко нашла тебя! Несчастная, несчастная твоя мать…»

Черное, платье,

черные чулки,

черные сапоги,

черный платок на голове —

идущие на Сатевелу женщины из рода Джиноридзе напоминали стаю ворон.

Скоро смерть добралась и до наших соседей.

Первыми были выкрашены в черный цвет ворота Гуласпира Чапичадзе. Потом пришла весть, что погиб Чабуа Чапичадзе, затем Герваси Чапичадзе, и вся часть деревни, где жили Чапичадзе, погрузилась в траур.

Одной из первых переселилась от нас семья Джиноридзе. Когда укрупняли итхвисский колхоз и наш колхоз приписали к нему как бригаду, Джиноридзе поняли, что это не сулит Хемагали ничего хорошего, и потребовали, чтобы им выделили место под жилье в Итхвиси. И вот в один прекрасный солнечный весенний день чуть ли не все Итхвиси оказалось у ворот Джиноридзе. До шоссе их имущество перевозили на арбах, лошадях или просто тащили на горбу, а на шоссе они погрузились на машины и отбыли в Итхвиси. На следующий год примеру Джиноридзе последовало несколько семей Кикнавелидзе, которые поселились по соседству с ними.

…Постепенно Хемагали пустело, и только в центре деревни, где стоит школа, осталось жить несколько семей Чапичадзе и Квиникадзе.

Школа тоже опустела. Ее преобразовали в четырехлетку. В ней осталось всего двадцать учеников и одна учительница — моя Эка. Эти четыре класса я разместила в двух больших комнатах, так что у Эки сидят вместе первый и второй классы, а у меня — третий и четвертый.

И дети как-то изменились: не прыгают, не смеются, не шумят, как раньше, когда, едва дождавшись перемены, они сломя голову неслись во двор, кричали как оглашенные, гоняли мяч и чуть ли шеи друг другу не сворачивали… Теперь после урока они тихо спустятся во двор, постоят молча, собравшись в углу, и, не дождавшись звонка, гуськом вернутся в класс.

…Сегодня конец учебного года, и с завтрашнего дня в школе станет на пять учеников меньше. Покинут нас пять бывших четырехклассников, и школу наверняка закроют. Закончит свое существование школа, и закончится моя жизнь. Эку переведут на работу в Хергу, а я останусь в Хемагали; конечно, она пристанет, чтобы я тоже поехала с ней. Ну что за жизнь в одиночестве! Но я, наверное, не соглашусь и останусь в деревне, а по воскресеньям буду с Гуласпиром ездить на хергский базар и навещать Эку.

Я велела всем ученикам собраться в одном классе, чтобы объявить им отметки и дать задание на лето.

Мы с Экой вошли вместе, и, еще не проверив списка, я почувствовала, что кто-то отсутствует. Не оказалось на месте третьеклассника Гоги Чапичадзе. Он был хорошим учеником и не имел привычки пропускать уроки, поэтому то, что он не пришел в последний день учебного года, встревожило меня. Я решила, что с ним что-то случилось.

Вдруг послышался робкий стук в дверь, и Эка впустила Гоги. Он вошел с опущенной головой, весь красный, едва переводя дыхание.

— Садись! — делая вид, что я на него сердита, сказала я и внимательно посмотрела на ребенка. — Ну что, проводил дедушку на Сатевелу? Наверное, помогал ему нести сети и поэтому опоздал?

— Дедушка не пошел на Сатевелу, — смущенно сказал Гоги и еще ниже опустил голову.

— Почему? — удивилась я, ведь его дедушка если не каждый день, то через день ходит на Сатевелу рыбачить, а потом присылает соседям сатевельскую рыбу.

Пауза.

— Так почему он не пошел? Заболел? Я тебя спрашиваю, Гоги!

— Он не пошел, потому что видел сон.

— Сон? Видел сон? Какой сон?

Молчание.

— Отвечай! — услышала я чей-то шепот.

— Как будто, когда он был на Сатевеле, а бабушка ушла к соседям, из Херги прискакал верхом мой отец и увез меня… Теперь он боится, чтобы его сон не сбылся, и стережет меня.

Дети засмеялись, улыбнулась и я. У Гоги от обиды на глазах выступили слезы, он спрятал голову в парте, и я услышала едва сдерживаемые рыдания.

— Ну, а что в этом страшного? Что случится, если отец заберет сына к себе в Хергу? Ты что, не хочешь туда ехать?

Гоги встал и, вытерев ладонями глаза, посмотрел на товарищей.

— Отвечай! — опять услышала я шепот.

Пауза.

— Дедушку жалко! — тихо сказал Гоги и взглянул на меня.

— Да, дедушку твоего жалко, — тоже тихо согласилась я.

Гоги опять оглянулся на класс и посмотрел мне в глаза.

— А что, дедушка говорит, чтобы ты не ехал? — ласково спросила я и отвела взгляд.

— Нет, он этого не говорит.

— Так что же он сказал?

— Поступай как знаешь.

— А ты сам чего хочешь?

Пауза.

— Говори, Гоги! — донесся до меня шепот.

— Мне дедушку жалко! — так же тихо сказал он и, взглянув на меня, продолжал еще тише: — Он меня теперь караулит, до самой школы провожал. А быстро ходить ему трудно, поэтому я сегодня опоздал.

— Правда, жаль твоего дедушку, — шепотом же сказала я и посмотрела на свои часы. Оказывается, с тех пор, как я вошла в класс, прошло всего каких-то пятнадцать минут, а я чувствовала себя очень усталой. Я встала. — А теперь немного поиграйте во дворе, — сказала я, и мы с Экой вышли на веранду.

— Вот он сидит, — сказала Эка, показав рукой в сторону ворот.

У калитки сидел Алмасхан Чапичадзе.

Наверное стыдясь того, что Гоги может рассказать нам про его сон, Алмасхан сидел, повернувшись к школе спиной.

Да, сидит он около школьной калитки на травке и в страхе смотрит на дорогу: не скачет ли по ней его сын, чтобы, схватив внука, умчать его в Хергу.

Бедный ты, Алмасхан, бедный…

…Позавчера Дудухан привезла известие, что нашу школу закрывают, а мне еще ничего не сообщали, и уже две ночи я не сплю. Чтобы моя Эка ничего не заметила, я перешла спать на веранду, сказав ей, что в комнате мне жарко. На дворе июль, и действительно, жара стоит невыносимая.

Под предлогом, что мне нужно привезти учебники, я решила съездить в Хергу и утром пошла к Гуласпиру Чапичадзе.

Гуласпир крутился около калитки, шаря в траве палкой, и меня не заметил. Я не хотела ему мешать и спряталась за тутовое дерево.

Послышался скрип арбы.

— Кесария! — громко позвал Гуласпир.

Открылась дверь кухни, и Кесария насмешливо спросила:

— Ну, нашел свою драгоценность?

— Нашел и сейчас же преподнесу тебе! Ты не слышишь скрипа арбы? Видно, еще кто-то уезжает.

— Да пропади они пропадом! Ну и пусть уезжают. Чего ты-то переживаешь? — прикрикнула на мужа Кесария, а сама плотнее закрыла дверь кухни, чтобы не слышать скрипа арбы.

— Эх, уезжает и этот горемыка! Кто же остается, а? — шепотом сказал Гуласпир и ударил палкой по тутовому дереву.

— Мы, — громко сказала я.

Гуласпир смешался, но тут же, улыбаясь, воскликнул:

— Смотрите-ка, мне явилась пресвятая богородица.

— Сатана! — сказала я и тоже улыбнулась.

— Сатана? Почему сатана? — удивился Гуласпир и окинул меня критическим взглядом. — Что-то ты необычно оделась, — заметил он.

— Я уезжаю, — холодно ответила я.

Он вздрогнул и, поковыряв в траве концом палки, поднял голову и посмотрел на меня.

— Тебя в Хергу назначают?

— Какое там назначают! Уже назначили.

— Ну что ж, это дело! — сказал Гуласпир и стал ко мне боком. — А Эка? Маленькая Эка?

— Ее тоже назначили.

— Ну что ж, хорошо. Уезжайте, не будете же вы из-за нас убиваться… — теперь уже с грустью сказал Гуласпир и, сдув пыль со стоявшей в тени тутового дерева низкой длинной скамейки, тяжело опустился на нее. Потом он с грубоватой нежностью усадил меня рядом с собой.

…Много ночей провел Гуласпир под этой тутой на этой самой скамейке. Удрав от Кесарии, он на цыпочках спускался во двор и спешил к своей скамейке. Сидя в темноте, он прислушивался, не донесется ли до него голос возвращающегося домой Алмасхана, и взгляд его не отрывался от Хемагальских гор, но оттуда на него смотрел только страх. До Гуласпира долетал едва слышный шелест его крыльев, и все его существо наполнялось ужасом. Гуласпир крепко зажмуривался, но страх, проникая в самую его душу, заставлял его открыть глаза, и он, не в силах двинуться с места, сжавшись в комок, часами сидел в темноте под тутовым деревом, глядя перед собой невидящим взором, и тело его тряслось как в ознобе…

— Завтра пятница, и, может быть, на твоем «рысаке» съездили бы в Хергу, — начала я и положила руку на плечо задумавшемуся Гуласпиру.

— Вещи отвезти? — глухо спросил он.

— Вещи? — удивилась я. — Я должна привезти учебники.

— Какие учебники? — Теперь настала очередь Гуласпира удивляться. Он с недоверием взглянул на меня и я поняла, что ему уже было известно о закрытии школы.

— Да, учебники.

— A-а, так, значит, ты не уезжаешь? Пошутила. Хотела попугать меня? Скажи, просто хотела попугать, Эка?

— Ну конечно. Поедем завтра в Хергу!

— Мы с Александре собирались туда в воскресенье, но раз тебе нужно, поедем завтра.


— Вы требуете от меня невозможного! Да, да, невозможного! — сердясь, громко сказал заведующий отделом просвещения. Он посмотрел мне в глаза и, насмешливо улыбнувшись, встал, давая понять, что наш разговор окончен. Я не двинулась с места.

Догадавшись, что от меня так легко не отделаешься, он решил подкрепить свой отказ еще одним аргументом:

— Можно ли, чтобы в деревне была только школа? Конечно, нет! Сельсовет в Хемагали есть? Нет! Медпункт? Нет! Почта? Колхоз? Нет, нет и нет! И дело с концом! Школа? Да разве это школа, если в ней всего семнадцать учеников? Ведь так: шесть в первом классе, пять во втором и по три в третьем и четвертом! Семнадцать учеников и два преподавателя! Большое дело! Есть из-за чего огород городить! И вы требуете, чтобы отдел просвещения тратил государственные средства на такие игрушки? Нет, ни в коем случае! Да, да, калбатоно Екатерина, вы требуете от меня невозможного. Я маленький человек, и сделать то, что вы просите, не в моих силах…

Я знаю Калистратэ, очень хорошо знаю.

И Калистратэ прекрасно знает меня.

Он уроженец Херги. Отец его, Евдокиме Табатадзе, царство ему небесное (если не ошибаюсь, он умер лет семь тому назад), был заведующим хергской авторемонтной мастерской.

Калистратэ окончил восьмилетку в Херге, а в том году, когда меня назначили директором хемагальской школы, родители привезли его к нам в деревню к бабушке. Врачи прописали ему деревенский воздух, а лучшего, чем в Хемагали, не найти. Учился он средне. Когда Калистратэ перешел в десятый класс, вдруг выяснилось, что его пребывание в деревне было вызвано совсем другой причиной. Оказывается, он обязательно должен был кончить школу на медаль. Нельзя сказать, чтобы он не был старательным учеником, неправда, занимался он очень прилежно и даже брал частные уроки, но на пятерки учиться так и не мог. Осенью Евдокиме приехал в деревню и закатил для учителей пир. Я, конечно, тоже была приглашена, но прийти отказалась, сказавшись больной. На следующий день под вечер Евдокиме сам пришел ко мне. Я немного удивилась его появлению, но и виду не подала, приняла его очень любезно. Смущаясь, он положил на тахту довольно большой сверток и, заискивающе улыбнувшись мне, оглядел комнату. Заметив признаки недовольства на моем лице и, наверное, чтобы рассеять неловкость, он спросил, можно ли закурить. Я холодно ответила, что можно, только на веранде, и мы вышли из комнаты. Я подала Евдокиме стул, а сама села на тахту.

Он докурил папиросу и ничего не говорит, я тоже ни о чем его не спрашиваю.

— Я вижу, вы не очень-то рады моему приходу, — глухим голосом начал Евдокиме.

Пауза.

— Вы приехали повидать сына?

— Почему только сына? Всех своих повидал. Я ведь здешний, калбатоно Екатерина!

— Я не думала.

— Нет, я здешний! Моя мать была из рода Кикнавелидзе, здесь я и вырос.

— Первый раз слышу! — удивилась я.

— Как неудобно получилось! Я считал вас близким человеком и поэтому пришел так смело… Иначе я бы сначала прислал к вам кого-нибудь, чтобы узнать, примете ли вы меня, и уж потом пришел бы сам, — сказал Евдокиме и посмотрел мне в глаза.

Я перевела разговор на другое.

— Ваш сын не такой уж слабый, чтобы он не мог учиться в Херге.

— Что вы имеете в виду, знания или здоровье?

— И то и другое.

— Я привез его сюда не только из-за чистого воздуха. Херга хоть и маленький, но город. Ребята, ровесники Калистратэ, играют там в карты, курят, шатаются по улицам без дела, поэтому я и увез его оттуда! — решительно объявил Евдокиме. Он встал и, бросив потухшую папиросу во двор, подошел к краю веранды и посмотрел в огород. Окинув внимательным взглядом двор, где стояли тутовые и ореховые деревья, он облокотился на перила веранды. — За садом сами смотрите?

— Мне помогают.

— Ученики?

— Соседи.

— Разве нельзя, чтобы ученики проводили урок труда в саду у директора школы?

— Уроки труда мы проводим на колхозном участке, — рассердилась я и чуть было не сказала, что если он пришел по делу, то пусть объяснит, что ему нужно, в противном случае пусть уходит, потому что болтать с ним у меня времени нет.

Он почувствовал, что я недовольна.

— Каждый год так плодоносит?

Я догадалась, что он говорит о винограде.

— Пока что да.

— Ваше «аладастури» очень хвалят, — улыбнулся он.

— Я вам принесу! — холодно бросила я и пошла в марани.

Я принесла чурчхелы, чищеные орехи, кувшин «аладастури» и бутылку инжирной водки. Мой гость явно обрадовался, и, пока я разливала по стаканам вино и водку, он взял чурчхелу.

— Вы обедали? — между прочим поинтересовалась я.

— Да! Ведь уже много времени, скоро стемнеет! — улыбаясь сказал Евдокиме и, пододвинув стул, сел. — Я сначала выпью вина, — сказал он, опять вставая. — За ваше здоровье.

Я тоже взяла стакан.

— Вы предпочитаете водку? — с удивлением спросил он.

— Это инжирная водка, она не крепкая.

Мы выпили.

— Вино просто замечательное. Напоминает «хванчкару». Виноград вы сами давите?

— Нет, Гуласпир. Он тоже говорит, что наше «аладастури» похоже на «хванчкару».

— Гуласпир Чапичадзе? — почти крикнул Евдокиме и вскочил со стула.

— Да, Гуласпир Чапичадзе.

— Если бы я знал, не выпил бы.

— Почему?

— Да будь он проклят! — сказал он, и лицо его исказилось. — Водку тоже Гуласпир гнал?

— Нет, я сама.

— Тогда я буду водку пить! — И, налив себе в чайный стакан, он выпил.

Моя водка не такая уж слабая, это я так сказала. Лицо у Евдокиме сразу покраснело, и я увидела, что на глазах у него выступили слезы.

— Почему вы ругаете Гуласпира?

— Потому что он никуда не годный человек! — сердито сказал Евдокиме и пропустил еще стопочку.

— Гуласпир мой друг, и мне неприятно слушать, как вы его ругаете, — искренне сказала я и посмотрела на Евдокиме.

Ему не понравились мои слова. Закурив, он несколько раз глубоко затянулся.

— Он много чего рассказывал.

— Обо мне? Про меня? — в его голосе слышалось нетерпение.

— О вас? — протянула я. — О вас?

— Да, обо мне? — опять с нетерпением спросил Евдокиме и весь как-то напрягся.

— Что-то не помню! — сказала я и так улыбнулась, что он усомнился в моих словах.

— Он не из тех, кто будет держать язык за зубами! Но правду он, конечно, не сказал бы, — волнуясь сказал Евдокиме и выпил водки. — Правду я скажу, да-да, я скажу правду. Я был здесь в позапрошлом году как раз в сентябре.

Пауза.

— Да, совершенно точно, это было в сентябре, — подтвердил он еще раз, — когда выходила замуж дочка Кондратэ Кикнавелидзе. Вы, наверное, помните.

Я не помнила.

— Ну, как же! Свадьба продолжалась два дня.

— Не помню, — повторила я.

— Пусть будет по-вашему.

Он схватил со стола стакан и, увидев, что в нем вино, тут же поставил его обратно. Тщательно вытерев ладонь о колено, он на всякий случай еще подул на нее.

— Кондратэ Кикнавелидзе не здесь живет, поэтому вы его не можете вспомнить, да еще если, извиняюсь, на той свадьбе не были. Мы с Гуласпиром были приглашены, и он попросил меня, чтобы мы поехали вместе.

В воскресенье я стал его звать обратно, домой, но не тут-то было. Разве мог Гуласпир уйти, когда веселье было в самом разгаре! Увидев, что я не поддаюсь на его уговоры остаться, он сказал, что у него ко мне серьезное дело.

Ушли мы со свадьбы в полночь в воскресенье, и, когда вышли на шоссе, Гуласпир заявил, что знает кратчайший путь домой. Мы должны были по тропинке спуститься к Сатевеле, а оттуда уже до дома рукой подать, каких-нибудь полчаса ходьбы.

Тьма стояла непроглядная. Мы очень скоро потеряли тропинку и оказались в зарослях бурьяна.

Гуласпир шел впереди, я — за ним.

Я крикнул ему, что мы неправильно идем, и остановился.

Гуласпир, не оглядываясь, но, видно, почувствовав, что я отстал, позвал меня.

Я поспешил вперед.

Услышав мои шаги, он крикнул: «Стой!»

Я застыл на месте.

«Ну, что ты за человек! Чего боишься? Иди следом за мной!»

Идем мы, а куда идем, один бог знает.

Кругом бурьян, колючки, и темень такая, хоть глаз выколи.

Я стараюсь не отставать от Гуласпира и вдруг нечаянно наступил ему на пятку. Он взъярился:

«Что ты мне на пятки наступаешь, ненормальный? Ты что, моя тень, что ли?»

Я замедлил шаг, и он продолжал, сердито крича:

«Ты это нарочно делаешь, бессовестный! Хочешь, чтобы я в овраг свалился, а ты остался целым и невредимым. Этого ты не дождешься!»

Он повернул назад и, подойдя ко мне, вытолкнул меня вперед.

«А теперь ты иди вперед!», — закричал он на меня и подтолкнул локтем в спину.

Я обомлел, а уж когда Гуласпир велел мне бежать бегом, я решил, что он рехнулся. Но другого выхода у меня не было, и я побежал, побежал среди колючего кустарника и чертополоха. Гуласпир — следом за мной. Мне даже на какой-то момент показалось, что мы летим…

Вдруг меня так кольнуло в сердце, что я остановился как вкопанный.

«Осленок без пинка не может», — хихикнул Гуласпир и наподдал мне по одному месту ногой, а потом со словами: «Тьфу на тебя» — плюнул мне в шею…

Тучи, затянувшие все небо, закрывали от нас луну, но вот они разошлись, над нами образовался просвет, и стало светло. Я посмотрел на Гуласпира и испугался: лицо его было искажено злобной гримасой, и мне показалось, что он опять хочет плюнуть в меня. Не раздумывая, я размахнулся и двинул его прямо в челюсть, но было не похоже, чтобы он протрезвел. Он улыбнулся как ни в чем не бывало, потом истерически расхохотался и, подняв крепко сжатые в кулаки руки, замахнулся на меня. Вот-вот он ударит меня. Я пригнулся, он перелетел через меня и… поминай как звали — Гуласпир полетел в овраг. Я услышал глухой шум падающего тела и крики Гуласпира.

Потом все стихло.

Обалдевший и потрясенный, я ничего не соображал. Здорово испугался. Тучи снова закрыли луну, и опять стало темно.

Я сел прямо в кустах и громко заплакал. Потом, видно, вино на меня подействовало, и я уснул.

…Разбудило меня солнце. Я протер глаза: кругом травка, журчит ручеек. Рядом со мной лежит Гуласпир и храпит. Лицо у него какое-то веселое, даже улыбающееся. Я увидел, что на одной ноге у него нет ни сапога, ни носка и пальцы скрючены, видно от холода. Я решил немного согреть его и осторожно положил сверху свою ногу, но тут же получил такой удар в лицо, что в глазах у меня потемнело. Я попытался открыть их, но не смог, левый глаз был залеплен липкой грязью.

«Чего ты от меня хочешь?» — закричал я.

«Тебе больше полагалось, — замахнулся Гуласпир на меня кулаком. — Ты заслужил. Мать твою жалко, и потому только прощаю тебя».

— В чем было дело? — без особого интереса спросила я.

Пауза.

— Как будто вы не знаете, за что, — он в упор посмотрел на меня.

— Нет, не знаю, — пожала я плечами и улыбнулась.

— Вы не знаете, в чем обвинял меня Гуласпир Чапичадзе?

— Откуда я могу знать? — удивилась я. — Я же вам сказала, что он мне ничего не говорил!

— Значит, Гуласпир вам ничего не говорил? — с сомнением повторил он и, вскочив, стал быстро ходить взад и вперед. Потом он остановился и опять посмотрел на меня. — Так, значит, вы не знаете, в чем меня обвинял Гуласпир? Не знаете? Ну хорошо, пусть будет так. — И он насмешливо улыбнулся, мол, Евдокиме Табатадзе не такой уж наивный человек, чтобы поверить, что мне действительно ничего не известно.

Он сел на стул, разлил по стаканам водку и испытующе посмотрел на меня.

— Я не для того к вам пришел, чтобы рассказывать всю эту историю, калбатоно Эка, — чуть слышно произнес он.

— Знаю, — сказала я и пригубила стакан.

— Вы догадались? — улыбнулся он, и его и без того красное лицо стало еще краснее.

— Конечно! — улыбнулась я в ответ.

— Судьба моего сына в ваших руках, калбатоно Эка! — сказал он и опустил голову.

— Летом он кончит школу, а там вы устроите его в институт.

— Да, так это и будет! — убежденно сказал Евдокиме. — Это уже решено. — Потерев руки, он наклонился ко мне и громко добавил: — Но дело в том, что Калистратэ должен окончить школу на пятерки.

Только тут я догадалась, зачем ко мне пожаловал Евдокиме, и рассердилась.

— Это сказка! — холодно сказала я и встала.

Пауза.

— Учителя помогут ему, калбатоно Эка!

Я вспыхнула.

— Какие учителя? — почти срываясь на крик, спросила я.

Евдокиме опешил. Краска сбежала с его лица, мне даже показалось, что он испугался. Он отступил на несколько шагов.

— Значит, ничего не выйдет? — глухо спросил он.

— Ничего!

— Тогда я должен перевести мальчика в другую школу.

— Забирайте! Сейчас же заберите его! — опять громко сказала я, презрительно глядя на Евдокиме.

Пауза.

— Вам его не жалко? — Он насмешливо оглядел меня с головы до ног, кашлянул, потом с трудом раскурил папиросу и, холодно бросив «до свидания», ушел.

Он уже был у калитки, когда я крикнула, чтобы он подождал меня, и бросилась в комнату. Схватив сверток, я выбежала во двор.

— Вот, вы забыли. — Я протянула Евдокиме сверток и распахнула перед ним калитку.

Он ничего не ответил, взял сверток под мышку и быстро зашагал прочь.

На другой день Евдокиме забрал своего сына из Хемагали.

В том году у нас три человека окончили школу на золотую медаль, и из трех медалистов только один поступил в сельскохозяйственный институт. А Калистратэ оказался на историческом факультете Тбилисского университета. Получив диплом, он устроился инспектором в отдел просвещения.

…Когда Калистратэ сказал мне, что он не в силах сделать невозможное, потому что он человек маленький, я почему-то вспомнила то посещение его отца.

Калистратэ продолжал что-то говорить, но я его не слышала. Мне стало плохо, и, чтобы не упасть со стула, я стала смотреть в одну точку на стене.

— Перебирайтесь в Хергу, и я сегодня же назначу вас инспектором. Вот это я могу сделать, — донесся до меня громкий голос Калистратэ.

Я с трудом пришла в себя и, встав, внимательно посмотрела на своего бывшего ученика. Он мне показался каким-то беспомощным и жалким. Вышла я от него, не попрощавшись.

День был жаркий, и прохожие спешили укрыться от палящих лучей солнца на теневой стороне улицы. Я пошла по солнечной стороне.

От мощенной булыжником мостовой поднимался пар.

На солнечной стороне улицы было тихо и безлюдно, и в ушах у меня продолжал звучать резкий голос моего бывшего ученика: «Семнадцать учеников и два преподавателя… Есть из-за чего огород городить?»

…Гуласпир и Александре оставили своих лошадей в тени, а сами стояли у дверей книжного магазина и ждали меня.

Увидев меня, Гуласпир поспешил мне навстречу.

— Что с тобой, Эка? Идешь по самому солнцепеку, а зонтик не раскрыла.

Очнувшись, я открыла зонтик и взглянула на Гуласпира.

— Ты очень задержалась. Ночи теперь темные, и мы должны выехать отсюда пораньше.

— Что, кавалеры, испугались? — пошутила я.

В книжном магазине не было видно ни души. Единственная продавщица, спасаясь от жары, открыла заднюю дверь магазина и сидела на сквозняке, обмахиваясь веером. Она узнала меня и, поздоровавшись, показала рукой на кабинет заведующего. Я поняла, что он у себя.

Заведующий был явно не в духе. Стул-то он мне подал, но на меня не взглянул. Этот сладкоречивый человек, всегда подробно расспрашивавший меня о школьных делах, встретил меня ледяным молчанием.

— Рассиживаться мне у вас некогда, меня ждут соседи. Я хочу воспользоваться случаем и сегодня же заберу учебники и тетради.

Заведующий достал из ящика стола приходно-расходную книгу, перелистал ее и, взглянув на меня, надтреснутым голосом спросил:

— Вы были в отделе просвещения, калбатоно Эка?

— Была.

— И что, вам ничего там не сказали?

— Сказали.

— Можно узнать, что?

— Ничего хорошего. Отдел просвещения думает закрыть школу в Хемагали.

— Какое там думает! — воскликнул заведующий. — Отдел просвещения уже закрыл вашу школу. Вот, убедитесь сами! — И он показал мне в своем талмуде зачеркнутую страницу.

У меня оборвалось сердце. Я вдруг почувствовала себя такой беспомощной и бессильно опустилась на стул. Смотрю я и ничего не вижу, только искры перед глазами мелькают. Потом все погрузилось во мрак.

— Ну что вы так! — вернул меня к действительности громкий голос заведующего магазином. Потом, перегнувшись через стол, он прошептал: — Часть учебников я вам дам сейчас же, а завтра поеду в Тбилиси и постараюсь что-нибудь для вас сделать… Хотя вам учебники не будут нужны!

Мне наконец-то стало немного лучше, и, превозмогая себя, я поднялась со стула. Поблагодарив заведующего за любезность, я с улыбкой, как будто ничего не случилось, вышла из его кабинета.

— Учебники пока еще не получили, — продолжая улыбаться, сказала я Александре и Гуласпиру, а потом добавила: — Вы возвращайтесь в деревню, а я поеду в Тбилиси. У меня там срочное дело.

Попрощавшись с соседями, я заторопилась на вокзал.

С Хевисцкали подул ветерок, и стало немного прохладнее.

Я буквально не находила себе места на безлюдном перроне. В ушах настойчиво звучал холодный, неприятный голос моего бывшего ученика: «Вы требуете от меня невозможного. Я маленький человек, и сделать то, что вы просите, не в моих силах!»

Да, сколько иронии он вложил в это «я маленький человек», и мне вспомнился отец Калистратэ с его подарком, шутки Гуласпира и побитый Евдокиме, школа в Хемагали, старик на скамеечке около школьной калитки, маленькая Эка и замолкнувший школьный звонок.

Часть четвертая

Глава первая

Константинэ Какубери в десять часов пришел в райком и, увидев в приемной Реваза Чапичадзе, почему-то почувствовал в душе обиду, но с улыбкой поздоровался со старым другом и пригласил его к себе в кабинет.

— Почему вы не пришли прямо ко мне домой? — делая вид, что сердится, упрекнул Реваза Константинэ.

— Поезд пришел очень рано.

— Гостиница у нас еще не обставлена.

— Знаю, что здание новое.

— Не присылают и не присылают из Тбилиси мебель. Обещали к Новому году, вот уже лето кончается, а ее не видно. Я несколько раз командировал в Тбилиси ответственного сотрудника райкома, но безрезультатно.

— На мебель теперь большой спрос, — сказал Чапичадзе.

— Знаю, но ведь речь идет о гостинице, — категорично заявил Какубери. — В районном центре всегда очень много приезжих, поэтому мы должны прежде всего обращать внимание на вокзал, гостиницу, магазины, ресторан, рынок… Кстати, вы видели наш новый рынок?

— Видел.

— Наш рынок похож на кисловодский. Вы в Кисловодске бывали?

— Нет.

— Я был там как раз в позапрошлом году. Поехал отдыхать и, можете себе представить, вместо двадцати четырех дней пробыл только десять. Зашел я как-то на рынок, и так он мне понравился, что я не мог успокоиться, пока не повидался с архитектором. Он сначала упрямился, но потом за двойное вознаграждение согласился сделать для меня копию проекта, внеся в него некоторые изменения. Я поспешил вернуться в Хергу и на следующий же день созвал районный актив. Мы изыскали необходимые средства и приступили к строительству нового рынка. Как вы думаете, сколько времени длилось строительство? Всего три месяца! Да, за три месяца мы выстроили рынок лучше, чем в Кисловодске. Он известен и в соседних районах, и сюда приезжают торговать колхозники из многих близлежащих деревень… А вот гостиницу никак не можем сдать в эксплуатацию!

— Вернусь в Тбилиси и постараюсь что-нибудь сделать.

— Если вы в этом деле району поможете, я буду вам очень признателен.

Константинэ вызвал секретаршу и велел соединить его по телефону с председателем райсовета.

— Вы, наверное, с отцом хотите повидаться.

— Если время останется, — как-то неопределенно ответил Реваз и предложил Константинэ сигарету.

— Я был уверен, что Александре в Тбилиси, но недавно кто-то сказал мне, что зиму он провел здесь. А какая у нас была зима!

— Уже третий год пошел, как он перестал приезжать в Тбилиси.

— Это непростительно! Надо было увезти его к себе!

— Посмотрим, — неохотно отозвался Реваз и раздавил в пепельнице недокуренную сигарету.

Это «посмотрим» неприятно резануло слух Константинэ, в тоне Реваза ему послышался укор. Он только хотел было продолжить разговор, как в дверях показалась секретарша и сказала, что председатель райсовета у телефона.

— Харитон, здравствуй! Наш Резо приехал из Тбилиси… Какой? Чапичадзе! А какой у нас еще есть Резо? — укоризненно спросил Константинэ. — Нет, сюда не надо, приходи прямо в ресторан.

Константинэ предупредил секретаршу, чтобы, если ему будут звонить из Тбилиси, она сказала, что он уехал по деревням. Потом он открыл запасную дверь кабинета, заботливо взял Реваза под руку, и они стали медленно спускаться по лестнице. Пройдя через двор, они вышли на улицу Церетели. Встречные почтительно здоровались с Константинэ, с любопытством разглядывая Реваза и теряясь в догадках — кто же этот человек, с которым секретарь райкома пешком идет по улице.

Около рынка Константинэ замедлил шаг, и Реваз догадался, что он хочет, чтобы они зашли.

— Я с утра его уже осмотрел. Вы рынок отодвинули к реке. Это хорошо.

— Херга расположена между горами, — сказал Константинэ и, показав на запад, продолжал: — В том месте, где Сатевела делает поворот, обширное плоскогорье. Там могут поместиться пять таких городов, как Херга. Видно, наши предки ошиблись…

— Нет, территория-то большая, но там ветрено, жить нельзя, — убежденно сказал Реваз.

…Харитон ожидал их в ресторане. Они сели в «райкомовском кабинете» (так окрестил отведенный специально для ответственных сотрудников райкома кабинет директор ресторана Шадиман Шарангиа), и в дверях в струнку вытянулся здоровенный детина.

— Низкий поклон нашим дорогим гостям от обслуживающего персонала ресторана «Перевал»! — с эстрадной фальшивостью произнес он и, войдя в кабинет, улыбнулся Константинэ и Харитону, а Ревазу отдал честь и, глядя на него, пробасил: — Разрешите представиться. Вас будет обслуживать заведующий буфетом ресторана «Перевал», если необходимо, по совместительству старший официант. Имя — Абель. Фамилия — Кикнавелидзе. Отчество — Ростомович. Год рождения — тысяча девятьсот двадцать восьмой. Место рождения — село Хемагали Хергского района Грузинской ССР. Партийность — в прошлом комсомолец, в данный момент — беспартийный, но политически грамотный и надежный. Стаж работы в ресторане — четырнадцать лет. Под судом и следствием пока не находился. Имеет одну жену, троих детей и двух тещ… Просим гостей уважать нас и не побрезговать нашим угощением.

Абель Кикнавелидзе покорно склонил перед гостями голову и исчез.

— Чудак, — с оттенком досады сказал Константинэ. — Как-то я устроил ужин в честь своих тбилисских друзей, и тогда он впервые показал этот номер. Моим приятелям он страшно понравился, и они от души повеселились. С тех пор, как только я появляюсь в ресторане с кем-нибудь, Абель считает нужным представиться именно таким образом.

Абель внес большой поднос с закусками и стал расставлять их на столе. Поставив рядом со стопками высокие бокалы, он с громким хлопком откупорил бутылку шампанского и налил сначала Ревазу, потом Константинэ. «Приношу извинения правительству», — обратился он к Харитону и, наполнив его бокал, поспешно удалился.


…После завтрака Какубери повез Реваза осматривать Итхвисский виноградарский совхоз. От Херги до Итхвиси около двадцати километров. Машина стремительно мчалась по асфальтированной дороге вдоль левого берега Сатевелы.

Мысли Какубери: «Он еще утром сказал мне, что приехал не для того, чтобы повидаться с отцом, а потому, что у него ко мне неотложное дело. Уже полдень, а он и словом не намекнул, что ему надо. Если это секрет, то ведь у меня в кабинете мы одни были, и на улице нам никто не мешал. Мог бы и сейчас, в машине, сказать, так нет, молчит».

— Как идет ваша научная работа? — больше для того, чтобы нарушить затянувшееся молчание, спросил Константинэ.

Реваз понимал, что его не столько интересовала эта «научная работа», как он хотел перевести разговор в определенное русло.

— Решил бросить, — с неохотой сказал Реваз.

— Что бросить? — удивленно спросил Константинэ.

— Научную работу.

— Уходите из института?

— Да, — так же неохотно подтвердил Реваз и протянул Константинэ сигареты.

Мысли Какубери: «Странно. В позапрошлом году защитил докторскую, получил звание профессора. Из заведующего кафедрой стал директором Научно-исследовательского института шелководства и теперь все бросает? Что, не клеится работа, товарищ Реваз? Если можно, объясните своему старому другу, почему это Реваз Чапичадзе решил оставить научное поприще».

— Причина?

— Я соскучился по практической работе, — спокойно сказал Реваз и, чиркнув спичкой, дал закурить Константинэ, а потом затянулся сам.

А машина все мчалась по асфальтированному шоссе, и впереди оставалось еще километров десять пути. Константинэ и Реваз, удобно устроившись на подушках, молча курили, вот-вот готовые задремать, как вдруг машина выехала на ухабистую дорогу, которая начинается сразу за мостом через Сатевелу, и они очнулись.

Мысли Какубери: «Между нами никаких обид не было. Я всегда гордился Ревазом Чапичадзе и радовался, что мой земляк так смело прокладывает себе путь в науке. После защиты диссертации я хвастался — вот, мол, каких людей растит наш район».

Но Константинэ чувствует, что Реваз недоволен им и старается не показать этого. Да, Реваз Чапичадзе человек замкнутый… Раньше он всегда звонил из Тбилиси перед тем, как приехать, — будешь ли, мол, на месте. И Константинэ встречал его на вокзале и вел прямо к себе домой, где жена готовила им завтрак — за едой и дружескими разговорами быстро летело время.

Машина на подъеме сбавила скорость.

«К своему отцу везет», — подумал Чапичадзе.

Да, к себе домой едет Какубери, доставит удовольствие другу и родителей обрадует. Для сына и гостя Лонги Какубери откроет непочатый кувшин вина. Стол, конечно, накроют на веранде, потому, что это сейчас самое прохладное место в доме Лонги, да и вид оттуда открывается хороший — все Итхвиси как на ладони. Там, где кончаются деревни, видно, как местность постепенно переходит в равнину. Далеко на западе в солнечном свете плывет Колхида, а на севере встает громада Кавкасиони.

— Мы уже на территории совхоза, — чтобы разбудить снова задремавшего было Реваза, сказал Константинэ.

Мысли Чапичадзе: «Если бы совхоз организовали в Хемагали, дороги там были бы такие же крутые и извилистые, но земли под виноградники — куда больше. Здесь выращивают только цоликаури, потому что другие сорта винограда не приживаются. Наверху, где живут Какубери, проводят эксперименты с цицкой… А в Хемагали прекрасно растет и каберне, и черный мгалоблишвили, а о цоликаури и говорить нечего. Но совхоз все-таки основали в Итхвиси. Заключение специалистов из Тбилиси было иным, но оно как-то повисло в воздухе. Это не произошло само собой. Все решил райком, представив дело так, что инициатором являлся райсовет. Было сказано, что в Хемагали нет дороги и что там мало жителей. В Тбилиси отправился представитель райисполкома. Неделю он буквально разрывался между трестом совхозов и Министерством сельского хозяйства, но желаемого результата не добился. Тогда в Тбилиси поехал Константинэ Какубери, представил «дополнительные материалы», и дело выгорело — проект частично изменили и вместо Хемагали в нем стало фигурировать Итхвиси».

И вот с того дня между друзьями словно черная кошка пробежала.

Они не виделись четыре года. А сегодня при встрече Реваз даже не поинтересовался, как поживает его друг, как его домашние, и прямо, с места в карьер — у меня к «вам» дело. Сам же за столько времени и словом о нем не обмолвился, с безразличным видом сидит в машине и то ли просто прищурил глаза, то ли дремлет.

Мысли Какубери: «Замкнутый человек Реваз Чапичадзе. Он умеет затаить в сердце обиду, но уж если для дела потребуется, все припомнит, так разойдется, что… Но, дорогой Реваз, имейте в виду, что Константинэ Какубери — человек предусмотрительный: райисполком обосновал выгодность организации совхоза именно в Итхвиси…»

С тех пор много воды утекло. Константинэ как будто забыл об этом, и вот неожиданный приезд Реваза всколыхнул прошлые обиды. Константинэ чувствует, что у его старого друга душа по-прежнему болит за совхоз… Да, своими прищуренными глазами Реваз смотрит прямо в душу Константинэ, смотрит и вспоминает все до мельчайших подробностей, читает, как в книге. А как же ты думал, Константинэ Какубери? Видит, все хорошо видит Чапичадзе, и Константинэ весь напрягается, на сердце у него становится неспокойно, но он бодрится — все-таки история эта давняя; конечно, Реваз обо всем забыл.

Сначала Константинэ повезет старого друга к себе домой, а совхоз осмотреть он еще успеет.

— Рафиэл, — тихо говорит он шоферу, — к дому моего отца.

Подъем кончился, и машина мягко подкатила к воротам одного из Какубери. Здесь у всех во дворах густая трава, добротные дома крыты красной черепицей. Вокруг — первозданная тишина, даже ребятишек не слышно. Они попрятались в тени, но, услышав шум мотора, приникли своими бритыми головами к щелям в заборе. Местной детворе знакома эта райкомовская «Волга». Мальчишки знают, что в ней сидит дядя Константинэ, и не решаются свистеть ей вслед, только те из них, которые посмелее, помашут руками и тоже молча проводят машину глазами.


…На веранде дома Какубери за столом сидят старые друзья: Реваз Чапичадзе, Константинэ Какубери и директор Итхвисского совхоза Леван Какубери.

Леван учился в институте вместе с Ревазом и после окончания сразу оказался на практической работе. Некоторое время он был директором Хергского сельскохозяйственного техникума, потом вернулся в свою деревню и лет десять, не меньше, работал главным агрономом Итхвисского колхоза.

— Обедаем здесь, а ужинать — ко мне! — с улыбкой сказал Леван.

— Я попозже вечером хочу подняться к отцу! — сказал Реваз и взглянул на часы.

— А как ты сможешь добраться в Хемагали? — удивился Константинэ.

— Леван даст мне лошадь. У тебя есть лошадь, Леван?

— Конечно, есть. Только я тебя никуда не отпущу.

Реваз еще раз посмотрел на часы и решительно сказал:

— Я отправлюсь в четыре часа.

«Упрямец. Раз сказал, что поедет, значит, поедет», — подумал Константинэ и стал разливать вино.

— Вот там, видишь, новые дома? В них живут наши переселенцы, твои бывшие соседи по Хемагали — Джиноридзе, — с гордостью сказал Леван.

— Правда, хорошие дома построили? — заметил старший Какубери.

— Джиноридзе и в Хемагали неплохие дома имели, а дворы у них там были побольше.

— Трудолюбивый народ. На таких, как они, совхоз и держится, — простодушно сказал Лонги.

— А какие виноградники у них были в Хемагали! Разве итхвисская лоза сравнится с хемагальской! Да никогда!

— Возможно, — с какой-то покорностью отозвался Леван.

— Это на самом деле так, — повысил голос Реваз. — В Итхвиси, кроме цоликаури, не приживается никакая лоза, а в Хемагали — пожалуйста: и цоликаури, и алиготе, и мгалоблишвили, и цицка.

— Почему, и у нас цицка теперь растет! — убежденно сказал Константинэ.

— Об этом еще рановато говорить, — охладил его пыл Реваз. — Возможно, она и будет в этом году плодоносить, а что потом? Если действительно приживется на этом склоне, вы собираетесь пересадить ее в низину? Надо быть ох какими осторожными. Цоликаури вы тоже не сможете выращивать на равнине. Ты же знаешь, Леван, — перешел на дружеский тон Реваз, — на итхвисской равнине вода очень близко к поверхности, а корни цоликаури достигают шести метров.

Только теперь догадался Константинэ, почему так упорно всю дорогу молчал Реваз.

Мысли Какубери: «Да, это он только делал вид, что дремал в машине, а сам все замечал и мотал на ус. Вот когда он наконец-то высказал свою давнюю обиду, обвинив нас в том, что мы якобы совершили преступление. Да, вы сотворили зло и пытаетесь скрыть следы вашего злодейства. Разве Лонги Какубери не знал, что здесь, на равнине, вода близко? Или Леван Какубери не знал этого? И все-таки посоветовали Константинэ организовать совхоз именно в Итхвиси, а тот согласился. Он использовал влияние райисполкома и заставил всех усомниться в правильности решения комиссии. Подумать только, как он сегодня разошелся!»

Ослепительно блестит на солнце только что опрысканная виноградная лоза. Внизу, у самой дороги, виден новый корпус винного завода, который совхоз строит вот уже три года. Крыша еще не покрыта, и огромные чаны, виноградодавилки и перегонные аппараты сгрудились во дворе под навесом.

Реваз знает, что Итхвисскому совхозу ни к чему завод такой мощности, и он бесцеремонно обращается к Константинэ.

— Урожая Итхвисского совхоза этому заводу на один заход не хватит.

— Колхоз и колхозники будут сдавать совхозу свой урожай, — ответил тот, сердито глядя на Реваза.

— Так у них под виноградники занято двадцать пять гектаров земли, из которых пятнадцать — в частной собственности у крестьян. Хотя бы третью часть урожая каждый оставит себе? Не правда ли? А может быть, и половину? Даже вероятнее всего, половину. И что же останется для вашего завода?

…Но эти рассуждения и выкладки сейчас излишни, потому что все это — дело давно решенное. Никто уже не срежет лозу, посаженную совхозом, и винный завод не окажется по мановению волшебной палочки в Хемагали.

Блестит под солнцем склон, покрытый виноградниками, млеет под горячими солнечными лучами земля, и, словно кокетничая, показывают свои красные крыши дома Джиноридзе.

Константинэ взглянул на свои часы, налил всем вина и обратился к Ревазу:

— Раз ты едешь в Хемагали, исполни одну мою просьбу. Там осталось всего десять семей…

— Семнадцать, — поправил Реваз.

— Разве у одной фамилии только один дом? — злорадно сказал Константинэ. — Ты только своего отца уговори, а остальные упорствовать не станут. Захотят — здесь поселю, сразу за домами Джиноридзе земля плодородная, не понравится — их воля, пусть селятся в другой деревне, — каким-то неприятным голосом, в котором прозвучали металлические нотки, сказал Константинэ, и Реваз вздрогнул, как от удара. — Ты же знаешь, — продолжал Константинэ, — что твое хваленое Хемагали далеко от нас, и из-за бездорожья мы совсем оторваны друг от друга, так что и руку помощи не протянешь…

Реваз встал и, заложив руки в карманы брюк, прошелся туда и обратно по веранде. Вокруг простиралась обласканная солнцем земля, то тут, то там игриво выглядывали из зелени крытые красной черепицей дома Джиноридзе. От самых ворот до веранды все дворы у них были увиты виноградом, ворота выкрашены белой краской, и белые калитки словно приглашали зайти…

Да, эти белые калитки и дома в глубине увитых виноградом дворов радушно приглашают Реваза Чапичадзе: в каждом доме его с радостью встретят, откроют новый квеври, усадят за стол, дружески похлопают по плечу, обнимут, расцелуют и от чистого сердца скажут — дай бог тебе много радости за то, что ты так нас обрадовал.

Потом, конечно, вспомнят отца Реваза, спросят о Гуласпире Чапичадзе и Абесаломе Кикнавелидзе, не забудут и большую Екатерину с маленькой Экой, поинтересуются, есть ли еще у них в школе ученики и кто еще остался в Хемагали…

Реваза вернул к действительности голос Константинэ:

— Они желают, чтобы их похоронили в Хемагали, а есть там кому их хоронить? Твой отец, понятно, на тебя надеется, большая Екатерина — на маленькую Эку. А остальные? Остальные что думают? Покойники сами себя будут нести на кладбище?

И Константинэ Какубери улыбнулся. Холодно улыбнулся.

Реваз почти физически ощутил холод этой улыбки и вдруг почувствовал всю ненужность своего приезда сюда и бесполезность всех этих разговоров.

Лонги и Левану тоже стало не по себе.

— Неужели покойник сам отвезет себя на кладбище? — продолжая улыбаться и глядя в упор на Реваза, повторил Константинэ.

— Я в могильщики не гожусь! — сердито ответил Реваз.

— Каждый должен предать земле своего покойника! — все таким же холодным и неприятным голосом сказал Константинэ и, очень довольный собой, гордо откинул голову. Потом он встал с видом победителя и протянул руку в сторону, где жили Джиноридзе:

— Разве здесь не лучше, чем в Хемагали? А? Не лучше? Тут, по-моему, двух мнений быть не может!

— Всякий кулик свое болото хвалит, — опередил Реваза Леван.

Константинэ недовольно посмотрел на Левана, ему не понравилось, что тот включился в разговор.

— Я смотрю на вещи практически — в настоящий момент Итхвиси больше пригодно для жилья, чем Хемагали, поэтому я и предлагаю хемагальцам: перебирайтесь в Итхвиси, выбирайте себе участки, а мы вам поможем строиться и вообще будем во всем содействовать, по мере возможности, конечно. Дело только за вами! Хотите работать в совхозе? Воля ваша! Будете вступать в колхоз? Вступайте! При чем тут свое болото? Давайте подходить к решению вопроса практически… Реваз, я прямо заявляю, — оглянувшись вокруг и понизив голос, продолжал Константинэ, — твои хемагальцы устраивают мне обструкцию, Екатерина, например, заявляет, что она директор школы и не имеет права ее бросить… А что это за школа! Екатерина каждый день насильно приводит на занятия двенадцать своих учеников. В позапрошлом году, когда в школе обвалилась крыша, она примчалась к нам просить о помощи. Конечно, для района починить крышу и отремонтировать здание ничего не стоит, но имело ли смысл это делать? Екатерина бросилась в Тбилиси, и вскоре я получил недовольное письмо от министра просвещения. Пришлось доставлять в Хемагали черепицу на лошадях. Просто смех, да и только. Мы деревня, кричат, мы деревня, а какая же это деревня? Своей кукурузы и фасоли вдоволь не имеют. Да, да, кукурузы и фасоли! У нас, мол, прекрасный климат и вода. Ну и пусть на голодный желудок пьют эту воду и дышат чистым воздухом… Устраивают мне провокации! Провокации чистейшей воды! Видимо, они так упорствуют потому, что кто-то им помогает или они на кого-то надеются… Завтра, когда вернешься, сообщи мне ответ хемагальцев.

— Я останусь в Хемагали, — сказал Реваз.

— Конечно, останься на недельку, дней на десять.

— О сроках сейчас речи нет, — пробасил Реваз. — Я сказал, что останусь в Хемагали.

— И что вы собираетесь там делать?

— Организуем совхоз! — убежденно сказал Реваз и посмотрел Константинэ в глаза.

— Вот как, опять за старое? Снова о винограде вспомнили?

— Виноградные лозы пусть итхвисцы разводят, а мы займемся шелковицей.

Мысли Чапичадзе: «Он и сам все досконально знает, поэтому и не начал издалека, но, когда я сказал про совхоз, не выдержал: «Вот как, опять за старое? Снова о винограде вспомнили? Решились на такое большое дело, а меня ни о чем не спрашиваете? Да, он сердит».

— Шелковицей? — удивился Константинэ. — Ах, да, шелковичный червь… Хотите устроить в Хемагали лабораторию?

— Шелководческий совхоз.

— Такой совхоз где-нибудь существует?

— Нет, наш будет первым.

— Если не секрет, почему именно в Хемагали?

Реваз глотнул вина и, сев за стол, вынул из нагрудного кармана рубашки блокнот.

— Я хотел было написать вам письмо, но потом решил, что будет лучше, если я сам приеду… После всестороннего изучения вопроса преимущество было отдано Хемагали, товарищ Константинэ, потому что листья хемагальской шелковицы очень мясистые и нежные… Я вам оставлю свой блокнот, — заметно волнуясь, сказал Реваз, — да, блокнот, в котором все высчитано и уточнено… — Он повернулся к Левану. — Вы тоже посмотрите, я думаю, вам будет интересно. Почему мы отдали предпочтение Хемагали? Я вам отвечу: хемагальский климат и почва наиболее благоприятствуют разведению шелковичного дерева. Это подтверждается многолетними наблюдениями, проведенными нашим институтом. В наших лабораториях исследовались шелковичные коконы, полученные в разных районах Грузии (в Колхиде, горной Мегрелии, Имеретии), и изучались свойства коконных нитей. Вот после этого предпочтение и было отдано Хемагали… В этом блокноте все написано. Я вам его оставлю…

— Трудное задумали дело! На весь мир опозоримся! — словно ножом отрезал Константинэ.

— Я все тщательно обдумал и взвесил, товарищ Константинэ. Деревня, дорога, Сатевельское ущелье…

— Не могу с тобой согласиться, — перебил Реваза Константинэ. — Да, да, не могу! Ты говоришь, дорога, а где эта дорога, объясни.

— Когда деревня была деревней…

— Не будем сейчас заниматься экскурсами в историю! Говорят, что была дорога, по которой ездили на арбах, говорят, даже грузовики могли по ней ездить из Хемагали в Хергу. А что сейчас? Посмотри только. Опустевшая деревня, размытые склоны, безлюдное Сатевельское ущелье, двенадцать детей, двое учителей без зарплаты, человек пять стариков — это и есть сегодняшнее Хемагали. И вы хотите организовать там совхоз? Чьими руками? А, чьими? Твой отец и Гуласпир помогут? Большая Екатерина и маленькая Эка? Или Абесалом Кикнавелидзе и его грудной внук? А может быть, ты думаешь, что люди из других деревень будут переселяться в Хемагали? Но почему? Зачем? У всех у них есть работа по месту жительства. В совхозе должны работать люди, ведь на одной только технике не выедешь! Может быть, ты задумал согнать с насиженных мест всех Джиноридзе?

— Я совсем не собираюсь этого делать, — сказал Реваз. — Бывших хемагальцев достаточно и в других местах, в самой Херге, например. Ну, что они там делают? Прислуживают в закусочных, работают почтальонами, продавцами в магазинах, грузчиками на железнодорожном вокзале, сторожами и курьерами в разных учреждениях… Совхоз их снова поселит в Хемагали, и они вернутся на землю своих предков.

— Мечты, мечты… — сказал Константинэ, глядя в сторону, где жили Джиноридзе.

— Я дело говорю! Кое с кем из них я уже беседовал. У совхоза большие перспективы, товарищ Константинэ. Первым делом построим хорошую дорогу, а потом… потом насадим под тутовыми деревьями виноградную лозу и, чтобы не простаивал вон тот винный завод, будем поставлять ему виноград.

— Раз у вас все рассчитано и решено, для чего вам согласие районных властей?

— Дело в том, что у нас все пока только рассчитано, — с расстановкой произнес Реваз, — а решать будем, когда получим согласие местных властей и заручимся поддержкой министерства и треста совхозов.

— Вот, вот, именно это я и хотел услышать! — вспыхнул Константинэ. — Согласие? Я обеими руками — за! И желания — сколько хотите! Согласие мы и министерству, и тресту дадим, пожалуйста! Приветствуем это начинание и желаем ему успеха! Этого для них достаточно? Я ведь хорошо знаю их методы работы: выберут место, сделают проект, как будто все до мелочи рассчитают — и где пройдет дорога, и где построить жилые дома… Да, да, вот здесь будет Дом культуры, там школа, рядом спортивная площадка, пекарня, чтобы никого не беспокоить, подальше от жилья, а хлебный магазин — в центре совхоза. Улицы и дороги будут обсажены деревьями, вокруг домов — фруктовые сады, свой водопровод, в центре села — бассейн и фонтан, вокруг которого счастливые матери станут гулять со своими детьми… Этот проект воплотится в макетах, которые министр и управляющий трестом поставят в своих кабинетах как украшение, на том дело и кончится! Конечно, для них дело сделано. Главную тяжесть они взвалят на плечи района, тащи ее, как можешь: денег вовремя не дадут, машинами не обеспечат, вот и ломай себе голову! Я знаю, очень хорошо знаю стиль работы министерства и треста — наобещают с три короба и оставят ни с чем… За трудное дело ты взялся, Реваз.

— Руководить всем строительством буду я, — спокойно сказал Реваз, и Константинэ недоверчиво покосился на старого друга.


Уже стемнело, когда Реваз поднялся в Хемагали. От уставшей на подъеме лошади валил пар. Реваз спешился, ослабил подпругу и вытер мокрый лоб лошади носовым платком. Почувствовав облегчение, она фыркнула, помотав головой, ослабила узду и принялась щипать траву.

Тут только Реваз увидел, что он стоит около ворот Кондратэ Кикнавелидзе. Присмотревшись, он смог различить белую трубу, потом крытую дранкой крышу, балконные столбы, дверь и окна и лестницу из обтесанного белого камня.

У ворот растет раскидистая липа, под которой у Кондратэ стояла длинная скамья и каменный стол. Частенько в полуденный зной или в часы вечерней прохлады сиживал он на этой скамейке в окружении своих детей. А их у него было немало — десять, как по заказу: пять сыновей и пять дочерей. Имена он давал им в алфавитном порядке. Девочек звали Анна, Барбале, Гаянэ, Дареджан, Элисабед. Мальчиков — Абесалом, Баграт, Гиорги, Давид и Элизбар.

Сидел Кондратэ со своими детьми и о чем-то с ними тихо разговаривал, и, улыбаясь всеми окнами, любовался ими дом Кикнавелидзе, а со стороны двора до них доносились привычные звуки мирной сельской жизни.

Незаметно пролетело время, дочери стали взрослыми и повыходили замуж, но недалеко уехали от отцовского дома: Анна, Барбале и Гаянэ вошли в семью Джиноридзе, а Дареджан и Элисабед стали невестками итхвисцев. Прошло еще немного времени, и во дворе у Кикнавелидзе появились внуки. Теперь уже их собирал на своей любимой скамейке Кондратэ и, усевшись в середине, начинал рассказывать сказки. Затаив дыхание и раскрыв, как галчата, рты, слушали внуки дедушку.

Когда он заканчивал, все еще под впечатлением услышанного поднимались со скамейки дети, двор задорно шумел, и радостно смеялся дом Кондратэ Кикнавелидзе.

Потом выросли сыновья. Абесалом женился на дочери итхвисского Какубери. Свадьба была знатная, гуляли целую неделю.

В скором времени началась война, и все до одного сыновья Кондратэ ушли на фронт. Все произошло как во сне. Да, все пятеро ушли вместе и вместе воевали. После керченского ада в живых из братьев остался только Элизбар… Он вернулся домой без одной руки, и от него родители узнали все подробности гибели сыновей. Разбитая параличом жена Кондратэ скончалась в день приезда Элизбара. Покойницу не очень оплакивали, потому что что была ее смерть по сравнению с гибелью четырех таких удальцов, да и как могла мать жить после такого.

И рассыпалась прахом семья Кондратэ Кикнавелидзе. Однорукому Элизбару трудно было справляться с топором и лопатой, а без дела слоняться он не умел, и он уехал в Хергу. Военный комиссар помог ему устроиться продавцом в охотничьей лавке. Элизбар получил небольшую квартирку, женился и забрал к себе отца.

Родственники и соседи уговаривали Кондратэ продать дом, но он заупрямился. Не разрешил и Элизбару перевезти дом в Хергу. Пусть, мол, он будет памятью моим погибшим сыновьям. А вдруг случится чудо, и кто-нибудь из них вернется в деревню и обидится, не увидев родного дома!

И стоит дом Кондратэ Кикнавелидзе в Хемагали, стоит и ждет не вернувшихся с войны юношей, ждет не дождется Кондратэ с Элизбаром. Калитку он оставил открытой, но что-то не видно ни тех, ни других, и, грустя, он затворил дверь и прикрыл ставни.

В этой окутавшей деревню темноте тихо, едва слышно шепчет что-то дом Кондратэ Кикнавелидзе, и липа шелестит ему в ответ, словно стараясь приободрить его и утешить.

…Реваз Чапичадзе встал. Ему вдруг захотелось со скрипом отворить ворота, подняться в дом, распахнуть ставни, пройтись по веранде и, откашлявшись, тихо завести песню, чтобы заставить подать голос этот грустный и притихший дом Кондратэ.

Конь заржал и, сильно мотнув головой, вырвал из рук у Реваза уздечку.

Реваз вскочил в седло и пустил лошадь рысцой.

Поднявшись на плоскогорье, он оказался около участка Чапичадзе.

В доме Александре горел свет.

Глава вторая

Утром Реваза разбудил шум реки.

У Сатевелы странный нрав: горные реки больше шумят в ночной тиши, а она, наоборот, с наступлением сумерек утихает. Укроется покрывалом из легкого тумана и заснет, а на рассвете, когда над Хемагальским хребтом встанет утренняя заря, она начнет швыряться волнами и, разогнав туман, сломя голову помчится вперед, оставляя позади пороги и водовороты.

В предутреннем тумане он медленно, неуверенными шагами прошелся по холодной от росы траве, чувствуя, как во всем теле появляется удивительная легкость, а ноги наливаются силой. Потом он вдруг пробежал от веранды до калитки, как делал это лет двадцать назад, и, остановившись, огляделся вокруг — не смотрит ли на него кто-нибудь.

Нигде не было видно ни души.

Он легко перепрыгнул через забор, закурил и стал по тропинке спускаться к Сатевеле.

Реваз помнил, что во времена его детства эта тропинка была куда шире. Сейчас по ней, кроме Александре Чапичадзе, Абесалома Кикнавелидзе да Гуласпира Чапичадзе, никто и не ходит.

А раньше, когда он был еще босоногим мальчишкой, вся деревня делилась на семь больших участков, каждый из которых принадлежал одной фамилии, и от них к Сатевеле вели семь дорог, по которым хемагальцы на арбах возили на мельницу кукурузу. Потом деревня стала постепенно пустеть, но те дороги, превратившись в тропинки, еще жили. Они шумели, пели и сплетничали. А потом незаметно исчезли и тропинки, они словно взлетели и растаяли в воздухе. Осталась только та, по которой иногда медленно проходят Абесалом, Александре и Гуласпир, да и она так быстро зарастает травой, что вот-вот ее невозможно будет различить. Скроется из глаз и она.

Летом вода в Сатевеле холодна как лед, а на берегу прохладно. Реваз закатал штанины до колен и вошел в реку. Расстегнув рубашку, он наклонился и несколько раз плеснул себе в лицо водой. Так он в детстве умывался на Сатевеле. Двадцать лет тому назад, вот так же, задрав штанины, он рано утром поднимался по Сатевеле до мельницы Абесалома Кикнавелидзе, руками ловя прятавшуюся в камнях рыбу, и почти всегда возвращался домой с целой связкой в руках.

А тут он еле выдержал в воде две минуты. Не попадая зуб на зуб, он стремительно выскочил на берег и стал на большом камне, чтобы погреться на солнышке.

На другом берегу Сатевелы, на склоне, покрытом ореховыми деревьями, тропинок уже тоже не видно, так все густо заросло деревьями и переплелось лианами. На самом верху, где раньше Чапичадзе сеяли кукурузу, теперь растет трава по колено. Видно, не дошла еще до нее очередь у хемагальской скотины.

Так и не согревшись, Реваз снова вошел в воду и, перейдя реку вброд, стал подниматься по тропинке, ведущей к кладбищу.

…Могилу матери он с трудом нашел по маленькому деревянному кресту.

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ МЕЛИК

ШАРАНГИА-ЧАПИЧАДЗЕ.

Реваз очистил могилу от опавших листьев и травы, размял руками комья земли и обложил могилу камушками. Потом он притащил большой камень из разрушившейся церковной ограды и положил его в изголовье материнской могилы.

Кругом беспризорные, заросшие мхом могилы, и среди них, как попрошайка с протянутой рукой, стоит полуразрушенная церковь с проваленной крышей. Могилы всех Чапичадзе, Кикнавелидзе и Джиноридзе заброшены. От снега и дождя поржавели железные ограды, ветер повалил их, покорежил, разломал, а сами могилы покрылись толстым слоем прелых листьев, старой травы и мха.

Как это кладбище напоминает сегодняшнее Хемагали!

Наступил полдень. В это время дня даже около Сатевелы жарко, а на хемагальском кладбище прохладно. Тень от огромных лип закрывает все кладбище. Иногда, словно чтобы нарушить тишину, они качнут своими ветвями, и стая воробьев с криком и гомоном бросится в сторону разрушенной церкви.

Так и не узнав в жизни радости, сошла в могилу мать Реваза Мелик.

Хотя нет, однажды ее сын порадовал.

Как-то летом он пригласил в Хемагали своих друзей, среди которых оказались четыре девушки. Мелик очень понравилась одна из них — Русудан. Она была стройная, с очень белым лицом и угольно-черными глазами. Из всех четырех только она не была пострижена под мальчишку. Говорила Русудан мало и робко и все время смущенно улыбалась. Когда девушки стали крутить патефон и демонстрировать модные танцы, Русудан ушла в кухню помогать Мелик. Не пошла она с ними и в поле за цветами, когда ребята отправились на рыбалку. Она посвятила Мелик в городские новости и даже успела связать Александре небольшой кисет для табака.

— Мама, тебе очень нравится Русудан?

— Очень, очень нравится, сынок. Хорошая девушка.

— Ну, значит, решено. Она — моя невеста. Только отцу пока ничего не говори.

…Через год Русудан окончит Академию художеств, и они смогут пожениться.

Этот год Мелик проведет в заботах, готовясь к радостному событию в семье, а потом? Потом Реваз заберет родителей к себе в Тбилиси. Зимой они будут жить в Тбилиси, а летом — в Хемагали. Таков будет уговор. Но тот год оказался для них роковым. Назначенная на следующий год свадьба отложилась почти на шесть лет, а Реваз уехал на фронт, не успев повидать родителей и попрощаться с ними. Случилось так, что Мелик не только сына, но даже письмеца от него не дождалась.

Все ночи напролет в доме Александре горели свечи. Мелик мучилась бессонницей, а словно одеревеневший Александре часами лежал навзничь на тахте. «Как далеко ты от нас уехал, мальчик мой. Под гору покатился камень нашей судьбы, в обратную сторону завертелись колеса нашей мельницы…»

Длинными зимними ночами Мелик пряла и вязала носки, а днем ходила по соседям, надеясь случайно узнать что-нибудь о сыне, но ее горю никто не мог помочь.

Узнав, что солдатам приходится спать в мороз прямо под открытым небом, на снегу, Мелик стала ложиться ночью на балконе.

Александре сердился:

«Что это на тебя нашло, мать? Наши мужчины всегда были воинами! В какие только переделки они не попадали, а возвращались домой победителями. Ну, возьми себя в руки и не делай так, чтобы у твоего сына появились новые заботы. Куда это годится? Не гневи бога, подумай о нашем мальчике…»

И он силой заводил окоченевшую Мелик в дом.

Но никакие уговоры не действовали, и Мелик снова и снова проводила ночи напролет в молитвах о сыне, соблюдала все посты, да и вообще почти ничего не ела, и вконец истаяла женщина.

Умерла она странной смертью.

На дворе был май, а двадцатого мая Ревазу исполнялось двадцать пять лет. Александре не вспомнил о дне рождения сына, и Мелик была за это на него очень сердита.

Она испекла хачапури, зарезала петуха поупитанней и открыла специально для этого дня предназначенный квеври. На обед Мелик пригласила Гуласпира Чапичадзе и Абесалома Кикнавелидзе.

— Ну, что вы, мужики, притихли? — накинулась она на мужа и гостей. — Выпейте за здоровье моего парня, ведь сегодня его день рождения. Моему Резо сегодня двадцать пять исполнилось.

В ту ночь Мелик легла рано и предалась нахлынувшим на нее воспоминаниям. Она то истово молилась, наделяя своего сына самыми ласковыми именами, то начинала ругать его: «Что с тобой случилось, неужели ты не можешь выбрать минутку, чтобы написать матери хоть два слова? Твои товарищи шлют чуть ли не каждый день домой письма, а от тебя и одного не могу дождаться… На войну ты ушел, не попрощавшись со мной, а теперь ничего не пишешь. Неужели тебе так некогда, сынок?»

Заснула она поздно, а заснув, услышала голос сына. Да, в свой день рождения Реваз звал мать… Он вроде бы зовет издалека, а голос слышится совсем близко; это, услышав упреки матери, он поспешил к ней и уже дошел почти до самого Хемагали. Возвратившийся с войны смертельно уставший Реваз медленно, с трудом передвигая ноги, шел по склону. Дойдя до Сатевелы, он остановился и, глядя в сторону своего дома, стал звать мать.

И мать вскочила с постели и, как безумная, выбежала во двор.

Стояла тихая майская ночь, слышался только отдаленный шум реки. Долго стояла Мелик, всматриваясь в темноту, в тщетной надежде еще раз услышать голос сына.

Осторожно, боясь, как бы не разбудить Александре, Мелик вошла в дом, оделась и через заднюю дверь снова вышла во двор. Оглядевшись по сторонам, она заспешила к реке.

Спокойно несла свои воды Сатевела, ни на том, ни на другом берегу никого не было видно.

Еле волоча ноги и не переставая шептать молитвы, вернулась Мелик домой.

И после того каждую ночь, как только она засыпала, она видела один и тот же сон.

По крутизне к Сатевеле спускается Резо, уставший и изможденный. Подойдя к самой воде, он в нерешительности останавливается и кричит:

«Я не могу перейти реку, мама, помоги!»

…В ту памятную июньскую ночь шел дождь.

До полуночи Мелик молчаливо сидела на веранде, глядя в темноте на Хемагальские горы. И только она на минуту прикрыла глаза, как увидела сына. Он показался ей еще более уставшим, чем всегда, за спиной у него была тяжелая котомка. Вот он спустился к реке и остановился. Нет, не остановился, а упал как подкошенный и слабым, едва слышным голосом позвал:

«Помоги мне, мама!»

И Мелик вскочила, сбежала по лестнице и, несмотря на дождь, заторопилась к реке, ведь у Сатевелы ее ждал сын. Да, измученный Реваз был не в силах перейти даже небольшую речку и звал на помощь мать. И на зов сына как на крыльях летела Мелик.

Она бегом спустилась по склону, услышала шум Сатевелы и увидела сына. Он лежал по ту сторону реки на большом камне и ждал ее. И вот она пришла.

Вдруг Мелик поскользнулась и упала, ударившись затылком о камень…

Утром ее нашел шедший на мельницу Абесалом Кикнавелидзе. Мокрый камень, как подушка, лежал у Мелик под головой, она улыбалась и широко открытыми глазами смотрела куда-то на другой берег реки.

…Реваз сидит у могилы матери и смотрит вниз на Хемагали.

Да, было когда-то протоптано от деревни до реки семь тропинок, а осталась одна, тропинка Александре, Гуласпира и Абесалома, да и та так быстро зарастает травой, что скоро совсем исчезнет…


В полдень наступила жара. Ветерок затих, и не слышно стало чириканья воробьев. Мертвая тишина овладела хемагальским кладбищем, и в этой тишине время тоже остановилось. Все бездыханно и недвижно. В этой неподвижности окаменело на одном месте солнце, а кладбищенское безмолвие и печаль далеко, очень далеко изгнали отсюда жизнь.

Реваз лег навзничь в тени на ярко-зеленой траве около могилы матери.

Он прикрыл глаза, и ему показалось, что и сам он обратился в ничто. Над головой у него зеркально чистое небо, но вместо бирюзового оно ему кажется черным. Сияет солнце, вся земля купается в его лучах, и видно, как от разморенной земли поднимается пар. Но весь этот солнечный мир для Реваза не существует, для него все кругом — мрак. В этой жаре ему холодно, но и холода он не ощущает. Он закрыл глаза, и к огромному кладбищенскому ничто прибавилось еще одно маленькое ничто. Где-то поблизости свистят дрозды, высоко в небе, крича, кружит орел, но ничего этого не слышит Реваз. Ни единый звук не нарушает кладбищенской тишины… Это солнце, этот орел и эти дрозды страшатся кладбищенского безмолвия и избегают этого места. Кладбищенская тишина заставила окаменеть и время. Ведь те, кто лежит в этих заброшенных могилах, времени не считают, они просто ни во что его не ставят, и это подслушивающее и безотчетное время окаменело и не может сделать ни шагу вперед: эти липы были такими же старыми и тогда, когда хемагальцы выбрали это место для кладбища и хоронили на нем первых Чапичадзе, Джиноридзе, Шарангиа и Кикнавелидзе. Для них-то время окаменело еще тогда, и с тех пор к нему ни дня не прибавилось, и оно кануло в Лету. Потом? Потом постепенно пришли в негодность и заросли травой сельские дороги, не стало слышно в деревне песен, не стало видно скачущих лошадей, никто уже больше не подрезал виноградную лозу, пришли в негодность виноградодавильни, заплесневели зарытые в землю большие глиняные кувшины для вина, словно вся деревня поднялась на это нагорье и похоронила себя здесь. Большая деревня уместилась на маленьком клочке земли, и еще осталось место и для других могил.

Да, люди при жизни большие, когда они в движении, и огромные поля кажутся для них крохотными, но после смерти они сами так уменьшаются, становятся такими ничтожно маленькими, что много их умещается на одном кладбище, и остается место для тех, кто последует за ними.

…Вдруг сильно забившееся сердце заставило Реваза вздрогнуть. Очнувшись от забытья, он открыл глаза и встал.

Кругом ярко зеленеет трава, шелестят старые липы, чирикают воробьи, высоко в небе кружится орел, невидимые в плюще свистят дрозды, и Реваз вдруг услышал и крик орла и пение дроздов. Его слуха коснулся и шепот замшелых камней, и ему почудилось, что это была обращенная к небу молитва душ умерших…

Рой пчел окружил старую липу, и вот уже не пчелы, а сама липа гудит.

На этой липе, высоко наверху, где от ствола отходят две большие ветки, есть дупло.

Обычно в конце осени сюда, на кладбище, приходил Гуласпир Чапичадзе с глиняным кувшином. Он с трудом взбирался на дерево и доставал из дупла мед.

— Раз я первый обнаружил здесь соты, значит, и мед тоже мой, — убеждал Гуласпир односельчан.

Бывало, мальчишки прокрадывались вслед за Гуласпиром на кладбище и, спрятавшись в зарослях колючего кустарника около ограды, ждали, когда Гуласпир слезет с дерева. Как только он оказывался на земле, они шумной толпой окружали его и, отняв кувшин с медом, начисто съедали весь мед.

Гуласпир проклинал их и грозился:

— Ах вы негодяи, бездельники! Да я вас упеку за решетку, засажу поодиночке! Вы узнаете у меня, как безобразничать! — Но угроза Гуласпира так и оставалась угрозой, а бесенята только улюлюкали и хохотали над стариком.

И вот однажды Гуласпир прибегнул к «большой хитрости». Сыграю, мол, с этими непутевыми шутку, решил он, и достану мед ночью.

Стояла ясная, безлунная ночь, но звезд на небе было столько, что все было прекрасно видно. В тот вечер Гуласпир допоздна остался на посиделках, но и деревенские мальчишки не расходились. Они без устали гоняли мяч, до самого захода солнца, пока не начало темнеть. Одна команда была из верхней части деревни, другая — из нижней. Уже и набитого мхом матерчатого мяча не стало видно, и только слышались глухие удары босых ног по нему. Обессилев, игроки повалились на траву, а отдышавшись, начали петь песни. Стало совсем темно. На краю поляны, не привлекая ничьего внимания, тихо сидел Гуласпир Чапичадзе и улыбался в бороду. Однако эти сукины дети и не собираются идти домой. Валяются себе на траве и поют песню за песней! Неужели им это никогда не надоест и они не уберутся восвояси? Не будут же они здесь ночевать! Интересно, откуда эти вертопрахи знают такие старинные песни? Наверное, в детстве слышали от дедушек и бабушек.

Только много времени спустя Абесалом Кикнавелидзе позвал домой своих ребят. Вскоре разошлись и остальные, и поляна опустела.

Долго, еще очень долго сидел в темноте Гуласпир, и, лишь когда погасли последние огни в домах Чапичадзе и Кикнавелидзе, он обошел поляну и крадучись направился к своему дому.

Неслышными шагами поднялся он по лестнице. Над камином тускло светила прикрученная лампа.

Жена Гуласпира Кесария лежала в постели, но не спала.

Гуласпир осторожно открыл дверцу стенного шкафа и ощупью нашел глиняный кувшин. Когда он закрывал шкаф, дверца неожиданно заскрипела, и Гуласпир вздрогнул, подумав, что в собственном доме он ведет себя как вор. Ему стало стыдно.

— Ты пришел? — зевая, спросила Кесария.

— А что я должен был сделать! — шепотом сказал Гуласпир и замер.

— Ужин на столе, — опять зевая, сказала Кесария и повернулась лицом к стене.

— Да я уже ужинал.

— У кого?

— Абесалом так пристал ко мне и…

— Не забудь лампу потушить.

Гуласпир задул лампу и, взяв под мышку глиняный кувшин, на цыпочках вышел из комнаты и спустился во двор. Осторожно, крадущимися шагами прошел он поляну для посиделок и направился к кладбищу.

Дойдя до реки, он остановился. Любил он послушать голос реки. Ведь она как человек, играет волнами и словно бормочет что-то тебе. Но нет, Гуласпир не выдаст свой секрет даже Сатевеле! Ведь он и Кесарию не посвятил в свою тайну! Вот когда он принесет полный кувшин меда, тогда ей все и расскажет, хотя зачем говорить, он просто поставит кувшин с медом перед Кесарией, и она обрадуется, похвалит Гуласпира и, конечно, одобрит его затею.

Гуласпир пошел вдоль берега реки и, не останавливаясь, поднялся в гору. Мельница Абесалома Кикнавелидзе спала. И не только мельница, спало все Хемагали. Двери во всех домах были закрыты, нигде ни огонька, спали и деревенские сорвиголовы, а до мельницы Абесалома Кикнавелидзе никому не было дела! Да, Хемагали спало, а Гуласпир Чапичадзе среди ночи шел на кладбище.

Около кладбищенских ворот он замедлил шаг. В молодости он даже проходить мимо кладбища боялся, но вместе с молодостью ушел и страх. Смотрите сами: в полночь, когда вся деревня спит, Гуласпир пришел на кладбище… Держа в руке свой кувшин, он заберется на липу… Будьте спокойны, Гуласпир знает язык пчел и не боится их. Он сможет до отказа наполнить кувшин медом для Кесарии.

Не боится Гуласпир и этих молчаливых могил, ведь на мертвецах лежит слой земли толщиной в два аршина, а над некоторыми еще и огромные могильные плиты.

И все-таки не без страха открыл Гуласпир кладбищенскую калитку, перекрестился и, поднявшись на цыпочки, прислушался. Хемагальское кладбище спало.

Сделав глубокий вздох, Гуласпир осторожно, но довольно решительно двинулся вперед. Подойдя к липе, он сел на торчавший из земли корень. Шутка ли? Проделать такой путь в гору без передышки! Он посидел всего несколько минут, но они показались ему вечностью. Да, вот он и отдохнул. Гуласпир начал подниматься на дерево, медленно, осторожно, все выше и выше. Вот и дупло! Он сел на толстую ветку и посмотрел на кладбище — мертвецы и воробьи спят, к улью тоже подкрался сон. На кладбище навалилась гнетущая тишина.

Не спеша достал он из дупла соты и, наполнив медом свой глиняный кувшин, облегченно вздохнул: «Слава богу, все кончилось благополучно. Ни живые, ни мертвые ничего не узнали…»

Гуласпир привычно взвалил кувшин на спину, и он показался ему что-то слишком тяжелым. Но не отливать же теперь? «Нет, Гуласпир еще не так постарел, чтобы он не смог донести до дому полный кувшин меда. Просто нужно не спешить и почаще останавливаться, чтобы передохнуть, ведь за мной никто не гонится. Отойду немного от кладбища и начну петь».

Спустившись с дерева, он облегченно вздохнул и вдруг так и обмер.

Словно вынырнув из-под земли, перед ним появились две фигуры с закутанными в белое головами. Из прорезей, как из глазниц, с дьявольской усмешкой на него смотрели глаза.

Эти колючие, гипнотизирующие глаза приведений душераздирающе пристально смотрели на Гуласпира. И вдруг привидения воскликнули:

— Безбожник, куда ты уносишь мед, принадлежащий мертвым?

Кувшин сам собой сполз со спины Гуласпира и оказался на земле. Гуласпир хотел закричать, но только беззвучно зашевелил губами! Вдруг он подпрыгнул, чертом проскочил калитку и в ужасе помчался вниз по тропинке.

«Прости меня, господи! Прости! Боже милостивый, в жизни больше никогда не согрешит Гуласпир!»

Реваз сам был в ту ночь вместе с деревенскими мальчишками, и поэтому ему в таких подробностях вспомнилось то злополучное приключение Гуласпира…

Было уже за полдень, тень от лип переместилась, и в разрушенную церковь заглянуло солнце, высветив ее уцелевшие стены, покрытые плющом и мхом, и кучки птичьего помета и сухих веток кругом.

Тяжело стало на сердце у Реваза. Он окинул прощальным взглядом кладбище, поправил камушки на могиле матери, шепча при этом слова прощания, и тяжелым шагом пошел прочь, словно не двадцать лет назад, а сегодня, только сейчас, похоронил здесь свою мать.

«Отец уже должен вернуться из города».

Он прибавил шагу.

«Все-таки я не должен был отпускать его одного».

Но Александре Чапичадзе — человек слова. Кому-то в городе он обещал принести деревянные блюда. И вот вчера рано утром, взвалив на спину три липовых блюда, он пустился в путь…


На мельнице Абесалома Кикнавелидзе Реваз решил передохнуть. Ее распахнутая настежь дверь скрипела при малейшем дуновении ветерка. Реваз вошел внутрь. Почему-то эта мельница напоминала ему разрушенную хемагальскую церковь: почти всю осоку, которой была крыта крыша, унес ветер, с северной стороны из стены повываливались доски, пол и все вокруг было усыпано опавшими листьями, тут и там виднелись кучи золы и птичий помет…

Услышав чье-то пение, Реваз вышел из мельницы и еще издали узнал Гуласпира, который с большой корзиной за плечами, тихо напевая, спускался по склону. Он возвращался из города и, видимо, был слегка под хмельком.

…И двадцать лет назад Гуласпир с такой же корзиной ходил в Хергу. Ему была известна одна, скрытая от постороннего глаза, тропинка, по которой он с полной корзиной за спиной рано утром незаметно выбирался из деревни, а возвращался домой уже главной дорогой, всегда с покупками и навеселе.

Гуласпир вечно жаловался на боли то в ноге, то в сердце, то у него ломило суставы, но каждую пятницу и воскресенье он нагружал доверху корзину и направлялся в город на базар. Ранней весной он торговал ореховыми, яблоневыми и грушевыми саженцами, летом — яблоками и грушами, осенью — инжиром и орехами, иногда ему удавалось выпросить у Кесарии несколько кругов домашнего сыра. Гуласпир уверял всех, что это отец с детских лет приучал его торговать, а потом он уже не смог отвыкнуть.

Гуласпир тоже издалека узнал Реваза. Приблизившись, он сбросил на землю пустую корзину, тыльной стороной ладони вытер губы и расцеловался с соседом, которого очень давно не видел. Потом похлопал его по спине, тряхнул за плечи и внимательно оглядел с головы до ног.

— Ты немного изменился, Александрович!

Это «Александрович» неприятно резануло слух Реваза, и он сухо сказал:

— Постарел я, дядя Гуласпир!

— Нет, этого я не говорил! Тебе до старости еще далеко. Не то что ты, я еще не постарел… Ты мне лучше скажи, ты надолго приехал?

— На недельку-то останусь.

— Как это ты решился, ведь для такого человека, как ты, провести неделю в деревне — настоящий подвиг, Александрович!

На этот раз Реваза не на шутку рассердило это «Александрович», и он недовольно посмотрел на Гуласпира.

Тот отодвинул в сторону свою корзину и, сняв архалук, расстелил его на траве.

— Отдохни, дорогой, только садись на архалук, а то, Александрович, ты же знаешь хемагальскую траву!

Реваз поднял архалук и положил его на корзину, а сам сел прямо на траву, поджав ноги по-турецки.

— Ты что, не боишься, Александрович?

— Меня зовут Резо. Вы что, мое имя забыли, дядя Гуласпир?

Гуласпир сел рядом с Ревазом и достал из кармана брюк кисет.

— Да, тебя зовут Резо, а я называл тебя Резико. С тех пор, ого, сколько воды утекло! Сейчас другие времена! Много чего изменилось, да и ты тоже, я-то ведь вижу.

Реваз протянул Гуласпиру сигареты.

— Да, тебя зовут Резо. — Гуласпир закурил и пододвинулся к Ревазу. — Когда ты еще за подол матери держался, я тебя, как и отец, называл Резико. Потом ты шагнул за ворота своего дома и начал ходить в школу Екатерины. Тогда я подумал, что ты уже вырос и можешь обидеться, если тебя звать по-старому, и ты для меня стал Резо. После окончания школы ты поступил в Тбилиси в институт, и, когда летом приезжал в деревню, для меня ты уже был Ревазом. Потом ты окончил институт, стал работать, как говорила Екатерина, в хорошем месте и превратился в Реваза Александровича. Да, Реваза Александровича Чапичадзе… Так что не обижайся! Я сказал, как было на самом деле. Тебе приятно будет, если деревенский мальчишка станет называть профессора Резико? Конечно, нет!.. Оказывается, этот тбилисский табак и вправду хорош. Ты все-таки хочешь, чтобы я звал тебя Резо, да? Ну, пусть будет по-твоему! И вот еще что, берегись этой травы, Резо, я вижу, ты забыл, какая она опасная.

Реваз вытянул ноги и уселся поудобнее.

— Моего отца в городе не видели?

— А как же, конечно, видел. У него там кое-какие дела, и он немного задержался, вернется попозже. Я собирался к тебе зайти, но мы вот встретились… Тбилисский табак что-то чересчур крепкий, — закашлявшись, сказал Гуласпир и далеко отбросил наполовину недокуренную сигарету.

— Это болгарский.

— Видно, болгары народ крепкий. Их табак как наша махорка.

Гуласпир откашлялся, достал свой кисет, набил трубку и протянул кисет Ревазу:

— Ну-ка, теперь попробуй наш деревенский табак. Бумага внутри. Твой отец так радуется, словно его сын воскрес из мертвых, и блюда-то продал за бесценок.

— Продал блюда? — удивленно спросил Реваз.

— А что, он должен был их подарить? Да чтобы выточить одно такое блюдо, нужно не меньше десяти дней. А ты ведь знаешь, что блюда твоего отца блестят, как зеркало. Те три он делал целый месяц, а продал за гроши.

Реваз нахмурился, несколько раз подряд жадно затянулся и раздавил окурок ногой. Гуласпир понял, что Александре втайне от сына пошел на рынок торговать, и прикусил язык.

— Тетя Екатерина в деревне?

Было ясно, что Реваз специально перевел разговор на другое, но Гуласпир, вместо того чтобы обидеться, обрадовался и с готовностью переспросил:

— Большая Екатерина? Твоя учительница?

— Да. А какая еще Екатерина может быть?

Гуласпир своими серыми глазами хитро посмотрел на Реваза и ухмыльнулся.

— У самой большой Екатерины есть еще Екатерина. Ты ее не видел, Эку?

— Нет.

— И не слышал, что у тети Екатерины такая большая дочь?

— Нет, не слышал.

— Ничего себе, хорошенькое дело! Твоя дочка в седьмом классе, да?

— Да, она уже семиклассница.

— А Сандро в пятом, верно?

— Сандро в шестой перешел.

— Так вот, все это я знаю от Екатерины, — грустно, с обидой в голосе сказал Гуласпир. — Я твоих детей всего раз в жизни-то и видел. Тогда твоему сыну было два годика. А теперь он уже в шестом классе? Татия, оказывается, в седьмом… Кажется, Екатерина была у вас в прошлом году?

— Да, летом. Она приехала к нам прямо с вокзала и сказала, что в тот же вечер должна возвращаться домой. Она приезжала всего на один день.

— На один день? Она так сказала? — удивился Гуласпир. — Да Екатерина пробыла в Тбилиси месяц. Ровно месяц. В прошлом году весной вдруг откуда ни возьмись налетел сильный ветер и сорвал со школы крышу, разнес дранку по штучке, а потом пошли дожди, и школу стало заливать. Екатерине пришлось распустить ребят на месяц раньше положенного срока. В районе она не смогла добиться помощи. Ей сказали, что ремонт школы на тот год не был запланирован. Что Екатерине оставалось делать? Она собралась и поехала в Тбилиси. Там ее тоже достаточно помучили, но она своего добилась. Вон, видишь, это новая крыша нашей школы. Видишь, да?

В лучах заходящего солнца ярким пятном выделялась крытая черепицей крыша хемагальской школы…

Екатерина провела в Тбилиси целый месяц и даже на одну ночь не осталась в доме Реваза? У него словно что-то оборвалось в душе, и краска бросилась ему в лицо.

— А она твоему отцу сказала, что, мол, Александрович ей очень помог, — подливал масла в огонь Гуласпир.

«А разве я не помог бы? Но Екатерина ни словом не обмолвилась о школе. Она была очень внимательна к детям, сказала, что ей понравился наш дом. Вместе с Русудан она обошла огород и сад и даже пообещала прислать саженцы и семена. А после обеда ушла, сказав, что приехала в город только на один день. И пробыла месяц? Екатерина обманула меня?»

«Нет, не тот разговор я завел с Ревазом. А мы ведь давно не виделись», — подумал Гуласпир и вроде бы нашел выход из положения.

— В этом году очень уж жарко. Твоя семья в Тбилиси?

Реваз ответил нехотя и таким тихим голосом, что Гуласпир ничего не понял.

— Да, нынче лето чересчур жаркое, проклятие какое-то! Если здесь все так выжгло, представляю, что творится в Тбилиси! — грустно сказал Гуласпир и, словно еще сильнее почувствовав, что очень жарко, расстегнул рубашку.

Реваз промолчал.

— Да, в Тбилиси летом очень душно! — как бы в подтверждение собственных слов сказал Гуласпир. — Будет душно, конечно, ведь земля совсем не дышит! Слыханное ли дело, чтобы кругом был один асфальт. Во дворах — асфальт, на площадях — асфальт, на крышах домов — тоже асфальт!

Гуласпир сделал движение ногой по траве:

— Если вот это не придет на помощь, одни деревья ничего не смогут сделать… Ты свою семью не вывез на море?

— Они в Цихиджвари, — проговорил Реваз, и у Гуласпира отлегло от сердца: наконец-то заговорил!

— В Цихиджвари? Это далеко отсюда?

— За Бакуриани. Километров в десяти.

— Что-то не слышал. Это что, новое дачное место?

— Деревня. Там летом очень прохладно. Мы туда ездим уже пять лет подряд.

— Ну что ж, это вы хорошо придумали. — На губах Гуласпира появилась язвительная улыбка. Он выбил о колено потухшую трубку и набил ее снова.

Реваз почувствовал насмешку соседа и обиделся: ни к чему Гуласпиру лезть не в свое дело. Он хотел было ответить ему соответствующим образом, но, увидев ухмыляющееся лицо Гуласпира, не произнес ни слова.

— Лес наверняка будет в Цихиджвари, — с наивным видом сказал Гуласпир.

— Да, там густой лес.

— Хорошее, видно, место! Если около деревни есть лес, значит, деревня что надо! И поля тоже есть?

Это было уже слишком, и Реваз ничего не ответил, а Гуласпир поддакнул самому себе:

— Да, конечно, будут поля в Цихиджвари. Ну какая же это деревня без полей!


…В Цихиджвари кругом зеленеет трава, есть и поле, и густой лес, и холодная вода в родниках, поэтому семья Чапичадзе последние годы каждое лето проводит там. А Гуласпиру бы только позубоскалить! Цихиджвари действительно хорошая деревня, и от Тбилиси недалеко. Выехав из города утром, Чапичадзе к обеду уже бывают на месте. Они снимают квартиру у одной крестьянской семьи, в добротном двухэтажном доме. Хозяева живут на первом этаже, а семья Реваза — на втором. У хозяйки две дойные коровы, так что Татия и Сандро все лето пьют парное молоко, которое не сравнить с тем, что продается на тбилисском рынке. Через неделю детей уже не узнать, так они поправляются, да и Русудан тоже. Сандро с Татией бегают по высокой, до колен, траве, и скоро их тела и лица покрываются золотистым загаром. Русудан, прячась от солнца, прикрывается зонтиком, но это не помогает, и она тоже загорает. В Цихиджвари сам воздух пропитан солнцем, и тот, кто приезжает туда отдыхать, свежеет и здоровеет прямо на глазах… За домом — плоскогорье, дальше… хребет, над которым возвышается Кодянская гора. Реваз иногда любит, гуляя, подняться на гору, откуда открывается великолепный вид на месхетские деревни и Боржомское ущелье с его непроходимыми сосновыми и еловыми лесами. На востоке высятся громады гор Санисле и Цхрацкаро. И на них поднимался Реваз, а с вершины Цхрацкаро он не раз наблюдал восход солнца. Это — настоящее чудо: солнце встает с шипением и шумом и сыплет свои первые лучи на горы Цхрацкаро. Цхрацкаро близко к солнцу, настолько близко, что слышен его шум и видно, как постепенно оно поднимается, медленно ползет все выше и выше, как равномерно начинает заливать своим светом землю. Сказка, настоящая сказка, и Реваз любит подниматься на Цхрацкаро. Скоро он и Сандро начнет брать с собой. Пусть мальчик увидит эту красоту, пусть почувствует очарование природы и испытает радость… А Гуласпир с насмешкой спрашивает, есть ли в Цихиджвари лес и поля. Есть и покрытые яркой зеленой травой поля, и густые леса, и высокие горы.

— Пошли, — вставая, сказал Гуласпир, взял архалук под мышку и поднял корзину. — А то Кесария испугается, если я не приду засветло.

Они стали медленно спускаться.

«Гуласпир на что-то обиделся, а то не прервал бы разговор так внезапно. Про Кесарию он нарочно придумал. Сколько раз он возвращался домой за полночь, но жена его не пугалась».

По узкой тропинке Гуласпир идет впереди, Реваз за ним.

Солнце вот-вот скроется за горами. Подул прохладный ветерок.

Они подошли к Сатевеле, и Гуласпир по выступавшим из воды камням стал перебираться на другой берег. Реваз разулся и, закатав штанины брюк, пошел прямо по воде.

«В твои годы я делал то же самое», — подумал Гуласпир и улыбнулся Ревазу такой виноватой улыбкой, что тому стало жаль старика.

Они стали медленно подниматься в гору, то и дело останавливаясь, чтобы Гуласпир мог передохнуть.

Одолев подъем, они оказались на поляне, на том самом месте, где односельчане обычно собираются на посиделки. Возвращаясь из города домой, Гуласпир любит посидеть здесь немного, чтобы дать отдохнуть уставшим ногам и выкурить трубочку, но сейчас на это нет времени. Кесария, наверное, заждалась, стоит у калитки, не спуская глаз с улицы. Гуласпир не только не передохнул на привычном месте, но, казалось, у него откуда-то появились новые силы, и он пошел быстрее. Реваз, опустив голову, шагал следом за ним.

Сколько же времени соседи не виделись? Хотя разве они просто соседи? Для Гуласпира Реваз как сын. Он его и раньше любил не меньше Алмасхана, а теперь, после гибели сына, Реваз стал Гуласпиру особенно дорог.

Узнав, что Резо в Хемагали, Гуласпир ушел из города пораньше и поспешил домой. Встретившись, они расцеловались и немного поболтали о том о сем, помянув и тбилисскую жару, и поля Цихиджвари, и школьную крышу. Оказалось, говорить больше не о чем, и они долго шли молча, думая каждый о своем. Гуласпиру-то, в общем, не было никакого дела до тбилисской жары и асфальта, у него другие заботы и волнения, о которых он не мог сказать даже такому близкому человеку, как Реваз. Вот-вот их дороги разойдутся, и Гуласпир пошел медленнее. Реваз любит ходить быстро, и для подъема он давно выработал размеренный пружинистый шаг. Гуласпир же прошел несколько шагов в гору и выдохся. А этот подъем с подъемом на Цихиджвари не сравнить! Ревазу стало жаль старика, он понял, что тому трудно было подниматься даже с этой пустой и легкой корзиной и что еще там, у мельницы Абесалома Кикнавелидзе, он должен был взять ее у Гуласпира.

Они остановились посреди поляны.

…Днем раньше Гуласпир, Александре и Абесалом сидели вон там, на корне дуба, похожем на кресло. Вдруг с реки потянуло ветерком, и Александре встал.

— Мне что-то стало холодно, черт возьми! — сказал он.

Гуласпир, увидев, что Александре собрался уходить, легко, как молодой, вскочил с места и, улыбаясь, хлопнул его по плечу:

— Давайте сыграем в футбол! Сразу согреемся!

Александре подмигнул Абесалому, кивнув в сторону Гуласпира, — мол, плохи его дела, — и спросил:

— Что ты сказал, молодой человек?

— Я сказал, давайте сыграем в футбол и сразу согреемся! — храбро повторил Гуласпир и побежал. Добежав до края поля, он обернулся и крикнул старикам: — Ни шагу с места, я сейчас же принесу мяч.

— Он, бедный, видно, свихнулся, — с жалостью сказал Александре и стал набивать трубку. Едва он кончил это делать, как появился Гуласпир. В руках у него был настоящий мяч, красный футбольный мяч.

— Вы двое — против меня. Западные ворота ваши, восточные — мои, — сказал Гуласпир и положил мяч на землю. — Ну, не испугались, старички?

Он отошел от мяча шагов на десять, потом сорвался с места и, подбежав к мячу, сильно ударил по нему ногой. Описав дугу, мяч со всего маху угодил прямо в голову Абесалому, и тот, оглушенный, упал на дубовый корень, а мяч покатился к реке. «Догони!» — крикнул Гуласпир Александре, но тот не двинулся с места. Да и как бы он смог догнать катившийся под гору мяч! «Эх ты, настоящее старье!» — не удержался Гуласпир и сам поспешил вдогонку за мячом, но, пробежав немного, остановился и в сердцах махнул рукой.

— Потеряли, — с грустью сказал он, возвратившись к друзьям, и показал рукой в сторону реки. — Скатился мяч в Сатевелу.

У него к глазам подступили слезы.

— Чуть не убил человека, а теперь мяч жалеешь? — возмутился Абесалом и, шатаясь, пошел прочь.

Гуласпир, не обращая внимания на слова Абесалома, опять показал в сторону реки:

— Наверное, Сатевела уже далеко унесла наш мяч, а потом он попадет в Квирилу… Ты же знаешь, Александре, что Квирила впадает в Риони? И вот поплывет наш мяч по Риони. А что ему помешает? И окажется он прямо в Черном море. Оно играючи понесет его дальше, в Дарданеллы. Но Дарданелльский пролив, дорогой мой Александре, немного узковат. Увидит наш мяч турок, выловит его и с божьей помощью продаст за хорошую цену… А нам останется только воспоминание.

Гуласпир говорил так убедительно, будто воочию видел, как все это происходило на самом деле.

Абесалом отошел уже довольно далеко, но Гуласпиру было видно, как он то и дело прикладывает руку к голове.

— Твоему другу правда было больно или он фокусничает? — как будто между прочим спросил Гуласпир Александре и снова посмотрел в сторону Сатевелы. — Какой хороший мяч потеряли! Эх, попадет он в руки турку! — грустно сказал он, и в это время красный мяч упал к его ногам.

Оказывается, внук Абесалома Коки купался в Сатевеле и в кустах нашел злополучный мяч Гуласпира.

— Возьми его себе, — сказал Гуласпир, сунув мяч мальчику под мышку. Коки растерянно посмотрел сначала на Александре, потом на Гуласпира, и вдруг глаза его радостно заблестели.

— Ну, что же ты? Теперь он твой. Беги с ним домой. Вон идет твой дедушка. Догоняй его.

Гуласпир шлепнул Коки по одному месту, и того как ветром сдуло. На полдороге он остановился, но Гуласпир опять громко крикнул, чтобы он догонял деда, и Коки снова бросился бежать.

— Ты посмотри на Абесалома, Лексо, он, кажется, и вправду плохо упал, — озабоченно сказал Гуласпир и вдруг вскочил, словно его ущипнули. — У Кесарии, помнится, было какое-то снадобье. Я сейчас принесу. — Он сорвался с места и побежал так же быстро, как тогда за мячом.

…Видно, лекарство Кесарии не принесло облегчения Абесалому, иначе он встретил бы около дуба возвращавшегося из города Гуласпира. У Гуласпира на глазах выступили слезы.

…От развилки одна тропинка ведет к дому Александре Чапичадзе, а другая — к дому Гуласпира Чапичадзе.

В конце поляны на корявых ветвях трех старых дубов чирикали воробьи. Уж не прилетели ли они сюда с хемагальского кладбища, из той наполовину развалившейся церкви?

Пусто кругом, и старые дубы грустят о прошлом.

Бывало, по воскресеньям молодежь здесь гоняла мяч, пела и плясала, а старики, усевшись в тени дубов, попыхивали трубками и степенно беседовали. Шумело, пело и веселилось все вокруг, и дубы весело шелестели листьями, а воробьев тогда не было и в помине.

Да, было время! Собирались на этой полянке молодые и старые, женатые и холостые, Кикнавелидзе и Чапичадзе, устраивали всякие соревнования, играли в лело, подшучивали друг над другом. Какой тогда стоял тут шум и гам. А вечерами устраивали большой хоровод, пели и плясали.

Гуласпир считался в те времена хорошим футболистом и первым танцором в деревне. А вот теперь поднялся в гору и устал.

— Пошли ко мне, — сказал Гуласпир Ревазу, беря его под руку.

— Сейчас отец должен вернуться. Он обидится, если не застанет меня дома.

— Ну ладно. Но к ужину приходите вместе. Александре я уже предупредил.

Гуласпир поудобнее пристроил за спиной корзину и, тяжело ступая, продолжил путь. Он, не оглядываясь, миновал поляну, свернул к дому и исчез из виду.

«…Собственно, Гуласпир не сказал мне ничего обидного. Он просто поинтересовался, где находится Цихиджвари и есть ли там поля, лес… Но ведь в его голосе явно чувствовалась насмешка, и улыбался он как-то хитро. А потом это — Александрович… профессор… Нет, он определенно издевался надо мной, потому-то я и разозлился и отвечал ему неохотно. Только всего и было. Но ничего плохого я ему не говорил. А он, почувствовав, что обидел меня, замолчал. Потом, вдруг спохватившись, что его ждет Кесария, заторопился домой. И всю дорогу он молчал; правда, когда мы переходили Сатевелу, он вроде бы что-то сказал, но я не расслышал… Да, сильно постарел и сдал Гуласпир. Как неуверенно он переходил реку: несколько раз попробует, надежно ли лежит камень, и только потом наступает на него. А какой гордый! Боялся оступиться, но помощи не просил. А разве ему нужно было меня просить? Я сам должен был шутя помочь, мол, ты, дядя Гуласпир, по камням, а я рядом по воде. Это было бы здорово! В гору он шел очень медленно и все-таки дышал тяжело. Как же он ходит в город? Трудно ему. Трудно, а все равно идет. Все носит на рынок фрукты. Он, как и мой отец, мастер на деревянные блюда из липы. Они с Кесарией сидят на лобио и пхали[9], а из молока делают сыр на продажу. У Гуласпира есть небольшой виноградник, и он делает прекрасное вино, которое легко пьется и после которого на другой день не болит голова, сколько бы его ни выпил. Сам Гуласпир пьет мало. Ему для себя хорошего вина жалко, он предпочитает его продавать в городе. Как только Гуласпир с бурдюком за спиной покажется на рынке, покупатели тут как тут. Они не пробуют его вино на вкус и не торгуются с ним. И куры есть у Кесарии. Когда яиц наберется штук сорок, Гуласпир перекладывает их мхом, берет корзину на плечо и — в город. Закончив свои торговые дела, он идет по магазинам, чтобы купить Кесарии платье. Раньше он приносил ей из города материи, а уж она сама себе шила. С годами Кесария стала так плохо видеть, что с трудом может вдеть нитку в иголку, о каком уж тут шитье можно говорить?! Потому и покупает теперь Гуласпир для Кесарии готовые вещи. Если он еще найдет дешевенькие туфли на низком каблуке, то совсем хорошо. Жена будет одета. На оставшиеся деньги Гуласпир покупает кукурузу и пшеницу. Никак у него не получается, чтобы кукурузы хватило от урожая до урожая. Раньше у Гуласпира лошадь была, крепкая такая. Ее Хабардой звали. Деревенские ребятишки, бывало, поймают ее и тайком от Гуласпира целый день гоняют на ней по берегу Сатевелы. А ей хоть бы что, будто и не уставала совсем, хотя вся бывала взмыленная. Обычно Гуласпир связывал мешки с кукурузой и, как хурджин, закидывал на спину Хабарде, и она, словно не чувствуя тяжести, легко доходила от города до Хемагали. Гуласпир никогда не садился на навьюченную лошадь, а, довольный, вел ее под уздцы. Потом Хабарда состарилась, ослепла и, совсем одряхлев, околела. Другой лошади Гуласпиру купить не удалось, а кукурузу и пшеницу покупать надо, как и раньше. Вот и таскает Гуласпир на плече из города в Хемагали мешки по полпуда. Больше-то не в силах донести старик…»

Глава третья

В доме горела лампа. Около открытой двери кухни на низенькой табуретке сидел усталый Александре. Увидев вошедшего во двор сына, он с трудом поднялся.

— Ты у соседей был?

— Нет, на Сатевеле.

На Сатевеле? Как же так? Александре шел домой как раз берегом реки, но сына не заметил. Правда, устав, он решил немного отдохнуть и присел на камень. Глаза у него тут же стали слипаться, он задремал, и, если бы камень не был такой холодный, Александре, наверное бы, заснул.

На подъеме он шел медленно, но и тогда сына не увидел.

Сейчас в Сатевеле много рыбы, но давно уже некому ловить ее для Александре… Раньше Реваз никогда не возвращался с реки с пустыми руками, но сегодня ему было не до рыбы, и поэтому, увидев отца, он смутился. Вода в Сатевеле ледяная, и с непривычки в ней легко простудиться. Сначала станет холодно, по телу пробегут мурашки и появится зуд, а потом начнется жар, да такой, что света белого невзвидишь. При крапивнице так бывает… Уже лет десять не ступал Реваз ногой в Сатевелу. Если бы он сегодня пробыл в воде подольше, то река сделала бы свое черное дело. Потому и вернулся он домой с пустыми руками, а отец понял, чего боялся его сын, и не сказал ни слова.

Александре подоил корову и, привязав ее на длинной веревке к столбу кухни, оставил во дворе. Она улеглась подальше от дома на землю и стала жевать траву, временами облизывая стоявшего перед ней теленка, а тот от счастья замирал.

В кухне около медленно горевшего огня стояла кринка с молоком.

Корова у Александре молочная, и трава в Хемагали сочная, питательная, так что у Александре из восьми литров молока получается больше килограмма сыра. Молоко, густое, чуть желтоватое, заквашивается быстро, и сыр из него всегда очень вкусный. На рынке горожане узнают хемагальский сыр по цвету и раскупают его моментально.

Отец с сыном вошли в кухню, оставив дверь чуть приоткрытой, чтобы не было жарко, и сели поближе к огню. Реваз — на треногую табуретку, а Александре — на низенькую скамеечку. Александре пододвинул к себе кринку с молоком, да так осторожно, что молоко в ней даже не колыхнулось, и, степенно закатав рукава, опустил пальцы правой руки в сосуд, провел ими по стенкам, проверяя, заквасилось ли молоко, и потом стал постепенно погружать в него всю руку, собирая в кучку сыр. Затем он запустил в нее и левую руку, вынул сыр и положил его на блюдце.

…Мелик так же доставала сыр. Сев на такую же низенькую скамеечку, она осторожно придвигалась к горшку с молоком, и обе ее руки (а они у нее были маленькие, просто крохотные) скользили внутрь горшка, словно лаская его стенки. Около матери, тоже на маленькой скамеечке, устраивался Реваз, как зачарованный глядя на ловко снующие мамины руки. Достав сыр, она, прежде чем положить его в специальную деревянную форму, отламывала основательный кусок для Реваза.

У только что вынутого сыра совершенно неповторимый вкус.

Александре же не дал сыну попробовать сыра, а прямо выложил его на блюдце и поставил на шкаф. Сыворотку он вылил в старый таз, что валялся в углу кухни, и к нему сейчас же подкралась кошка. Вот напьется она сыворотки и сыр уже не тронет.

Александре снова уселся на скамеечку, достал из кармана кисет и стал набивать трубку, бормоча что-то себе под нос.

Под ногами у Реваза валялся совок. Он поднял его…

— Я сам, — будто для себя проговорил Александре. Он рукой взял из очага уголек и, несколько раз подбросив его на ладони, большим пальцем правой руки прижал к трубке. Потом, прищурившись, посмотрел на сына — не обиделся ли он на то, что отец отказался от его услуги.

Реваз, опустив голову, сидел на своей табуретке.

«Да, нехорошо получилось. Обиделся он и потому сидит с таким видом!»

Кошка напилась сыворотки, и живот у нее раздулся. Прожорливая кошка у Александре. Ей сколько ни налей, все вылакает, хоть целый таз. И где столько помещается, ведь она такая маленькая?

Наевшись, кошка подползет к хозяину, устроится около его ног и, вытянув шею и глядя на него хитрыми глазками, потрется головой о его колено.

— Делаешь вид, что очень любишь меня и не можешь без меня жить, да, проказница?

А кошка еще сильнее вытягивает шею и еще смелее трется о колено хозяина.

…Вот и сейчас она тут как тут, но Александре ногой отшвырнул ее в угол. Кошка, жалобно мяукнув, сердито глянула на хозяина и бросилась вон из кухни.

— Пошли! — позвал Александре сына. Выйдя во двор, он пустил теленка в загон. — Пошли! — сердито повторил Александре.

Он не в настроении, потому что ждал с сыном невестку и внуков, а тот взял и явился один. Александре только поинтересовался, где изволит быть его невестка, и больше ни о ней, ни о внуках разговора не было.

Но разве Александре не было известно, где они? Он прекрасно все знал.

Завтра Реваз встанет чуть свет, напрямик перейдет Хемагальскую гору и кратчайшим путем доберется до платформы как раз к приходу боржомского поезда. От Боржоми до Бакуриани поезд тащится как улитка, поэтому ему лучше нанять машину, и тогда к обеду он попадет в Цихиджвари. Ведь Русудан, Татия и Сандро ждут его не дождутся.

Реваз вышел из кухни, прикрыв за собой дверь, и увидел, что Александре стоит около калитки. Во дворе тишина, только слышно, как смачно жует свою жвачку корова.

…Когда отец с сыном, перейдя поле, вышли к дому Гуласпира Чапичадзе, в глаза им неожиданно ударил яркий свет от висевшей на столбе веранды лампы.

Никогда еще не видел Александре во дворе Гуласпира такой иллюминации. Он догадался, что это было сделано в честь его сына… Потому что Александре… Нет, для Александре никогда еще сосед не зажигал во дворе лампы. Странный человек этот Гуласпир! И где только он нашел такую огромную?

Радостный Гуласпир встретил гостей у калитки и дружески похлопал Александре по плечу:

— Ну, как дела, старина? А говорил, что не приедет? Вот видишь, приехал же! Что теперь-то скажешь?

Потом он шутливо обратился к Ревазу:

— Ты не скучаешь здесь? Что-то ты неважно выглядишь.

Он усадил Александре и Реваза на веранде, а сам поспешил в кухню.

На веранде был накрыт стол человек на десять. Видно, Гуласпир ждал еще гостей.

— Что вы сидите молча? — Гуласпир, громко топая, поднялся на веранду и поставил на стол кувшин с вином. — Не скучайте. Моя дражайшая половина сейчас пожалует.

Он взял в руки кувшин и украдкой взглянул на Александре.

— Ты не обижайся на меня, но я вскрыл твой квеври.

— Да он только называется моим… — нехотя, словно через силу, сказал Александре.

— Неужто ты обиделся? На самом деле обиделся? — с возмущенным видом спросил Гуласпир. — Если не нас, то кого ты собираешься угощать этим вином? Сейчас мы его попробуем…

Гуласпир наполнил стаканы. Вино было очень светлое и прозрачное, как слеза.

Александре залпом осушил свой стакан и, передав его Гуласпиру, сказал, что пойдет в кухню помочь Кесарии.

Гуласпир опешил. Ему показалось, что Александре что-то скрывает от него, но он сделал вид, что ничего не замечает, и принес из комнаты нарды.

— Ну, молодой человек, не забыл в городе, как играть в нарды?

Он раскрыл доску и расставил на своей стороне черные шашки.

— Белыми играет гость. Первый ход твой. Одну партию успеем.

Реваз бросил фишки, и у него выпало шесть и один. Он закрыл ход шашке Гуласпира, но тот, в свою очередь, не остался в долгу и другой шашкой перепрыгнул через две шашки Реваза.

— Что, молодой человек, хотел поймать меня? Извиняюсь! Говорят, в Тбилиси теперь больше играют в карты. Я слыхал, будто и женщины, и даже дети ими увлекаются… Хорошенькое дело, ничего не скажешь!

Реваз промолчал. Был его ход, и, удачно бросив фишки, он смог вернуть одну шашку.

— Хочешь убежать?

Гуласпир подбросил на ладони фишки, потом поднес их к губам, пошептал что-то и только после этого бросил.

— Бывает же такое невезение! Вот уж правда собачьи кости!

Мысли Гуласпира: «Александре нарочно ушел в кухню. А этот сидит здесь и молчит. Что-то подозрительно!»

Гуласпир сделал ход.

— Ну, убивай, что же ты! Убивай и радуйся!

Мысли Реваза: «Я хотел ему дать прикурить, а он не захотел и даже оттолкнул рукой совок с углем».

— У тебя все идет как по заказу. Я знал, что так получится, но у меня другого выхода не было. Убивай мою шашку, чего задумался?

Мысли Реваза: «Даже не спросил ни о своем любимом Сандро, ни о Татии! Так швырнул кошку об стену… Сердится, но не говорит, в чем дело…»

Гуласпир вернул свою шашку.

Мысли Гуласпира: «Если отец и сын обидели друг друга, то при чем здесь Гуласпир Чапичадзе? Господи, ну при чем тут я? Ты приехал в гости к отцу, у вас дома нет женщины, вот Гуласпир и пригласил вас к себе поужинать. За это на меня надо сердиться?»

— Теперь и ты можешь убить мою шашку.

— Убить-то убью, но на кой черт мне это нужно? Что я потом буду делать?

Реваз бросил фишки. У него выпали две шестерки.

— Вот это называется везение! — расшумелся Гуласпир. — Да-а, дела. Ну, а теперь смотри и учись!

Мысли Реваза: «Спрашивает, много ли зелени в Цихиджвари. Будто сам не знает, где это. Прекрасно знает. Нарочно меня дразнит».

— Теперь у тебя опять как по заказу, молодой человек. Лучше и не придумаешь! А мои дела плохи!

Мысли Гуласпира: «Я сказал, что в городе слишком любят асфальт. А что, разве не так? На площади — асфальт. На улицах — асфальт. Во дворах — асфальт. Даже на крышах домов — асфальт! Конечно, это слишком. Как должна дышать земля, если она вся закована в асфальт? Она и не дышит. Ну, а коли земле нечем дышать, каково там человеку? Только и всего-то, что я ему сказал, а он рассердился. Да чего ж сердиться-то? Разве Реваз распоряжается в городе, где делать асфальт, а где нет?»

Мысли Реваза: «Хорошая, видно, деревня Цихиджвари, сказал Гуласпир. Думал, я не догадываюсь, куда он клонит. Мол, возишь летом семью в Цихиджвари, а Хемагали чем хуже? Ну, чем оно уступает твоему Цихиджвари? Наплевал на свое село? Отказался от него? Ты так ехидно говорил со мной, дядя Гуласпир, и думал, что я ничего не понимаю! Ты ошибся!»

Гуласпир встал и поднял руки:

— Мое дело труба. Сдаюсь. Только не говори, что по игре выиграл у дяди Гуласпира. Меня фишки подвели.

Скрипнула калитка, и во двор вошел Абесалом Кикнавелидзе. Реваз сбежал по лестнице, чтобы встретить его.

— Оказывается, иногда и Гуласпиру можно верить, — улыбаясь сказал Абесалом.

— Ты лучше оставь Гуласпира в покое, а то ведь ты меня знаешь! — отозвался с балкона Гуласпир и, увидев, что Абесалом пришел один, возмутился: — А где твоя невестка?

— Она уложит детей спать и придет.

— Детей? — удивился Гуласпир. — Да какие они уже дети. Что, если мамочка не споет им колыбельную, сами не заснут? А Эка? А большая Екатерина?

— Моя невестка зайдет за ними.

Абесалом медленно поднялся по лестнице, прислонил к столбу веранды свою палку и, сняв наброшенный на плечи белый башлык, отдал его Гуласпиру. Заслонившись рукой от света лампы, он посмотрел на Реваза.

— Ты немного изменился, парень!

Абесалом взял Реваза за плечи и, притянув к себе, обнял. Потом он сел за стол, а Реваза усадил рядом.

…У Абесалома на глаза навернулись слезы. Вдруг одна крупная слезинка скатилась по его щеке и повисла на белой бороде. У Реваза защемило сердце, и его захлестнула волна жалости к старику. Он наклонился к Абесалому и, слегка коснувшись рукой его груди, заглянул ему в глаза:

— А ты держишься молодцом, дядя Абесалом.

Абесалом Кикнавелидзе совсем иной человек, не чета Гуласпиру. Он не называл его, как Гуласпир, Александровичем, а просто сказал: «Ты немного изменился, парень». Старик так обрадовался Ревазу, что даже прослезился… Он всегда был мягким и добрым. Маленького Реваза он частенько брал с собой на рыбалку или, посадив его и сына позади себя, катал на лошади…

Реваз спросил о Леване.

— Вроде бы, как и ты, живет в Тбилиси, — грустно сказал Абесалом. — Почему-то у него здесь ни к чему не лежала душа. Вот и мыкается теперь в городе. Сколько раз он пытался уговорить свою жену переехать к нему, но она не согласилась. И правда, хоть бы у него там было где жить, а то снимает какую-то комнатушку! Невестка сказала, что не может душить в ней своих детей, и не поехала в город. Теперь то Леван сюда приезжает, то Дудухан к нему ездит. Вот так и живут…

…В детстве Реваз с Леваном росли как родные братья. Учились в одной школе, джигитовали на неоседланных лошадях на берегах Сатевелы, голыми руками ловили в реке рыбу. У Левана улов всегда был больше, но он обязательно делился им с Ревазом… Теперь Леван живет в городе, но ни разу не навестил своего друга.

— Кого я вижу! Мальчик мой дорогой! — вскрикнула наконец появившаяся из кухни Кесария и обняла подошедшего к ней Реваза, а потом притянула его своими маленькими исхудалыми руками и поцеловала в глаза, лоб и щеки. Она погладила поредевшую шевелюру Реваза, потом немного отстранила его от себя и, снова обняв, расцеловала еще раз. — Мальчик мой, как я по тебе соскучилась! И тебе не стыдно?

И Кесария, как и Абесалом, прослезилась, но здесь дело не обошлось одной слезинкой. Морщинистые раскрасневшиеся щеки Кесарии намокли от слез и заблестели в свете лампы.

— А ты что стоишь, как чужая? — попрекнула Кесария стоявшую рядом Эку. — Поцелуй его, дочка, ведь он же твой родственник. Это наш Резо.

Эка шагнула к Ревазу и протянула ему руку.

— Это дочь Екатерины! Поцелуй ее! Теперь ты ведешь себя, как чужой.

Реваз поцеловал Эку в щеку, и она от смущения залилась краской. Реваз тоже смутился, но не покраснел.

Дочь Екатерины? Но насколько Ревазу известно, Екатерина никогда не была замужем. Он наклонился к Абесалому и прошептал:

— Откуда взялась у Екатерины такая взрослая дочь?

Абесалом оглянулся и, убедившись, что, кроме них с Ревазом, на веранде никого нет, тоже шепотом ответил:

— Эка — племянница Екатерины. Только ты смотри не проговорись. Она считает ее своей матерью. Саломэ помнишь?

Конечно, Реваз помнил младшую сестру Екатерины — веселую и бойкую Саломэ. Она любила гонять с мальчишками в мяч, чудесно играла на гитаре и пела частушки, состязаясь в этом с ребятами. Екатерина часто сердилась за это на сестру, но та продолжала свое и была очень довольна собой. В шестнадцать лет Саломэ вышла замуж за некоего Шарангиа из села Шиндиси, и с тех пор Реваз ее никогда не встречал.

Шарангиа, как говорили, оказался хорошим человеком, и хозяйство у него было отличное. Вскоре после их свадьбы началась война, и он ушел на фронт, а через некоторое время у Саломэ родилась девочка.

Однажды Саломэ получила извещение о том, что ее муж погиб под Керчью. Горевала она недолго и, когда дочке исполнилось всего три месяца, снова вышла замуж. Второй ее муж работал шофером на грузовой машине. Оставаться в деревне им нельзя было, и они переехали в город. Екатерина очень рассердилась, сказав, что сестра опозорила ее на весь мир, поехала к Саломэ, прокляла ее и отняла у нее дочь. «Такая легкомысленная женщина, как ты, не сумеет воспитать ребенка», — заявила она, увезла девочку в Хемагали и удочерила ее. Мать звала ее Мадонной, но Екатерина стала называть Экой, а соседи — маленькой Екатериной.

…Маленькая Екатерина и Кесария накрыли на стол.

Гуласпир и Александре успели выпить, доставая вино из квеври, и, войдя в дом с черного хода, не переставали разговаривать.

Опять скрипнула калитка, и еще издали Реваз узнал Екатерину. С ней была невестка Абесалома Дудухан.

Реваз спустился во двор навстречу пришедшим женщинам. Он поцеловал Екатерине руку, а она погладила его по волосам, поцеловала в лоб и потом нежно обняла за плечи. Она познакомила Реваза с невесткой Абесалома, и, так как та тоже приходилась ему родственницей, ему пришлось расцеловаться и с ней.

Сели за стол.

Во главе стола Гуласпир посадил Абесалома, сказав, что это постоянное место хемагальского старейшины. Рядом с ним он усадил старшую Екатерину, потом Реваза и Дудухан. Гуласпир и Александре сели на другом конце стола.

— Кесария и маленькая Екатерина немного поухаживают за нами, а потом сядут вот здесь, рядом со мной.

Гуласпир посмотрел на красиво накрытый стол, и у него стало тепло и радостно на душе.

— Все это дело рук маленькой Екатерины. Моя княгиня только мешала ей, — пошутил Гуласпир, и Эка зарделась. — Хачапури пекла Эка, и мчади делала тоже она. Она жарила цыплят, готовила пхали и мыла зелень, а моя старушка, если говорить правду, немножко ей помогала.

…Костюм большой Екатерины, который так хорошо сидит на ней, шила Эка. И шелковое платье Дудухан — тоже ее работа. Мастерица она на все руки, поэтому ее так любит Гуласпир и не преминет при случае похвалить.

Но сегодня похвала Гуласпира показалась маленькой Екатерине неуместной.

Потупившись от смущения, с пылающими щеками и высоко вздымавшейся грудью, стояла она около матери.

Был сказан первый тост. Все выпили и закусили.

Уже и Кесария с маленькой Екатериной присоединились к сидевшим за столом, но веселья не чувствовалось. Гости сидели, склонившись над тарелками, и нехотя жевали.

Не было слышно даже Гуласпира.

Большая Екатерина время от времени бросала взгляды на Реваза, который сидел опустив голову и не прикасался к еде.

Подул ветерок, качнулась свисавшая с потолка лампочка, и по столу заметались тени узкогорлых кувшинов. Словно вспомнив что-то, Гуласпир вскочил с места.

— Кесария, дай-ка мне рог!

Кесарию опередила маленькая Екатерина. Она ополоснула лежавший на камине рог и подала его Гуласпиру.

— Наполни его! — велел он Эке. — В своем доме тамада я сам, — продолжал он басом. — Из этого рога обязан выпить каждый из присутствующих, в том числе и женщины… Первый тост — за всех, кто сейчас живет в Хемагали. Было нас много, очень много, а как мало осталось! Спросим нашего старейшину, — Гуласпир посмотрел на Абесалома. — Раньше в Хемагали было не меньше шестисот дворов. Верно я говорю, Абесалом?

Абесалом провел рукой по бороде, огляделся по сторонам и потом, смотря на Реваза, словно для него одного, сказал:

— Даже больше.

— Вот, золотые слова. Даже больше! — подхватил Гуласпир. — Даже больше шестисот дворов! А сейчас? Мы-то знаем, сколько нас сейчас. Так вот, ваш тамада поднимает тост за тех немногих, кто не дал Хемагали исчезнуть с лица земли. Кое-где в Хемагали стоят ведь еще дома? Стоят! Горит в наших очагах огонь, вертится мельница Абесалома Кикнавелидзе, и мы живем! Правильно я говорю, соседи? И всем домам, которые еще стоят в Хемагали, ваш тамада желает счастья…

Гуласпир осушил рог и, налив в него немного вина, протянул его большой Екатерине.

Потом гости выпили еще и понемногу развеселились. Даже у Александре развязался язык.

— Крепкое же вино ты налил в мой квеври, Гуласпир!

— Эх, зачем ты проговорился, Александре, — пробубнил старейшина. — Ведь сколько мы сегодня вина выпьем, столько он завтра в квеври воды нальет. Вам же потом придется пить разбавленное вино.

— Вы про меня? — хихикнул Гуласпир. — Это Кикнавелидзе всегда хвастаются таким вином, старейшина. Если им в лапы попадется корзина винограда, с божьей помощью у них вино целый год не кончится.

Дудухан в это время разговаривала с Ревазом, а Кесария что-то шептала младшей Екатерине. И только большая Екатерина сидела молча, изредка поглядывая то на Реваза, то на Александре. Она чувствовала — старик только делает вид, что ему весело, оттого что он сидит рядом с сыном, а на самом деле ему грустно. Похоже, что он сердит на сына, потому что не обменялся с ним ни словом и ни разу не взглянул в его сторону.

«Видно, дома у них произошел какой-то разговор. Реваз сидит рядом с отцом сам не свой. Тосты не поддерживает, к отцу не обратился ни разу… С родным отцом сидит, как чужой».

Большая Екатерина уверена, что чутье ее не обманывает, и ей больно за Александре: ведь всего дня на два приехал к нему сын, повидается и уедет…

— Ну-ка, давайте веселиться как полагается! — воскликнул вдруг Гуласпир и затянул:

Моя мучительница, моя погубительница,

Моя ближайшая соседка…

Он сделал маленькой Екатерине знак рукой, чтобы она продолжала.

Ты, которая меня огнем опалила.

Скажи, как его погасить…

— Ну, старики, давайте, поддержите! Пойте тоже! — пробубнил хозяин дома, стараясь развеселить своих гостей.

Милая, твое белое платье

Несли воды реки.

Хотел бы я знать,

Кто целовал тебя, пока ты спала.

На этот раз Гуласпир не подал знака маленькой Екатерине, и она смущенно умолкла. Песня прервалась, и присутствующие загрустили.

— Вы слишком высоко взяли, — сказал Александре, чтобы как-то исправить положение.

— Да, очень высоко, — подтвердил Абесалом.

…Высоко? Но Гуласпир ведь нарочно начал таким высоким голосом. Да, нарочно! Бесконечная тишина и безмолвие доконали его. Лет десять так громко не пели и не смеялись в доме Гуласпира Чапичадзе. А вот сейчас захотелось ему громко запеть. Захотелось — и запел. Это сердце его запело так громко! А вы говорите — слишком высоко взял. Ну и пусть будет высоко, пусть слышат песню друзья и враги, поля и горы. Пусть все услышат и узнают, что в Хемагали по-прежнему стоит дом Гуласпира Чапичадзе, что горит в его камине огонь, от которого тянется к небу фиолетовый дым. Радостно Гуласпиру, и он поет.

Слишком высоко? Разве столько времени не молчали здесь эти старики? Сидят они, а кругом ни звука, никто не подойдет к калитке, не залает собака. В сумерках, опустившихся на землю, сидят старики, глядя в темноту, и слушают тишину. Кесария с извинениями поставит перед ними кувшин с вином, немного сыру, мчади и маринованный лук-порей, а потом, уставшая, пойдет в комнату и приляжет на тахте.

Молча будут сидеть на балконе старики, слушая стрекот сверчков.

— Первый тост — за Кесарию, — скажет Александре, и они молча поднимут стакан за хозяйку дома. Она, уставшая, дремлет на тахте, и они не хотят ее разбудить.

Затем дом Гуласпира снова погрузится в молчание.

Молча сидят друзья за столом, скупо освещенным тусклым светом лампы, и взгляды их устремлены куда-то в темноту. Иногда кто-нибудь из них словно нехотя протянет руку, чтобы взять что-нибудь со стола, и снова замрет, глядя вдаль…

Гуласпир снова наполняет стаканы.

— Теперь давайте выпьем за нашего старейшину, — шепотом говорит он, но не чокается ни с Александре, ни с Абесаломом — жалеет спящую Кесарию. Жалко старушку, ведь целыми днями вертится как белка в колесе, устает. Пусть она поспит.

— За нашего Александре, — шепчет на ухо Абесалому Гуласпир, наполняя стаканы, и чувствует, что кувшин стал совсем легкий. Кончилось в нем вино. Гуласпир тихо встает, на цыпочках пройдя по балкону, осторожно спускается по лестнице и скрывается в кухне.

Абесалом и Александре сидят в ожидании Гуласпира как немые и продолжают, изредка пощипывая лук, слушать тишину.

Увидев, что дверь в комнату, где лежит уставшая хозяйка, открыта, Абесалом, тоже на цыпочках, подходит к ней и, прислушавшись, осторожно прикрывает ее. Кесария спокойно спит. Конечно, час уже поздний, но старички бодрствуют. Ну, что поделаешь, если им не спится? Они, даже если и лягут, как бы ни поворачивались, сколько бы ни закрывали глаза, заснуть не смогут. Далеко ушел от них сон и не возвращается. Вот потому и сидят закадычные друзья у Гуласпира на веранде и ждут, не объявится ли их сон, и смотрят в темноту, пригорюнившись.

Гуласпир ставит на стол полный кувшин вина, добавляет лука-порея. Наполнив стаканы вином, он предлагает новые тосты.

Как оживила бы сейчас застолье одна-единственная песня! Тихо спетая, она была бы очень кстати за этим столом!

На столе лук-порей, немного сыру, мчади, кувшин с вином. Чуть светит лампа, скупо освещая блеклые лица трех стариков, сидящих за столом… Бодрятся они, не хотят сдаваться. Посмотри-ка, они пьют. Пьют, а теперь им и петь захотелось. Гуласпир угадал общее желание и, положив руку на плечо Александре, запел:

Стар я, но не убивай меня…

Тихо, совсем тихо поет Гуласпир…

Все будут осуждать тебя-а-а…

Первым подхватывает песню Абесалом, а потом и Александре пытается помочь им.

У Александре хриплый голос, и получается слишком громко, поэтому Гуласпир знаками показывает, чтобы он замолчал.

— Ты что, старина, забыл про Кесарию? Жалко женщину! Мы-то полуночники, а ей спать хочется. Так можно ее и разбудить…

Их тихое пение больше похоже на шамканье беззубыми ртами, его даже не слышит Кесария, прилегшая на тахте в соседней комнате. А им кажется, что они своим пением оглушают весь мир.

Хоть бы действительно спели что-нибудь хорошее, и у Кесарии полегчало бы на сердце. Лежит она на тахте в темной комнате, уставившись в потолок, и не видит ничего. Она слышит стрекот сверчков, а их песню нет. А что это за песня, которую никто не слышит? Поют на балконе, а в комнате не слышно.

Уже исчерпаны все тосты, выпито за всех, никто не забыт — ни Кесария, ни Гуласпир, ни Александре с Абесаломом, ни их дети и внуки, ни Екатерина с Экой. И делу конец, пир стариков закончен.

Дудухан зовет свекра, и Абесалом спохватывается, что время позднее и пора домой, но ради приличия еще ненадолго задерживается, потом встает из-за стола и, поблагодарив хозяина дома, на цыпочках спускается по лестнице. Александре, правда, никто не зовет, никто его не ждет дома, но он, как будто и его позвала невестка, встает вместе с Абесаломом, благодарит хозяина, но не идет на цыпочках, не любит он этого, хотя по лестнице спускается тихо, чтобы, не дай бог, не разбудить хозяйку. Абесалом и Александре осторожно отворяют калитку, что-то шепотом говорят друг другу и расходятся.

В доме Абесалома Кикнавелидзе горит свет. Внуки спят, а Дудухан ждет свекра. Придет Абесалом, а Дудухан уже согрела воды, постель разобрала. Он вымоет ноги, разденется и — спать. Дудухан потушит лампу, и Абесалом будет лежать в темноте, вперив взгляд в потолок, в ожидании, когда явится скрывшийся за хемагальскими горами сон.

В темноте медленно бредет к своему дому Александре Чапичадзе. Он знает тропинку наизусть и ни разу не споткнется. Приблизившись к своим воротам, он кашлянет — мол, пришел, ступит во двор и опять кашлянет: я уже пришел, — говорит он своему погруженному в темноту дому. А что же ему делать? Ведь хочется с кем-нибудь словом переброситься, вот он и говорит в темноте со своим домом. В кухне у него все дела переделаны, и он направляется прямо к дому. Тут он опять кашлянет: ну вот, дом мой, я уже и пришел, — говорит он… Войдя в комнату, он зажжет стоящую на камине лампу, и в комнате сразу станет светло. Свет из комнаты через окна осветит и веранду. Александре постелет себе и ляжет. Лампу он оставит гореть, он любит спать при свете. Может быть, бог пошлет какого-нибудь гостя, и ему будет приятно, что дом светится.

Когда горит свет, Александре кажется, что в доме, кроме него, есть еще кто-то. А это и на самом деле так — Александре и свет лампы. Уставится, не мигая, старик на пламя и призывает скрывающийся за хемагальскими горами сон.

…Гуласпир сложит на одну тарелку маринованный лук, остатки мчади и сыра, приподымет кувшин, а он тяжелый. Значит, напрасно он приносил вино второй раз. Втроем они осилили только один кувшин: и то что это за кувшин, одно название. В него входит всего полтора литра, а напились как следует. А как же, вино у Гуласпира Чапичадзе крепкое.

Гуласпир отнесет тарелки и кувшин в кухню и поставит их в стенной шкаф, потом тихо войдет в дом через заднюю дверь, бесшумно разденется и ляжет в углу на тахте. Кесария спит, а Гуласпир, глядя в темноту, зовет к себе спрятавшийся за хемагальскими горами сон…

Только Кесария и маленькая Екатерина шепчутся о чем-то между собой, но никто их не слышит. Смущенный Реваз сидит рядом с отцом и не поднимает головы. Александре смотрит прищуренными глазами куда-то в сторону. Трубка у него во рту потухла, и он, щурясь, смотрит во двор. Свет лампы прогнал тьму со двора Гуласпира, и это радует Александре, но он не выдает своей радости.

Старейшина сидит молча, изредка поглядывая на Дудухан и радуясь, что невестка здесь, с ним, хотя побаивается, как бы не проснулись внуки и не испугались, что они в доме одни.

Но больше всего удивляет Гуласпира молчание большой Екатерины. Ни слова не промолвила она за весь вечер. Никогда он еще не видел ее такой молчаливой. И Гуласпир не выдержал:

— Вам ведь не понравилась моя песня? Было слишком высоко, да? Ну, так теперь сами пойте!

И вдруг неожиданно для всех большая Екатерина потребовала гитару. Проверив струны, она настроила ее, потом оглядела сидевших за столом и наставническим тоном, словно обращаясь к ученикам, сказала:

— Резо будет петь вторым голосом. Поем все.

…Двадцать лет назад певала колыбельную Екатерина маленькой Эке… Качала колыбель и пела, потому что Эка иначе не засыпала. С песней матери к ней подкрадывался сон, глазки у нее закрывались, и она засыпала. У спящей Эки еще долго звучала в ушах ласковая убаюкивающая мелодия песни. Потом? Потом, когда Эка подросла, Екатерина сама стала просить девочку спеть что-нибудь и слушала, никогда не подпевая ей. Ни разу не пела она вместе со своей дочкой, словно потеряла голос.

И вот теперь, услышав, что мать попросила принести гитару, маленькая Эка пришла в замешательство. Сначала лицо ее залилось краской, потом она вдруг побледнела, ее стала бить дрожь и перед глазами пошли круги. Она смотрела на мать, будто давно ее не видела.

Прилетела горлинка,

Ой, на-ни-на-а,

А я думала, скворец,

Ой, на-ни-на-а…

И колыбельную большая Екатерина начинала так тепло, задушевно и тихо. Эке показалось, что она опять стала маленькой: лежит в колыбели, а около нее сидит мать, качает колыбель и тихо поет песню. Постепенно ночь вступает в свои права, кругом все затихает, прислушиваясь к пению. Экой овладевает дремота, она касается ее ресниц, тяжелит веки, потом пробирается в сердце и усыпляет девочку.

Мать, изредка покачивая колыбель, тихо поет, а Эка сладко спит в своей постельке.

Прилетела горлинка,

Ой, на-ни-на-а…

Реваз подхватил песню, и она, словно обрела крылья, взметнулась вверх и окрепла. Потом к голосам поющих присоединился голос Дудухан, и песня вновь приобрела свою первоначальную нежность. Гуласпир поднял руку, подав старикам какой-то знак, и те, откашлявшись, прочищая горло, бубня подтянули тоже. Песня взлетела к потолку, потом расстелилась по двору Гуласпира и полетела в поля, врываясь в хемагальскую ночь и гоня ее прочь.

Гости повеселели. Запели Александре и Абесалом, даже Кесария незаметно пытается помочь своим тоненьким голосом. И только маленькая Екатерина сидит, прикрыв глаза, и слушает песню. Она поет про себя, в душе.

Ей сначала не понравился надтреснутый голос Реваза, но потом он выровнялся, приобрел чистоту, стал сладкозвучным и, присоединившись к голосу Екатерины, пошел с ним вместе.

Да, все поют, и только маленькая Екатерина, затаив дыхание, слушает, как поют другие. Особенно выделялись голоса двоих — матери и Реваза. Голос матери она слышала, еще лежа в колыбели, когда та пела ей колыбельную, а пение Реваза она сегодня слушала впервые.

Песня пошла и пошла, но теперь Гуласпиру захотелось танцевать. Он незаметно заставил поющих перейти к танцевальному ритму, старики начали в такт хлопать в ладоши, да и петь стали погромче, с улыбкой поглядывая то на Реваза, то на маленькую Екатерину. Но те сидели потупившись и не поднимали глаз. Эка то краснела, то бледнела от смущения.

Нет, они и не думают танцевать. Придется Гуласпиру тряхнуть стариной, пройтись в танце и вызвать в круг маленькую Екатерину и Реваза. Потом они перестанут стесняться и вихрем закружатся по веранде в танце.

Значит, Гуласпиру начинать? Ну что же, так и быть! Ведь на свадьбе Александре Чапичадзе и Мелик он был заводилой.

…Когда невесту ввели в дом, хор грянул песню, а Гуласпир пустился в пляс… На нем была фиолетовая черкеска, вышитый архалук и белые мягкие сапоги. Гуласпир, раскинув руки, ястребом прошелся по кругу, казалось, что он летел и его белые сапоги не касались пола. Невеста смущенно отступила назад, но тут все еще громче захлопали в ладоши и кто-то для храбрости чуть подтолкнул ее вперед. Мелик, гордо выпрямившись, поплыла за Гуласпиром. Гуласпиру словно поддали огня, и он взвился в воздух. Мелик только дважды смогла пройти по кругу и устала. Смутившись, она вышла из круга. Впервые встретила Мелик такого партнера и не выдержала — ноги у нее стали подкашиваться, сердце сжало словно тисками, в глазах потемнело… А Гуласпир все больше входил во вкус, все смелее и быстрее летал по кругу, гордо подняв голову и улыбаясь в усы, приглашая на танец девушек…

Значит, Гуласпиру начинать? Ну что ж! Заставит он свое старческое тело подняться, спляшет, а потом держитесь! Вы пойте и хлопайте! Да, Гуласпир Чапичадзе будет плясать, да так, что заскрипят и застонут полы на веранде этого старого дома…

…Гуласпир встал, опираясь на стол, выпрямился и только было хотел раскинуть руки для танца, но подвело сердце.

«Чего хорохоришься, старик? Ведь видишь, что не можешь».

Нет, не сможет Гуласпир плясать. Все смешалось в нем: печаль и радость, старость и вино. Давно не пил Гуласпир из рога, давно не испытывал такой радости и так не волновался, а сегодня вот нашло на него. Он волнуется, дрожит и плясать не может. А плясать нужно обязательно, иначе и пир не пир. Слышите, как хлопают старики? А плясать никто не пляшет… Рядом с отцом сидит смущенный Реваз, уставившись в пол, словно потерял что-то и хочет найти. Маленькая Екатерина тоже опустила голову, она как-то съежилась и словно стала меньше.

Значит, Гуласпир должен танцевать? А если он не может? И не будет ли это неудобно — за столом сидит молоденькая девушка, а Гуласпир будет танцевать. Старики-то хлопают, у них ладони чешутся, вот они и будут громко хлопать, но у них дрожат колени и танцевать они не будут! Это дело молодое, пусть молодежь попляшет…

Гуласпир все стоит у стола, поглядывая на гостей. Потом он трясущейся рукой коснулся плеча Эки. Девушка вздрогнула и, подняв голову, посмотрела Гуласпиру в глаза. Он ласково погладил ее по волосам и показал глазами в сторону комнаты, где со стены на них, как живой, глядел, чуть улыбаясь в усы, сын Гуласпира Алмасхан. Лоб его пересекает морщинка, и она тоже улыбается. Кажется, что вот-вот Алмасхан сойдет со стены, запляшет и пригласит на танец маленькую Екатерину.

У Гуласпира глаза наполнились слезами. Старик пал духом. И тут маленькая Эка вдруг сорвалась с места и, раскинув руки, поплыла вокруг стола.

Старики сильнее захлопали в ладоши. Гуласпир громко запел. На веранде старого дома легко танцевала Эка.

Гуласпир подсказал ей вызвать Реваза, и Эка, опустив голову, остановилась перед ним. Он встал и только раскинул руки, чтобы войти в круг и последовать за Экой, как словно из-под земли между ними вырос Алмасхан. Поднявшись на носки и перебирая ногами, он приложил к груди левую руку, поднял правую и пошел по кругу за маленькой Екатериной.

На Алмасхане фиолетовая черкеска, белый расшитый архалук и белые же из бараньей кожи сапоги-чувяки. Они только три раза прошлись вокруг стола, и Эка устала. Грустно, словно извиняясь, посмотрела она на Алмасхана и, опустив руки, без сил упала на стул… А Алмасхан не чувствует усталости, так и не коснувшись пятками пола, он продолжает с головокружительной быстротой танцевать на пальцах, улыбаясь одной только маленькой Эке. Держа левую руку на груди и подняв вверх правую, он танцует с вызывающим видом, будто дразнит кого-то. Нет, он дразнит не кого-нибудь другого — Реваза. Остановился перед ним и смотрит на него сверху вниз с видом победителя, насмешливо улыбаясь. Но улыбка эта грустная. Это заметил Гуласпир, и из глаз его потекли слезы.

Потом Алмасхан стал постепенно уменьшаться, незаметно ушел от стола, тенью проскользнул в свою комнату и снова превратился в фотографию в черной рамке на стене.

…Маленькая Екатерина и Реваз закончили танец, и старики перестали хлопать.

Гуласпир опустился за стол и украдкой посмотрел в сторону комнаты. Теперь Алмасхан на фотографии выглядел сердитым.

Гуласпир вытер ладонью слезу и налил в стакан вина.


Реваз лег спать на веранде.

Он притащил из комнаты деревянный топчан, вместо матраца постелил на него циновку, положил под голову мутаку, и, когда отец укрывал его тонким шерстяным одеялом, он уже слегка похрапывал. Александре на цыпочках отошел от спящего сына, тихо вошел в комнату, задул лампу и, перекрестившись, лег.

Дверь на веранду он оставил открытой, и ему было слышно сильное дыхание сына.

«Устал Реваз, целый день бродил по хемагальским тропинкам, поднимался на кладбище на могилу матери и, конечно, всплакнул, а печаль и слезы очень изнуряют человека, отнимают у него силы и тяжелым камнем ложатся на сердце».

Реваз лежит на веранде, дверь в комнату открыта, и Александре слышит сильное дыхание сына.

«В Хемагали и летом ночи прохладные, как бы мальчик не простудился».

Не зажигая лампы, Александре нашел второе одеяло и вышел на балкон.

Кажется, что ночь уже на исходе и вот-вот должно рассвести, а по времени только полночь. Тонкая пелена тумана затянула двор Александре Чапичадзе, и кругом все видно, как днем. Только кажется, что эти деревья, забор, ворота, кухня и дом парят в воздухе и, чуть покачиваясь, шепчутся друг с другом.

Глава четвертая

Как-то воскресным июльским утром Гуласпир, словно ужаленный, вскочил с постели, выговаривая жене за то, что она его не разбудила вовремя. Знаешь ведь, что я сегодня еду в город, сердился он.

Выйдя на веранду, он снял висевшее на столбе седло.

Встала и Кесария.

«Вчера ни слова не говорил о городе. И что на него сегодня нашло?» — подумала она.

— Ты ведь ничего не говорил мне! — с упреком сказала она.

— Не говорил? А утром? Забыла, что ли? Я еще сказал, что обещал одному человеку сухой вяз для ярма.

— Вяз?

— Да, сухой вяз. Чему ты удивляешься?

Кесария ничему не удивлялась, но Гуласпиру показалось, что она как-то насмешливо смотрит на него, и он повысил голос:

— Нечего удивляться! У мельницы валяется вязовый чурбан. Вот я и отнесу его ему… Ведь не возьмет же он его бесплатно!

Кесария ушла в кухню.

Гуласпир бегом спустился во двор, быстро оседлал привязанную у забора лошадь, потом умылся, надел новую чесучовую рубаху и темно-зеленые галифе, тщательно начистил сапоги, подпоясался серебряным поясом, расчесал бороду и предстал перед суетившейся в кухне Кесарией.

Никогда еще Гуласпир не отправлялся на рынок в таком «парадном» наряде, и Кесария изумленно посмотрела на мужа.

— Чего ты сегодня всему удивляешься? — вспыхнул Гуласпир.

Стоя позавтракав, он пропустил стаканчик вина, а протягиваемый Кесарией хурджин так и остался у нее в руках.

— Я, может, в город и не попаду. Мой покупатель живет от него на порядочном расстоянии, — хитро улыбнулся Гуласпир. Он сел на лошадь и выехал со двора.

Сначала Гуласпир направился к Сатевеле. Дом Александре Чапичадзе он объехал стороной, чтобы не встретиться с Александре, а то он обязательно даст какое-нибудь поручение.

Доехав до реки, он завернул лошадь в лес и, незаметно оглядевшись вокруг и почувствовав себя в безопасности, пришпорил лошадь и пустил ее рысью по тропинке, ведущей в Итхвиси.

Да, Гуласпир Чапичадзе едет в Итхвиси.

«Пусть тот чурбан еще полежит у мельницы. До будущего воскресенья он станет еще суше, полегчает, и нести его будет легче. Пусть полежит еще недельку. Никто его там не тронет!.. А сейчас я поеду в Итхвиси к бывшим соседям, сородичам».

Давно уже мучило его желание поехать в Итхвиси. Но в этом он не признавался никому, даже Кесарии, боялся, что не понравится его намерение и ему помешают. А вот прошлой ночью так захотелось в Итхвиси, что еле утра дождался.

Сначала Гуласпир держался тропинок, но, миновав Хемагали, расхрабрился и смело выехал на проселочную дорогу.

«Навещу этих негодных! А заслуживают ли они этого? Да, вот я вас, сбежавших из Хемагали, спрашиваю, стоите вы того, чтобы вас навещали?

Вдруг сорвались с места…

Тысячу лет жили вместе, и так сразу это зачеркнуть?

Все кончено?

Поселились в Итхвиси и загордились?

А может, у Гуласпира Чапичадзе провалилась крыша. Чинить не поможете?

Может быть, фундамент расшатался. Укрепить не поможете?

Может, помер Гуласпир Чапичадзе. Не станете оплакивать?

Много воображаете о себе!

«Ибо кто возвышает себя, тот унижен будет; а кто унижает себя, тот возвысится…»

Нет, недостойны вы, чтобы вас навещали, но у Гуласпира отходчивое сердце, и он едет к вам. Откройте двери, встречайте гостя!»

Солнце поднялось высоко, но Гуласпиру не жарко. Лошадь идет иноходью.

«Хорошая дорога у итхвисцев».

«Будет, а чего ж ей не быть! Тут ни скалы, ни горы нет. Равнина. Ее здесь не размоет. Однажды проложат дорогу на таком месте, и так она всегда и будет ровная-ровная…»

По дороге промчался грузовик, подняв тучи пыли. Гуласпир остановил лошадь, сплюнул несколько раз кряду и послал отборное ругательство вслед шоферу грузовика.

«Как будто не видел меня? Так-таки и не видел! А коли увидел, замедлил бы немного ход. Человек ты или нет? Несешься, словно на бюро райкома опаздываешь! Небось везешь какой-нибудь левый груз на рынок в Хергу».

Пыль осела, и снова стала видна лента дороги.

«Небось не одни итхвисцы строили эту дорогу?

Нет, браток! Гуласпиру Чапичадзе все известно. Не только итхвисцы проводили ее! Где уж им было справиться! Весь район поднялся на помощь итхвисцам… Да, встал рядом! Помогали землеройными машинами, грузовиками, насосами, камнедробилками, дорожными рабочими. А теперь итхвисцы с радостью ездят по этой дороге и гордятся тем, что и другие ездят по ней. Смотрите, мол, какая дорога у нас».

Гуласпир не торопит лошадь. Большую часть пути он уже проехал, и скоро должно показаться Итхвиси.

Он только взглянет на село. Только взглянет. Навещать-то никого не будет. Не стоят они этого, поэтому и не навестит. Бросит взгляд на дворы и дома, только и всего! Посмотрит и повернет назад. Уже видно Итхвиси! Да, спуститься на нагорье — и вот оно, ваше Итхвиси…

Послышался топот и голоса. Гуласпир остановил лошадь.

Мальчишки гнали стадо.

Гуласпир свернул с дороги и спешился в тени дерева.

…Впереди стада идет сын Соломона Джиноридзе — Сандала. Прутиком он, словно играючи, похлопывает по спине свою Гуту. Сандала умный мальчик и никогда не ударит дойную корову, к тому же Гута гордая и всегда ходила первой в стаде джиноридзевских коров в Хемагали. Гляди-ка, и в Итхвиси тоже…

«А тот второй пацан?»

Как ни присматривался Гуласпир, но не смог узнать «того второго». А ловкий парень. У него в руке хворостина побольше, чем у Сандалы. Он замахнулся ею, что-то крикнул и согнал коров с дороги. Да, одним окриком согнал скотину с дороги, и она разбрелась по придорожному склону, пощипывая траву.

Затем все мальчишки собрались на полянке, подбросили вверх мяч, и игра началась. Гуласпир узнал сына Парны Кикнавелидзе Нукрию, невысокого коренастого мальчика. Столкнется с ним кто-нибудь из игроков, Нукрия стоит как ни в чем не бывало, а тот валится на землю. Нет, не сдвинуть итхвисцам с места Нукрию. Крепкий, очень крепкий он парень. А почему? Да потому, что он вырос в Хемагали! А попробовали бы они с ним бороться! Да он их всех по очереди на лопатки уложит. Пусть они даже по двое на него идут, все равно он выйдет победителем. Хемагальская сила в руках и ногах у Нукрии…

Скотина спокойно пощипывает траву, ребята гоняют мяч. Шумно на лужайке. Гуласпир сидит в тени и смотрит на Сандалу и Нукрию. Только этих двоих он и узнал, хотя среди этих ребят должны быть и джиноридзевские и кикнавелидзевские. Да, на итхвисской лужайке играют в мяч хемагальские мальчишки, и на итхвисских зеленых склонах пасутся джиноридзевские и кикнавелидзевские коровы. А там, внизу, стоят новые дома, и в тех домах живут хемагальцы Джиноридзе и Кикнавелидзе.

«Нет, даже и смотреть не стоит, они не заслуживают того, чтобы на них смотрели», — подсказало Гуласпиру сердце. Он встал, вывел коня на дорогу и зашагал рядом с ним назад в Хемагали.

«Нет, они не стоят того, чтобы на них смотреть», — подсказало Гуласпиру сердце, и он послушался его.

«…Скажу, что был в Херге. Нет, не в Херге. Скажу, что мой покупатель живет на окраине города. Я привез ему вяз и оставил во дворе. И кончено. Покупать мне было нечего, поэтому в город я не ходил, а сразу вернулся домой… Когда дойду до мельницы, возьму этот сухой вяз и отнесу его в лес. Голову даю на отрез, что его там никто не увидит и не возьмет…»

Пройдя шагов сто, он вдруг, словно вспомнив что-то, вскочил на лошадь и повернул обратно, в сторону Итхвиси.

У магазина он спешился и привязал лошадь тут же поблизости к столбу около родника.

В магазине никого не было, и Гуласпир несколько раз громко кашлянул. Задняя дверь открылась, и появилась невысокая сероглазая девушка.

Она знала всех своих покупателей, но Гуласпира признать не могла, как внимательно ни приглядывалась к нему.

Гуласпир сначала подошел к прилавку с материями, потом стал рассматривать мужской костюм на манекене. Обошел его кругом, даже руками пощупал и, словно намереваясь его купить, поинтересовался ценой.

— Цена на нем указана, — холодно сказала сероглазая девушка.

— Я плохо вижу, — словно извиняясь, сказал Гуласпир.

Девушка вышла из-за прилавка.

— Сто семь рублей три копейки.

— Дорого! Очень дорого! — удивился Гуласпир. — А эти три копейки для чего? Неужели с такой точностью высчитана стоимость? Так, что ли? А ведь эти три копейки — очень большая сила! — Гуласпир быстро высчитал, во что они превратятся, если фабрика сшила двадцать тысяч таких костюмов. Умножить три копейки на двадцать тысяч — это шестьдесят тысяч копеек, то есть шестьсот рублей. Вот тебе и три копейки! А покупатель удивляется, для чего, мол, тут эти три копейки. А они вон как сильны. А вообще-то твой костюм дорогой, очень дорогой! — Сигареты есть? — как бы между прочим спросил Гуласпир и оглянулся вокруг.

— «Прима».

— Второй фабрики?

Девушка вошла за прилавок.

— Да.

— Заверните тридцать. — Гуласпир опять огляделся. — Товар-то у вас есть, а вот покупателей нет.

— А вы сами откуда?

— Я ваш сосед.

— Сосед?

— Да, сосед.

Девушка удивилась:

— Извините, но я вас не припомню.

«И не припомнишь, дочка. Правда, Гуласпир Чапичадзе много раз бывал в Итхвиси, но это было давно. Тебя тогда, наверное, еще и на свете не было… Итхвисские ребята всегда приглядывали себе девушек из Хемагали, и всегда почетным гостем со стороны хемагальских невест был Гуласпир Чапичадзе. Конь у него был что надо, и он всегда предводительствовал свадебной процессией из Хемагали в Итхвиси… Итхвисские девушки смотрели на него с восторгом… Так-то было, в самом деле так. А теперь не меньше тридцати лет прошло с тех пор, как он не был в Итхвиси. Как же может узнать его эта восемнадцати-двадцатилетняя девушка? Нет, конечно, не узнает…»

— Да-a, покупателей у вас нет!

«Говорит, нет покупателей? Да у нас здесь столько покупателей, что трое продавцов еле со своей работой справляются. Я числюсь счетоводом, а работаю продавцом. Этот сосед, наверное, первый раз у нас в магазине».

— Наши покупатели сегодня на стадионе.

— На стадионе? — удивился Гуласпир.

— Сегодня футбол!

— Футбол?

— Итхвисская «Лоза» играет с хергским «Перевалом» на кубок Грузии.

«Итхвисская «Лоза»? Вы только посмотрите на них! Итхвисская лоза еще не принесла первых плодов, а команда уже носит ее имя! Браво, итхвисская лоза! Соревнуешься с Хергой? Браво, соревнуйся!»

— Ого, это большое событие! Значит, они играют на кубок Грузии? Продавцы, верно, торгуют на стадионе, продают лимонад и сигареты, — наивно сказал Гуласпир и улыбнулся девушке.

«Ну что он говорит? Продавцы взяли товары на стадион? Продают там лимонад и сигареты? Неужели он не слышал об Отаре Какубери? Это же такой вратарь… Да, Отара сравнивают с Марганиа! Отара Какубери приглашали в тбилисское «Динамо», но он отказался, сказав, что не может изменить итхвисским футболистам и бросить итхвисский магазин… Наши продавцы торгуют на стадионе лимонадом и сигаретами? Ну что он только говорит…»

— Играют, в футбол играют, дядя.

— Играют? Молодцы!

— О вратаре Отаре Какубери не слышали?

— Какубери! Футболист Какубери? Нет! О враче Какубери я слышал. Говорят, хороший ветеринар.

«Так, значит, потому здесь не видно ни души? Я-то украдкой поглядывал во дворы вдоль дороги, но не увидел ни одного человека. Оказывается, и взрослые и дети ушли на футбол. Дело нешуточное — итхвисская «Лоза» играет на кубок с хергским «Перевалом»!

Игру судит тбилисский судья, сказала сероглазая. Она была горда — из Херги приехало около восьмисот человек зрителей… Браво, итхвисская лоза, браво! Хорошую дорогу провела для итхвисцев, переселила из Хемагали в Итхвиси многих Джиноридзе и Кикнавелидзе, построила в Итхвиси винный завод. А теперь и футбольная команда? Да еще такая, которая наравне с хергским «Перевалом» играет на кубок Грузии… Браво, итхвисская лоза! Еще не успели созреть ее первые ягоды, а какое большое дело провернула! А? Браво, браво, итхвисская лоза! Соревнуйся с Хергой, соревнуйся и побеждай!»

— Если бы у меня было время, я бы тоже пошел на стадион, — словно извиняясь, сказал он девушке. Пожелав итхвисцам победы, он вышел из магазина.

У источника на бревенчатой скамье сидел старик.

Гуласпир украдкой посмотрел на него, боясь, чтобы это не оказался кто-нибудь знакомый. Старик спал, и Гуласпир спокойно прошел мимо.

У родника он подставил ладонь под желоб. Холодная, очень холодная была родниковая вода.

— Эх, хороша водичка, дай бог вам здоровья.

Сидевшему на скамейке старику его голос показался знакомым. Он открыл глаза и встал. Подойдя к Гуласпиру, он внимательно посмотрел ему в лицо, потом оглядел с головы до ног и вроде бы улыбнулся.

— Что, дед, не взяли тебя внуки на стадион? — пробасил Гуласпир, подмигивая старику.

Тот еще ближе подошел к Гуласпиру, опять оглядел его, погладил по плечу, потом заглянул в глаза и приник к его груди.

— Парень, а ты, случаем, не Гуласпир? Гуласпир ведь, а? — дрожащим голосом сказал старик.

Гуласпир поразился. Если он меня узнал, почему же я не узнал этого старика. Он медленно, осторожно отстранил его от себя, всмотрелся в его лицо и вздрогнул.

— Ростом, ты? Господи, да как же это я не узнал тебя, покарай меня господь!

— Да, Ростом я! Откуда ты?

Они уселись на скамью.

Очень постарел Ростом Кикнавелидзе. И ростом-то меньше стал. Плечи согнулись, грудь стала впалой. Не видно ее вовсе, как будто никогда и не было. Колени у него дрожат, руки дрожат, и Гуласпиру стало жалко этого иссохшего и сгорбленного старика.

…А хороший парень был Ростом Кикнавелидзе, гордый. В сорок лет он еще не был женат. Все говорил, что не встретил женщины, которая бы ему понравилась. Как-то раз он поехал в Кутаиси за покупками. Был воскресный день, и он решил прогуляться по бульвару. Там было полно людей. Прохаживаясь по бульвару, он приметил девушку, сидевшую на лавочке. Увидев, что Ростом ходит вокруг да около, она встала и тоже начала прогуливаться туда-сюда. Ростом сумел заглянуть ей в глаза, и она не отвела взгляда. Ростом улыбнулся, и она ответила ему улыбкой. Он подошел к девушке и поздоровался. Она ответила на его приветствие и сказала, что, мол, ей как-то знакомо его лицо, а ему ее не знакомо ли, — и протянула руку для рукопожатия. Рука девушки показалась ему удивительно нежной, и он замер и довольно долго стоял так, затаив дыхание, а потом произнес — нет, мол, не знакомо, но ты мне очень нравишься. Сразу понравилась, как только я тебя увидел. Девушка улыбнулась и прямо сказала — ты мне тоже нравишься, и тоже понравился сразу, как только я тебя увидела. Скажи, как тебя зовут. Ростом меня зовут, сказал он, и девушка улыбнулась. Ростом? Хорошее имя. А меня зовут Грета. И она взяла Ростома под руку. И так, рука об руку, они долго гуляли по кутаисскому бульвару; потом Грета сказала, что она проголодалась, и они зашли в ресторан, что у Цепного моста, сели в отдельной комнате и хорошо повеселились. Ростом пил, и Грета тоже. Потом Ростом осмелел и сказал: ты мне очень нравишься, ты тоже говоришь, что я тебе нравлюсь. Если правду говоришь, выходи за меня замуж. Да, а почему бы нет, и выйду. Ты мне сразу понравился, а теперь я уже люблю тебя, сказала Грета. И руками, которые казались Ростому такими мягкими, она обвила его шею и поцеловала Ростома в губы. Они еще долго целовались. Потом Ростом решительно заявил: я сегодня же возвращаюсь в деревню, и, если ты в самом деле любишь меня, ты сегодня же должна выйти за меня замуж.

«Сегодня же? Для меня это немного трудно, но, если ты обязательно сегодня едешь в деревню, другого выхода у меня нет, и я поеду с тобой», — сказала Грета и опять поцеловала Ростома в губы.

Такое быстрое согласие заставило Ростома призадуматься. «А твоим родителям сообщить не надо?» — спросил он у Греты. «Мои родители живут в Тбилиси, — ответила она. — Я сюда к тете приехала. Я попрошу тетю, и она напишет им обо всем».

И вот привез Ростом Кикнавелидзе Грету в Хемагали. Было это под вечер. Мать Ростома всплакнула, но что ей оставалось делать. Ростом пригласил соседей и в ту же ночь устроил свадебный ужин.

Грета оказалась строптивой. Она была молода и красива, но иногда ругалась, как мужик.

На шестом месяце со дня свадьбы Грета родила Ростому мальчика. Это что за божье наказание на мою голову, казнился Ростом, и собрался убить жену, но соседки успокоили его, что рождаются не только шестимесячные дети, но и пяти- и даже четырехмесячные. Казалось, что женщины утешили его и он успокоился. На самом деле что-то в нем оборвалось. Он ни к Грете близко не подходил, ни сына ни разу не приласкал. Стыдясь соседей, он закрылся дома.

Год прожила Грета с мужем и сыном, а потом, оставив мужу годовалого Вилли (мамаша дала сыну якобы городское имя), она сбежала в Тбилиси и оттуда написала Ростому, что, мол, если ты переедешь жить в Тбилиси, я вернусь к тебе. Но только знай, что в Тбилиси у меня никого нет, ни родителей, ни родственников. Зовут меня не Грета, и фамилия моя не Соломониа. И на конверте стоит придуманная фамилия. Но если ты приедешь в Тбилиси, то меня найдешь по этому адресу.

Письмо довело Ростома до бешенства. Он ревел как зверь и бил себя кулаками по голове: что за наваждение нашло на меня в тот день в Кутаиси, почему я не сообразил, когда она так вцепилась в меня и стала целовать, что это за птичка? Он грозился — поеду в Тбилиси и убью ее. Но его угроза так и осталась угрозой. Пока была жива бабушка, она смотрела за Вилли, потом его помогали растить соседки. С трудом вырастил Ростом Кикнавелидзе своего сына. Это был хитрый, упрямый и лицемерный мальчишка. Материнская кровь кипит в его жилах, твердил Ростом. Книгу в руки он не брал и на пушечный выстрел не подходил к школе. В двенадцать лет он уже курил и пил вино. Пошел учиться на шофера, но ничего из этой затеи не вышло. Однако деньги он откуда-то доставал и щегольски одевался. Его мать тоже любила пофасонить. У соседей Ростома временами пропадали куры, «улетал» из форм сыр, и достоверно было известно, что в этом деле был замешан Вилли. Но об этом молчали, потому что жалели Ростома.

В одной семье Джиноридзе жила сиротка по имени Мимино[10]. Нос у нее и вправду был крючковатый, как у ястреба. Но этот ястребиный нос очень шел к ее удлиненному матовому лицу. Она пошла в мать, красивая была и трудолюбивая, и Вилли пристал к ней, что если она не выйдет за него замуж, то он повесится на столбе ее дома. Восемнадцати лет он женился. Жить он пришел к Мимино. Отцовский дом он продал, а Ростома взял к себе. Характер у Вилли изменился, он стал хорошим семьянином. Первым делом он снял старый забор и весь двор обсадил акациями. Вскопал под виноград без пользы пропадавшую во дворе землю, выкорчевал старые яблони, груши и инжирные деревья и посадил новые, починил крышу и справил новую арбу. Не было границ радости Ростома.

У Вилли и Мимино родилась девочка. Назвали ее Тина. Когда ей исполнился год, устроили пышные крестины. Были приглашены все Джиноридзе, Кикнавелидзе и Чапичадзе. Пир под руководством избранного тамадой Гуласпира Чапичадзе продолжался до утра.

На третье утро после крестин Вилли поднялся до рассвета. Положив на арбу трехсотлитровую бочку, он подвез ее к марани. Открыв квеври, он наполнил бочку чистым вином, посадил в корзины двадцать кур, завернул в виноградные и инжирные листья столько же кругов сулугуни и положил в хурджин. Позавтракал. Потом он запряг быков, разбудил Мимино и сказал ей, что едет в Хергу на рынок и везет продавать вино и сыр. И, мол, если не вернется в тот же день, пусть она не пугается.

И Вилли уехал. Уехал и пропал. Прошел год, два, три. А он не появляется и не появляется. Поговаривали, что видели его то в Тбилиси, то в Одессе, то в Ташкенте. Правду узнать было нельзя. Мимино получила анонимное письмо, в котором писали, что Вилли с матерью арестованы за воровство, их сослали далеко на север и пусть она их не ждет.


…Когда Джиноридзе переселились в Итхвиси, Мимино тоже туда уехала. Ростом хотел остаться в Хемагали, но Мимино не допустила этого. Она полюбила Ростома, как родного отца, и как бы она оставила его одного…

— Вилли не появлялся?

— Да пропади он пропадом! Скрывается где-то!

— И не писал ничего?

— Нет, ничего. Зов крови заставил его идти по материнским стопам. Мне Мимино жалко. Говорю ей, чтобы она выходила замуж, но она не хочет. Даже клятву с меня взяла, чтобы я больше о замужестве слова не говорил. Вот я и молчу. Так за нее душа болит…

— Мимино чем занимается?

— Секретарша в сельсовете.

— А твоя внучка как?

— Тинико-то? Уже большая. Школу кончила. Потом училась на каких-то курсах в Херге и вот теперь счетоводом в магазине работает.

— Как ты? Здесь уже привык, Ростом?

— Привык? Да вот пять лет живу здесь, а все Хемагали во сне вижу. То я на Сатевеле, то на кладбище, то на мельнице. Здешние-то сны ни разу не приснились.

Пауза.

— Да, снятся мне хемагальские сны, — убежденно сказал Ростом и вздохнул. — А почему ты о себе не рассказываешь? Откуда ты? Какими судьбами?

— Александре болен.

— Чапичадзе?

— Да в Хемагали теперь только один Александре, — недовольно отчеканил Гуласпир. — Александре Чапичадзе.

— А говорили, что Резо забрал его в Тбилиси?

— Сбежал он оттуда!

— Бедный!

— Сыну не жалко его и… Лекарство должен был для него купить. Вроде казалось, что Итхвиси ближе, чем Херга, но ошибся, — словно упрекая самого себя, сказал Гуласпир. Чиркнув спичкой, он закурил сигарету и встал.

Встал и Ростом. Отвязав от столба уздечку, он погладил лошадь по лбу.

— Пошли! — сказал Ростом и громко позвал Тинико.

Из магазина вышла Тина.

— Закрой, внученька, магазин и пойдем домой. У нас гость.

— Гость? — рассмеялась Тина и улыбнулась Гуласпиру.

— Я не могу пойти к тебе, Ростом, — решительно сказал Гуласпир.

— Ты что говоришь, Гуласпир? В кои-то веки приехал в Итхвиси и не хочешь увидеть мой дом? Такой длинный путь прошел, устал ведь! Переночуй у меня, а завтра уж с божьей помощью поедешь обратно…

— Нет, Ростом, я должен сегодня же принести Александре лекарство.

— Он один лежит дома?

— Один, — солгал Гуласпир.

— Значит, правильно говорили, что Резо его взял в Тбилиси? И он сбежал? Жалко его, беспризорного!

— Ну, а что Резо может сделать, а? Ему, что ли, засесть в Хемагали? Взял его в Тбилиси, а он — бежать оттуда?.. Что Ревазу делать? Конечно, жалко старого!

Гуласпир упрямился, и Ростом уступил.

— Да! Ну, если тебя ждут… А то испугаются… Хоть в столовой перекусим, — просительно сказал Ростом.

— Я позавтракал, пока мне в аптеке готовили лекарство, — опять солгал Гуласпир и взял из рук Ростома уздечку.

— Я провожу тебя немного.

Медленно, очень медленно идут Ростом с Гуласпиром. Пройдя шагов десять, Ростом остановился. Словно хочет что-то вспомнить и не может.

— Фу ты черт, хотел что-то сказать, — начал Ростом и прикрыл глаза.

Гуласпир тоже остановился и посмотрел на Ростома, но тот так ничего и не вспомнил.

— О-хо-хо, забыл.

— Ну, теперь я с тобой распрощаюсь.

— Я еще немного провожу.

И идут они потихоньку, очень медленным шагом идут. Через десять шагов Ростом опять остановился.

— Нет, это нехорошо, что ты так…

— В другой раз приеду.

— Не приедешь! В другой раз не приедешь! Это болезнь Александре привела тебя сюда… Черт побери, если бы у тебя в кармане сейчас не лежало лекарство, я бы ни за что не отпустил тебя! Да, не отпустил бы, и все!

Медленно, совсем медленно идут старики, но у Ростома шаг становится все тяжелее.

— Теперь попрощаемся, — сказал Гуласпир и положил руку Ростому на плечо…

— Ну что ж, иди, — покорно сказал Ростом. — Все как во сне, черт побери! Значит, уходишь! Иди. Обидно, черт возьми!

Гуласпир сел на лошадь, пришпорил ее, и она пошла рысью.

Ростом сошел с дороги. В траве он увидел пень и сел на него. Посмотрев на дорогу, он уже не увидел Гуласпира.

— Да, все было как во сне, черт побери! — сказал Ростом и закрыл глаза, думая, что, может быть, сон вернется.

Опять откуда-то взялись эти треклятые слезы, и сердце защемило у Гуласпира. Он с трудом удерживает в руке кнут, и эта итхвисская ровная дорога видится ему как в тумане. Солнце скрылось, и на землю опустился плотный, как облако, туман. Гуласпиру стало трудно дышать, он расстегнул воротничок и почувствовал облегчение. Чуть привстав на стременах, он стегнул лошадь, и она вынесла его на подъем.

…Ворота ему открыли маленькая Екатерина и Коки.

На веранде, попыхивая трубкой, сидел Александре Чапичадзе.

Гуласпир подъехал к веранде и спешился.

Коки взял у него уздечку. Он хорошо знает, что нельзя оставлять на месте потную лошадь, и провел ее несколько раз туда-сюда по двору.

— Разреши ему сесть на лошадь. Не видишь разве, какими глазами он на тебя смотрит? — крикнул с веранды Александре.

Гуласпир посадил Коки на лошадь и дал ему кнут.

— Ты езжай в поле, и пусть она там немного пощиплет траву.

Гуласпир поднялся на веранду и протянул Александре сверток с сигаретами.

— Табака на рынке не было? — недовольно спросил Александре и положил сигареты на стол.

— Еще чего захотел! — громко сказал Гуласпир. — Сначала выполните план заготовки табака, а потом, дорогой Александре, разрешим и продавать его…

— Как будто из-под полы не продают?

— Продают. Покупайте на здоровье! — еще громче сказал Гуласпир. — Нашарив в кармане спички, он закурил. Что, сигареты плохие, что ли?

— Привычка. Разве в городе перевелись парикмахеры? — пошутил Александре, глядя на заросшее лицо Гуласпира.


На веранду поднялась маленькая Екатерина.

— Ты какой дорогой ехал, что не встретил Эку? — спросил Александре, усаживая маленькую Екатерину рядом с собой.

— Эка была в городе? — удивился Гуласпир и отвел в сторону взгляд.

— Она только-только вернулась.

— Ну, так если она меня опередила, как я мог с ней встретиться? — успокоился Гуласпир и, улыбнувшись Эке, погладил ее по голове.

— И Резо не встречал? — спросил Александре.

— Какого Резо?

— Какого? Да моего!

— Что, он в Херге?

— Они с Экой встретились на рынке.

— Разве он не был здесь?

— Теперь?!

— Да, совсем недавно. Дней двадцать назад.

— Да не двадцать дней назад. Сегодня уже со-ро-ко-вой день, — по слогам произнес Александре.

— Что он сказал, в деревню не приедет? — холодно сказал Гуласпир. В душе он пожалел, почему именно сегодня ему вздумалось поехать в Итхвиси.

— Сказал, что приедет. У него в райкоме какое-то дело. Если не завтра, то послезавтра обязательно приедет, — с каким-то злорадством сказал Александре и встал.

— А что, что ему нужно в райкоме?

— Спроси у Эки.

— А ты не можешь сказать? — чуть не вспылил Гуласпир. Потом он повернулся к Эке: — Что он сказал, какое у него там дело в райкоме?

— Он так сказал: завтра у меня дело в райкоме. Если завтра вечером я не приеду в деревню, то послезавтра.

— Вот те на, если он тебе ничего не говорил и ничего не просил передать, то откуда этот господин может что-нибудь знать, скажи мне, пожалуйста? — с апломбом сказал Гуласпир и улыбнулся чему-то своему. — Как, как он сказал? Если не завтра вечером, то послезавтра приеду? А почему бы нет! Сядет на машину и приедет! Если даже после полудня выедет, то до наступления ночи приедет.

Затянувшись сигаретой, он опять накинулся на Александре:

— В райкоме? Резо сказал, что у него дело в райкоме, а ты уже размечтался? Думаешь, от твоих мыслей появится дорога в Хемагали? Как бы не так! Жди, что тебе в Хемагали райком проведет гладенькую дорогу. До самых твоих ворот. Потом по ней примчатся на машине твой сын, невестка и внуки. У Резо ведь есть машина. Сядет он за руль и — к отцу. Только, чтобы он мог заехать во двор, надо ворота сделать пошире… Райком! Да, Константинэ Какубери уже ночами не спит, почему, мол, до сих пор не смогли провести дорогу в Хемагали. Так ведь ты думаешь, да?

Александре очень уж не понравилось это неумолчное брюзжание Гуласпира, и он собрался уходить.

— Нет, лично я от Какубери ничего такого не жду! — решительно сказал Гуласпир.

Он бросил во двор потухшую сигарету и сплюнул.

Пауза.

— Школа? Знаешь, почему дали книги? — опять не удержался Гуласпир.

Но при упоминании о школе Александре встрепенулся и, показав на Эку, подмигнул Гуласпиру.

— Эка, — ласково сказал Гуласпир, — пойди в кухню и скажи моей барыне, чтобы чем-нибудь нас покормила.

Эка встала, но Александре схватил ее за локоть:

— Я ухожу. Авось Резо правда приедет.

Эка и Александре вместе вышли из ворот Гуласпира Чапичадзе.

Коки довольно долго пас лошадь, а потом не вытерпел и, пустив ее вскачь, въехал во двор.

Гуласпир снял с лошади седло и бросил на веранде, лошадь пустил пастись во дворе, а сам пошел в кухню.

— Наверное, устал? — спросила Кесария, и Гуласпир рассердился:

— Ну, теперь допрашивайте! Устал? Не устал? Где был? Кого видел? Суд, что ли, устраиваете? «Как же это, был в городе и моего Резо не видел». Тоже мне, большое дело! Реваз Чапичадзе искал меня на рынке и не нашел! Что, свидание, что ли, у нас было назначено? Обиделся — «был в городе и как это моего сына не видел». Да я-то откуда знаю, когда Реваз соизволит явиться в Хергу. «Эка тащила из города полную корзину, так почему ты ее по дороге не встретил?» Что, я ее редко встречал? Что, я редко подвозил ее с корзиной на лошади?

Кесария ничего не понимала и с удивлением смотрела на мужа.

— Да не глазей ты на меня! — взвился Гуласпир. — Если бы его Резо был хорошим сыном, то не заставил бы отца иссушить глаза, его ожидаючи! Живет в свое удовольствие в Тбилиси… а бедный Александре все ждет то сына, то невестку, то внуков…

Потом Гуласпир как-то сник, сел на скамеечку и, глядя на греющуюся на огне кеци, умоляющим голосом сказал Кесарии:

— Дай мне поесть, и я завалюсь спать. Так устал.

Он с аппетитом поел лобио, горячее мчади и сыр.

Потом он долго сидел молча.

Итхвиси и тем, кто его строил и живет в нем, он посылал свое благословение.

Часть пятая

Глава первая

«Уже месяц, как мы врозь. Ты — в деревне, мы — в Тбилиси. Дети по тебе очень скучают, особенно Сандро. К товарищам ходить не хочет, а во двор его и палкой не выгонишь. Придет из школы, позанимается, а потом сядет у окна и делает вид, что рисует, а сам смотрит на улицу и ждет тебя.

Сегодня за Татией зашла подруга, и они решили идти в кино. Сандро отказался составить им компанию.

У нас уже созрел инжир, но ни Дареджан, ни дети даже близко к нему не подходят.

Уже девять часов. Идет дождь, а Татия еще не вернулась.

В ту ночь, когда ты уехал, мне не пришлось спать. Дети все время метались во сне, да и с Дареджан творилось что-то неладное. На следующий день я не пошла на работу. С утра дети были в школе, Дареджан на рынке, а я просто места себе не находила. Вышла на улицу, но, не встретив никого из знакомых, вскоре вернулась домой. Я выдвинула все ящики твоего стола и сама не знаю, что в них искала… Не помню, сколько прошло времени, прежде чем вернулась Дареджан, потом пришли из школы Татия и Сандро. Они были не в духе, и я буквально силой заставила их пообедать. Потом они зашли в свою комнату и притаились, как мыши. Наконец стемнело, и мы все легли спать. Я у себя свет не погасила, лежу, ворочаясь в постели, в голову лезут всякие мысли. Вдруг мне почему-то захотелось посмотреть на детей. Прихожу к ним в комнату, а у них тоже горит свет. Татия спит, а Сандро нет.

— Сандро, ты почему не спишь? У тебя болит что-нибудь?

— Нет.

— А в чем дело?

— Так, что-то не спится.

— У тебя случайно нет ли температуры?

Я положила ему руку на лоб, но он был холодный.

— Надо спать, сынок! Татия, наверное, уже десятый сон видит!

— Хорошо, мама, — прошептал Сандро и повернулся лицом к стене.

Я подоткнула ему одеяло, выключила свет и прислушалась. Скоро он задышал ровно и глубоко.

…Я вернулась в свою комнату и тоже легла. Не знаю, спал Сандро или нет, но утром он поднялся раньше Татии.

Отправив детей в школу, я пошла в техникум.

Я была в дурном расположении духа, и, видно, на работе догадались, в чем дело, потому что все были ко мне очень предупредительны, и это меня еще больше раздражало. Директор даже сказал мне, что у меня усталый вид и мне не мешало бы несколько дней отдохнуть дома. Мне не понравилась такая забота о моем здоровье. Может быть, он считает, что мне вообще лучше бросить работу, сидеть дома и заниматься хозяйством и детьми? Нет! Это не для меня. Если я засяду дома, я сойду с ума! Я художница, люблю работать со студентами, люблю свою работу и ни за что ее не брошу.

Домой вернулась рано. Думаю, что мои сослуживцы после моего ухода вздохнули с облегчением. Татия и Сандро уже пришли из школы. Дареджан собрала на стол, и мы сели обедать. Я даже выпила стакан вина. Потом я прилегла отдохнуть и заснула, а когда проснулась, настроение у меня было еще хуже, чем раньше. Я даже не поинтересовалась, приготовили ли Татия и Сандро уроки. Вечером за Татией зашла подруга и опять стала звать ее в кино. Я ее не пустила, и она, надувшись на меня за это, заперлась в своей комнате. Ничего, решила я, переживет! Сандро, как всегда, уселся у окна и, делая вид, что рисует, стал ждать отца… А его отец в Хемагали и о детях и не думает. Это так, не отрицай! Как бы ты ни старался убедить меня в обратном, для меня все ясно как божий день, и мне очень обидно! Тебя не трогает, что происходит с твоими детьми, а я вся извелась. В этом и заключается разница между матерью и отцом! Не смейся, я говорю серьезно!

Поведение Дареджан меня удивляет. Откуда только в ней взялось столько спеси? И потом, она бросает на меня такие укоризненные взгляды, точно это я виновата в том, что ты уехал в деревню. Если ей у нас не нравится, пусть возвращается к себе домой, как-нибудь и без нее обойдемся! Татия и Сандро уже большие, и я одна смогу с ними справиться. Да они уже должны сами за собой смотреть. А Дареджан может убираться на все четыре стороны. Чего она дуется? Мне не до ее капризов! Напиши ей письмо, чтобы она ехала в деревню.

Поужинали мы в полном молчании, и Сандро занял свой пост у окна. Подождав немного, я повела его в ванную, вымыла и уложила в постель. Я совсем забыла, что назавтра была суббота и он должен был идти в школу. После дождя немного похолодало, и я решила, что если утром будет ветер, то я оставлю Сандро дома.

Спала я хорошо. Вообще последнее время мне ничего не снится. Сегодня на работу я явилась раньше всех и старалась казаться веселой. Я чувствовала, что мои сослуживцы удивлены такой переменой во мне, а именно этого я и хотела и была очень довольна собой. Директору я дала почувствовать, что вовсе не устала, а могу работать в полную силу, как раньше. Не знаю, это его радует или нет. Главное, что я взяла себя в руки. Сердце-то у меня побаливает, но это, кроме меня, никого не касается. О себе я сама как-нибудь позабочусь; успокоюсь, подлечусь немного, и все пройдет. Тогда и настроение исправится. Пусть каждый сам думает о своем здоровье. Я не хочу, чтобы меня жалели, и моих слез никто не увидит. Сегодня в филармонии закрытие летнего сезона. Я послала нашего сторожа за билетами, и мы с Татией пойдем на концерт польского эстрадного оркестра. Сандро придется остаться с Дареджан. Я не могу отказаться от той жизни, к которой привыкла, только потому, что мой муж уехал в Хемагали ковыряться в земле. Я еще молодая женщина и хочу развлекаться. Сегодня на концерте будет много моих друзей и знакомых, не могу же я не пойти. Посмеюсь немного, отдохну. Если ты не веришь, что мы с Татией пойдем на концерт, то очень ошибаешься. Да, да, ошибаешься! Так вот, до конца моей работы осталось два часа, а я сейчас же отправлюсь домой. Хотя нет, не домой, а в парикмахерскую. Сделаю маникюр, прическу и еще успею немного отдохнуть перед концертом. Да, так я и сделаю. Нужно привести себя в порядок, чтобы хорошо выглядеть вечером».

…Русудан посмотрела на первую страницу тетради. Целый час сидит она за столом, а в дневнике записано всего несколько слов: «У нас уже созрел инжир, но ни Дареджан, ни дети даже близко к нему не подходят… Не знаю, спал Сандро или нет…» За целый час она так больше и не прикоснулась к дневнику. Да, Русудан долго мысленно разговаривала с Ревазом. Написать-то она ничего не написала, но высказала ему все, что хотела, и это главное. После этого она почувствовала облегчение. В тот день она, правда, ушла из техникума на два часа раньше и забежала в парикмахерскую. Немного поколебавшись, Русудан решилась на модную укладку, но краситься не стала. Волосы у нее красивого светло-каштанового цвета, и краситься ей ни к чему, хотя многие ее друзья убеждены, что она не обходится без химии. Ну и пусть думают! У Русудан еще нет ни одного седого волоса, — видно, в мать пошла. Текле поседела только в пятьдесят лет. А ровесницы Русудан красятся уже лет десять.

Русудан положила карандаш и тетрадь в ящик стола и задвинула его.

Она подошла к зеркалу. Из него на нее смотрела молодая Русудан, кокетливая и похорошевшая. Прическа сделала ее выше и придала лицу какое-то новое выражение.

Завтра в техникуме все будут удивлены ее преображению. Прическа, конечно, всем понравится, и разговоры будут только о том, почему она до сих пор так не причесывалась.

В комнату вошла Татия. Пора было уходить. Русудан была уже готова. Она отдала последние распоряжения Дареджан, и мать с дочерью вышли из дома.

«…Сегодня я вернулась из техникума поздно, уже стемнело. Еще от ворот я увидела стоявшего у окна Сандро. Заметив меня, он спрятался.

Я очень медленно поднялась по лестнице и, едва перешагнув через порог, отдала портфель Дареджан, а сама села в кресло…»

— Где дети? — почему-то с тревогой в голосе спросила Русудан.

— Они пообедали, и Сандро в своей комнате делает уроки, — спокойно сказала Дареджан.

— А Татия?

— Татия? Она пошла с подругой в кино.

— Почему ты ее отпустила?

— Вы сами разрешили ей пойти.

— Я? Я разрешила? — удивилась Русудан.

— Вчера вечером, когда мы пили чай.

— Ах да, правильно. Я разрешила, — вспомнила Русудан. — Но только на шестичасовой сеанс.

— Они и пошли на шесть часов.

Русудан посмотрела на стенные часы. Было около восьми.

— Наверное, сейчас придут.

В комнату с книгой в руке вошел Сандро.

— Подойди ко мне, — ласково сказала ему Русудан.

Она провела пальцами по его взъерошенным волосам, поцеловала в лоб, потрепала по плечу и улыбнулась.

— Мне не нравится, что ты все время торчишь около окна. И потом, почему ты рисуешь на подоконнике? Разве у тебя нет стола? Или он для тебя стал маленьким? Тогда вот, пожалуйста, стол твоего отца свободен. Садись и рисуй…

Сандро замер и ничего не ответил. Ему почему-то стало жаль мать, и он крепко, как бывало в детстве, прижался к ней. Русудан догадалась, в чем дело. Она обняла сына за плечи и щекой прижалась к его щеке. Глаза у Сандро были зажмурены, и Русудан чувствовала, что стоит ему их открыть, как у него польются слезы. И она сама замерла, словно в оцепенении, а потом вдруг очнулась и почувствовала, что усталость как рукой сняло. Русудан посадила Сандро на колени, а потом, встав с кресла, подняла его на руки, и двенадцатилетний Сандро показался матери маленьким и легким. Да, это совсем крошечного Сандрикелу прижимает к груди Русудан. Если он заплачет, она даст ему грудь, он с жадностью накинется на нее, перестанет плакать и, успокоившись, замурлычет от удовольствия и будет еще долго и жадно сосать…

— Ну, довольно, — словно с упреком сказала Русудан, сажая сына в кресло. — Я ведь по глазам вижу, — продолжала она с улыбкой, — что ты не выучил уроки. Посмотри, — она показала на стенные часы, — уже девятый час.

Сандро подошел к отцовскому столу и, включив настольную лампу, раскрыл книгу.

…Среди ночи Русудан проснулась и пошла в кабинет мужа. Там горел свет, а на письменном столе лежала оставленная Сандро книга. Взяв ее, она осторожно открыла дверь в детскую — Татия и Сандро спокойно спали.

Русудан вернулась в кабинет, села за стол и, выдвинув ящик, достала тетрадь.

«У нас уже созрел инжир, но ни дети, ни Дареджан даже близко к нему не подходят…

Нужно, чтобы утром Дареджан собрала инжир и отнесла соседям. В прошлом году Татия и Сандро не дали ему дозреть, зеленый ели, пусть и теперь, если им захочется инжира, собирают сами.

…Четыре часа ночи, а я сижу за твоим столом и пишу свой дневник. Сейчас действительно четыре часа ночи, но только не подумай, что мне не дают спать мысли о тебе. Нет! Просто я вчера вечером очень рано легла спать и ночью проснулась. Вот, нашла у тебя толстую тетрадь и решила вести дневник. Может быть, когда-нибудь ты его прочтешь и найдешь для себя что-нибудь заслуживающее внимания, а может быть, я пишу напрасно… Но не думаю. Ведь дневники пишут, чтобы их читали другие.

…Сегодня Сандро впервые сел за твой стол, правда, с моего разрешения. Но когда он устроился в твоем кресле и раскрыл книгу, у меня так защемило сердце… Ну что он такого сделал? Разве все наши вещи не принадлежат нашим детям? Не обижаюсь же я, если Татия иногда возьмет мой зонтик? А увидев, что Сандро хозяйничает за твоим столом, я почему-то расстроилась. И хотела на него рассердиться, но сдержалась, пожалела его. С тех пор как ты уехал, Сандро только и делает, что ищет случая посмотреть в окно. Все ждет тебя. Я это сразу поняла и не мешала ему… Но нельзя же, чтобы ребенок все время стоял у окна и ждал. Вчера, поздно вечером, возвращаясь из техникума, я увидела его в окне. Разложил альбом для рисования на подоконнике, а сам глаз с улицы не сводит — не идет ли отец… Вот я и запретила ему подходить к окну. А знаешь, он был немного смешон за твоим огромным столом…

…Хоть бы в этой комнате пахло сигаретным дымом! Я бы представила, что ты дома и тайком от нас куришь. Но откуда взяться здесь этому запаху? И мне грустно.

Скоро рассвет… Ты тоже обычно допоздна засиживался у этого стола, загородив лампу книгой, чтобы она не освещала всю комнату. Несмотря на то что окно ты все время держал открытым, по утрам, входя в твою комнату, я чувствовала запах дыма… Я сердилась и ссорилась с тобой, но ты не обращал внимания на мои упреки и опять курил сигарету за сигаретой… И это повторялось каждый день.

Сейчас в твоем кабинете не пахнет сигаретами, и тебя нет дома… До каких пор так будет продолжаться и сколько времени я смогу выносить такую жизнь? Ты говоришь — время покажет. Хорошо, пусть покажет. Но я чувствую, что долго так не выдержу. Поверь, что я говорю правду, Реваз!

Последнее время ты обманывал меня, и мне было очень обидно. Ты скрывал от меня, что ходил не в институт, а в министерство. Отправил меня с детьми в Гагру, обещал приехать и не приехал, сославшись на неотложные дела… Ты же заранее знал, что не сможешь провести лето с нами, но нас не предупредил, и мы понапрасну ждали тебя… Почему ты так сделал? Да и только ли это? Мне многое непонятно. Иногда я себе не могу объяснить некоторых твоих поступков, и у меня так тяжело на душе… Что принесет мне завтрашний день? Я боюсь его. Я просто не знаю, что ожидает завтра меня и моих детей.

Татия совершенно распустилась. Каждый день она просится в кино, я ее не пускаю, но она так умеет меня заговорить, что я бываю вынуждена согласиться. Как по расписанию, в половине шестого за ней заходит дочка Гардапхадзе, и они отправляются вместе. А разве они одни ходят? Уверена, что нет! Когда мы с Татией были в филармонии, я заметила, что один молодой человек буквально не сводил с нее глаз. Он сидел на три ряда впереди нас, и, чтобы видеть Татию, ему пришлось повернуться спиной к сцене. Я уверена, что с этим молодым человеком она и ходит в кино. А бог его знает, кто он такой? Тебя не интересует, с кем твоя шестнадцатилетняя дочь ходит в кино, да притом каждый день? И в кино ли они ходят? А может быть, гуляют по темным улицам или неосвещенным аллеям какого-нибудь парка? Тебя, отца шестнадцатилетней девушки, это не волнует? По твоему поведению видно, что это действительно так. Ты спокоен, как-то удивительно спокоен! Ты с головой ушел в план организации совхоза, заказываешь в питомнике саженцы туты, а то, что твоя дочь встречается с молодым человеком, который тебе не знаком, это тебя не касается!..»

Русудан положила карандаш на стол, выпрямилась в кресле и, посмотрев в тетрадь, удивилась — ведь она не написала ни единого слова.

Она провела ладонью по лбу и, еще раз взглянув на тетрадь, испугалась.

У нее почему-то закололо сердце, перед глазами поплыли круги и руки стали ватными. Почувствовав страшную слабость, она положила голову прямо на тетрадь и заплакала.

В комнату проник свет. Светает. Татия, Сандро и Дареджан спят. Сегодня воскресенье, и дети насладятся сном, а Дареджан встанет по обыкновению рано и, чтобы никого не разбудить, сначала подметет двор и асфальтированную дорожку, что ведет от калитки к гаражу, и, собрав в кучу клочки бумаги и нападавшие за ночь листья, выбросит их в мусорное ведро у ворот. Потом она пойдет за хлебом. В этом квартале хорошая пекарня. Там работают рачинцы. Они вымешивают тесто руками, и хлеб у них получается пышный и вкусный. В пекарню за ним надо ходить рано утром, иначе не достанется.

Дареджан к восьми часам уже на месте, пекари ее знают и всегда выбирают для нее чуреки порумянее. Она заворачивает их в холстину и только потом кладет в сумку. Тогда даже в одиннадцать часов хлеб еще будет теплый. Сандро его ест с таким аппетитом, что Дареджан не налюбуется.

Рано, даже Дареджан еще не вставала, а Русудан спит, сидя за столом Реваза. Да, она так устала писать, так устала, что не в силах была встать и, положив голову на стол, заснула… В комнате постепенно светлеет. Скоро взойдет солнце, и его лучи заиграют сначала на тополе, возвышающемся перед окном, потом солнце заглянет в комнату и разбудит Русудан. Она удивленно оглянется вокруг и, сразу всего не вспомнив, испугается. Обессиленная, она встанет с кресла, неслышными шагами пройдет в спальню и ляжет в постель. Озябшая, она получше укроется одеялом, закроет глаза и уснет…

…Кто-то тихо позвонил у калитки, но Русудан услышала. Она вздрогнула, спрятала тетрадь и карандаш в ящик и, открыв окно, выглянула на улицу.

У калитки стоял Реваз.

Вначале Русудан показалось, что она еще спит, но вновь раздавшийся звонок привел ее в чувство. Она быстро спустилась по лестнице и, подбежав к калитке, взглянула на мужа.

Заплаканные глаза Русудан улыбаются Ревазу, а он опустил голову, чтобы не встречаться с ней взглядом. Реваз молчит, и Русудан словно онемела… Целую ночь спорила с ним, упрекала, и вот он, как в сказке, стоит перед ней, а она слова из себя не может выдавить.

Русудан хотела взять чемодан, но Реваз не позволил ей и, легко подняв большую корзину и чемодан, прошел в кухню.

Умывшись, он осторожно заглянул в комнату детей. Сандро спал, повернувшись лицом к стене, а Татия лежала на спине, выпростав из-под одеяла руки. Сегодня воскресенье, и они отсыпаются за всю неделю… Реваз улыбнулся, глядя на детей, и тихо прикрыл дверь…

В кабинете Реваза у открытого окна, опершись на подоконник, стоит Русудан и смотрит во двор. Реваз подошел к ней и крепко обнял ее за плечи. Русудан вздрогнула, и он еще крепче прижал ее к себе. Потом руки его соскользнули вниз, на талию. Он поднял ее как ребенка, покачал, а потом понес в спальню и положил на кровать.

Русудан натянула одеяло на голову и замерла.

«Не хочу, чтобы он заметил, что я плакала».

Реваз лег рядом, подсунув правую руку под голову Русудан, и стал целовать заплаканные глаза.

Глава вторая

Теплым сентябрьским днем семейство Чапичадзе решило выехать на лоно природы в Арагвское ущелье.

Сандро все утро не выходил из гаража, наводя блеск на машину, а потом сложил в багажник отцовские высокие резиновые сапоги, сети, свою складную удочку и мяч.

Татия, убежденная в том, что мать уже успела рассказать о ее поведении отцу, вначале избегала его, боясь, что он будет ее ругать, но, когда он из-за чего-то подшутил над ней, Татии стало стыдно, что она так подумала про мать. Осмелев, она решила и в тот вечер пойти в кино и шепотом попросила отца:

— Папа, ко мне должны прийти подруги. Мы вместе занимаемся. Можно, я останусь дома?

Реваз испытующе посмотрел дочери в глаза:

— Спроси у матери.

Татия не ожидала от отца такого ответа и, поджав губы, пошла к матери.

Русудан стояла у зеркала и причесывалась, она была недовольна дочерью и сделала вид, что не заметила ее прихода.

— Мама, я останусь дома. Мне надо делать уроки…

Повязывая косынку, Русудан поправила упавшую на лоб прядь и, приблизив лицо к зеркалу, нахмурилась.

— Уроки надо было учить вчера, — холодно ответила она и выразительно взглянула на дочь. Татия поняла, что если отцу до сих пор не было ничего известно о ее сердечных делах, то теперь мать обязательно ему все расскажет.

Русудан быстрыми шагами спустилась по лестнице, и Татия поспешила за ней.

Реваз, Сандро и Дареджан уже сидели в машине, которую Реваз вывел за ворота. Дареджан держала на коленях корзину с едой.

— Сандро сядет рядом с отцом, — сказала Русудан и, открыв дверцу машины, жестом показала ему на переднее сиденье.

«Значит, я всю дорогу не смогу курить…» — подумал Реваз.

— Ты можешь закурить, сигаретный дым мне не помешает, — грустно улыбаясь, сказала Русудан.

Свободно было расположившемуся Сандро пришлось потесниться, чтобы у него в ногах поместилась корзина с провизией.

Мысли Русудан: «Ты можешь закурить, сигаретный дым мне не помешает! Я не должна была говорить этого с такой явной обидой! Я же решила, что он больше не услышит от меня ни одного упрека! Ведь мне не известно, почему он так неожиданно явился. И я не знаю, сколько времени пробудет дома… Он ничего не говорит, а я спрашивать ни за что не буду! По-моему, ему безразлично, интересуют меня его дела или нет! Сидит себе спокойно за рулем, хорошо, что хоть иногда посматривает на сына».

Остался позади Натахтари. Не впервые проезжают Чапичадзе по этой дороге, но Русудан не трогает красота Арагвского ущелья.

Асфальтированная дорога. Возделанные участки земли. Редкий лес. Арагви местами мутная, местами абсолютно прозрачная.

Русудан неравнодушна к пальмам и елям. Из-за них она и полюбила Гагру и с удовольствием переехала бы туда жить. Построить бы на самом берегу моря дом, чтобы легкий ветерок с моря колыхал занавески в спальне. Ничто так не успокаивает Русудан, как море.

В Гагре вдоль берега растут пальмы, посадит их у себя во дворе и Русудан. Так как они дают мало тени, придется между ними посадить ели, а специально для Реваза развести тутовые деревья. И если пустить по шелковице виноградную лозу, лучше всего — изабеллу, то от ворот до веранды получится зеленый тоннель… Палит солнце, а в их увитом виноградом саду тенисто и прохладно, с моря дует легкий ветерок. Реваз, устроившись в тени, читает газету, а Русудан, сидя в гамаке, наблюдает за купающимися в море детьми. Сандро и Татия хорошо плавают, им хочется заплыть далеко-далеко, но мать не разрешает, и они тщетно пытаются скрыться от ее глаз. Русудан тут же встанет с гамака, прикрикнет на них и заставит выйти на берег.

Как-то, в их очередной приезд в Гагру, Ревазу понравился дом на самом берегу моря, на границе между старым и новым городом. Это был типично грузинский дом, стоявший в глубине небольшого фруктового сада. Больше всего понравилась Ревазу веранда. Она шла вокруг дома и была такой широкой с той стороны дома, которая была обращена к морю, что осеннее солнце в комнату не попадало.

Дом этот продавался, но Реваз в то время был далек от мысли делать подобные приобретения.

— Дети быстро вырастут, обзаведутся семьями, — вразумляла мужа Русудан. — А мы не вечно будем молодыми. Знаешь, как невыносима станет для нас в старости шумная жизнь города. А здесь море, покой, чистый и здоровый воздух…

— Море — мать безделья, — отрезал тогда Реваз.

Ерунда, глупость какая-то! Море еще никогда и никого не делало ленивым. Разве мало бездельников в городах, где нет никакого моря? Их и в Тбилиси предостаточно. Русудан догадалась, почему Реваз не хочет переехать в Гагру, но промолчала. Она предпочла больше не говорить об этом, потому что знала, что это бесполезно. Но Ревазу потом придется пожалеть о том, что он не послушался ее, очень горько пожалеть.

Почему именно сейчас вспомнилась Русудан эта давняя история?

Редкий пожелтевший лес, выеденные скотом участки земли и мутная Арагви напомнила ей гагрские пальмы и ели, свежую зелень травы, голубое море, пылающий закат и легкий плеск волн на берегу.

…Въехали в Жинвали.

Сандро робко сказал, что хочет пить, и Резо остановил машину. Сандро помнил, что справа от дороги, около Арагви, есть родник, и, схватив кувшин, побежал к нему.

— Куда мы едем? — холодно спросила Русудан.

— В Пасанаури.

— Это далеко. Дети устанут…

От Жинвали до Пасанаури всего тридцать три километра, которые по асфальтированной дороге можно проехать за полчаса, но Русудан устала… Нет, не дети устали, а она, и, заметив это, Реваз сразу за Жинвали свернул с дороги и остановил машину в тени бука на самом берегу Арагви.

На ответвлении Арагви стоит небольшая мельница, перед ней полянка, размером в три бурки. Шумит бегущая по желобу вода, работает мельница, и ее гул теряется в шуме Арагви.

Русудан неохотно вышла из машины, но прохлада ущелья и гул стоявшей неподалеку мельницы подействовали на нее умиротворяюще. Она надела шлепанцы, подошла к реке, брызнула в лицо холодной водой и, постелив на камень косынку, села.

Дареджан расстелила на траве ковер, а Татия принесла из машины сиденье и, приспособив его как подушку, улеглась в тени.

Реваз и Сандро пошли к Арагви, и Реваз прямо у мельницы забросил сети. Сандро отошел подальше и закинул удочку в том месте, где был водоворот.

Мысли Русудан: «Не позвонил, не сообщил, что приедет. Нагрянул как снег на голову. Неизвестно, для чего приехал? Сколько времени останется дома?

Ни разу не поинтересовался, как мои родители, словно они вообще не существуют на белом свете. Может быть, ему безразлично, как живут его тесть и теща? И про Звиада ничего не спросил».

Реваз почти двадцать раз закидывал сети, и все безрезультатно. Сандро тоже счастье не улыбнулось, и отец с сыном оставили свое бесполезное занятие и вернулись к мельнице. Дверь в мельницу оказалась открытой, а на ее пороге стояла девушка. Ревазу показалось, что она насмешливо улыбалась, глядя на них.

— Вы напрасно закидывали сети, — сказала она.

— А почему вы так решили? — удивился Реваз.

— Рыба не любит шума и уходит отсюда, — уверенно сказала она, показав на мельницу, а потом с улыбкой обратилась к Сандро: — Хорошая у тебя удочка!

Сандро, крутивший в руках сложенную удочку, услыхав такую похвалу, гордо поднял голову и, как ружье, приставил удочку к плечу.

На девушке было темно-красное платье в полоску. На ее смуглом лице выделялись ослепительно белые ровные зубы. Такие зубы обычно бывают у горянок. И когда они разговаривают, издали кажется, что они все время улыбаются.

Реваз разложил сети на траве для просушки и велел Дареджан собирать завтрак.

Татия вскочила и, почему-то показав Сандро язык, побежала к матери.

Девушка вошла в мельницу и закрыла за собой дверь.

Шумит бегущая по желобу вода, гудит мельница, и ее гул теряется в шуме Арагви.

Семья Чапичадзе расположилась на траве для трапезы. Дареджан послали на мельницу, чтобы она пригласила к импровизированному столу незнакомую девушку. Та, извинившись, от угощения отказалась, так как, кончив молоть, должна была спешить домой. Пришлось Ревазу проявить инициативу, и девушка постеснялась отказать ему.

Какое-то время все молчали.

— Как вас зовут? — вышла из положения Русудан.

— Джавара.

— Джавара, эта мельница ваша? — наивно спросил Сандро.

Джавара улыбнулась:

— Она ничья.

— Как это ничья? — включился в разговор Реваз.

— Сейчас ничья, — убедительно сказала девушка.

— А раньше?

— Раньше она была наша.

— У вас что, ее отобрали?

— Нет. Отец умер, мать стала часто прихварывать, и, когда я уезжала в город учиться, я передала мельницу деревне.

— Безвозмездно?

— Нет. За помол нам платили зерном. Три пуда пшеницы в месяц.

— А сейчас?

— Я же сказала, что теперь мельница никому не принадлежит. Нет деревни, и мельница ничья! — холодно сказала Джавара.

— Ничья! Ничья… — прошептал Реваз и побледнел. Его неприятно кольнуло в сердце, и он встал.

— Вся деревня ушла?

— Наша деревня была маленькая. Вон ту гору видите? — продолжала Джавара, показывая в сторону небольшой горы. — За ней, на плоскогорье, и была наша деревня в сорок дворов. Она называлась Гиоргицминда. Хорошая была деревня. Летом кое-кто из наших еще приезжает сюда, вот и я тоже, — грустно закончила она.

Прислушавшись к шуму мельницы, Джавара подбежала к желобу и перекрыла воду. Жернов еще некоторое время продолжал вращаться, а потом затих, и Джавара вошла в мельницу.

Мельница умолкла, и шум Арагви стал явственней. Этот рукав Арагви хоть и был маленький, но чувствовалось, что силу свою он берет высоко в горах.

Через некоторое время Джавара вышла из мельницы с белым кулем под мышкой.

— Скоро тень дойдет до реки, а чуть ниже мельницы, где вода из желоба попадает в Арагви, мелко, и там водится форель, — сказала она и, подняв куль на плечо, зашагала в гору. Реваз проводил ее взглядом. Уверенным шагом поднималась она по горной тропинке, потом свернула в сторону и скрылась в кустарнике.

…Откуда-то появились хемагальские тропинки и прилепились к склону Арагви. По одной из них легким твердым шагом идет маленькая Екатерина. Она спешит домой с белым мешком на плече… Вот и хемагальская мельница без крыши. Она молчит, потому что Екатерина перекрыла воду в желобе. Мельницу закрывает тень, и целые полчища воробьев с громким чириканьем атакуют ее в поисках какого-нибудь корма.


Отец не пустил Татию в кино, и, обидевшись, она пошла к соседям.

Русудан, сказавшись усталой, легла спать, не поужинав.

Дареджан собрала ужин, и Реваз, Сандро и Дареджан сели за стол.

Сандро оказался напротив отца.

— А Татия? — спросил Реваз.

— Татия? Она вышла к Гардапхадзе, — сказала Дареджан.

— Позови ее сейчас же! А как у тебя с уроками на завтра? — поинтересовался Реваз у сына.

— Я еще вчера их приготовил.

— Почему ты ничего не ешь?

Сандро взял хлеб с сыром, но Реваз протянул ему кусок хлеба, намазанный маслом. Нельзя сказать, чтобы Сандро очень любил масло, но, не желая перечить отцу, он откусил бутерброд и запил его чаем.

В комнату вошла Татия.

— Ну, как поживают Гардапхадзе?

— Гардапхадзе? — удивилась Татия.

— Да, именно Гардапхадзе.

— Их нет в Тбилиси.

— А у кого же ты была? — Реваз посмотрел сначала на Татию, а потом на Дареджан.

Татия молчала. Увидев, что Дареджан стоит опустив голову, она обо всем догадалась и, залившись краской, тоже потупилась.

— Ну, отвечай! — повысил голос Реваз.

Татия еще больше покраснела, но не произнесла ни слова.

— Садись! — сердито сказал Реваз.

Татия села. Дареджан налила ей чай, и она выпила, забыв положить сахар.

Реваз вошел в свой кабинет, включил свет и сел за письменный стол. Средний ящик оказался незапертым. Ревазу бросился в глаза конверт, на котором рукой Русудан было написано: «Последняя зарплата Реваза Чапичадзе, присланная из института». К конверту была приколота записка: «Хергский район, село Хемагали. Ревазу Чапичадзе. Вчера ваша институтская кассирша принесла твою последнюю зарплату. Высылаю тебе ее полностью. У нас все хорошо. Русудан».

Реваз закурил, встал и, открыв окно, взглянул во двор.

Свет из его комнаты освещал инжирное дерево, и Реваз увидел, как на нем блестят спелые плоды.

Он позвал Дареджан.

— Почему до сих пор не собрали инжир?

— Сандро сказал, что будем собирать, когда папа приедет, — шепотом ответила Дареджан.

Мысли Реваза: «То еще инжир не успеет дозреть, а он под деревьями ходит, как кот вокруг сметаны, да и Татия тоже. Дареджан нужно было заставлять следить за ними, чтобы не наелись недозрелого инжира. Русудан пугала их, что животы разболятся. Но где там! Татия с Сандро все же улучали момент, забирались на дерево и… Сейчас же все ягоды перезрели, полопались, а до них никто не дотрагивается… Сандро решил дожидаться приезда отца, и все с ним согласились…»

И Ревазу вдруг стало очень жалко сына. Он ведь целый день крутился около отца. Сначала помогал в гараже, а потом в машине, сидя рядом с ним, такими преданными глазами ловил каждый взгляд отца и все время молча улыбался. И только когда машина въехала в Жинвали, он заговорил, сказав, что хочет пить.

Реваз вошел в столовую. Дареджан убрала со стола и, видно устав за день, уже легла. За столом сидел Сандро и что-то читал. Увидев отца, он встал.

— А ты сказал, что сделал уроки? — ласково упрекнул сына Реваз и взглянул на книгу. Это был «Шахматный бюллетень» с отчетом о гастингсском турнире. В бюллетене разбиралась партия Ноны Гаприндашвили и Пауля Кереса. Реваз улыбнулся. Он сам любитель шахмат и знает, что эта партия продолжалась два дня и закончилась вничью. Знает он и то, что Гаприндашвили победила тогда всех англичан, участвовавших в турнире, но Ревазу не известно, что его сын посвятил гастингсскому турниру свой рисунок «Королева мира побеждает рыцарей». Шахматная королева восседает на коне, в левой руке у нее букет, а в правой — меч, и, пораженные этим мечом, лежат у ног ее коня английские гроссмейстеры…

Свой рисунок Сандро отправил в газету «Лело». Через некоторое время его вызвали в редакцию и сказали, что рисунок понравился, но он до сих пор так и не был опубликован. Очевидно, ждут подходящего момента. Ждет и Сандро, а что ему остается делать!

…Приняв душ, Реваз вернулся в кабинет и застал там Сандро. Он стоял у открытого окна и смотрел во двор.

«Я чувствую, что он хочет что-то мне сказать и не решается». Ревазу почему-то вспомнилось любимое выражение его тестя: «Младшие в присутствии старших молчат». Он осторожными шагами подошел к сыну и положил ему руку на плечо. Сандро локтями оперся о подоконник, опустил голову, и стало видно, как вздрагивают острые мальчишечьи лопатки. Реваз ласково погладил его по голове, и Сандро задрожал еще сильней.

— Что с тобой, мой мальчик?

Сандро ничего не ответил и только еще ниже опустил голову.

— Скажи мне, что случилось? — повысил голос Реваз.

Сандро и теперь продолжал хранить молчание. Казалось, он плачет.

— Ты в чем-нибудь провинился?

Сандро поднял голову и хотел уйти, но отец удержал его за локоть и, сев в кресло, усадил к себе на колени, как маленького ребенка.

— Ты почему не собрал инжир, а?

И этот вопрос Сандро оставил без ответа, но, взглянув ему в глаза, отец понял, что не об этом надо было сейчас говорить… Реваз несколько раз, как делал это, когда сын был маленький, подбросил его на коленях. Тому сначала понравилось, но потом, засмущавшись, он встал рядом с отцом.

Мысли Реваза: «Русудан и Дареджан устали и уже спят. Татия, рассердившись на меня, заперлась в своей комнате и, наверное, тоже спит. И Сандро пора в постель, но он почему-то не ложится, так что во всем доме бодрствуем только мы, двое мужчин. Он стоит около меня такой грустный, хочет о чем-то поговорить, но не решается начать. В ответ на все мои вопросы он молчит. Сандро, наверное, думает, что отец и без слов поймет его, догадается, в чем дело, но это не так».

— Я к тебе хочу, папа! — нерешительно сказал Сандро.

Реваз вздрогнул.

— А ты разве не со мной?

— Я к тебе в деревню хочу… — чуть слышно прошептал Сандро и положил руку отцу на плечо. В глазах у него стояли слезы.

Часть шестая

Глава первая

В культурно-творческой жизни Хергского района деятельность Диомиде Арчвадзе занимает особое место. В этом, прежде всего, глубоко убежден сам Диомиде, так думают его друзья и сотрудники, и это неоспоримый факт. Поэтому я считаю себя обязанным самым подробным образом рассказать читателю о его творческой деятельности.

С творчеством Арчвадзе последнего времени, как он сам любит говорить, «читатель познакомится в следующей главе романа», но это лишь один, и притом незначительный, период в его долгой и плодотворнейшей творческой деятельности. Для создания полного и целостного портрета я, насколько это было возможно, изучил раннее творчество Арчвадзе и посвятил ему одну главу романа.

При знакомстве с сохранившимися в личном архиве Арчвадзе материалами особенно бросается в глаза присущее ему непреодолимое желание творца быть разносторонним, вездесущим и вносить большой, неоценимый вклад в деятельность почти всех театральных коллективов.

Он, Диомиде Арчвадзе,

работал почти во всех тбилисских театрах,

почти во всех грузинских районных театрах

и в конце концов, честно исполнив свой долг, обогащенный опытом, вернулся в родную Хергу.

Недавно газета «Голос Херги» опубликовала «Театральные воспоминания» Диомиде Арчвадзе. В предпосланной «Воспоминаниям» аннотации сообщается, что Диомиде Арчвадзе является известным театральным деятелем, внесшим свою лепту в развитие грузинской кинематографии, в создание грузинского Театрального и Хорового общества и грузинского Театра музыкальной комедии. В творческих успехах почти всех тбилисских театров, включая Театр оперы и балета, а также кутаисского, батумского, чиатурского, горийского и особенно зестафонского театров есть немалая доля и его труда.

Он, Диомиде Арчвадзе,

сделал очень много для создания и развития грузинского советского балета и грузинской советской драматургии.

Эти «Театральные воспоминания», по моему глубокому убеждению, да и сам уважаемый Диомиде придерживается того же мнения, уникальны и дают более колоритный портрет знаменитого деятеля искусств, чем та глава моего романа, которая освещает творческий путь Диомиде Арчвадзе. Поэтому я безболезненно зачеркнул несколько страниц моего романа и вместо них, с согласия заслуженного работника культуры Грузинской ССР Диомиде Арчвадзе, предлагаю дорогому читателю листки из его интересных «Воспоминаний».


Листок первый

Родился я в местечке Херга (тогда это была деревня, городом и районным центром она стала уже позже), образно выражаясь, в конце XIX — начале XX века, то есть в 1900–1901 годах, двадцать седьмого декабря 1900 года по старому стилю, но девятого-десятого января 1901 года по новому.

Отец мой, Иона Аскалонович Арчвадзе (о нем читатель узнает ниже) был дьяконом и придерживался старого стиля.

Херга — один из древнейших грузинских населенных пунктов. Правда, древние историки, географы и путешественники не вспоминают о ней в своих дневниках и исследованиях, но, по моему глубокому убеждению, с уверенностью можно сказать, что Херга в далеком прошлом была населенным пунктом, но, понятно, не такого масштаба, как Уплисцихе, Икалто, Вардзия или Гелати.

Херга и ее окрестности в те времена (имеется в виду XI–XII вв.) были покрыты непроходимыми лесами, но князья и помещики имели везде лесничих, а тогдашние лесничие были не чета теперешним (я имею в виду лесничих Хергского района), которые за деньги дадут срубить даже пронумерованные деревья. Тогдашние лесничие были неприступны, и поэтому со строительным материалом и дровами было трудно…

Наша благословенная Сатевела через Хергское ущелье в изобилии несла дрова (о том, откуда брались эти дрова и почему люди поселились в окрестностях сегодняшней Херги, я подробно расскажу уважаемому читателю в следующей главе).

В тот год, когда я родился, по достоверным рассказам моей блаженной памяти бабушки со стороны матери, Майи Ксенофонтовны Бардавелидзе, зима выдалась необычайно снежной, и весной, во время половодья, Сатевела чуть не вышла из берегов и не затопила Хергу.

Отец мой, Иона Аскалонович Арчвадзе, был дьяконом и считался для своего времени образованным человеком. Некоторые места из евангелия он знал наизусть. Мой дед Аскалон был землемером и мелочным торговцем, но человеком честным и набожным. Бедным соседям и знакомым он, оказывается, иногда давал товары в кредит.

Мой дед со стороны матери, Серапион Джатуевич Бардавелидзе, был знаменитым гончаром, трудолюбивым, честным и просвещенным гражданином, а также незаменимым во всей деревне точильщиком мельничных жерновов.

Мой отец Иона, как говорила мне блаженной памяти мать моя, пил в меру, но священник Нестор Бардавелидзе (правда, святой отец был просто однофамильцем моей матери, хотя в приходе ходили слухи, что отец Нестор поставил дьяконом своего ближайшего родственника) был человеком крутого нрава и постоянно ругал моего отца, грозясь, если он не бросит пьянствовать, лишить его сана. Отец же уверял, что у него испортится голос, если он бросит пить, и что все теноры «Ла Скала» пьют водку и тем сохраняют голос. Споры между моим отцом и отцом Нестором не кончались…

Моя мать, Аграфена Серапионовна Бардавелидзе, была очень мягкая, добрая и, по тем временам, образованная женщина. Я у нее был последним, шестым ребенком. С самого рождения мать обнаружила во мне незаурядные способности и поэтому любила меня больше, чем остальных детей. Из-за меня она часто ссорилась с отцом. Возвратясь после обедни и видя, как мать суетится вокруг меня, он, оказывается, хмурился. Мол, этого молокососа хочешь барином вырастить, так ничего из этого не выйдет, он такой же осленок, как и остальные. На что мать многозначительно отвечала, что все остальные похожи на него, а я, мол, ее точная копия, и он еще увидит, каким славным человеком я стану…

Бедная моя мать! Ее мечта сбылась, но ей самой не суждено было стать свидетельницей счастливой судьбы своего сына…

Младшая сестра моей матери, Лолия Бардавелидзе, часто бывала у нас и помогала моей матери по хозяйству. Ей принадлежит немалая заслуга в деле моего воспитания, и я постараюсь сказать о ней в своих воспоминаниях с большим уважением и любовью, которых она заслужила.

Хотя мой отец считался бедным человеком, но кутежи он устраивал довольно часто. Однажды в Херге у Абашидзе гостил славный поэт нашего народа Акакий (имеется в виду Церетели). Моя мать приложила массу старания, чтобы пригласить поэта к нам на ужин. Было большое празднество и пир, и, понятно, все не сводили глаз с Акакия. Мне тогда было три года, и, когда гости стали садиться за стол, мать подвела меня к нему. Поэт своей бессмертной и благословенной десницей ласково погладил меня по кудрявой голове, чуть отстранил меня, с улыбкой посмотрел мне в глаза и удивленно воскликнул: «Что я вижу? Какой ясный лоб и выразительные глаза у этого ребенка! Хорошо смотрите за ним. Когда этот молодой человек вырастет, он непременно прославит Грузию». Моя мать была на седьмом небе от счастья и стала целовать Акакию руки… Вот таким пророком оказался славный поэт нашего народа.

…Однажды, когда мне только исполнилось пять лет, мать взяла меня с собой в деревню Легва, где жила ее младшая сестра Лолия. Она была замужем за Кокиниа Амашукели. Семья у него была богатая, и он созвал на крестины своего первого ребенка не только всех родственников, но и много знакомых и незнакомых людей. Легва находится в двенадцати километрах к северо-западу от Херги, но напрямик нужно было идти тропинкой, и, конечно, пятилетний ребенок не смог бы проделать такой путь пешком. Поэтому моя мать выбрала дальнюю дорогу, и нам пришлось проехать на арбе добрых тридцать — тридцать две николаевских версты. Заинтересованному читателю, верно, непонятно, почему мы пустились в такой далекий путь без отца. Как уже известно дорогому читателю, мой отец был дьяконом, а мы отправились в Легву в субботу, потому что крестины первенца Лолии Бардавелидзе и Кокиниа Амашукели, Зейнаб, были назначены на воскресенье, даже могу точно сказать, на двадцать девятое августа. Понятно, что мой отец не мог оставить церковь без службы в субботу и воскресенье, тем более что в те времена у дьяконов заместителей не было… Выехав из Херги на заре, мы только к вечеру попали в Легву. Мы очень проголодались и с удовольствием поужинали. Я и сейчас хорошо помню, что за ужином с особым усердием налегал на жареного цыпленка и хачапури. Как я уже говорил, был конец августа, стояла сильная жара, и нам с матерью постелили на веранде. Моя любимая мать так устала с дороги, что, как только мы легли, она заснула, слегка посапывая. Рядом с нашей постелью стояла тахта, на которой лежал слегка привяленный инжир. Я протянул руку, и, хотя, как я уже сообщал читателю, я ужинал, инжир мне очень понравился, и я с удовольствием поел его. Видимо, я не рассчитал своих возможностей, съел лишнего, и у меня вспучило живот. Я приношу извинения уважаемому читателю, но факт остается фактом и скрывать нет смысла: в животе у меня громко бурчало и словно шевелилось что-то. Любящее материнское сердце, конечно, почувствовало беду, и мать с дрожью в голосе прошептала: «Что с тобой, Диомидик?» И ласково погладила меня по вздутому животу… Потом она вскочила как ужаленная, подняла на ноги все семейство Кокиниа Амашукели и гостей, переполошила соседей. Мне дали выпить настой каких-то трав, но, к несчастью, ничто не могло остановить у меня расстройства желудка. Рано утром мать посадила меня на арбу и с оханьями и аханьями повезла в Хергу. Так я испортил матери все удовольствие от поездки. Она, бедная, проехала на арбе шестьдесят две — шестьдесят четыре версты (из Херги в деревню Легва и из Легвы обратно) и не смогла присутствовать на крестинах своей племянницы.


Листок второй

…Однажды, тогда я уже работал режиссером-постановщиком в чиатурском театре, я пригласил к нам на гастроли уже известного в то время комического актера, для меня незабываемого волшебника сцены, артиста театра им. Котэ Марджанишвили Александре Жоржолиани. Специально для него я поставил тогда довольно нашумевшую комедию нашего замечательного прозаика и драматурга Шалвы Дадиани «В самое сердце».

Мой любимый Сандро (так я называл его по-домашнему), конечно, сыграл прекрасно, моя режиссерская работа очень понравилась зрителю, и нам с Сандро устроили восторженную овацию.

Да, в тот вечер в чиатурском театре был праздник, и его занавес (образно говоря) много раз поднимался. Я точно помню, что Александре Жоржолиани вызывали на сцену семь раз, а меня — одиннадцать. Нам восторженно хлопали и забрасывали нас цветами и шоколадными конфетами.

Руководство чиатурского театра и вся его труппа исключительно тепло поздравили меня с таким большим успехом. Все обнимали и целовали меня.

Видимо, молва о небывалом успехе спектакля молниеносно разнеслась по всей Грузии, потому что в ночь после премьеры и в последующие дни я получил большое количество телеграмм и писем как от известных театральных деятелей, так и от своих друзей и родственников. Они хранятся в моем личном архиве, и сейчас в свободное время я с большим удовольствием и сердечным трепетом иногда их перечитываю.

Среди многочисленных поздравительных писем, которые я получил в связи с моим большим творческим успехом, есть одно особенно дорогое для меня, которое я храню отдельно. Каждый раз, когда я беру его в руки и начинаю читать, глаза мои наполняются слезами. Это письмо прислала мне моя совоспитательница Лолия Бардавелидзе. Понятно, что, если бы был жив ее муж Кокиниа, он с радостью подписал бы это письмо. Но, увы, к тому времени любимый супруг моей совоспитательницы уже переселился в мир иной.

«Свет очей моих, мой горячо любимый Диомиде!

Ты, наверное, помнишь, как ты испортил мне и моему блаженной памяти Кокиниа крестины нашего первенца (дорогому читателю известно, как я оконфузился в Легве), зато сейчас ты осчастливил и обрадовал меня победой твоего немеркнущего таланта. Я с самого начала верила в твои способности. Ты с детства был не таким, как все, — если ты хотел чего-нибудь, то, сколько бы я ни отказывала, ты добивался своего. Ты всегда любил вкусно покушать и красиво одеться. Такой характер у тебя остался, и поэтому ты побеждаешь, любимый мой Диомиде! Продолжай творить так же успешно и осчастливливай бесчисленных поклонников своего таланта, твои родные края, твоих родственников, всю Грузию!

Если ты меня спросишь про мое житье-бытье, то я живу потихоньку, если это можно назвать жизнью после смерти моего Кокиниа… Я знаю, что у тебя нет времени приехать в Легву, но так безбожно забыть растившую тебя тетку? Мальчик мой, напиши мне хоть одно письмецо!».

Я глубоко убежден, что кое-кто из читателей смахнул непрошеную слезинку, читая это письмо.

…После премьеры, как и полагается, был большой банкет. Меня с Александре Жоржолиани усадили рядом во главе стола, и все смотрели только на нас.

Сандро (так, как я уже сообщал выше, я по-домашнему называл Жоржолиани) был довольно худым мужчиной, хотя очень любил выпить и хорошо поесть. Я, как его близкий друг, знал, что он избегает острых блюд с перцем и аджикой[11], и решил устроить ему сюрприз: я заранее договорился с поваром, чтобы в блюда, которые будут подаваться Сандро, положили побольше перца и аджики.

Начав есть, Сандро сразу же поперхнулся горечью и выпил боржоми. Потом из внутреннего кармана пиджака он достал серебряную табакерку и посыпал хашламу каким-то порошком, — это, мол, смягчающая приправа, а ты не хочешь ли, спросил он меня, подмигнул, хихикнул по-своему и как тигр накинулся на посыпанную порошком хашламу. Каждое следующее блюдо мой любимый Сандро обязательно посыпал своим порошком, и за столом не умолкал смех.


Листок третий

…Великая Отечественная война только кончилась. Я тогда подвизался в горийском театре, и по моей инициативе Зугдидский, Гальский и Очамчирский районы пригласили нас на гастроли. Особым успехом пользовались две мои постановки. Об этом я расскажу подробнее в следующей главе моих «Воспоминаний», а сейчас я хочу вспомнить один весьма значительный факт.

Обычно после представления руководство района устраивало нам сказочные ужины. Как я уже говорил, война только кончилась и хлеб-соль имели тогда какой-то особый вкус. В Зугдиди во время первого ужина все блюда были переперчены и просто обжигали рот и язык, и мы, конечно, ели безо всякого аппетита. Если бы только это! Но мы остались почти голодными. Зугдидские повара клали аджики больше, чем полагается, во все блюда, без исключения, начиная с лобио и кончая жареным поросенком. Мое замечание признали правильным сначала они, а потом повара в Гали и Очамчире, и подаваемые нам блюда стали умеренно острыми. Во время тех наших гастролей все работники нашего театра прибавили в весе по шесть-семь килограммов…

Примечание: «Театральные воспоминания» заслуженного работника культуры Грузинской ССР Диомиде Арчвадзе скоро выйдут отдельной книгой, и читатель будет иметь возможность прочитать их от начала до конца. Мы выбрали из «Воспоминаний» только наиболее значительные эпизоды и уверены, что читатель догадается, почему мы это сделали.

Глава вторая

Районный Совет исполкома города Херги срочно командировал в Тбилиси на Праздник чая директора и художественного руководителя хергского народного театра заслуженного работника культуры Грузинской ССР Диомиде Арчвадзе. Этот праздник проводился в Тбилиси уже третий раз, а руководство Хергского района почему-то упустило из внимания такое довольно значительное мероприятие. Вначале предполагалось, что Праздник грузинского чая, кроме Тбилиси, будет отмечаться только в районах чаеводства, но вскоре стало известно, что он с большим размахом праздновался и виноградарскими районами Кахети. Поэтому руководители Хергского района твердо решили на следующий год провести празднование Дня чая даже не в зональном, а в республиканском масштабе и готовиться начали к этому событию за год.

Устроенный в тбилисском «Доме чая» Праздник грузинского чая, на котором присутствовал заслуженный работник культуры Грузинской ССР Диомиде Арчвадзе, был действительно грандиозным.

Известная диктор телевидения радостно сообщила телезрителям о начале Праздника грузинского чая. Потом директор «Дома чая» обратился с приветственным словом к участникам праздника. Девушки в белых халатах обнесли присутствующих чаем с пирожными.

С гостями и телезрителями о достоинствах грузинского чая и вообще о значении чая целых двадцать минут беседовал лектор научного общества «Знание».

Диктор телевидения поблагодарила уважаемого лектора за «очень интересную беседу», пожелала ему здоровья и плодотворной творческой деятельности и легкой покачивающейся походкой подошла к одному из столиков.

— Уважаемые гости, уважаемые телезрители! Здесь среди приглашенных присутствует заслуженный агроном республики, всемирно известный специалист, уважаемый Гедеон Цивцивадзе. (Гедеон поставил чашку на стол, встал и улыбнулся диктору.) Вы, наверное, много о нем слышали. Разрешите от вашего имени, дорогие товарищи телезрители, а также от имени сотрудников грузинского телевидения горячо поздравить Гедеона Цивцивадзе с Праздником грузинского чая, и я хочу попросить его ответить на несколько интересующих нас вопросов.

Гедеон Цивцивадзе. Спасибо. С большим удовольствием.

Диктор телевидения. Уважаемый Гедеон, многие специалисты по чаю считают самым ароматным и при этом полезным майский чай. Как по-вашему, это правильно?

Гедеон Цивцивадзе. Раз специалисты по чаю так считают, конечно, правильно.

Диктор телевидения. Уважаемый Гедеон, сколько лет вы работаете агрономом?

Гедеон Цивцивадзе. Полных сорок лет.

Диктор телевидения. Уважаемый Гедеон, если бы вы сейчас были молодым и поступили в институт, выбрали ли бы вы снова агрономию?

Гедеон Цивцивадзе. Конечно!

Диктор телевидения. У меня к вам еще один вопрос. Как вам известно, чай очень полезен для человеческого организма, его с удовольствием пьют и стар и млад. К тому же чайные плантации, давая большие урожаи, приносят большой доход государству и колхозам. В Грузии же прекрасные природные условия для развития культуры чая. Как вы считаете, уважаемый Гедеон, нужно ли и дальше закладывать новые плантации чая?

Гедеон Цивцивадзе. Конечно, надо закладывать новые плантации чая.

Диктор телевидения. Большое спасибо вам, уважаемый Гедеон, за очень интересные и исчерпывающие ответы. Желаем вам доброго здоровья и дальнейших творческих успехов в вашей плодотворной научной деятельности.

Диктор телевидения все той же скользящей, чуть покачивающейся походкой, улыбаясь, подошла к одному известному, не первой молодости поэту и от имени гостей и телезрителей поздравила его с Праздником грузинского чая и пожелала ему здоровья и больших творческих успехов на благо народа.

Диктор телевидения. Дорогие гости, дорогие товарищи телезрители, наш любимый молодой поэт опубликовал несколько циклов стихов о чайных плантациях и грузинских чаеводах. От вашего имени я хочу попросить его прочитать его любимое стихотворение из этого цикла.

Поэт, так же как это сделал до него Гедеон Цивцивадзе, поставил на стол чашку, потом попытался улыбнуться диктору, но вместо этого как-то сердито посмотрел на нее и совсем смутился — какой уж там я молодой, если пишу стихи и печатаюсь уже двадцать пять лет, казалось, было написано на его лице. Он встал, достал из внутреннего кармана пиджака сложенную газету и, развернув ее, поднес к глазам. В цикле, посвященном чаю, был один белый стих, и его-то и прочел поэт. Не могу сказать, какое впечатление произвело это стихотворение на телезрителей, а сидевшие в зале остались недовольны. Последнюю строчку: «Ты впитал в себя аромат плодороднейшей грузинской земли» — поэт прочитал так, что никто из сидевших в зале не почувствовал, что это конец стихотворения, и поэтому аплодисменты запоздали. Поэт все же улыбнулся диктору, поклонился в знак благодарности, но не смог скрыть своего разочарования; он сел с обиженным видом и грустно отпил из чашки чай. Его настроение передалось почти всему залу, но это продолжалось не более минуты. Микрофоном завладели артисты филармонии, их скетчи и юмористические куплеты оказались настоящим спасением. То и дело раздавались взрывы смеха, аплодисменты, возгласы. Грусть поэта, вызванная неудачей, скоро прошла, и во всем зале особенно стал слышен его громкий смех.


Подготовка к Празднику чая в Херге имела заметные практические результаты: один из залов ресторана «Перевал» переделали под чайную, помещение же магазина самообслуживания, что находился у входа на рынок, разделили на две части, после чего появилась новая вывеска.

Чайная «Здоровье и радость».

Эта чайная скоро прославилась на весь город. Многие относили это за счет стараний и сообразительности ее заведующей. Аграфина не меньше десяти лет проработала в привокзальном ресторане в Херге и своих постоянных клиентов переманила в «Здоровье и радость». Она перевела в чайную и создателя всемирно известных «хергских пирожков» — шеф-повара того же ресторана, своего большого друга и соратника. Но причина столь необычайного успеха чайной, как думает бывший шеф-повар ресторана «Перевал» Капитон Кавиладзе, кроется в том, что у Аграфины в бутылки из-под боржоми налита чача, а в бутылки из-под лимонада — коньяк. Он утверждает, что поэтому бывшие клиенты «Перевала» такие веселые и шумные выходят из чайной.

Так или иначе, в чайной «Здоровье и радость» с утра до вечера кипит самовар, играет радиола, и, как пчелы на мед, слетаются туда завсегдатаи.

В апреле на специальном заседании Хергского исполкома была рассмотрена программа проведения Праздника грузинского чая, представленная Диомиде Арчвадзе. Как и можно было ожидать, она оказалась довольно обширной и интересной. Программа была утверждена единогласно, и началась практическая работа: на привокзальной площади и на улице Церетели были высажены кусты чая, привезенные из соседнего района. На видных местах и в витринах магазинов были выставлены специальные плакаты и диаграммы, чайную и ресторан украсили картинами, которые специально для праздника написал художник хергского народного театра. Из деревни Легва в Хергу привезли народного сказителя, двоюродного брата со стороны матери Кокиниа Абашидзе, Калистратэ Трапаидзе, который до того времени, как бывший педагог, слагал стихи большей частью о сельских учителях и учениках, но по требованию Диомиде Арчвадзе сочинил около десяти стихотворений о чаеводах и чайных плантациях, написал приветственное слово, которое на празднике должен был от имени пенсионеров прочитать наизусть бывший актер хергского народного театра персональный пенсионер Аскалон Гваладзе, подготовил скетч, который разыграют ученики первой хергской средней школы, и почти уточнил цифровые данные для выступления начальника районного управления торговли. Вот только никак не заканчивались переговоры с лектором общества «Знание» — всеми уважаемым Селвистром (он же Силибистро) Сирбиладзе. Каждая его лекция, как и полагается, была рассчитана на один академический час (сорок пять минут). Комиссия, занимавшаяся организационными вопросами, считала невозможным заставить людей слушать на торжественном заседании сорокапятиминутную лекцию. Лектор, со своей стороны, тоже не уступал, не желая, как он говорил, обеднять лекцию ради праздника. И только после оперативного вмешательства райисполкома была наконец достигнута договоренность — на лекцию решено было отвести тридцать минут.

И вот уже творческий коллектив хергского народного театра готов к празднику.

Заслуженный работник культуры Грузинской ССР Диомиде Арчвадзе создал одноактный балет-пантомиму «Праздник грузинского чая». Собственно, сюжет этого балета был написан им еще пять лет тому назад и назывался «Праздник грузинской лозы». Его собирались поставить в клубе Итхвисского виноградарского совхоза, и был он посвящен первому сбору урожая в совхозе. Но случилось так, что в тот год и строительство клуба не закончили, и сам урожай оказался таким незначительным, что праздновать было нечего. Праздник не состоялся, и балет-пантомима «Праздник грузинской лозы» так и остался неизвестным зрителю. Теперь Диомиде Арчвадзе с присущим ему мастерством переделал балет. Если раньше главными героями были мужчины, то в «Празднике грузинского чая» их место заняли женщины. Изменилось и художественное оформление спектакля: виноградник заменила чайная плантация, но музыка осталась прежней.

И вот наступил день Праздника грузинского чая.

Раньше обычного распахнулись выкрашенные в цвет чая двери чайной «Здоровье и радость». Весь персонал чайной во главе с Аграфиной был одет в белые халаты, на всех столах стояли букеты цветов, кипел самовар, играл проигрыватель. Празднично одетые «постоянные клиенты» явились раньше обычного, но Аграфина захлопнула перед самым их носом дверь, извинившись, что для дорогих друзей чайная откроется только в два часа, потому что на завтрак приглашены приехавшие на праздник гости…

Аргумент, конечно, был веский, но «постоянные клиенты» все-таки остались недовольны.

Не отстал от «Здоровья и радости» и ресторан «Перевал». Арку над входом украсил плакат: «Пейте грузинский чай, чай — полезный напиток». Правда, в ресторане самовара нет, и пришлось вскипятить около двадцати чайников, а шеф-повар Капитон Кавиладзе сам заварил майский чай, и джаз-оркестр, который обычно играет вечером, заиграл с утра.

Председатель райисполкома Харитон Хидашели, заслуженный работник культуры Грузинской ССР Диомиде Арчвадзе и другие члены комиссии по проведению праздника рано утром вышли на перрон вокзала встречать гостей, но прибывший из Тбилиси поезд омрачил их праздничное настроение. Из Министерства сельского хозяйства и треста «Грузчай» было приглашено около двадцати человек, а приехал один-единственный ревизор-бухгалтер треста «Грузчай» Епифан Дочвири. Он передал извинения ответственных товарищей, которые не смогли приехать на праздник из-за назначенного на следующий день в Министерстве сельского хозяйства специального заседания по вопросу о развитии чайного хозяйства.

— Сообщили бы нам об этом заранее, и мы перенесли бы праздник, — с упреком сказал Харитон Хидашели.

Почувствовав неловкость, Епифан промолчал.

Прибыл поезд, ехавший в Тбилиси, и, заметив в окнах вагонов знакомые лица, Харитон ожил. Хергский вокзал заполнился гостями, среди которых были ответственные работники райкомов и райисполкомов соседних районов, директора чайных совхозов, известные чаеводы и агрономы.

После завтрака в чайной «Здоровье и радость», который продолжался до двенадцати часов, гостей пригласили в хергский народный театр.

Лектор общества «Знание», всеми уважаемый Селвистор Сирбиладзе, как всегда, начал лекцию с обзора истории чайной культуры.

Культура чая, сказал он, как явствует из достоверных источников, известна с незапамятных времен. Приоритет в деле ее разведения принадлежит Индии и Китаю, а преимущество — островам Майорки. В мире существует множество сказаний-легенд о чае, каждая из которых по-своему своеобразна и интересна, но историки отдают предпочтение одной индийской легенде… В VII веке до нашей эры в Индии, где-то в окрестностях теперешнего Дели, жил святой по имени Джавах-Менон-Ху. Он дал обет не спать в течение всей своей жизни, не смыкать глаз, чтобы не пустить на землю зло. Богу понравилось такое обещание святого, и он, со своей стороны, наделил его бессмертием. Каждый день к Джавах-Менон-Ху приходило за советом множество людей. Так прожил он одно, два, три тысячелетия. Умирало одно поколение людей, рождалось другое, а святой беспечно сидел на циновке где-то в окрестностях теперешнего Дели, благословлял уходивших на тот свет, улыбкой встречая только родившихся и от имени бога внушая им любовь друг к другу, уважение и покорность провидению. И люди, и всевышний были довольны его деяниями. И вот в один прекрасный день, а именно в день его трехтысячетрехсотсемидесятисемилетия, когда жители окрестностей сегодняшнего Дели пришли к нему, чтобы поздравить, Джавах-Менон-Ху беззаботно спал на циновке и так крепко храпел, что слышно было за километр. Удивились индийцы, и их объял ужас, что с Джавах-Менон-Ху что-то случилось. Иначе как бы он заснул? Опечаленные, они сели тут же на землю и заплакали, запричитали. От их криков Джавах-Менон-Ху проснулся, он приоткрыл заспанные глаза и вдруг, осознав свалившееся на него несчастье, вскочил как безумный и начал бить себя своими огромными ручищами по голове, причитая: «Как это со мной случилось, боже, как это я не сдержал клятву, видно, ты меня покинул и я потерял святость. Пришла моя смерть, настал мой последний час, и вот я стою перед тобой на коленях и жду от тебя смерти, господи!»

«Конь о четырех ногах, да спотыкается», — тихо сказал всевышний, но дарованного Джавах-Менон-Ху бессмертия все-таки лишил, решив, что если он простит его, то другие святые тоже будут так поступать, и дело его на земле будет плохо. И проклял всевышний жившего в окрестностях теперешнего Дели святого. С воплями рухнул Джавах-Менон-Ху на циновку, а раздосадованные его криками люди с оханьями и аханьями удалились. Всю ночь провел в думах покинутый всеми святой и решил, что в том, что он заснул, виноваты его глаза, а именно правый глаз, который, случалось, побаливал в последнее тысячелетие. Рассердился на правый глаз Джавах-Менон-Ху, вырвал его, даже не успев почувствовать боли, и закопал в землю. Прошло время, и на том месте, где святой зарыл свой глаз-изменник, выросла трава, но не обычная, а сильно от нее отличавшаяся, высокая и ярко-зеленая. Вскоре эта трава закудрявилась и приняла форму теперешнего чайного куста. Это лекарство против сна, сказал Джавах-Менон-Ху, нарвал ярко-зеленых листьев, с любовью вымыл их и сварил. Отвар получился таким же темным, как заварка сегодняшнего майского чая. Выпил святой отвар, и после того сон уже больше никогда не касался его левого глаза. И если верить легенде, тот одноглазый святой и сейчас спокойно живет где-то в окрестностях Дели.

— Нельзя не согласиться с тем, что в этой легенде заложен глубокий смысл, — многозначительно сказал Селвистор. — Ведь когда мы начинаем клевать носом, стоит только выпить хорошо заваренного чая, как во всем теле появляется необыкновенная бодрость.

Потом докладчик самым подробным образом изложил участникам торжественного заседания, сколько тонн чая собирают во всем мире за год, каков удельный вес грузинского чая в мировом производстве чая и каковы его перспективы на ближайшее и далекое будущее.

Разыгранный после лекции и приветственных слов скетч и прочитанные с большой непосредственностью самим Аскалоном Трапаидзе стихи очень понравились присутствующим, но главный сюрприз ожидал их впереди.

После довольно долгого перерыва на сцене перед занавесом появилась высокая худощавая фигура, и, согласно программе вечера, раздались аплодисменты. Диомиде с распростертыми объятиями приветствовал участников праздника, потом левой рукой перекинул с правой стороны лысины на левую несколько оставшихся еще на его голове волосков и своим специфическим, несколько фальшивым, но звучным голосом начал:

— Уважаемые друзья, дорогие гости! Наступает обычное трудовое утро, и колхозница Агати Сепискверадзе… Должен сказать вам, что семью Агати и Кишварди Сепискверадзе из соседнего района я хорошо знаю, часто бывал у них в гостях и частенько выпивал за здоровье их многочисленной семьи. Между прочим, у них шестеро детей. Один мальчик и пять девочек. Не могу не сказать и о том, что все они отлично учатся и помогают колхозу. Так вот, встает наша колхозница Агати Сепискверадзе ни свет ни заря, стоя, на ходу пожует чего-нибудь, разумеется питательного и вкусного, и с корзиной в руке, веселая, быстрым ладным шагом спешит к вечнозеленой чайной плантации. Приблизится Агати к этой плантации, с улыбкой оглядит чайные кусты, и на ярко-зеленых кустах как будто… нет, не как будто, а в самом деле по этим кустам расстелется ее лучезарная улыбка. Усердно и весело начинает поутру трудиться настоящая колхозница… Что вдохновляет на труд Агати Сепискверадзе и многих ей подобных? Только и только высшее сознание того, что собранный их трудолюбивыми руками чай умножает трудовую энергию тысяч и сотен тысяч трудящихся. Вам, уважаемые гости и дорогие друзья, лучше меня известно, какое это наслаждение выпить чашечку хорошо заваренного ароматного чая, и, клянусь моими безвременно ушедшими родителями, сущая правда, что в хорошо заваренном и ароматном чае черпают свое вдохновение творческие работники. Я могу с полной ответственностью заявить, что самые блестящие мизансцены (понизив голос, словно это была сноска, Диомиде Арчвадзе дорогим друзьям и уважаемым гостям подробно объяснил, что такое мизансцена) Константин Станиславский, Немирович-Данченко и чародей нового грузинского театра, наш славный соотечественник Котэ Марджанишвили создали именно во время питья ароматного чая, свидетелем и непосредственным участником чего был ваш покорный слуга… Да, дорогие друзья и уважаемые гости, я снова возвращаюсь к колхознице Агати Сепискверадзе, к ее благородному и вдохновенному труду: сегодня мы празднуем историческую победу, чествуем грузинский чай. С чувством большого душевного волнения сидим мы в этом прекрасном зале и воздаем хвалу мастерам грузинского чая… Воистину, когда пьешь ароматную жидкость, приятное тепло разливается по всему телу, в мыслях прибавляется мудрости, в руках и коленях — силы, и мы загораемся для большого творческого труда, к нам приходит вдохновение. И основой основ всего этого является благородный труд колхозницы Агати Сепискерадзе и многих-многих ей подобных… И наш театр, собравшиеся здесь любимые вами артисты сделали все возможное, чтобы хоть в какой-то степени воздать должное прославленным грузинским чаеводам. Сразу же после моего выступления вы увидите новую постановку нашего театра — «Праздник грузинского чая».

Уважаемые гости, дорогие друзья! От имени коллектива нашего театра сердечно поздравляю вас с Праздником грузинского чая, желаю вам успехов в труде и счастья в личной жизни. Благодарю за внимание.

Как только Диомиде Арчвадзе закончил свое выступление, согласно программе в зале раздались аплодисменты, а актеры народного театра что-то прокричали, потом постепенно, как и полагается, в театре погас свет, занавес медленно поднялся, и на переднем плане сцены появилась жирными буквами написанная афиша:

«Праздник грузинского чая».

Одноактный балет-пантомима.

Автор либретто — Диомиде Арчвадзе, заслуженный работник культуры Грузинской ССР.

Постановка Диомиде Арчвадзе, заслуженного работника культуры Грузинской ССР.

Музыкальное оформление Диомиде Арчвадзе, заслуженного работника культуры Грузинской ССР.

Участвует вся труппа народного театра.

Директор театра и художественный руководитель — Диомиде Арчвадзе, заслуженный работник культуры Грузинской ССР».

Ярко освещенная афиша слегка повернулась, чтобы все присутствующие смогли ее прочесть, потом медленно сложилась и опала.

Овации. Возгласы одобрения. Кое-где сдержанный смех.

Утро. Хмурое облачное утро. Светает и не светает. (Музыка — предвестник рассвета; пропели петухи, пролаяли собаки.) На сцене медленно вырисовывается картина деревни.

На переднем плане маленький зеленый дворик, дом с балюстрадой, крытая веранда, поблизости асфальтированная дорога, вдали — покрытый чайными кустами склон. Асфальт блестит. По-видимому, накануне всю ночь шел дождь, а тучи опустились так низко, что кажется, вот-вот опять пойдет дождь. Со скрипом открывается дверь дома, и на веранду выходит мать семейства — колхозница, возможно, прототипом которой является Агати Сепискверадзе (музыка — ритм труда). Женщина держит в руке корзину. Она легкими медленными шагами спускается по лестнице и во дворе начинает пританцовывать, потом вдруг останавливается, смотрит на небо, лицо ее делается мрачным, и, так же пританцовывая, она возвращается в дом. Теперь у нее в руках, кроме корзины, зонтик, она ритмичным шагом сбегает по лестнице и, пританцовывая, выходит на асфальтированную дорогу. Положив на асфальт зонтик и корзину, она делает бодрящую утреннюю гимнастику. Окончив упражнения, она смотрит на небо, подхватывает корзину и зонтик и начинает быстро махать руками. Усердная колхозница зовет соседок на сбор чая. Теперь зритель убеждается, что эта прилежная колхозница и в самом деле олицетворение самой Агати Сепискверадзе. Достаточно долго стоит она в одиночестве на покрытой асфальтом дороге (музыка — все тот же трудовой ритм). В конце концов она явно начинает нервничать и еще быстрее машет руками с корзиной и зонтиком, а иногда вытягивает шею, видимо сердито крича соседям — что с вами случилось, выходите же наконец!

Пританцовывая, постепенно, одна за другой на дорогу выходят колхозницы — некоторые совсем молоденькие, еще школьницы — некоторые уже в летах и две совсем пожилые. У этих старых женщин весьма энергичные лица. Они легко несут в руках корзины побольше и пестрые зонтики. Сборщицы чая, пританцовывая, приближаются к авансцене, олицетворение Агати Сепискверадзе чуть приподнимается и делает знак подругам — мол, возможно, пойдет дождь, но мы все равно должны выполнить сегодняшнюю норму сбора чая. Колхозницы в знак согласия улыбаются олицетворению Агати Сепискверадзе (музыка — приподнятый ритм труда), и она, пританцовывая, первой направляется к чайной плантации. За ней следуют женщины с корзинами и зонтиками. На плантации они расходятся, кладут на землю зонтики, потом, пританцовывая, обходят чайные кусты и принимаются за сбор чая (музыка — все тот же ритм труда, только громче и более возвышенно, чем раньше). Корзины заполняются. Олицетворение Агати Сепискверадзе улыбается и широко открывает рот, потом и все сборщицы улыбаются и открывают рты (музыка — песня сборщиц чая). Полные листьев корзины сборщицы, пританцовывая, выносят за занавес, а потом, так же пританцовывая, возвращаются на плантацию. (Замысел режиссера — подразумевается, и зритель легко догадывается, что за занавесом стоит грузовая машина, которая отвозит чайный лист на фабрику.)

Гром, Колхозницы вздрагивают и грустно смотрят на небо.

Молния. Продолжительный раскат грома. Свист ветра. (Музыка — возвещающая тревогу и вместе с тем бодрящая.) Начинается дождь. Олицетворение Агати Сепискверадзе, крепко зажав правой рукой под мышкой ручку зонтика, держит его над собой, а левой продолжает неустанно собирать чай. Все сборщицы чая делают то же самое. Корзины, наполненные чайным листом, они, все так же пританцовывая, выносят за занавес и, так же резво пританцовывая, возвращаются на плантацию.

Опять молния. Опять долгий раскат грома. Опять свист ветра. Дождь.

Женщины с корзинами и зонтиками работают с еще большим усердием и охотой.

Шум мотора машины. Сборщицы убегают за занавес, потом с пустыми корзинами возвращаются на плантацию. Олицетворение Агати Сепискверадзе приподнимается, улыбается соратницам и поздравляет их с выполнением плана (музыка — мелодичная и в то же время торжественная). Всеобщий восторг, сборщицы пожимают друг другу руки и легко и удобно усаживаются на корзинах.

Дождь постепенно прекращается, и на минутку выглянувшее из-за туч солнце окрашивает лица сборщиц в кизиловый цвет. Сборщицы чая улыбаются и, несколько вытянув шеи, широко разевают рты (музыка — песня сборщиц чая). Олицетворение Агати Сепискверадзе первой встает с корзины, потом поднимаются две старые женщины, а за ними все остальные. Пританцовывая, они спускаются по склону. Выйдя на авансцену (музыка — жизнерадостный ритм труда), они поворачиваются лицом к плантации и начинают махать руками чайным кустам, словно прощаясь с живыми существами.

В глубине сцены темнеет.

Олицетворение Агати Сепискверадзе прощается с подругами и входит во двор (музыка — мелодичная и в то же время торжественная). Она останавливается, оглядывается вокруг и, увидев спускающихся по лестнице Кишварди и младшую дочь, выпускает из рук корзину и зонтик и, пританцовывая, бежит к лестнице, подхватывает дочь на руки, лаская, целует ее и несколько раз подбрасывает в воздух. Кишварди не может скрыть радости и улыбается. Он вскидывает вверх руки (музыка — танец «Картули»), изящно выполняет несколько элементов танца и, пританцовывая, вносит в дом корзину и зонтик. Олицетворение Агати Сепискверадзе с младшей дочкой следует за Кишварди.

В зале постепенно загорается свет (музыка — торжественная, патетическая).

Гром оваций. Возгласы. Зрители вызывают актеров на сцену. Те не заставляют себя ждать и, улыбаясь и пританцовывая, выходят на сцену. Рассаженные среди зрителей сотрудники театра громко выкрикивают: Диомиде! Диомиде! Диомиде! Их возгласы подхватывают и актеры, овации усиливаются. Такое впечатление, что весь зал просит на сцену заслуженного работника культуры Диомиде Арчвадзе… В конце концов спрятавшийся за занавесом Диомиде показывает улыбающееся лицо. Овации все усиливаются. Олицетворение Агати Сепискверадзе, пританцовывая, подбегает к Диомиде, крепко хватает его за локоть и выводит на авансцену. Представляете, овация становится еще громче. Все громче раздается: Диомиде! Диомиде! Диомиде! Диомиде становится неловко, и он, смущенно улыбаясь, низко кланяется восхищенным зрителям, разводит, а потом крепко прижимает руки к груди, словно обнимая своими длинными руками весь зал и прижимая к сердцу любимых зрителей. Вносят букет аккуратно связанных цветов и кладут к ногам Диомиде. Новая вспышка восторгов. Гром оваций. Восклицания. Диомиде целует руку принесшей букет женщине. Такие аплодисменты, что кажется, вот-вот рухнет потолок. Диомиде целует олицетворение Агати Сепискверадзе. Впечатление, что автор-режиссер спектакля благодарит коллектив театра за мастерски осуществленный замысел автора-режиссера.

Только спустя много времени под гром оваций медленно опустился занавес.

Перелистывая либретто «Праздника грузинского чая», я наткнулся на такую запись на последней странице:

«После спектакля зрители вызовут тебя на сцену, чтобы поблагодарить (это случится обязательно). Ты немного подожди, потом, смущенный, появись в глубине сцены — ты рад такому успеху спектакля, волнуешься… Аплодисменты будут продолжаться, и усилятся возгласы (возгласы обязательно нужны). У контролера театра и мужа олицетворения Агати Сепискверадзе зычные голоса. Они сядут в зале на порядочном расстоянии друг от друга и будут кричать — Диомиде! (Три раза.) Впечатление, что вызывает весь зал. Ты пока что еще робко стоишь в глубине сцены, стесняешься выйти вперед. К тебе, пританцовывая, направится олицетворение Агати Сепискверадзе, возьмет тебя за локоть и потянет за собой. Медленным, размеренным шагом пойдешь ты за ней, низко поклонишься восхищенным зрителям, разведешь руки сначала в стороны, а потом крепко прижмешь их к груди, впечатление — будто ты весь зал обхватил руками и прижал к своей груди любимого зрителя. Аплодисменты и выкрики усилятся (вместе со зрителями аплодируют актеры). Как раз в это время внесут букет цветов и положат у твоих ног. Новый восторг. Гром аплодисментов. Возгласы. Ты целуешь руку принесшей букет женщине. Аплодисменты усилятся… Тогда ты поцелуешь олицетворение Агати Сепискверадзе, впечатление — автор-режиссер благодарит коллектив за переданный в совершенстве его режиссерский замысел.

Под гром аплодисментов медленно опускается занавес».

…Праздник грузинского чая переместился из театра в ресторан «Перевал». К сожалению, в этом отделении праздника Константинэ Какубери не смог принять участия. Он еще в театре, как раз в тот момент, когда говорил заслуженный работник культуры Грузинской ССР Диомиде Арчвадзе, почувствовал себя плохо и, извинившись перед гостями, ушел домой.

В ресторане «Перевал» до утра поднимались бокалы с белым и красным имеретинским вином и произносились тосты за грузинский чай и грузинских чаеводов.

«Голос Херги» посвятил специальный номер газеты проведенному в Херге Празднику грузинского чая. Обо всем было рассказано подробно, и в этом описании всенародного праздника диссонансом звучали строки, посвященные заслуженному работнику Грузинской ССР, директору и художественному руководителю хергского народного театра Диомиде Арчвадзе. Газета сдержанно, с большим тактом, но вместе с тем смело писала: «Балет-пантомима «Праздник грузинского чая» нашего талантливого театра есть не что иное, как прискорбный провал. Боль наших сердец усиливается оттого, что эта творческая неудача, если можно так выразиться, постигла такого знаменитого и заслуженного деятеля грузинского театра, каким был и бесспорно остается заслуженный работник культуры Грузинской ССР уважаемый Диомиде Арчвадзе. Сидя в зале, смотрели мы на игру наших талантливых актеров (если можно назвать игрой ту кутерьму, которая происходила на сцене) и не верили своим глазам: надуманный сюжет, плохо подобранная музыка, непрофессиональная хореография, плохое оформление. (Увы, автор всего этого — один и тот же деятель.) Да, это явный провал, к большому сожалению, очевидная творческая неудача. Разве же такого бесцветного произведения достойны прославленные грузинские чаеводы? Стыд и позор!»

«С нашим мнением согласились принимавшие участие в празднике мастера грузинского чая», — писала газета, и там же приводились высказывания чаеводов. Самое сильное впечатление производило воспроизведенное слово в слово заявление самой уважаемой Агати Сепискверадзе: «Устроителей этого представления я обязательно приглашу в наш колхоз в проливной дождь, приведу на плантацию, дам в руки зонтики и корзины и посмотрю, как они так вприпрыжку будут собирать мокрый лист чая…»

Письмо кончалось замечанием:

«Для нас были совершенно неожиданными те аплодисменты, которыми наградили режиссера-постановщика балета-пантомимы. Культурный зритель легко догадался, что эти овации были инсценированы и не выражали действительной реакции зала на спектакль. Было бы лучше, если бы заслуженный работник культуры Грузинской ССР уважаемый Диомиде Арчвадзе отдал спектаклю ту творческую энергию и большое мастерство, которые он вложил в дело организации оваций. Быть может, тогда «Праздник грузинского чая» получился бы лучше…»

Диомиде Арчвадзе чуть не слег. Сгоряча он решил послать письмо протеста в редакцию и жалобу в райком партии. Потом, после некоторого колебания, он воздержался, почему-то подумав, что помещенная в «Голосе Херги» статья, возможно, была написана Константинэ Какубери. Это предположение подтверждалось и тем, что Константинэ Какубери ушел из театра как раз тогда, когда уважаемый Диомиде Арчвадзе произносил свою пламенную речь. Это Диомиде хорошо видел и воспринял как дурное предзнаменование.

На этом все и закончилось. Диомиде легко забыл свою обиду и опять стал ходить по улицам Херги с высоко поднятой головой, приветствуя знакомых и незнакомых улыбкой и снятием шляпы.

Часть седьмая

Глава первая

Александре стал заранее готовиться к приезду невестки и внуков.

Начал он со двора. Подметя его, он сгреб в кучу опавшие листья и сухие ветки и сжег их. Потом он вынес на солнце матрацы, одеяла и подушки и вымыл с мылом полы в доме.

И, что главное, он распределил для всех комнаты.

Большая комната будет гостиной, там же придется и обедать.

В комнате номер один, оба окна которой выходят на балкон, будут жить Русудан и Реваз. В ней камин, белый камин со сводом и изображением кукарекающего петуха на нем, круглый стол орехового дерева, большое зеркало и две тахты тоже из ореха. Доски для них Александре в свое время купил у Соломона Кикнавелидзе, заплатив за них дойной коровой. Три месяца он мудрил над ними, но в конце концов пришлось звать на помощь мастера, потому что собственная работа Александре не понравилась. Этим тахтам много, очень много лет, но и сейчас еще они выглядят неплохо: резные ножки, резьба с изображением оленя и косули в изголовье. У Александре была тахта с оленем, а у Мелик — с косулей. На эту тахту Александре первый раз лег с женой, на ней же родился Реваз. После смерти Мелик Александре ни на ту, ни на другую тахту не ложился, но постели с них не снимал. Все осталось, как при жизни жены. Когда Александре зажигает свет в большой комнате, он зажигает лампу и в этой комнате, а перед сном он снова на цыпочках заходит сюда и, прежде чем потушить лампу, обязательно смотрит на висящую на стене фотографию, с которой ему улыбаются девушка в белом платье и юноша в черкеске. Сняты Мелик и Александре были сорок лет тому назад в Херге. Эту фотографию Александре специально перенес в дальнюю комнату — вдруг Русудан не понравится, что, проснувшись, она должна смотреть на фотографию свекра и свекрови. Вот он и убрал ее подальше с глаз, повесив в комнате, принадлежавшей ему с внуком. Сандро очень любит эту карточку. Увидев ее впервые, он расплакался, какая, мол, у него была красивая бабушка и как жалко, что он не застал ее в живых…

В этом году на майские праздники отец привез Сандро к дедушке на три дня. После обеда Реваз ушел на Сатевелу, а Александре прилег в большой комнате. Сандро же прошел в переднюю комнату и, улегшись на бабушкиной тахте, стал пристально смотреть на фотографию на стене. Долго, слишком долго лежал он так затаив дыхание, и Александре стало жаль внука. Повернувшись к стене и делая вид, что зовет внука со двора, Александре громко позвал: «Сандро, Сандрикела!» Сандро неслышно встал с бабушкиной постели, прошел на веранду, спрыгнул оттуда во двор и только потом бегом поднялся по лестнице и подошел к деду.

— Принеси водички попить, внучек. Кувшин стоит в дальней комнате, в камине…

Теперь эта фотография висит в комнате Александре и Сандро. Проснувшись утром и глядя на нее, Сандро уже не переживает и не плачет. Он знает, что первыми должны умирать дедушка с бабушкой. Да, таков закон природы, их удел умереть раньше, и слезы тут не помогут. Так было, есть и будет. Умрут дедушка и бабушка, а потом… потом? Потом — никто! Потом смерть пусть убирается восвояси! Нечего ей здесь делать…

Татия и Дареджан? Комната номер три. Она смежная с комнатой Русудан и Реваза. В ней два стула, два стола и два зеркала. Девушки без конца вертятся перед зеркалом, и пусть у каждой будет свое, чтобы не мешали друг другу.

Разделил Александре и двор. В правом углу двора растут три кипариса, под ними — круглый каменный стол и скамейка полукругом. В тени кипарисов — гамак. Это — «владения Русудан». Александре отвел для невестки самое укромное и тенистое место. Если ей захочется отдохнуть в тени, она может устроиться в гамаке. Если она устанет читать, лежа в гамаке, ей достаточно только протянуть руку, чтобы положить книгу на стол. Здесь же в тени и прохладе можно и вздремнуть. После сна на чистом воздухе Русудан проснется в хорошем настроении, а кругом такая благодать и есть на что посмотреть. На юге видно ущелье Сатевелы, откуда слышится умиротворяющий шум воды. В противоположной стороне — ожившая часть деревни, где вновь поселились Джиноридзе: там новые дома, новые ворота и молодые фруктовые сады. На востоке — хребет Санисле, леса, леса и вырубки. С западной стороны простираются поля, а за ними — обнесенное проволочной сеткой хозяйство совхоза. То, что отсюда кажется крошечными палочками, — это саженцы высаженных в прошлом году тутовых деревьев. На будущий год они станут побольше и покроются листьями. А вспаханные поля предназначены под виноградники. Они протянулись от последнего участка Джиноридзе до самого подножия горы.

В тени под кипарисами можно установить для невестки и станок для рисования (Александре знает, что он называется мольбертом, но это слово ему почему-то сразу не понравилось), но она не любит рисовать на виду у всех. Стоит ей только почувствовать чей-то взгляд, как она тут же бросает работу.

…Тбилиси. Зима. Вечереет. У камина в кресле с высокой спинкой сидит Александре и смотрит на догорающие в камине угли. Красные отсветы пламени играют на его лице.

— Вы можете немного посидеть так? — спрашивает Русудан.

— Могу, — сонным голосом отвечает Александре, откидываясь на спинку кресла.

Проснувшись, он увидел, что сидит у камина один. Александре посидел, не шевелясь, еще немного, решив, что невестка рисует, наблюдая за ним из укромного места, потом кашлянул. В ответ ни звука. Александре привстал и огляделся, но Русудан нигде не было. Он встал и вышел в столовую. В кресле сидела сердитая Русудан.

— Простите, — извинилась она. — Дареджан вошла… А писалось так хорошо.

Тот портрет Александре его невестка не закончила и по сей день.

«…Они завтра приедут, а около калитки опять мусору набралось»…

Александре вынес из кухни веник и цапку.

Послышался шум машины, и у калитки остановился «виллис».

«Ведь они должны были завтра приехать?»

Александре поспешил к воротам.

Шофер, которого Александре не знал, громко спросил, дома ли Реваз.

Удивленный Александре ничего не ответил.

Из машины вышел Константинэ Какубери и, открыв калитку, направился к Александре.

— Реваз-строитель спит? — улыбнулся Константинэ, пожимая руку хозяину.

— Он в Херге.

— В Херге? А почему я ничего не знал? — казалось, для себя спросил Константинэ, и на лице его выразилось удивление.

— Он завтра должен привезти жену и детей, — словно извиняясь, сказал Александре и пригласил гостя в дом.

— Привезти жену и детей? — почему-то все больше удивляясь, переспросил Константинэ.

— Да, — уверенно сказал Александре. Он широко распахнул ворота и попросил шофера въехать во двор.

— Значит, он в Херге? Поехал встречать семью? Очень хорошо! Тогда я — в контору, — сказал Константинэ и протянул Александре руку.

— В контору? Но ведь еще рано.

— Почему? — Константинэ посмотрел на часы. — Скоро девять. По воскресеньям ведь работают?

— Пусть он во двор заедет, — сказал Александре и снова позвал шофера.

— Нет! Знаю я вас, потом от вас не выберешься! Если у меня останется время, заскочу, — сказал Константинэ, садясь в машину.

— Обязательно приезжайте!

«Рано утром выехал из Херги, небось на заре. Как ему стало обидно, что не застал Резо. Наверное, у него какое-то спешное дело».

Александре закрыл ворота и пошел в сторону кухни. Услыхав стук открываемой калитки, он оглянулся и увидел маленькую Екатерину и невестку Абесалома Кикнавелидзе Дудухан. Они весело поздоровались с Александре. Оказывается, услышав шум машины, соседки решили, что это приехал Реваз с семьей, и пришли, если надо, помочь.

— Вы вовремя подоспели. У нас гости, — сказал Александре. — Вы просто молодцы.

— А где машина? Разве Реваз не приехал? — спросила маленькая Екатерина.

— Приехал Константинэ Какубери.

Снова со стуком открылась калитка, и во двор вошел Коки. Неожиданно увидев мать, он остановился и опустил на землю свою корзинку.

— Что, по маме соскучился? — пошутил Александре и поманил его к себе.

Коки оставил корзинку у калитки.

— Беги к Гуласпиру, Коки, и скажи ему, что приехал секретарь райкома Какубери. Пусть сейчас же идет в контору.

Поколебавшись, Коки сбегал за корзинкой и принес ее Александре. Она была накрыта тыквенными листьями.

— Здесь клубника. Я утром собрал. Думал, что Сандро приехал, — сказал Коки и убежал.

Пауза.

— Ну-ка, марш за работу! — прикрикнул на женщин Александре и, взяв маленькую Екатерину и Дудухан за руки, повел их в кухню.

Глава вторая

До того как прийти в контору, Константинэ прошелся по дорогам совхоза и остался доволен увиденным. Возвратившаяся в родные места бригада дорожников поработала на славу: гравий насыпан равномерно и аккуратно, и кюветы прорыты глубоко, прямо настоящие каналы. Майские дожди не повредили покрытия, наоборот, мелкий гравий, что брали на берегу Сатевелы, так хорошо утрамбовался, кажется, и асфальтировать незачем.

Было десять часов, когда «виллис» остановился около конторы. Какубери вышел из машины, а шоферу велел разыскать бригадира строителей и привезти его.

Вначале Реваз временно отдал под контору две комнаты в своем доме. Но через месяц, когда совхозу выделили деньги, стало неудобно стеснять человека, и на месте будущей конторы поставили барак. Сначала он представлял собой одну большую комнату. В одном углу ее стоял стол директора совхоза, в другом — сейф и столы бухгалтера, счетовода и кассира. На стене висел план строительства совхоза. Когда на должность бухгалтера назначили Гуласпира Чапичадзе, он двумя перегородками разделил комнату на три части: кабинет директора, приемную и бухгалтерию. Так как Реваз Чапичадзе пока большей частью находится в Херге или на строительных объектах, а в контору заходит редко, Гуласпир фактически присвоил его кабинет.

Дверь барака была открыта, но оттуда не доносилось ни звука.

— Очевидно, дверь забыли закрыть, — громко сказал Константинэ и постучал в стену.

Гуласпир сидел в кабинете директора. Услышав голос начальства, он выпрямился на стуле.

Пауза.

— Если ты добрый человек, войди! — важно изрек он.

Константинэ вошел в контору.

— Доброе утро! — холодно сказал он.

— Здравствуйте! — сказал Гуласпир, внимательно разглядывая гостя и делая вид, что не узнает его, а потом добавил: — Добро пожаловать в наш…

— Я здесь не впервые! — перебил его Константинэ и посмотрел ему в глаза. — Что, в совхозе никого?

— Я здесь.

— Только вы? — удивился Константинэ.

— Да, только я!

— Остальные бастуют?

— Нет, отдыхают…

— Хорошенькое дело! — с иронией сказал Константинэ, огляделся и, закурив сигарету, снова посмотрел на Гуласпира. — А говорили, что вы и по воскресным дням работаете.

— И работаем!

— А что случилось сегодня?

— Директор разрешил строителям отдохнуть.

— Это почему? — сердито спросил Какубери.

— Когда ремонтировали школу, они двадцать дней не покладая рук работали с утра до поздней ночи. Выдохлись совсем. Вот директор и велел отдыхать.

— Вы кто, сторож?

Гуласпир смутился.

Пауза.

— Я — главный бухгалтер.

— Гуласпир Чапичадзе? Извините! — улыбнулся Константинэ. — Я о вас много слышал, а вот вижу впервые.

— И я в первый раз вас вижу. Вы случайно не из Райшелка представитель? — тоже улыбаясь, спросил Гуласпир.

Теперь смутился Константинэ.

«Ведь знает, кто я такой, нарочно притворяется. Отомстить хочет».

— Нет, я не из Райшелка, — отчетливо произнес Константинэ, — я представитель райкома, Какубери.

Гуласпир встал.

— Извините, уважаемый Константинэ! Я о вас много, очень много слышал, но встречаться с вами не приходилось. Извините, что не узнал!

Константинэ протянул Гуласпиру сигареты.

— Благодарю. Я курю только «Приму», — сказал Гуласпир и достал из ящика стола пачку.

— Так, значит, вы и есть Гуласпир Чапичадзе? А говорили, что стары и не сможете работать бухгалтером… Говорили?

— Верно, говорил.

— Сколько вам лет?

— Шестьдесят два. Да годы тут ни при чем. Я себя плохо чувствовал. Сейчас мне немного лучше.

— Вы, Гуласпир, должно быть, знаете, что являетесь номенклатурным работником райкома. Мы вас утвердили заочно, потому что райком вам доверяет.

— Спасибо райкому.

— И этот самый Гуласпир Чапичадзе, — повысил голос Константинэ, — шумел в народе, что, мол, это Константинэ Какубери погубил Хемагали. Что, мол, по решению правительственной комиссии виноградарское хозяйство должны были основать в Хемагали, а Какубери не посмотрел на решение комиссии и организовал совхоз в своем селе Итхвиси… Еще говорил, что будто бы Константинэ Какубери переманивал хемагальцев, а семьи Джиноридзе просто согнал с насиженного места и переселил в Итхвиси… Так это или не так?

— Верно, было такое! Говорил! — решительно сказал Гуласпир.

— Была у нас средняя школа, осталась только начальная, а потом и ту, мол, Какубери упразднил. Это тоже правда?

— А что, так и было! — холодно сказал Гуласпир и глубоко затянулся сигаретой.

— Наконец-то и нам счастье привалило. Реваз Чапичадзе взялся за такое дело, что ему будут благодарны внуки и правнуки, если только ему не помешает Какубери, Какубери такой человек, что он не станет на сторону Чапичадзе, и судьба хемагальцев повиснет на волоске. Это тоже правда? Так думал уважаемый Гуласпир?

— Истину изволите говорить! — все так же холодно подтвердил Гуласпир.

— А теперь как думает Гуласпир Чапичадзе? Что он теперь говорит? — громко спросил Константинэ, бросил на пол горящую сигарету и, раздавив ее ногой, встал.

— Дело покажет! — спокойно сказал Гуласпир, пристально глядя на Константинэ.

«Крепкий мужик этот Гуласпир Чапичадзе».

— Теперь Гуласпир Чапичадзе ничего не говорит? Опять мешает Какубери?

— Не только Гуласпир, все село говорит, что Какубери близко к сердцу принял наше дело и всеми силами помогает нам. Это все видят, товарищ Константинэ.

— В чем же причина?

— Сказать правду?

— Только правду! — сердито сказал Константинэ. В ожидании ответа он закурил, и лицо его стало заливаться краской.

— Пусть он молит бога о прощении и искупит совершенный грех! — сказал Гуласпир и улыбнулся. Улыбка его была такой искренней, что немедленно заразила и Константинэ, он тоже улыбнулся, а потом они оба рассмеялись и долго не могли остановиться.

— Молит бога о прощении… искупит совершенный грех… Это хорошо, очень хорошо, прекрасно, — сквозь смех проговорил Константинэ и похлопал Гуласпира по плечу.

— Да, дорогой мой человек, ничего нет страшнее на свете, чем иметь на душе грех. «…Всякий грех и хула простятся человекам: а хула на Духа не простится человекам».

— Быть может, это и так, а сейчас пора за дело, товарищ Чапичадзе, — официальным, деловым тоном сказал Константинэ и вышел из конторы. Гуласпир последовал за ним.

Солнце уже поднялось высоко над хребтом Санисле.

— Сегодня опять будет очень жарко, — приставив козырьком руку ко лбу и глядя в сторону гор, сказал Гуласпир.

— Знали бы вы, какая жара в Херге. Скоро вода в Хевисцкали начнет кипеть. — И Константинэ тоже из-под руки посмотрел на Санисле.

— Здесь, на этом месте, где мы с вами сейчас стоим, вместо этого барака будет построено административное здание совхоза. Строительство начнем осенью будущего года. Отсюда будет виден весь совхоз, — сказал Гуласпир и протянул Константинэ «Приму».

— Я предпочитаю болгарские, — улыбаясь сказал Константинэ и тоже закурил. — Я знаю: как раз на этом месте четырехэтажное здание. Вокруг него — фруктовый сад, около главного входа — фонтан… — Он помолчал немного. — У фонтана начнется сквер. Площадь. От площади будут расходиться шесть дорог: две — к тутовым плантациям, две — к виноградникам, одна — к фруктовым садам, а последняя — школу и сохранившуюся со старых времен часть деревни соединит с совхозом. — Константинэ посмотрел на Гуласпира. — Все это отражено в плане строительства. Я видел макет, который стоит на огромном столе самого министра. И все, товарищ Гуласпир, должно быть как на макете. А вот когда мы закончим работы, к нам пожалуют представители министерства проверить, что мы сделали… Но как мы будем строить, — Константинэ повернулся в сторону навеса, — я спрашиваю, как мы будем строить, если ваша пила не пилит?

— Динамо вышло из строя. Вчера привели мастера. Он обещал сегодня до полудня исправить.

Константинэ посмотрел на часы.

— Полдень уже скоро. Посмотрим, что будет. Ну хорошо, строителям велели отдыхать, а остальные где?

— Работают, — решительно сказал Гуласпир, глядя Константинэ в глаза.

— А дорожная бригада? Где она?

— На двенадцатом километре.

— Я должен был бы их встретить!

— Бригада вот там, — Гуласпир махнул рукой в сторону хребта. — Они пошли короткой дорогой.

Пауза.

Какубери окинул внимательным взглядом территорию совхоза и далеко отбросил сигарету.

«Здесь поместятся два Итхвиси, если не больше. А когда на склонах разобьют террасы, сколько еще земли прибавится! Конечно, большую часть Чапичадзе отведет под виноградники. Ведь у винограда корни на шесть метров уходят в землю, и он как раз любит места посуше. Тутовые деревья — это только начало…»

— Значит, так… — очнулся от своих мыслей Какубери. — Строители отдыхают, дорожная бригада где-то там, на двенадцатом километре, — посыпает дорогу гравием… Да, гравием… Вот и все дела.

— Посмотрите в сторону участков Джиноридзе, как мы огораживаем совхоз! — сказал Гуласпир, протягивая Константинэ бинокль.

— Трактором, что ли?

— Да, трактором натягивают проволочные сетки и с помощью трактора же забивают столбы. Осталось натянуть еще десять километров.

— Это хорошо, — заметил Константинэ, не выпуская, из рук бинокля.

Джиноридзевские дворы стоят огороженные заборами из проволочной сетки, но без ворот. А во дворах — кирпичи, цемент, песок, бревна, доски…

И странно выглядел один-единственный уцелевший деревянный дом.

— Это, случайно, не переселенцы ли из Итхвиси? — словно между прочим поинтересовался Константинэ, возвращая Гуласпиру бинокль.

— Кто, Джиноридзе? — нарочно спросил Гуласпир.

— Да, они.

— Нет.

— А тот старый дом чей?

— Гра-ми-то-на Джи-но-рид-зе, — почему-то по слогам произнес Гуласпир и улыбнулся.

Константинэ заметил это.

— А что такое?

— Да так, ничего.

— А что за человек этот Грамитон Джиноридзе?

— В свое время он переселился отсюда в Сурами, — продолжая улыбаться, сказал Гуласпир. — Когда Реваз Чапичадзе написал ему и спросил, не соизволит ли его сиятельство вернуться в Хемагали, тот задержался с ответом — в Сурами, мол, замечательный воздух и он там очень хорошо себя чувствует. Он заведовал там пекарней и конечно же прекрасно себя чувствовал. Но, узнав, что в Хемагали строится пекарня, он поторопился вернуться, на скорую руку подремонтировал дом и в прошлом же году привез сюда свою семью. Реваз обещал назначить его заведующим пекарней, и гляньте, — Гуласпир показал в сторону лесопилки, — пекарня почти готова. Грамитон здорово постарался. Когда у нас кончился цемент, он из Каспи целый вагон цемента пригнал.

Константинэ снова завладел биноклем Гуласпира, внимательно рассмотрел здание пекарни и достал из кармана блокнот.

— Как зовут этого Джиноридзе?

— Грамитон.

— Ничего себе имечко, — сказал Константинэ и сделал какую-то пометку в своем блокноте.

Когда приехала машина, Константинэ усадил в нее Гуласпира, и они поехали в сторону джиноридзевских участков.

— Огораживание, строительство домов, дорога — самые спешные дела, — говорил Константинэ, записывая что-то в блокнот.

— Очень спешные, — подтвердил Гуласпир.

— Огораживать еще много осталось?

— Десять километров. — А сам подумал: я же уже говорил!

— В день-то сколько успеваете сделать?

— Километр. — А сам подумал: и это я сказал!

— Сегодня третье июля, товарищ Гуласпир!

— Совершенно верно, сегодня третье июля. К тринадцатому мы работу закончим.

— Тринадцать — плохое число, — улыбнулся Константинэ.

— Это тоже верно. Тогда мы закончим двенадцатого.

Константинэ велел остановить машину около дома Грамитона, вышел из машины и хотел помочь выйти Гуласпиру, но тот поблагодарил и легко спрыгнул на землю.

— А говорил, что постарел?

— Был стариком, уважаемый Константинэ, а теперь помолодел.

«И раньше здесь дорога была хорошая, широкая, посыпанная гравием, кюветы были зацементированы, а теперь в них полно прелых листьев и мусора. Во дворах бревна, бочки, гравий. На месте будущих домов пока что только фундаменты. Сразу видно, что строительная бригада отдыхает: не слышно ни визга пилы, ни стука топора, ни жиканья рубанка. Тишина… Но это не мертвая тишина! Это просто временное затишье. Завтра начнут возводиться стены домов, вставляться дверные и оконные рамы, крыться крыши… Потом из Херги, Марелиси, Зестафони приедут Кикнавелидзе, Чапичадзе, Кикнадзе, Хидашели, Асабидзе и поселятся в этих новых домах… У этой части деревни, которая всегда звалась Джиноридзевской, останется только старое название. Из Джиноридзе здесь будет жить один лишь Грамитон».

Константинэ окинул взглядом Хемагали.

«Большая когда-то была деревня, больше шестисот дворов. А теперь осталось семнадцать старых домов, в которых живут семнадцать стариков. Это слова Гуласпира Чапичадзе. Первыми здесь поселились Чапичадзе и Кикнавелидзе, а потом уже Джиноридзе. Гуласпир гордится тем, что именно первопоселенцы — Чапичадзе и Кикнавелидзе — спасли Хемагали. Он сказал, что в этой земле лежат кости их предков и здесь же будут похоронены они сами. А ведь так и будет…»

Константинэ открыл калитку Грамитона Джиноридзе и вдруг в нерешительности остановился.

— Может быть, неудобно?

— Ну что вы! — сказал Гуласпир и, первым войдя во двор, крикнул хозяина: — Грамитон, встречай гостей!

— По-моему, дом заперт, — сказал Константинэ и огляделся.

Гуласпир поднялся на веранду и снова громко крикнул:

— Встречай гостей, Грамитон!

За домом кто-то кашлянул.

— Идет, — сообщил Гуласпир, спускаясь во двор.

— Грамитона нет дома, — раздался знакомый голос.

Гуласпир вздрогнул и застыл от удивления, увидев перед собой Ростома Кикнавелидзе.

Пауза.

— Это ты, Ростом?

— Я, дорогой! — спокойно ответил Ростом. Вглядевшись повнимательней, он узнал в спутнике Гуласпира Константинэ Какубери.

— Ты когда приехал? Кто тебя привез? — удивился Гуласпир.

— Я сам, — спокойно ответил Ростом и, пожав руку сначала Константинэ, а потом Гуласпиру, попросил их пройти в дом.

Гуласпира удивило, что Ростом приглашает их в чужой дом, и он сделал вид, что не расслышал приглашения.

— Ты не узнал нашего гостя?

— Как же, узнал. Я на лошади его отца сюда поднялся. Вон она пасется. — Ростом показал в сторону, где когда-то стоял его дом.

Константинэ посмотрел во двор Ростома, там в тени чинары паслась Герша.

«Как заросло травой то место, на котором стоял дом Ростома, да и весь двор тоже! Ветки на яблонях и грушах засохли, стали старыми айвовые и ореховые деревья. А вот камин еще стоит, нет, не камин, конечно, а только его остов, черный и обгоревший!»

— Герша! — громко позвал Константинэ.

Лошадь перестала жевать и, подняв голову, навострила уши.

— Герша! — еще громче крикнул Константинэ.

Лошадь узнала хозяина и с громким ржанием подскакала к забору.

— Так, значит, ты в гостях? — Константинэ приласкал ее, а потом обернулся к Гуласпиру: — А вы говорите, что из Итхвиси никто не вернулся?

Пауза.

— А Мимино и Жужуна? — почему-то холодно спросил Гуласпир у Ростома.

— Они остались… Да, там остались! — грустно сказал Ростом и опустил голову.

— Так ты что, один сюда перебрался? А невестку с внучкой в Итхвиси оставил?

— Да, они остались! Сколько я их упрашивал, уговаривал — ничего не вышло. Они наотрез отказались ехать. Ну, я рассердился и уехал один. И так мне тяжело теперь.

— Ты, видно, тайком уехал, Ростом! Разве Мимино тебя отпустила бы?

— Я сам себе голова! — сердито сказал Ростом, доставая из кармана кисет.

— Ну, а как же вы будете жить один? — вступил в разговор Константинэ.

— Я же жил… А потом, почему один? Здесь много домов строится.

— А Грамитон где? — сердито спросил Гуласпир.

— В Сурами.

— А его семья?

— Он взял с собой.

— А зачем он туда поехал?

Пауза.

— Он яблоки повез. В это время в Сурами фрукты хорошо можно продать. Вот он взял машину и поехал.

Константинэ опять что-то записал в блокнот.

— Поехали! — сказал он и вышел со двора.

— И ты тоже уходишь, Гуласпир? — очень тихо, чтобы не услышал Константинэ, спросил Ростом.

— Не могу же я бросить гостя, — тоже тихо ответил Гуласпир. Потом он приблизился к Ростому и шепнул ему, что заглянет вечером.

Раздумья Какубери: «Обманываете меня, что никто из Итхвиси не вернулся? Позавчера, да еще на моей лошади, прибыл Ростом Кикнавелидзе! Может быть, это только первая ласточка, а? Поезжай, мол, посмотри своими глазами, что происходит в Хемагали, и расскажи нам всю правду… Как будто действительно Ростома не пускали невестка с внучкой. А может быть, это они раздобыли ему лошадь?»

— Школу отремонтировали хорошо, товарищ Гуласпир?

— Говорят, хорошо.

— Давайте посмотрим! — сказал Константинэ, закуривая.

Мысли Гуласпира: «Когда я позвал и никто не откликнулся, а потом увидел, что двери и окна крепко закрыты, надо было уйти. Если бы я не поднялся на веранду и не покричал оттуда, Ростом бы не услышал. А теперь Константинэ расстроился… А все-таки как же это невестка и внучка отпустили его одного? Не верится, неужели он вернулся с согласия Мимино? Для чего тогда она вообще забирала его в Итхвиси? Чтобы люди сказали, какая хорошая у Ростома невестка? Смотрите, мол, муж ее бросил, но она не оставила своего свекра. Забрала его к себе и смотрит, как за собственным отцом… А может быть, она надеялась, что муж к ней вернется, и поэтому изображала из себя любящую невестку? Когда же поняла, что ее надежды тщетны, взяла и выгнала свекра на улицу…»

До встречи с Ростомом Константинэ был веселее, а потом помрачнел и умолк.

Машина миновала поле и остановилась у ворот школы в тени лип. Константинэ и Гуласпир вышли из машины.

— Пойдемте в тень, — сказал Константинэ. Взяв у Гуласпира бинокль, он стал смотреть на деревню.

Мысли Гуласпира: «Как же Ростом будет жить один? Хотя почему один, даже если невестка с внучкой не переедут к нему, мы ведь здесь и не бросим его. Может быть, вы, уважаемый Константинэ, и не знаете, как внимательны были к Ростому невестка и внучка и как хорошо ему жилось в Итхвиси. Но по ночам ему не спалось, все стояло перед глазами родное Хемагали. Да, он мне как-то так и сказал: «Знаешь, Гуласпир, давно я уже живу здесь, но каждую ночь мне снится Хемагали!»

Со стороны школы послышался стук молотка.

— Видно, кто-то что-то мастерит! — сказал Константинэ, возвращая Гуласпиру бинокль.

— Верно, директор.

Откуда-то появился Коки. Увидев Гуласпира, он подбежал к нему, прошептал что-то на ухо и умчался.

— Что хотел твой внук? — улыбаясь спросил Константинэ.

Пауза.

— У меня нет внука… Мой сын не вернулся с войны…

Гуласпир бросил недокуренную сигарету на землю, раздавил ее ногой и, достав из кармана платок, отвернулся.

Наступило неловкое молчание.

— Вам не кажется, что дома строятся несколько вразброс? — по-дружески спросил Константинэ у Гуласпира и взял у него бинокль.

— Нет, — каким-то надтреснутым голосом возразил ему Гуласпир. — Мы с вами в самой старой части деревни. Сейчас пока все живут здесь.

— Все в этой части деревни? — удивился Константинэ.

— Да, мы приютили вернувшихся сельчан. Всего тридцать два человека. Из них двадцать работают в дорожной бригаде, а двенадцать — в строительной. Приглашенные со стороны мастера живут в специально отведенном для них бараке.

— Грамитон Джиноридзе тоже из числа тех, кого вы приютили? — пошутил Константинэ.

— Грамитон — тридцать третий, — повеселел Гуласпир. — Значит, так. Старую часть деревни посчитаем отстроенной. Всего в деревне три новых поселения… Джиноридзевское вы уже видели. Там шестьдесят дворов. Второе… Вон там, видите, навес? Да?

— Вижу!

— От него до джиноридзевской части деревни полтора километра. Теперь пройдем от навеса полтора километра в сторону хребта Санисле. Прошли? Это место, которое называется Нигвзиани, и есть второе новое поселение. Шестьдесят семей. Теперь, если вы не устали, пойдем к востоку от навеса в сторону Сатевельского ущелья. Прошли? Теперь остановитесь. Это Гантиади. Это место издавна так называется. В той стороне Хемагали восходит солнце. Вот вам и третье новое поселение в шестьдесят дворов. И все это за первые три года, товарищ Константинэ!

— За три года сто восемьдесят дворов, — подсчитал Константинэ.

— Верно, — закуривая, подтвердил Гуласпир. — Вы заметили, что все три поселения не в длину вытянулись, а образуют полукруг? Дорога проходит через все поселения, видите? И все они находятся на равном расстоянии от совхоза.

— Это очень хорошо! — сказал Константинэ и направился к школьным воротам.

— Отдохнем немного.

— Кстати, и школу осмотрим, а потом я поеду.

— Давайте зайдем. Но уйти вам так быстро не удастся! Хотя мы коммунизм еще не построили, но приехавшего издалека гостя…

— Это я-то гость? — обиженно сказал Константинэ и вошел во двор школы.

— Почетный гость! — поправился Гуласпир.

— Еще хуже! — Обиженный Константинэ нахмурился.

На пороге школы их встретил Коки.

— А где Екатерина? — спросил Гуласпир.

— Ее позвал к себе дедушка Александре. Он сказал, что у него гости, — ответил Коки и, смущаясь, взглянул на Констинтинэ.

«Как это со мной случилось, что я напомнил ему о погибшем сыне», — пожалел Константинэ. Он улыбнулся мальчику и похлопал его по плечу.

— Ну-ка, покажи нам свою школу, молодой человек.


Осмотром он остался недоволен.

— На скорую руку отремонтировали! — сердито бросил Константинэ, делая какие-то пометки в блокноте.

— Мы строим новую школу!

— Я знаю! Но она будет готова только через три-четыре года. Нужно было старую ремонтировать так, чтобы через год не понадобилось все делать сначала. А то ведь в стенах щели, окна как следует не закрываются, стены в учительской все в разводах, пол скрипит. Вы что, досок для школы пожалели? Нет, так не годится! А Екатерина довольна ремонтом?

— Она ничего не говорила, — ответил Гуласпир и отвел взгляд.

— Как же так, товарищ Гуласпир, за такое дело взялись, а школьное здание не можете прилично отремонтировать? А говорили, что бригада с утра и до ночи усердно работала и рабочие очень устали! Отдыхать им дали! Да еще целую неделю! Ну ладно, пусть отдыхают! А когда ваши хваленые строители наберутся сил, приведите их опять в школу, и пусть они то, что сделали спустя рукава, переделают заново. Мое задание передайте лично бригадиру строителей… Учтите, я приеду и проверю исполнение.

Стало очень жарко, и только в тени лип еще стояла приятная прохлада.

— Посидим, — сказал Константинэ и, расстелив на траве носовой платок, сел.

Отсюда все Хемагали было видно как на ладони.

Мысли Константинэ: «Огромная деревня. Я не думаю, что в нашем районе есть другая такая… И чуть было ее не загубили! Плодородная почва, здоровый климат, родники, фруктовые сады, виноградники, леса… Старики спасли! Большая Екатерина, Чапичадзе и Кикнавелидзе… А вот Джиноридзе изменили своей деревне. Да, да, изменили…»

Воспоминание о Джиноридзе навело Константинэ на мысли об Итхвисском совхозе.

— Виноградной лозы вы сколько посадили? — словно между прочим поинтересовался он.

— Пять тысяч.

— Каких сортов?

— Алиготе и цицка. Немного таквери.

— А в будущем году?

— В будущем? — Гуласпир задумался, а потом с гордостью ответил: — В будущем году двадцать тысяч!

— Двадцать тысяч? Что-то многовато, не осилите! — Константинэ затянулся сигаретой.

Мысли Гуласпира: «Двадцать тысяч много? Почему двадцать тысяч за год много, если четыреста тысяч… да, в Хемагали будет посажено всего четыреста тысяч саженцев винограда. А в Итхвисском совхозе только сорок тысяч! Нет в Итхвиси больше земли под виноград, и все! А посмотрите на нашу деревню, товарищ Константинэ! У нас не меньше четырехсот гектаров прекрасной земли под виноградники. Вот и давайте подсчитаем!»

— Наше хозяйство будет комплексным…

— Знаю, — сказал Константинэ. — Я сам присутствовал в министерстве на заседании.

— Тута отошла на третье место.

— И это тоже я знаю. На первом месте виноград, на втором месте — фруктовые деревья, и на третьем — шелковица. В Херге будет построена шелкопрядильная фабрика, в Хемагали — винный завод.

— С тех пор как виноград и фрукты стали выращивать на равнине, вы же знаете, они потеряли свой вкус и питательность. Их нужно вернуть в горы… Сравните-ка наш виноград с тем, что растет в долине Риони, хемагальские фрукты с хевисцкальскими!..

— Значит, четыреста тысяч саженцев винограда? — вернулся к прежнему разговору Константинэ. — Это значит в десять раз больше, чем в Итхвиси?

— А хемагальское хозяйство возникло после итхвисского, — улыбнулся Гуласпир.

Константинэ взглянул на часы.

— Поехали. Уже первый час, — сказал он.

Они встали, и тут же, как приветственный салют, раздался звук заработавшей на лесопилке динамо-машины. Сначала было похоже, что несколько раз выстрелили из кремневого ружья, и затем последовало оглушительное дребезжанье.


Стол был накрыт на балконе, где еще было довольно прохладно. Уехавши из дома не позавтракав, Какубери с аппетитом принялся за еду. За столом сидели вчетвером. Хозяин дома — Александре Чапичадзе, большая Екатерина, Константинэ и Гуласпир. Гуласпир сам вызвался быть тамадой и заставил Константинэ выпить несколько рогов вина. А трехлетнее хемагальское «цицка» крепкое, в нем не меньше двенадцати градусов.

Первый тост Гуласпир произнес за здоровье большой Екатерины, предупредив, что говорить о ее заслугах можно целый день, а гость торопится, так что он будет краток.

— Было нам очень плохо, и в самую трудную минуту нам на помощь пришла большая Екатерина. В нашем доме первый тост всегда поднимается за нее. Я — человек традиции и сейчас от нее не отступлю.

Гуласпир передал рог Константинэ, и тот в свою очередь сказал в адрес Екатерины много лестных слов.

Екатерина поклонилась в знак благодарности, но ничего не ответила.

Второй тост Гуласпир провозгласил за Александре. Он опять предупредил, что о доброте и человечности Александре можно говорить весь день, но, так как гость спешит, тамада должен быть краток.

— Александре — мужик что надо. И сына он вырастил хорошего. У его сына в Тбилиси прекрасный дом, и он хотел перетащить отца к себе в город, невестка и внуки уговаривали его, чтобы он жил с ними, но наш Александре твердо стоял на своем и не бросил свой очаг. Потом? А что было потом, мы все знаем…

Гуласпир извинился за то, что его тост несколько затянулся. Но Александре так любит, сказал он, когда его хвалят, что гость должен простить тамаду.

Гуласпир передал рог Константинэ, и тот в свою очередь выпил.

Александре встал, поблагодарил гостя за теплые слова и осушил рог.

— Тебе придется пить второй раз, — сказала Александре большая Екатерина, — ведь я еще не выпила за твое здоровье, а ты поспешил со своей благодарностью. — Гуласпир наполнил ей рог. — Я пью за Александре без слов. — И она выпила.

Александре опять встал и опять поблагодарил, теперь уже Екатерину.

— А теперь выпьем за нашего гостя, — сказал Гуласпир. Он снова заявил, что мог бы говорить о деятельности Константинэ двое суток, но так как тот торопится, то он постарается сказать покороче. — Мы знаем и слышали о Константинэ очень много хорошего. Дай бог ему долгого и крепкого здоровья! И пусть он еще долго будет руководителем нашего района!

Потом за здоровье Константинэ выпил Александре:

— Я желаю вам всего того, что я могу пожелать своему единственному сыну.

Константинэ отпил вина и вдруг вспомнил, как Екатерина заставила Александре выпить штрафную…

— Я и вас заставлю пить штрафную, — улыбаясь сказала Екатерина.

И Екатерина вдруг представилась Константинэ красивой и обаятельной женщиной. Щеки у нее порозовели, глаза заискрились улыбкой, которая преобразила ее лицо…

Гуласпир налил Екатерине вина.

— Я хочу выпить за здоровье Константинэ, — спокойно начала она. — Он был совсем молодым, когда ему поручили такое большое и трудное дело, и он оправдал оказанное ему доверие. Но не ошибается только тот, кто ничего не делает, — нарочито подчеркнула она. — Вот и за нашим Константинэ водятся кое-какие грехи. Но ведь главное состоит не в том, чтобы не совершать ошибок, а в том, чтобы их не повторять. И Константинэ как раз из числа таких руководителей, которые стараются своих ошибок не повторять. Поэтому я с удовольствием выпью за его здоровье.

Екатерина выпила до дна и, наклонившись к Константинэ, поцеловала его в лоб.

Константинэ стало так тепло и радостно на душе, что на глаза у него навернулись слезы.

— Хоть я вас и «оштрафовала», но вы не пейте. Вам скоро ехать, — сказала Екатерина, кладя Какубери на плечо руку.

Константинэ не послушался ее совета, налил себе полный рог вина и, поблагодарив Екатерину за ее слова, выпил.

Пауза.

Мысли Какубери: «Конечно, большая Екатерина и по сей день уверена, что это по моему приказу отдел просвещения закрыл школу в Хемагали. Она ведь именно на меня деликатно намекнула, говоря, что, мол, людей без ошибок не бывает, только важно не повторять их. Я, мол, была очень сердита на тебя за допущенную ошибку, но раз ты ее исправил, я тебя прощаю».

— Так как наш гость торопится, — забубнил Гуласпир, — то выпьем сразу и за тех, кто все приготовил для нас, за Дудухан и маленькую Екатерину, и за тамаду.

Большая Екатерина и Александре не согласились, требуя, чтобы за Гуласпира выпили отдельно. Он стал возражать, ссылаясь на свои права тамады и требуя, чтобы его тост был принят. Он было собрался уже выпить, как в спор вмешался Константинэ. Он поддержал Екатерину и Александре, и Гуласпиру пришлось отступить.

Девушек пригласили к столу, похвалили за хорошее угощение и выпили за их здоровье.

Потом Константинэ налил себе вина и встал.

— Разрешите мне первому выпить за нашего тамаду. Я много слышал о Гуласпире Чапичадзе. Правда, ваш гость очень торопится, но пару слов все-таки скажет. Было время, когда Гуласпир распускал всякие слухи и ругал Константинэ Какубери. Я хотел вызвать его в райком и наложить партийное взыскание, но, к сожалению, Гуласпир оказался беспартийным… Сегодня мы с ним встретились, и, должен сказать прямо, ваш Гуласпир мне очень понравился. Понравился тем, что прекрасно знает свое дело. Ему досконально известно, что делается в его родной деревне сейчас и что будет сделано в будущем. Я люблю таких людей…

Константинэ взял в левую руку винный стакан и протянул маленькой Екатерине, чтобы она налила вина.

— Надеюсь, Гуласпир не обидится, я хочу выпить за него и за Ростома Кикнавелидзе вместе.

Все удивились, кроме Гуласпира.

Пауза.

— Да, за Ростома Кикнавелидзе! Мы с Гуласпиром сегодня видели вернувшегося в свою деревню из Итхвиси старика. Он сказал нам, что невестка и внучка не захотели с ним ехать и он вернулся один, и даже добавил, что он сам себе голова… И я видел в его глазах слезы радости. Давайте выпьем за Ростома Кикнавелидзе.

…Константинэ возвращался из Хемагали в хорошем, приподнятом настроении, деревенская дорога казалась ему гладкой, и езда по ней навевала приятные мысли.

Глава третья

И уже сидя в вагоне, Русудан все не находила себе места. Она хоть и приняла снотворное, но заснуть никак не могла.

Нико, Татия и Дареджан спокойно спят. Поезд еще стоял в Тбилиси, когда они все трое легли и, как только поезд тронулся, уснули.

Русудан бесшумно открыла дверь купе. Окно в коридоре было опущено, и от него веяло приятной прохладой.

Электровоз дал протяжный гудок, и поезд остановился.

Станция Марелиси.

«Было бы лучше, если бы Резо и Сандро приехали в Тбилиси. Он сам позвонил и сказал, что они приедут и из Тбилиси мы поедем все вместе. Я ошиблась, не надо было отказываться».

На майские праздники Резо и Сандро два дня были в Тбилиси. Первый день Резо вел себя как чужой, но потом все пошло по-старому, муж и жена привыкли друг к другу и по обыкновению то миловались, то бранились друг с другом…

«Сейчас тоже так будет…»

Но Русудан все же волнуется. Вот-вот будет Херга, и ей не спится.

«Два месяца придется провести в Хемагали. Татия, Сандро и я будем жить в деревне, Резо — в Херге. Он часто сможет к нам приезжать, а может быть, и отпуск возьмет. И дело с концом! А может, Реваз думает по-другому? В последнем письме он писал: здание лаборатории почти закончено, и мы уже завезли в Хемагали необходимое для нее оборудование… Уже около шестидесяти семей дали согласие вернуться в деревню, поэтому пришлось приостановить строительство административного здания совхоза и перебросить мастеров на строительство жилых домов и ремонт школы. Вот выстроят дома, лабораторию, административное здание совхоза, хемагальскую школу снова преобразуют в среднюю, и Резо и Сандро переберутся из Херги в Хемагали и обоснуются там.

…Теперь он нас с Татией зовет в деревню. Он ошибается, если думает, что нам понравится в Хемагали. А вдруг понравится?.. Но Татия? Татия же на будущий год заканчивает школу? Татия? Нико и Текле, дедушка и бабушка, присмотрят за ней! Да, Татия будет жить в семье Диасамидзе. Что в этом страшного? Так думает Реваз. Да, если Татия сдаст экзамены и поступит в институт иностранных языков, то жить сможет у дедушки с бабушкой… Сандро будет ходить в хемагальскую школу, и Русудан станет работать там же учительницей рисования, и, возможно, хемагальские окрестности и Сатевельское ущелье пробудят в ней желание рисовать… Что касается Реваза, то директор совхоза и руководитель научной лаборатории найдет для себя новые дела: он уже надумал выстроить Дом культуры, а строительство стадиона предполагается начать в самое ближайшее время. Он так убежденно пишет об этом, что можно поверить: в Хемагали и в самом деле будет стадион… Потом он придумает еще какое-нибудь дело. Развернет он в этой деревеньке бурную деятельность, и имя его прогремит на весь свет. Мол, ученый возродил к жизни опустевшее Хемагали. Легкое ли это дело? Ученый возвратился в родную деревню, а что это была тогда за деревня? Да, какая она была? Не было ни дороги, ни электричества, ни магазина, много чего не было. Хемагали просто напоминало место, где когда-то была деревня: семнадцать семей осталось в Хемагали, семнадцать стариков, семнадцать учеников и две учительницы. Да, можно было только догадываться, что на этом месте раньше была большая деревня… А сейчас? Приезжайте и увидите все собственными глазами (в газетах именно так будет написано) — хорошая дорога, электричество, совхоз, новые дома, плантации шелковицы, виноградники. Дом культуры, новое здание школы, триста учеников, двенадцать учителей… Все это теперь. А в ближайшем будущем? Да, в ближайшем будущем она станет еще богаче, красивее, благоустроеннее… Газетную статью будет украшать фотография — Реваз Чапичадзе со своими ассистентами в здании лаборатории…»

Осторожно открылась дверь купе. В дверях стоял Нико.

— Еще рано, отец! — тихо сказала Русудан.

— А все-таки сколько времени?

Русудан посмотрела на часы.

— Без нескольких минут два.

— Ты почему не спишь? — шепотом спросил Нико.

— В купе жарко.

Нико оставил дверь приоткрытой.

Дежурный по станции позвонил в колокол, электровоз дал гудок, и поезд тронулся.

«Не только семья, но мое сердце раскололось пополам, и теперь у меня будто два сердца. Одно — в Херге, с Ревазом и Сандро, другое — в Тбилиси, с Татией.

…Длинный телефонный звонок. Я знаю, что это Реваз звонит из Херги, и сердце тревожно сжимается. Быстро поднимаю трубку.

— Алло, Резо, это ты?

— Нет, это Сандро, мама.

— Как ты, сынок?

— Хорошо. А ты? Ты как себя чувствуешь, мама?

— Я тоже… Я тоже хорошо.

— Татия хорошо учится?

Пауза.

Татия стоит рядом со мной и смотрит мне в глаза.

— Татия-то? Татия хорошо учится.

— И у меня все пятерки, мама! Теперь поговори с папой.

— Как ты поживаешь, Русико? — слышу я низкий голос Реваза.

— Хорошо, очень хорошо.

— Татия?

— Хорошо.

— Она тебя слушается?

— Да.

— Вам ничего не нужно?

— Нет.

— В воскресенье мы с Сандро приедем. Что вам привезти?

— Ничего.

— Как это ничего?

Пауза.

— Ну, понятно. До свидания. В воскресенье будем дома.

— До свидания.

Мое живущее в Тбилиси сердце словно в защитном панцире, поэтому оно так разговаривало с Сандро и Ревазом, а если снять с него его покров, то оно сказало бы так: плохо, очень плохо мне, сынок! Я знаю, что отец хорошо за тобой смотрит, ты здоров и учишься хорошо, на мне все же тяжело. Дурные сны не дают мне покоя, тоска меня гложет. Соскучилась, очень я соскучилась по тебе, сынок. Готова оставить Татию одну в Тбилиси и приехать к вам. «Как Татия учится?» Татия очень сдала в учебе, зато зачастила в кино. Сердит она меня, на нервы действует тем, что без конца крутится перед зеркалом…

«Как ты поживаешь, Русико?» Сам не знаешь? Нужно ли об этом спрашивать?

«Нужно что-нибудь?»

Много, очень много чего мне нужно, Реваз… Живопись я окончательно забросила, в училище ходить не хочется, кажется, и к семье не лежит душа… Вроде бы хожу в театр, на концерты, в кино иногда с Татией, иногда с подругами, но сижу там с тяжелым, раздвоенным сердцем. Зал хохочет, аплодирует, а я молчу, боюсь заглянуть в собственное сердце.

«В воскресенье мы с Сандро приедем. Что вам привезти?» Ничего. Ничего мне не надо, только приезжайте, обязательно приезжайте, а то…»

— Русико, мы еще далеко? — в дверях опять стоял Нико.

Русудан вздрогнула. Она посмотрела на часы.

— Полчаса осталось.

— Я разбужу Татию и Дареджан!

— Разбуди!

«Оказывается, уже рассвело. Проводник выключил в вагоне свет. Вот и Хевисцкали подошла совсем близко к железной дороге. С минуты на минуту въедем в Хергу, и на вокзале нас встретит Реваз».


Еще с вечера, собираясь спать, Сандро поставил около кровати будильник, и ни свет ни заря сын вошел в комнату отца.

Реваз протер глаза.

— Еще рано, сынок, надо спать! — тихо сказал он и перевернулся лицом к стене.

Сандро тихо вышел из комнаты и на цыпочках прошел по коридору к дежурному гостиницы.

Дядя Ипполите дремал в кресле. Рот у него был чуть приоткрыт, и он храпел, тихо и мерно, словно стесняясь кого-то. Услышав шаги Сандро, он очнулся и, сладко потянувшись, встал.

— Неужели уже пора к поезду? — пробормотал Ипполите, потом взглянул на стенные часы и удивленно посмотрел на Сандро. — Поезд, мальчик мой, — недовольно сказал он, — еще даже до Марелиси не доехал. Иди поспи, я тебя разбужу.

Сандро вернулся в свою комнату и, вытащив из-под кровати чемодан, сложил в него книги, спущенный мяч, кеды и удочки. Все, что он собирался взять с собой в деревню.

«Поезд, наверное, уже прошел Ципский тоннель и мчится на спуске. До Херги ему нужно не больше часа. Если отец сейчас встанет, то успеет побриться. Вчера он сказал, что будет бриться утром. Может, он забыл?»

Услыхав жужжание электробритвы, Сандро ворвался в комнату отца.

— Что тебе сказал дядя Ипполите? Велел разбудить отца, если он спит? Опаздываете, мол?

Сандро ничего не ответил.

— «Сейчас поезд уже прошел Ципский тоннель и мчится под гору, и до Херги ему понадобится не больше часа»? Так сказал дядя Ипполите?

У Сандро покраснели щеки.

— «Если твой отец сейчас встанет, то успеет побриться. Он же вчера сказал, что сделает это утром. Может, забыл?..» Нет, не забыл! И вот побрился, — с улыбкой сказал Реваз и, положив электробритву в ящик стола, встал.

До прихода поезда оставалось еще больше часа, но Реваз решил ехать на вокзал.

«Вот уже третий месяц, как Сандро не виделся с матерью и ждет не дождется ее. Спал он сегодня беспокойно, во сне все спорил с Татией. Как будто он отнял у нее расческу, но потом они помирились и он расческу вернул… Да, как он волнуется в ожидании матери и сестры, все не знает, чем заняться, места себе не находит. Повезу-ка я его на вокзал. Пусть там подождет…»

Они спустились во двор гостиницы, быстро вытерли пыль с «Волги» и поехали на вокзал.

…Реваз не ожидал, что тесть приедет тоже. Накануне вечером, когда он звонил Русудан, она ему об этом ничего не сказала, и, увидев Нико в окне вагона, он испугался, не случилось ли чего. Но улыбка Нико его успокоила.

Нико первым вышел из вагона и крепко поцеловал зятя и внука, а потом Реваз с Сандро помогли сойти на перрон Русудан, Татии и Дареджан.

— Что, не ждали меня, не ждали, а? — забубнил Нико. — Так-то, выходит, что и история тоже не застрахована от неожиданностей!

Русудан очень обрадовалась, что Сандро пришел их встречать, но мужа все-таки упрекнула, почему, мол, он так рано поднял ребенка.

…В комнатах было прибрано, окна распахнуты, и в доме стояла приятная прохлада.

— Так не ожидали меня, верно? Знаю, знаю, что не ожидали! — все бубнил Нико, вместе с Сандро выходя на балкон.

— Это Хевисцкали, — показал в сторону реки Сандро.

— Знаю. Я даже в ней купался, — сказал Нико и положил руку внуку на плечо.

— Когда? — удивился Сандро.

— Я тогда был постарше тебя. Но не здесь, а вон там, выше по течению, где на повороте водоворот. Да, конечно, старше тебя. Я уже был студентом. Плавал я хорошо, но все-таки меня затянуло в водоворот, закрутило, потащило куда-то вниз, ко дну, потом вытолкнуло наверх, и друзья с большим трудом вытащили меня на берег… Я очень испугался — после того ноги моей в реке не было… Ты ведь не купаешься там, где водоворот?

— Купаюсь, — с гордостью сказал Сандро и посмотрел деду в глаза.

— И что, не боишься? А отец знает?

— Мальчики, которые даже младше меня, там купаются, и отец тоже!

— Да, Сандро и его ровесники как рыбы плавают в том водовороте и меня тоже в это дело втянули, — с улыбкой сказал Реваз и позвал тестя завтракать.

…После завтрака Дареджан пошла на рынок, а Нико уговорил внука погулять по городу.

Утро было жаркое, и Сандро повел Нико и Татию в бывшую крепость Абашидзе. Там разбит небольшой скверик, где всегда прохладно и откуда открывается чудесный вид на ущелье Хевисцкали, Хергу и ее окрестности.

Нико — что правда, то правда — очень трудно было подниматься в гору, но, когда он устроился в тени и посмотрел сверху на город, он не пожалел, что проделал такой путь.

— Татия, оказывается, Херга не такая уж маленькая, — сказал Нико, усаживаясь на скамью.

— Но и не такая уж большая, — заметила Татия и села рядом с дедом. Сандро перевел разговор на другую тему.

— Завтра мы через это ущелье поедем в деревню, — сказал он, показывая рукой в сторону ущелья Хевисцкали. — Новая дорога до деревни Мокветили идет вдоль берега. По ней ездить еще не разрешают, но мы-то будем на служебной машине.

— А потом? Потом как идет наша дорога? — спросил Нико внука и усадил его рядом с собой.

— Хевисцкали около Мокветили поворачивает на запад. Мы проедем небольшой овраг, въедем в ущелье Сатевелы и — на север.

— Откуда ты знаешь? — спросила Татия.

— Я по этой дороге три раза ездил в деревню, — с явной гордостью сказал Сандро.

— Ты-ы?

— Отец брал меня с собой.

— Машины уже ходят в Хемагали? — удивился Нико.

— С трудом, но добираются. Грузовики и «виллисы». Не вся дорога плохая. До Мокветили она уже покрыта гравием, но не заасфальтирована. От Мокветили до нашей деревни дорога грунтовая, бульдозеры прорыли. В этом году ее покроют гравием, дорога осядет, и на будущий год сделают асфальт.

— Ты-то откуда это знаешь? — спросила Татия.

— Дядя Леван сказал.

— Дядя Леван? А кто этот дядя Леван? — спросила Татия.

— Дорожный инженер. Эту дорогу дядя Леван строит.

— Запомним, Татия, — сказал Нико, доставая из кармана блузы блокнот и карандаш. — Так и запишем: от Херги до Мокветили дорога покрыта гравием, но не заасфальтирована, придет время, и ее покроют асфальтом.

— От Херги до Мокветили асфальт в этом же году будут делать, — убежденно сказал Сандро.

— Добре, — отозвался Нико и продолжал: — До Мокветили дорога посыпана гравием, грязи нет. Потом? От Мокветили Хевисцкали поворачивает на запад. Проедем овраг и через Сатевельское ущелье поедем на север. Отсюда уже трудновато, дорога грунтовая, по ней только в хорошую погоду могут ездить грузовики.

— В сухую погоду и «виллисы» свободно проходят, — заметил Сандро.

— Добре, в сухую погоду и «виллисы» свободно проходят. В этом году дорогу покроют гравием, пройдет год, она осядет (утрамбуется), и ее покроют асфальтом. Сандро Чапичадзе сядет в машину и за час доедет от Херги до Хемагали. Так и запомним, Татия, — сказал Нико, перечитал написанное и, закрыв блокнот, снова положил его в карман. — Теперь поглядим на Хергу, — сказал Нико, кладя руки внукам на плечи и вставая. — Реку я знаю — Хевисцкали, то белое здание — наша гостиница «Перевал». Рынок я тоже вижу… А вон то большое здание во дворе, крытое черепицей, мне незнакомо.

— Это моя школа, — сказал Сандро.

— Хорошая у вас школа. Мне сказали, что рядом со школой находится общество «Знание». Я должен там быть в час, — сказал Нико и посмотрел на часы. — Уже двенадцать. Пошли потихонечку.


— Завтра рано утром поедем в деревню, — сказал Реваз, чтобы прервать молчание.

— Было бы лучше поехать прямо сегодня же! — сказала Русудан и встала с кресла.

— Сегодня же? Неужели ты не устала?

— Почему? Я целую ночь спала.

Русудан вышла на балкон. Реваз вынес на балкон кресло и, поставив около него низкую скамеечку, сел у ног Русудан.

Сердце Реваза: «Неужели так-таки она всю ночь и спала? А выглядит усталой, очень усталой. Умывалась холодной водой, а глаза опять закрываются. Но ведь сама говорит, что всю ночь спала. Странно!»

— Если ты очень хочешь, поедем! — сказал Реваз, кладя руки Русудан на колени.

— Мы доберемся до ночи?

— Даже если в пять часов выедем, еще засветло будем дома… Только нам придется пуститься в путешествие на грузовике, наш «виллис» в Тбилиси.

— Грузовик так грузовик. Детям не будет ли трудно?

Реваз вошел в комнату и позвонил по телефону дорожному инженеру, попросив его приготовить машину к поездке в Хемагали.

Сердце Русудан: «Я сказала, что спала, а он и поверил. Неужели сам не видит, уставшая я или нет? Когда мы встретились, он спросил: «Как ты себя чувствуешь, Русико?» Я сказала, что хорошо, а он подтвердил: «Ты правда хорошо выглядишь». Или хотел ободрить? Плохо мне, очень плохо, Реваз. Сначала я вроде бы крепилась и не отступала от своего. Не думала я, что ты навсегда переедешь в Хергу. А могла ли я представить, что Сандро с тобой поедет? Наш дом стоит как глухонемой. В сердце пустота… Вы с Сандро очень хорошо себя чувствуете. Сандро легко забыл мать, а ты — жену…»

Реваз опять вышел на балкон, сел рядом с Русудан и положил ей руки на колени.

— Твой отец тоже поедет в деревню?

— По-моему, он приехал в командировку. В обществе «Знание» его просили прочитать лекцию.

— В Хемагали?

— Нет, в Херге.

Сердце Реваза: «Ты совсем не хорошо себя чувствуешь, Русудан. Тебя выдают твои глаза, цвет лица. Знаю, что сердце у тебя разрывается на части и тяжело это раздвоенное сердце. Пока Сандро еще был в Тбилиси, ты держалась молодцом, а потом сломалась. Я знаю, что ты во всем винишь меня. Может быть, ты и права, но по-другому я не мог! Если бы на моем месте была ты, думаю, ты поступила бы так же. Я ничего особенного не сделал… Если Сандро учится в Херге, неужели Татия не может здесь учиться? Конечно, может! Еще лучше! Музыка? И в Херге учат музыке… Хотя Татия уже восемь лет учится, и мы самим себе не можем признаться… Мы с Сандро легко обходимся без тебя и Татии? Это же не так! Когда я Сандро беру в кино, он обязательно скажет — сейчас мама с Татией дома сидят, а мы в кино. Нет, успокаиваю я его, мама и Татия или тоже в кино, или на концерте. Твоя мама специально Татию по концертам водит… Сандро посмотрит на меня и ничего не скажет. Знаю, он не верит моим словам, только делает вид, что соглашается со мной, и сидит молча».

— Если вам в деревне не понравится, ты с детьми поедешь в Гагру, — сказал, закуривая, Реваз.

При упоминании о Гагре Русудан вздрогнула. Уже два года не были они там, и Русудан почти забыла Гагру. В позапрошлом году она с детьми отдыхала у родителей в Коджори, в прошлом — в Кикетах, а в этом году ее муж везет в Хемагали… А сам? Вот уже пятый год не отдыхает. Пока что ты бодро держишься, Реваз! Потом на сердце скажется, увидишь…

— В Гагру? Это будет неплохо! — сказала Русудан и улыбнулась.

Сердце Русудан: «Гагра! Решил уколоть меня? Подсмеивается? Мол, если калбатони Русудан будет скучно в деревне, муж отправит ее с детьми в Гагру… Почему Реваз думает, что с ним и детьми мне будет в деревне скучно?»

— Я закажу путевки с первого августа. Дареджан тоже можешь взять с собой, — спокойно сказал Реваз и смял горящую сигарету.

— Дареджан? Какая в этом надобность?

— Дареджан тоже нужно отдохнуть, — с укором сказал Реваз, закуривая новую сигарету.

— Пусть поедет. И Дареджан тоже!

Сердце Реваза: «Значит, в Гагру поедете, калбатоно Русудан? Татию и Сандро с собой возьмете? И Дареджан тоже? Хорошо. А мы с отцом останемся в деревне. Ну что ж! Мужчины легче переносят одиночество, чем женщины».

— Как мама?

— Мама? Ничего. Передавала тебе привет.

Сердце Русудан: «Поздновато вспомнил о моей матери. Да и сейчас он хотел сказать что-то другое, но сразу не вспомнил и спросил о маме. Нужно ли спрашивать, как она себя чувствует. Зять удрал в деревню, невестка из дому сбежала, сын неизвестно где шатается. Нужно ли спрашивать, как моя мама?»

— Может быть, и твоя мама поедет в Гагру?

— Нет, она не может бросить дом.

Сердце Реваза: «Хорошенькое время выбрал, чтобы спрашивать о матери, наверное, думает Русудан. Мы приехали рано утром, а теперь уже скоро полдень, и он только вспомнил о своей теще. Неужели Реваз не знает, в каком она состоянии? Зять бросил ее дочь и внучку в Тбилиси, а сам обосновался в Херге. Сын заставил ее невестку сбежать из дому, а сам только иногда заглядывает домой. Как будто у Диасамидзе и есть дети, двое внуков, зять и невестка, и нет их. Опустел дом Диасамидзе. Одни-одинешеньки остались Текле и Нико. В доме у них тишина, скука, печаль. А он еще спрашивает, как себя чувствует Текле. Спасибо любимому зятю! Живет и не живет калбатони Текле. Влачит существование. Русудан заглянет к родителям раз в месяц, и тогда дом Диасамидзе ненадолго повеселеет. Оживится Текле, усадит Русудан и Татию кушать, выйдет и Нико из своей комнаты и, будто шутя, спросит: «Ну, Татия, как дела, что нового в современной музыке?» Татия покраснеет и ничего не ответит…»

— А Звиад? Лили? Как у них дела?

— Лили? У Лили все хорошо. Она в кого-то влюбилась и, по-моему, вышла замуж. А Звиад ходит сам не свой. Все физкультурой занимается. Пить стал много.

Сердце Русудан: «И о шурине спросил, и о бывшей невестке. Что с Лили? Другого полюбила и вышла замуж. Да, детей у нее нет, и она снова вышла замуж! У них со Звиадом семьи-то настоящей не было, так что оттого, что они развелись, семья не распалась. Сколько разводится мужей и жен, у которых нет детей, но от этого мир не рушится. Да что говорить о Звиаде и Лили, разве у нас не то же самое? Ты живешь отдельно, я — отдельно. Недоразумение? Но до каких пор мы так будем? Если я разойдусь с тобой, дети будут плакать? Цепляешься за это? Мол, когда Лили и Звиад разводились, из-за этого некому было плакать?»

— Плохо! Вроде и причины-то никакой не было. Совершенное недоразумение.

Сердце Реваза: «О шурине и бывшей невестке спросил. Определил, что Лили и Звиад разошлись без причины, а делами своей собственной семьи не интересуется. Если я пойду на развод, если я семью оставлю, это что, будет без причины? Почему так думает Реваз? Дочь Диасамидзе еще молодая, и вся жизнь у нее впереди! Но дети? Сандро и Татия? Сандро переселился к отцу. А Татия? Почему не вместе Сандро и Татия? Ну-ка, ответьте, калбатоно Русудан! Неужели Татия не могла бы учиться в Херге? Она на будущий год кончает школу, а через год и Сандро. Разве студенты брат и сестра не смогли бы без нас жить в Тбилиси? Не смогли бы готовить для себя и стирать собственное белье? Моя мать не поехала за мной в Тбилиси, а у меня там ни кола ни двора не было. Да я так закончил институт, что отец ни разу не спросил, как мои дела. А теперь мы, начиная с детского сада и до окончания института, неотступно следим за нашими детьми — хотят или нет, могут или нет, заставляем во что бы то ни стало окончить высшее учебное заведение, потом устраиваем их на работу, потом женим иди выдаем замуж, потом кормим зятя и невестку, потом становимся жертвами своих внуков!.. Мы сами калечим своих детей, а потом ищем виновных где-то в другом месте и хватаемся за голову, мол, что за беда на нас свалилась?»

— Мама! — услышала Русудан голос Сандро и вздрогнула.

Около подъезда гостиницы стояли Нико, Татия и Сандро.

Сандро единым духом взлетел по лестнице, подбежал к матери и что-то прошептал ей на ухо.

— Не успеете, мы скоро поедем! — сказала Русудан и, улыбаясь, усадила сына рядом.

Нико посадили в кабину грузовика рядом с шофером, а все семейство Чапичадзе с вещами устроилось в кузове. Эта машина служит для перевозки строителей дороги Херга — Хемагали, а инженеры оборудовали ее наподобие автобуса: доски в кузове, служащие сиденьями, обиты дерматином, а сам кузов перекрыт брезентом. В нем проделаны крохотные окошечки, через которые в машину попадает достаточно света, чтобы пассажиры могли видеть друг друга и не стукаться головами на ухабах.

Жара. Пыль. Гравий не утрамбован, и машину трясет.

— Только половина дороги такая, — словно извиняясь, сказал Нико шофер и опустил стекло кабины.

— Мне-то что! Мне жалко тех, кто в кузове сидит, — улыбнулся Нико.

— Я буду ехать медленно, — сказал шофер и сбавил скорость.

— Вы по этой дороге часто ездите?

— Сейчас два раза в день. Утром везу дорожных строителей из Херги на объект, а вечером обратно. В прошлом году целыми днями гонял туда-сюда по этой дороге.

— Хорошенькое дело, — сказал Нико. Видно было, что он предпочитал жаре пыль, потому что решил до конца опустить стекло. Потом он высунулся, пытаясь увидеть сидевших в кабине, но не смог.

А сидевшие в кабине чувствовали себя не так уж плохо. Они еще не проехали и километра, когда Татия и Дареджан потихоньку сползли с обитых дерматином скамеек на пол. Положив головы на чемоданы, они заснули. Русудан сидела на мягком чемодане и, обняв Реваза за плечи и положив голову ему на спину, дремала. Реваз довольно долго бодрился, тихо разговаривая с Сандро, но вскоре и у него стали слипаться глаза. Только Сандро всю дорогу держался молодцом — он смотрел через отверстие в брезенте и считал, сколько километров они проехали от Херги и сколько остается до Сатевельского ущелья.

«В ущелье дорога не покрыта гравием и идет в гору. Машина поедет медленно, и пыль не будет так подниматься. Можно будет снять брезент».

Нико посмотрел на часы.

«Это что за немой шофер у Реваза? Едем уже полтора часа и парой слов не перебросились».

— Ты сам откуда, браток? — спросил Нико у шофера, чтобы нарушить молчание.

— Кизикский я.

— Кизики — большой.

— Из Сигнахи.

— Понятно. Потому такой неразговорчивый. А здесь как оказался?

— Ваш зять привез. У нас профессия такая — сегодня мы здесь, завтра — там.

— Работать-то здесь выгодно?

Пауза.

— Ну а как же, уважаемый! — сказал с улыбкой шофер.

— Это хорошо. Когда шофер грузовой машины имеет выгоду, это благое дело! — сказал Нико и похлопал шофера по плечу. — Пыль, грязь, ухабистые дороги, тяжелый груз… Да, правда, слава богу, когда у шофера грузовой машины есть выгода. А вот шоферы такси, что и говорить, — решительно произнес Нико, — слишком перебарщивают! У меня есть сосед — водитель такси, так он за рулем сидит через день, катается по асфальтированной дороге, как по паркету. И кто профессор по сравнению с ним? Это уж слишком, на самом деле слишком.

— Он больше вас зарабатывает? — удивился шофер и покосился на Нико.

— И сравнивать нечего! — повысил голос Нико. — Ты ведь и сам хорошо это знаешь и нарочно меня спрашиваешь.

Вдалеке показался белый арочный мост.

— До того моста три километра, Хевисцкали там как раз поворачивает на запад…

— Знаю, переедем через мост, проедем небольшой овраг и будем в Сатевельском ущелье. Мне внук сказал.

— Сразу за мостом когда-то была деревня. Называлась Мокветили.

— Это Сандро тоже говорил. Дорога через ущелье еще не покрыта гравием, в этом году насыплют гравий, зимой дорога осядет, и уж потом ее заасфальтируют. Так, мол, сказал дядя Леван.

Улыбаясь, шофер искоса взглянул на Нико.

Машина поехала быстрее, и белый арочный мост становился все ближе и ближе.

— Красивый мост, — сказал Нико и, высунув голову из кабины, заглянул в кузов.

— Верхний этаж спит, — сказал шофер, останавливая грузовик в тени.

Он снял с кузова машины брезент. Первым на землю спрыгнул Сандро, а за ним Реваз, который помог спуститься с машины Русудан.

— А Татия и Дареджан? — спросил Нико.

— Спят, — неохотно сказала Русудан.

— Спят? — удивился Нико. — Едем по таким местам, а они спят?

— Мы ничего не видели! — обиженно сказала Русудан.

Нико заметил, что Русудан не в духе, и промолчал.

Около моста родник. Строители дороги сделали около него бассейн и увитую виноградом беседку. В беседке стоит длинный каменный стол, каменные же стулья. На столе всегда — кувшин и глиняные чаши.

Реваз поставил корзину на край стола, Сандро положил бутылки с лимонадом и вином в бассейн, а Русудан, вытерев стол мокрой тряпкой, вынула из корзины еду.

Леван принес резиновым ведром воды из реки и залил в мотор машины.

Нико все-таки сумел разбудить Татию и Дареджан и загнал их в беседку.

— Ну, давайте перекусим немного и снова в путь, — сказал Нико и взял хачапури. — Уже шесть часов. Шофер предупреждает, что ему нужно два часа, чтобы проехать оставшиеся двадцать километров. Ну, Сандро, налей-ка вина…

С противоположной стороны моста подъехал «виллис». Леван сразу узнал райкомовскую машину и вышел из беседки.

— Вы на экскурсию? — поздоровавшись, холодно спросил Константинэ Какубери дорожного инженера.

— Чапичадзе везет семью в деревню… — тоже холодно, в тон ему, ответил Леван.

— Какую семью?

— Детей, жену, тестя.

— На этой машине?

— Да.

Какубери огляделся вокруг.

— Да где же семья Чапичадзе?

— Они в беседке.

— А ну-ка, пошли, — сказал Какубери, беря Левана под руку.

Реваз тоже узнал райкомовский «виллис», но не ожидал увидеть Какубери. Услышав голос Константинэ, он почему-то почувствовал себя неловко и медленно, словно нехотя ступая, вышел из беседки.

— Почему ты не сказал, что ждешь семью? — спросил Константинэ и посмотрел Ревазу в глаза.

Пауза.

Они вошли в беседку. Константинэ любезно поздоровался с Русудан и Нико. Он узнал Татию и, с улыбкой глядя на нее, заметил, что она очень выросла. Потом он посмотрел на Дареджан, даже слишком внимательно посмотрел, но не узнал ее и ничего не сказал. Русудан сообщила, что это их родственница, на что Константинэ заметил, мол, правильно сделали, что взяли родственницу в деревню. Положив руку на плечо Сандро, он подмигнул ему.

— Вовремя я подоспел, — сказал Константинэ и поднял чашу. — Приветствую ваш приезд, но не могу не начать с упрека: не ожидал от вас, калбатоно Русудан! Ваш муж винит меня в чем-нибудь? Что, он говорит, что Константинэ Какубери плохо к нему относится? Он сказал, а вы ему и поверили? И вы тоже сердиты на меня? Нет? Так в чем же дело? Мы друг друга давно знаем, а вы приезжаете в Хергу и не считаете нужным навестить семью Константинэ Какубери?

— Мы неожиданно приехали, — словно извиняясь, сказала Русудан.

— А из Херги непременно сегодня же надо было уехать?

— В этом я виновата, это я попросила, чтобы мы ехали сегодня.

— Если бы вы уже не проехали плохую дорогу, я взял бы вас обратно, — сказал Константинэ и повернулся к Ревазу: — А где ваш «виллис»?

— В Тбилиси. Он завтра будет здесь.

— Плохо ты поступил, очень плохо! — с упреком сказал Константинэ, сердито глядя на Реваза.

Молчание. Неловкость.

Константинэ выпил вино, снова наполнил чашу и передал ее Нико.

— Калбатоно Русудан сегодня захотела ехать в деревню, а ты обрадовался и усадил их на грузовик? Хвалишься, что коммунизм строишь в Хемагали, а трясешь свою семью по этой ухабистой дороге. А что подумает уважаемый Нико? Я и так знаю, Реваз, что ты с трудом добился, чтобы жена приехала в деревню и…

— Дорогой Константинэ! — вспыхнул Реваз.

— Хорошо. Что было, то было! Отсюда вы поедете на «виллисе». Мы поменяемся машинами, — убежденно сказал Константинэ и крикнул шоферу, чтобы он принес портфель. — Извините, — сказал Константинэ, — что я не вовремя появился и, кажется, испортил Ревазу аппетит.

Молчание. Всем неловко.

Шофер принес портфель.

— Присядем! — обратился Константинэ к Нико и Ревазу и сел между ними.

Нико налил себе вина, кашлянул и встал.

— Позвольте мне, уважаемый Константинэ, выпить за эту ухабистую дорогу. Она принесет в деревню жизнь. Эта дорога — большая радость для многих.

Нико выпил и, наполнив чашу, передал ее Константинэ.

— Я хочу сказать как раз об этой дороге, — начал Константинэ и достал из портфеля папку с надписью «Дело». На ней крупными буквами было выведено: «Хемагальский совхоз». Константинэ отставил в сторону чашу с вином и стал листать «Дело».

— Сегодня третье июля. Здесь записано: от Херги до Мокветили всего двадцать два километра. К пятнадцатому июля закончить асфальтирование. Успеем? Это сказка! Дорога для этого еще не готова. Где катки для утрамбовывания дорог? Вы надеетесь, что прибудут вместе с вашим «виллисом»? Посмотрим.

— Вместо шести их будет двенадцать, — убежденно сказал Реваз.

Татия шепнула что-то матери на ухо. Увидев это, Константинэ почувствовал неловкость.

— Извините меня, калбатоно Русудан, и вы, батоно Нико, что я заговорил о служебных делах. Я было подумал, — сказал Константинэ, — что вам тоже будет интересно подробнее узнать, какое серьезное дело затеял Реваз…

— Очень интересно, — сказал Нико и улыбнулся Константинэ.

— Только от вас и могу узнать, — сказала Русудан, опуская голову.

— Молодежь пока может покупаться в реке, — сказал Константинэ и улыбнулся Татии.

Татия и Дареджан вышли из беседки. Сандро же подсел к дяде Левану и, вытянув шею, стал смотреть в папку.

— Значит, вместо шести машин ожидаешь двенадцать? Очень хорошо! Сколько дней понадобится, чтобы исправить утрамбовать дорогу?

— До конца июля успеем, — сказал Леван и подмигнул Ревазу.

— До конца июля непременно, — подтвердил Реваз.

— А асфальт? — с иронией в голосе спросил Константинэ, переводя взгляд с Левана на Реваза. — Да, асфальтирование?

— Все одновременно! Выравнивание и утрамбовку будем проводить одновременно с асфальтированием. Дорога уже осела, и выровнять ее не трудно. Асфальтирование начнем с двух сторон, от Херги и от Мокветили одновременно, — убежденно сказал Реваз. Достав из кармана рубашки блокнот, он записал в нем что-то и встал.

— На всякий случай я отправил в Кутаиси человека, чтобы нам прислали два бульдозера и четыре катка. Завтра машины будут в Херге, и начинайте. Значит, дело с дорогой на мази, так выпьем за нее, — с улыбкой сказал Константинэ, выпил и, налив вина, передал чашу Ревазу. — От Мокветили до Херги дорога прорезана, гравий завезен, а почему опаздываем с покрытием гравием?

Реваз заглянул в блокнот.

— Начнем шестого. Несколько дней по моему распоряжению дорожные рабочие помогали плотникам и каменщикам. Я спешу закончить строительство лаборатории. Часть оборудования для нее уже получена, а часть — в дороге. Работа сейчас идет с утра до вечера, иногда и по ночам приходится работать. До шестого я дал дорожникам отдыхать… Вернувшиеся в деревню сельчане организовали свою дорожную бригаду, чтобы проложить внутренние дороги. Эта бригада тоже поможет.

— Значит, со строительством дороги дело обстоит благополучно. Выпьем еще раз за дорогу, — сказал Константинэ. Он налил в чашу вина и протянул ее Русудан: — Просим вас, Русудан!

Русудан взяла чашу и покосилась на мужа.

— Батони Константинэ уже два раза выпил за дорогу, а ты — ни одного, — сказала Русудан и передала чашу Ревазу.

Пауза.

«Это она для меня сказала. Да, да, Русудан для меня сказала, что, мол, пили только за дорогу! Четыре раза поднимали тост за дорогу! А за Русудан? Простите, калбатоно Русудан! А за Нико? И вы извините, батоно Нико! А за девочек? И перед ними должен извиниться. А за Левана и Сандро? Они же тоже с нами. Но Леван и Сандро поймут…»

— Я потому так много говорю о дороге, калбатоно Русудан, — извиняющимся тоном начал Константинэ, — да, потому… что эта дорога может наше дело вперед продвинуть, может оставить нас на том же месте, — речь Константинэ полилась плавно, — может и в пропасть нас столкнуть, а выбираться оттуда трудновато будет… Вы уж извините меня! За ваш приезд, за приезд батони Нико…

Оглянувшись, но не увидев Татии и Дареджан, он с холодной вежливостью сказал:

— Пью за ваше здоровье, калбатоно Русудан.

Взяв стакан с водой, он выплеснул из него воду, наполнил вином и выпил.

Пауза.

«Да, в этом году мы должны построить шестьдесят домов и шестьдесят кухонь. Огородить шестьдесят участков и навесить шестьдесят ворот. По этой дороге мы должны доставить в Хемагали лес, цемент, кирпич и черепицу… Эта дорога много семей вернет в деревню… Поэтому я уделил ей столько внимания, калбатоно Русудан! Вы уж простите меня!»

Константинэ посмотрел на часы.

— Если позволите, я попрощаюсь с вами, — сказал он и, взяв Реваза под руку, вышел с ним из беседки.

— Я был у твоего отца. Потом пришли Гуласпир и большая Екатерина. Мы немного выпили. Я чем-нибудь не обидел Русудан и Нико? — шепотом спросил Константинэ, глядя Ревазу в лицо.

— Нет, что вы! — улыбнулся Реваз.

Пауза.

Константинэ закурил сигарету.

— У Левана в Хемагали дело, а шоферами давай поменяемся… Сегодня третье, да? Восьмого на бюро райкома обсудим вопрос о строительстве совхоза. Докладчиком будешь ты, содокладчиком — я. Да, нужно торопиться, потому что обещания министерства дела вперед не продвинут… Хотя, — Константинэ подмигнул Ревазу, — ты возлагаешь большие надежды на министерство…

Шофер откинул у «виллиса» верх.

Рядом с ним опять посадили Нико.

Ухабистую дорогу через овраг проехали легко. Дорога пошла по Сатевельскому ущелью, и Леван прибавил скорость. Стало прохладно.

— Какая Сатевела белая! — удивленно воскликнул Нико и обвел взглядом ущелье.

Когда дорога подошла совсем близко к реке, перед глазами ехавших в машине вдруг возникли развалины крепости. Чудом уцелевший один-единственный ее зубец, казалось, качался и был готов при первом же дуновении ветерка упасть в воду…

«Здесь происходили жестокие бои с турками. Эта крепость несколько раз упоминается у Джавахишвили. Женщина-крестьянка… да, да, крестьянка…»

Нет, не смог вспомнить Нико Диасамидзе, какой героический поступок совершила много веков тому назад крестьянская женщина, и не вспомнил он названия бывшей крепости.

«Мои историей не интересуются — ни зять, ни дочь. А Татия и Сандро?»

— Эту бывшую крепость «Утевелой» называют, Нико-батоно, — сказал шофер и поехал медленнее.

— Да, вспомнил, это именно «Утевела», — обрадовался Нико.

— Страбон пишет «Утевела», Вахушти Багратиони — и «Утевела», и «Сатевела», а Бороздин спорит с обоими, мол, правильно «Сатевела», а не «Утевела». Река называется Сатевела, ущелье — Сатевельское, крепость построена на реке Сатевеле, так откуда взялось это «Утевела»?

— А Джавахишвили?

— Джавахишвили? У Джавахишвили что-то не помню, батоно Нико. В учебниках грузинской истории об этой крепости не упоминается.

— Значит, она называется Сатевелой, и Страбон и Вахушти ошибаются?

— Одна народная легенда говорит в пользу Страбона.

— Легенда? Какая легенда? — удивился Нико.

— Эта легенда не записана и не публиковалась.

…Турецкое войско три раза окружало крепость, и три раза защитники крепости отражали наступление. И в четвертый раз была окружена крепость, но теперь она встретила врага молчанием, и турки решили, что войско, защищавшее ее, истреблено. На всякий случай они выстрелили по крепости несколько раз. Молчание. Враг перенес огонь на бойницы. Опять ни звука в ответ. Тогда турки бросились к воротам. Они оказались незапертыми. Враг решил, что защитники крепости перебиты или бежали. Турки ворвались в крепость, но за последним вражеским воином ворота неожиданно захлопнулись и укрывшиеся за зубцами защитники крепости истребили все вражеское войско. Из крепости хлынула кровь и окрасила в красный цвет всю Сатевелу… Потому народ и назвал крепость Утевела…[12]

«Каждая грузинская крепость Утевела», — тихо, для себя, сказал Нико и закрыл глаза.

Машина вырвалась на Хемагальское нагорье.

Глава четвертая

Подумав, что встал очень рано, Реваз осторожно открыл дверь и на цыпочках вышел на веранду.

Стояло пасмурное утро, и хребет Санисле окутал туман.

Скрипнула калитка.

Это был Нико. Держа в руке медный кувшин для воды, он стал спускаться по тропинке к Сатевеле.

Реваз поспешил за ним следом и нагнал тестя.

— Наверное, плохо спали?

Нико остановился и улыбнулся Ревазу.

— Наоборот, так спокойно я уже давным-давно не спал.

— А кувшин для чего?

— Да вот решил сходить на Сатевелу.

— Так рано?

— Рано? — удивился Нико и достал из кармана часы. — Скоро восемь. Твой отец и Сандро уже давно ушли на Сатевелу. Сандро даже твою лошадь взял, сказал, ее надо искупать.

Реваз обычно встает в шесть часов. И сегодня, конечно, он проснулся не позже, но в комнате было темно, и он снова заснул.

«Вот сейчас-то скажу, — решил Нико. — Сейчас мне никто не помешает, и я ему все скажу. Мы уже два дня вместе, а я не могу с ним остаться наедине».

— Во сколько у вас завтра лекция? — спросил, закуривая, Реваз.

Нико поставил кувшин на землю и нахмурился:

— И ты стал как Звиад?

— Привычка. Если не покурю, не могу утром есть… В котором часу у вас лекция?

— Я не из-за лекций приехал сюда, Резо, — тихим и каким-то робким голосом сказал Нико.

— Это хорошо! Дней десять если отдохнете…

— Нет! Уехать-то я завтра уеду. Какубери утром пришлет за мной машину.

— Лекцию прочтете и возвращайтесь.

— Я завтра же уеду в Тбилиси. Там Текле одна.

— А вы говорили, что Звиад тоже в Тбилиси?

— Звиад? Звиад есть и нету его! Из-за него я и приехал к тебе, — сказал, понурившись, Нико.

Пауза.

— Что с ним случилось? — удивленно воскликнул Реваз и далеко отшвырнул сигарету.

Нико поднял голову, посмотрел Ревазу в глаза и вздохнул.

— Пьет, — сказал он и снова опустил голову.

— Пьет? Звиад пьет? Невероятно! Не могу себе такого представить!

— Если выйдет из дому, то вернется обязательно вдребезги пьяный.

— А Русудан сказала, что он работает?

— Русудан сказала, работает? Да, работает! По два часа, и то через день. Физкультурничает… «Построиться!», «Равняйсь!», «Смирно!», «По порядку номеров рассчитайсь!», «Шагом марш!» Вот и все его дела. Да разве это работа? Русудан сказала, что он работает? Хорошо же она знает дела брата! — укоризненно сказал Нико и, взяв кувшин, зашагал по тропинке.

— Давайте на минутку заглянем в контору, а потом я тоже пойду с вами на Сатевелу, — сказал Реваз и сошел с тропинки.

«Переменил тему разговора. Не понравилось, что я Русудан упрекнул».

— Зайдем, — согласился Нико и пошел за Ревазом.

Со стороны Сатевельского ущелья потянуло ветерком, и туман на Санисле начал рассеиваться.

— Должно быть, дождь будет. Это для посадок хорошо, — сказал Реваз, закуривая.

«Он еще хуже Звиада. На пустой желудок даже тот столько не курит».

Они вышли на совхозную дорогу. Она была широкая, покрытая хорошо утрамбованным гравием и обсаженная с обеих сторон молодыми тутовыми деревьями…

— Это прошлогодние посадки. На будущий год они уже затенят дорогу. Местный сорт, очень быстро растет, — сказал Реваз.

«Русудан права: даже если будет рушиться мир, Реваз не перестанет говорить о тутовых деревьях».

Они подошли к конторе.

«Все-таки я не смог сказать того, что хотел. Нет, это он не дал мне высказаться. Я говорю, мол, Звиад спился, а он мне — заглянем в контору, а потом я тоже пойду на Сатевелу. Должно быть, дождь будет, для саженцев хорошо».

Нико присел на валявшееся у обочины дороги бревно.

— Значит, в прошлом году посадили? Сильно выросли. Дорогу уже в этом году затенят. Браво! Хорошего сорта хемагальская тута… — сказал Нико и, козырьком приставив руку ко лбу, посмотрел на хребет Санисле. — Наверняка пойдет дождь. Для саженцев хорошо.

«Сердит батони Нико. Как только стал говорить о Звиаде, у него задрожал подбородок, он побледнел, голос стал срываться. Потому я и переменил тему разговора. И сюда я его специально повел, думал, встретится кто-нибудь по дороге…»

— Так Звиад работает через день? По два часа?

— Раз Русудан сказала, что он работает… значит, работает… «Построиться!», «Шагом марш!» Да, работает, — с иронией в голосе сказал Нико и, опять приставив ко лбу руку, посмотрел на горы. — Обязательно будет дождь. Туман не разошелся. Наоборот, посмотри, он слился с тучами. В горах уже идет дождь. Потихоньку доберется и сюда. Саженцам он сейчас необходим.

Пауза.

— Русудан сказала, что Звиад работает? А как же, трудится: диссертационную работу выбросил в сорный ящик. Изрезал на мелкие клочки и выбросил. Вслед за диссертацией он и книги туда отправил. Все смеялся — эти книги освещают вопросы механизации сельского хозяйства, а я их самих механизированным способом обрабатываю. Потом пришла очередь Лилиных фотографий. Он порвал их и выбросил, после чего всю комнату украсил фотографиями футболистов, борцов, бегунов и баскетболистов. Вот так работает брат Русудан! Однажды он в пьяном виде заявился к Силовану Рамишвили и так и ляпнул, мол, погубил ты меня и наплевал я на твою механизацию сельского хозяйства… Сколько раз Рамишвили вызывал его к себе, но он на ружейный выстрел не подходит к институту.

— Жаль его, — сокрушенно сказал Реваз.

Пауза.

— Русудан думала, что раз у них детей нет, они легко позабудут друг друга. Разве же это так просто? Они ведь прожили вместе ни много ни мало — пять лет. Даже за год души людей могут так сродниться, что после разрыва в них образуется пустота, которую если не заполнить, зачастую недолго и погибнуть. Мужчины чаще всего спиваются, якобы вином заливая свою грусть-тоску, а женщины заводят любовников или… становятся сварливыми и злыми, и не дай бог…

Пауза.

— Текле жалко. Как только стемнеет, она приникает к окну, и даже если Звиад до полуночи не придет домой, она все стоит у окна, смотрит на улицу и ждет… Но стоит ей его увидеть, как она тут же поспешно скрывается в своей комнате и делает вид, что спала и приход Звиада разбудил ее. Частенько она ждет его до рассвета. Мне она ничего не говорит, но я-то вижу, что душа у нее разрывается от горя. Извелась она, боюсь, как бы это не кончилось плохо…

— Жалко, — все так же с грустью в голосе сказал Реваз.

— Поэтому я и приехал к тебе. Может быть, ты ему напишешь и позовешь к себе.

Пауза.

«Порвал диссертацию и выбросил в сорный ящик… Фотографии Лили выкинул… Лили в свое время хвасталась перед своими подругами, что ее муж первым станет доктором, а он даже и кандидатскую не защитил… Теперь на каком-то заводе руководит спортивной секцией. Жена от него сбежала. Звиад на себя не похож, пьянствует. Он обеими ногами поскользнулся, барахтается на земле, а подняться не может… Жаль, очень жаль Звиада…»

— Хорошо, — сказал Реваз и, поднявшись с бревна, закурил. — Письмо? Письмо нет! Я сам приеду. Если вы два дня подождете, я с вами вместе поеду в Тбилиси.

Начал накрапывать дождь.

— Переждем дождь в конторе, — сказал Реваз, тронув Нико за локоть.

— Нет, я пойду домой. — Нико взял кувшин и ушел.

Весь день моросило.

На следующий день небо было чистое, как зеркало, но стало душно.

Обедать Реваз не пришел. Он просил передать, что раньше вечера домой не вернется, так как из Кутаиси приехали дорожные специалисты.

Истинная причина крылась в другом и была известна только Русудан.

Обедали неохотно.

После обеда Сандро и Коки довольно долго гоняли во дворе мяч. То один из них становился в ворота, то другой, и они по очереди били одиннадцатиметровые. Потом друзьям захотелось на Сатевелу, но Русудан их не пустила. Она была утром на реке и видела, как заметно в ней прибавилось воды, потому и побоялась отпустить ребят купаться. Дело уладил Александре, сказав, что пойдет вместе с ними и заодно принесет к ужину рыбу. С тем они и ушли.

Татия, взяв материю на платье, ушла к маленькой Екатерине. Накануне Эка была у Чапичадзе в голубом платье с короткими рукавами, которое очень украшал белый воротничок. Это платье понравилось Татии, и когда маленькая Екатерина сказала, что сшила его сама, Татия удивилась и почему-то в глубине души не поверила. Потом она сказала, что у нее есть похожая материя, так не сошьет ли ей Екатерина тоже.

Когда Нико и Русудан вышли во двор, дочь стала уговаривать отца полежать в гамаке, а он — ее, и дело дошло до жребия. Нико лег в гамак, а Русудан стала его покачивать.

— После дождя солнце очень печет, и все-таки воздух совсем другой, — с улыбкой сказал Нико.

— Отец, ты завтра уезжаешь?

— Я должен ехать. Ты же знаешь, что мама осталась одна.

— Знаю. Хоть бы мне тоже надо было ехать, — со вздохом сказала Русудан.

«Что значит — дочь! Да, у дочери сердце другое. Она всегда сильнее любит родителей! Вот и Русудан как жалеет свою мать…».

— Как приеду, на следующий же день увезу ее в Коджори. Я отдал задаток за ту же квартиру, где мы жили в прошлом году. Если она не захочет, силой увезу! — решительно заявил Нико. А потом громко и отчетливо произнес: — Нашему барину тоже предложу поехать с нами. Поедет — хорошо будет, не поедет — пусть себе болтается в Тбилиси.

Пауза.

— Если бы и мы с Татией поехали в Коджори, отец!

«Вот так-то! Сердце дочери больше болит о родителях, чем у сына. Почему Татия и Русудан должны ехать в Коджори? Русудан надо смотреть за детьми и мужем, но она и родителей не хочет оставить без внимания, сердцем к нам тянется. А от Звиада только одно беспокойство, не жалко ему ни отца, ни матери…»

— Ты и Татия в Коджори? Зачем? Мы с матерью как-нибудь присмотрим друг за другом! — почему-то рассердился Нико и посмотрел дочери в глаза. — Может, скажешь, что в Коджори лучше, чем в Хемагали, а? Не говори такого, никто тебе не поверит, Русудан!

Пауза.

«Как будто он не понял меня. Конечно, понял. Нарочно говорит о другом: мол, вы с Татией не беспокойтесь, мы с матерью как-нибудь присмотрим друг за другом. Да, лучше сломанное, чем склеенное, и я прямо скажу…»

— И в Коджори не поеду, но и здесь не останусь, — решительно сказала Русудан и села на скамейку.

«Что? Что ты сказала? И в Коджори не поеду, но и здесь не останусь? Мне это, должно быть, послышалось. Нет, Русудан именно так сказала…»

— Не успела приехать и уже скучаешь? — изрек Нико, привстав в гамаке.

— Скучаю? Ты говоришь, как Реваз, отец!

— Да, как Реваз и…

— Разве я такая легкомысленная, что мне нужны только развлечения? — перебила его Русудан. — Скучаю! Здесь тишина, чистый воздух, фруктовый сад, хороший дом… — с нарочитым спокойствием сказала Русудан и улыбнулась.

«Смеется надо мной. После дождя солнце очень печет, и все-таки воздух совсем другой, сказал я. Она запомнила и повторила. Какая тишина! Свежий воздух, фруктовый сад… Вчера вечером мы сидели на веранде, вот тогда я это и сказал, а она запомнила и сегодня насмешливо вернула мне мои слова…»

Нико встал с гамака и сел рядом с Русудан.

«Она в дурном настроении. Лицо как маска. Надтреснутый голос. Потемневшие глаза… Что-то мучает Русудан, с отцом говорит странно, намеками, а в чем дело — не поймешь. Да разве догадаешься? Сейчас спрошу ее и, может быть, узнаю…»

— Что случилось? Тебя Реваз обидел?

Пауза.

«Не хочу я этого покоя и тишины, хемагальского чистого воздуха, этой травы… Мне нужно, чтобы около меня было сердце, такое сердце, которое бы билось для меня! А сердце Реваза, отец, давно уже не бьется для меня! Да, возвращение Реваза в деревню означало, что мы расстались, на самом деле расстались. Реваз — восстановитель пришедшей в запустение родной деревни, я — противница. Да, Реваз сам по себе, я — сама по себе. Хемагали в одной стороне, а Тбилиси — в другой. Я и Татия, Реваз и Сандро. Реваза беспокоит, что в Хемагали была школа, а ее закрыли. Ну, закрыли. Подумаешь, большое дело! И Русудан должна горевать, что закрыли хемагальскую школу? Почему? Обезлюдело Хемагали, а у Реваза должно болеть сердце… Опустело Хемагали? Да пусть оно вообще исчезнет с лица земли и это место порастет лесом и травой, Русудан горевать не станет, сердце у нее не будет болеть, и слез проливать она не собирается. Так считает Реваз. И это надрывает сердце. Пошатнулась семья, буря пронеслась над семьей Чапичадзе, и мои страхи оказались не напрасными…»

— В этом доме нет сердца, отец! — глухим голосом сказала Русудан и вздрогнула, сама испугавшись своих слов.

«Что? В этой семье нет сердца? Она ведь так сказала?»

— Как ты сказала, Русудан? В этом доме нет сердца? Ты ведь так сказала, правда? — И так как Русудан ничего не ответила, Нико вскочил со скамейки. — Ничего не понимаю! Да, да, я абсолютно ничего не понимаю!

Пауза.

— Реваз все знает! — спокойно, как-то слишком спокойно сказала Русудан и взглянула отцу в глаза.

«…Прошлой ночью ни он не спал, ни я. Не бойся, отец, твоя дочь не заведет любовника и не сделается сварливой… И Реваз не станет пьяницей».

И Нико покраснел. Даже уши у него порозовели. Он нахмурился, застыв в оцепенении, потом вдруг почва стала уходить у него из-под ног, и он снова опустился на скамейку.

Трещину дала семья Нико Диасамидзе. А все началось с Лили. Хотя почему с Лили? Это сын Нико положил начало бедам семьи Диасамидзе. А теперь Русудан совсем ее свалит с ног.

Один раз ударит и свалит…

«Мы с тобой будем жить в Хемагали. Как только построим совхоз, директором назначат другого, и я буду работать только в лаборатории. Ты станешь учить в школе детей рисованию. Вполне возможно, что ты откроешь среди них талант, и тебя за это будут очень ценить… Я спросила про Татию и Сандро. Спросила, а он рассердился: Татия и Сандро? Заладила одно и то же — Татия и Сандро! Они и без тебя проживут в Тбилиси. Нико и Текле присмотрят за ними. И довольно об этом говорить. Это ты не хочешь оставить Тбилиси, ты ненавидишь деревню, а цепляешься за Татию и Сандро… Ложь все это!

Может быть, я поспешила? Нет! Я все взвесила и только потом решила.

Тяжела эта дорога, но по ней многим пришлось пройти, пройду и я».

— Ты не поспешила, Русудан? — со страхом в голосе спросил Нико и закрыл глаза, почему-то подумав, что с закрытыми глазами ему лучше будет слышен голос Русудан.

— Нет, я все взвесила:

и что я твоя дочь,

и что я жена Реваза Чапичадзе,

и что я мать Татии и Сандро…

Взвесила и уже после того решила.

Нико отчетливо расслышал каждое сказанное ею слово и еще крепче зажмурил глаза. Сердце ему словно стиснуло обручем, разум отказывался понимать, уши — слушать. Он хотел было что-то сказать, но язык у него начал заплетаться, скамейка закачалась, и вместе с ней закачался Нико. Вот-вот он упадет, помогите же ему!

— Отец! — громко позвала Русудан и, положив ему руку на грудь, потрясла его.

Нико открыл глаза. Проведя рукой по лбу, он тряхнул головой, словно отгоняя мучившие его мысли, и встал со скамьи.

— Со мной будь что будет! А вот твоя мать? Она и так стала как безумная, а как теперь эту новость перенесет…

— Все останется по-старому, отец, — спокойно сказала Русудан. — Мы с Татией будем жить в Тбилиси, а Реваз с Сандро в Хемагали. Как раньше они иногда приезжали в Тбилиси навестить нас, так и теперь будет… Да, все останется по-прежнему, отец…

— А что Реваз едет со мной в Тбилиси?..

— Знаю, чтобы со Звиадом повидаться. Может быть, он уговорит его приехать в Хемагали. Ревазу нужен и агроном, и физкультурник.

Русудан встала со скамьи.

— Вы завтра едете в Тбилиси, а мы с Татией послезавтра — в Гагру.

— А как же Сандро и Дареджан?

— Сандро предпочитает оставаться в деревне. Тут ему и лошадь, и Сатевела, и футбол, и Коки. Нам с Татией в Гагре Дареджан не нужна, так что она останется здесь.

Открылась калитка, и во двор вошел Реваз. Он было направился к дому, но, увидев Нико и Русудан, подошел к ним.

Русудан поспешила в кухню.


Потом все произошло так, как и говорила Русудан.

Нико и Реваз отправились в Тбилиси.

Русудан и Татия — в Гагру.

Сандро и Дареджан остались в Хемагали.

Глава пятая

Маленькая Екатерина, как хорошую мостовую, выложила принесенными с Сатевелы белыми камнями всю дорожку от ворот до самого дома.

Потом она принесла из совхоза саженцы шелковицы и посадила их в ряд по обеим сторонам этой дорожки.

Сейчас они под снегом.

В этом году уже в октябре на хребте Санисле лег снег.

Вскоре, легкий, сухой, скрипящий под ногами, он покрыл все Хемагальское нагорье и низину.

Скрылись под снегом тропинки и дороги, заросли колючего кустарника, и только в плюще слышался свист прятавшихся там дроздов.

В камине тлеют угли. Около него на низкой треногой скамеечке сидит большая Екатерина. На столе — стопка школьных тетрадей, но она их не проверяет. Екатерина смотрит на догорающие угли и думает о своем.

«Что-то у моей Эки изменилось настроение, определенно изменилось!»

В комнате тепло, но большая Екатерина все же накинула на плечи шаль. Эту теплую и легкую шаль ей связала Эка.

Екатерина отодвинула в сторону неисправленные тетради, взяла вязанье и, перебрав спицами, снова уставилась неподвижным взглядом на тлеющие угли.

«Как изменилось у моей Эки настроение, определенно изменилось: глаза у нее так и лучатся. И цвет лица то и дело меняется. А уголки губ подергиваются. Спит беспокойно.

Нашила себе платьев. Не сама, как раньше… Поехала якобы по служебным делам в Тбилиси. Думает, что скрыла от меня истину? Глупенькая! Но большая Екатерина не заикнулась ни о чем и даже не поинтересовалась тбилисскими новостями.

А походка у нее какая стала?»

Такими какими-то испуганными шагами маленькая Екатерина никогда не ходила. Пройдя двор, она, напевая, вбегала в дом, подробно рассказывала большой Екатерине новости и чуть ли не силой вырывала у нее из рук работу — раз Эка пришла домой, большая Екатерина должна отдыхать. И сновала она то в доме, то в кухне, то во дворе, то в огороде.

А теперь?

Уже давно не слышала большая Екатерина ее пения. Бесшумно открывает она калитку, крадущимися шагами поднимается по лестнице и неохотно заходит в дом.

И аппетит потеряла маленькая Екатерина.

Поклюет как воробей, и все. Иногда и тот маленький кусочек застрянет у нее в горле, и сидит она за столом словно в каком-то оцепенении. Тогда большая Екатерина нарочно кашлянет или переставит что-нибудь из посуды на столе. Маленькая Екатерина вздрогнет от этого звука, начнет жевать, делая вид, что охотно ест, а потом, сославшись на усталость, медленно встанет из-за стола, пошатываясь войдет в свою комнату, ляжет на кровать и сделает вид, что спит.

Но если вдруг прохожий кашлянет на дороге, она вскочит и выбежит на веранду.

Кого-то все время ждет маленькая Екатерина.

Сегодня она легла рано.

Как только стемнело, она сказала, что у нее болит голова, и легла.

…Угли дотлевают, камин остывает, и кажется, что шаль вобрала в себя все тепло. Плотно закутавшись в нее, сидит Екатерина, и спицы так и снуют у нее в руках. Она вяжет варежки.

«Холодно стало. У Эки в комнате камин не горит. Там, наверное, еще холоднее».

Отложив вязанье, она осторожно открыла дверь в комнату маленькой Екатерины.

В комнате горит свет. Эка лежит навзничь, положив под голову левую руку и откинув с груди одеяло. Она спокойно спит. Видно, как под рубашкой мерно поднимается и опускается ее грудь с твердыми сосками, на маленьких губах играет чуть заметная улыбка.

Окно она оставила открытым, и комнату заполнил ночной холод, но маленькая Екатерина его не чувствует.

Большая Екатерина закрыла окно, выключила свет и тихо вышла из комнаты.

«Бедная моя! Над кроватью у нее фотография Реваза Чапичадзе… Когда я спросила, откуда взялась эта фотография, она покраснела. Покраснела и ничего не ответила. Я снова спросила, и она солгала, сказав, что ее принес Сандро. Наверняка неправда… Ну, допустим, что Сандро принес фотографию своего отца, это вполне может быть, но над кроватью тоже он ее повесил?»

Она разгребла совком горячие угли, положила в камин буковое полено и села за стол.

«Слишком уж она приручила Сандро, и все из любви к Ревазу. Сандро, безусловно, способный ученик, ну и что же? Очень хорошо, что способный! Со стороны учителя непедагогично выделять какого-нибудь из учеников. Конечно, можно любить способного, но не показывая этого, тем более не выдавая себя взглядом или словом. Это — ни в коем случае! Она же просто души в нем не чает. Сандро утром заходит за ней, и они вместе идут в школу. Кончатся у Сандро уроки, и Эка тоже ни на минуту не задерживается в школе. Сандро и на посиделках себе места не находит, пока не дождется Эки… Дам ей другие классы! Да, поменяю, седьмой класс передам Гургенидзе, а тебя верну в пятый. Я замечаю, что Гургенидзе ходит недовольная, но она меня стесняется и поэтому ничего не говорит. Правда, как-то раз она мне напомнила — мол, в Херге я преподавала в седьмом и восьмом классах, а почему вы мне здесь дали другие. Из-за тебя, Эка, только из-за тебя. Ты ввела меня в заблуждение, и завтра же я свою ошибку исправлю…»

В комнату вошла Эка.

— Тебе что-то приснилось? Почему ты встала? — холодно спросила Екатерина.

Пауза.

— Ты что, еще не спишь? — сердито сказала она.

— Меня разбудили чьи-то голоса, мама!

— Голоса? — удивилась Екатерина.

— Кто-то с тобой громко разговаривал, мама!

Большая Екатерина вздрогнула.

— А разве к гостям надо выходить в рубашке?

— Кто это был, мама?

— Никого не было, и я никого не жду. Ступай спать, завтра утром тебе идти на мельницу.

— Знаю. Я Сандро тоже с собой возьму.

— Сандро, пожалуйста, оставь в покое! — не сдержалась Екатерина и посмотрела Эке в глаза. — С завтрашнего дня я перевожу тебя в четвертый и пятый классы, а шестой и седьмой…

— Завтра воскресенье, мама! — перебила ее Эка.

— Ну, извини! Прошу прощения! Пусть будет послезавтра, да, в понедельник, — опять вспылила Екатерина, — поменяешься классами с Лией Гургенидзе. С самого начала я допустила ошибку. Иди спи.

Эка бросилась в свою комнату, включила свет и легла в постель.

Она повернулась лицом к стене и встретилась взглядом с глазами Реваза Чапичадзе, смотревшего на нее с фотографии. Эка испугалась. Погасив свет, она с головой забралась под одеяло.

Но глаз Реваза видит и в темноте. Он пробрался к Эке в кровать и неподвижно уставился на ее грудь. Эка прикрылась руками, но глазу Реваза видно, как колышется ее грудь с твердыми сосками… Глаз Реваза заглянул Эке в глаза и заметил в них слезы. Он улыбнулся. Улыбнулся и приблизил свои ресницы к Экиным. «Не бойся, Эка», — прошептал он.

…Пение. Хлопанье в ладоши. Веранда дома Гуласпира Чапичадзе. Реваз и маленькая Екатерина танцуют… Глаза Реваза заглянули Эке в душу и заставили ее вздрогнуть, и потом, когда они уже закончили танец и сидели за столом, взгляд Реваза как стрелой пронзил ей сердце.

…Потом? Спустя три года, уже в этом году, как раз месяц тому назад, маленькая Екатерина зашла в «кабинет» Реваза.

— Дяди Гуласпира здесь нет?

— Он на лесопилке, — улыбнувшись, сказал Реваз.

— Пойду на лесопилку…

— Я как раз туда собираюсь. Идем вместе, — сказал Реваз, и они пошли.

В одном месте надо было перелезать через изгородь, и Эка остановилась. Реваз схватил ее под локти, крепко схватил, и перенес через плетень.

— Зачем ты ищешь Гуласпира?

Маленькая Екатерина покраснела и замерла.

«Если я сейчас же что-нибудь не отвечу, он подумает, что у меня нет никакого дела к Гуласпиру и я пришла его самого повидать».

— Он собирается в Хергу, и я хочу его о чем-то попросить.

— Не Гуласпир едет в Хергу, а я. Скажи, о чем ты хотела его попросить? — сказал Реваз и осторожно положил ей на плечо руку.

Маленькая Екатерина снова замерла и залилась краской… Она еще ниже опустила голову.

— Я не хочу вас беспокоить! — прошептала она.

— Что значит беспокоить? — почти рассердился Реваз. — Я вот скажу твоей матери, что ты относишься ко мне как к чужому. А я-то считал, что мы как родные! — И он двумя руками приподнял голову Екатерины, посмотрел ей в глаза и поцеловал. Сначала в лоб, а потом в щеку… Маленькая Екатерина стояла затаив дыхание, потом она обняла Реваза за плечи и, притянув к себе, поцеловала его в губы. И убежала. Стрелой перелетела она через изгородь и побежала, но не к лесопилке. Маленькая Екатерина неслась домой как на крыльях.

«Наверняка он что-то сказал маме, поэтому она все ворчит на меня последнее время».

Около камина сидит закутанная в шаль большая Екатерина, и спицы так и мелькают у нее в руках.

«Это она придумала, что я громко разговаривала. Она что-то во сне видела, а рассказать постеснялась. Хитрой стала маленькая Эка! Маленькая? Какое там маленькая. Двадцатисемилетняя женщина. Может быть, тебе, горемычная, на роду написана такая же судьба, как у меня?!»

Откуда-то появился Зураб Барбакадзе, сел рядом с большой Екатериной, сердито взглянул на нее, но потом вдруг подмигнул и улыбнулся.

— Поверить, что тебя никто не любит, Эка? — словно наяву спросил Зураб.

Большая Екатерина словно онемела, не в силах вымолвить слова.

— Значит, тебя никто не полюбил? — опять подмигнул ей Зураб и насмешливо улыбнулся.

— Никто! — громко сказала Екатерина и тоже улыбнулась.

— Чему улыбаешься, Эка? Ты идешь по стопам своей тети.

Пауза.

— Зем-ля. Во-да. Воз-дух. О-гонь, — по слогам произнес Зураб Барбакадзе.

— Эпикур! — воскликнула Екатерина.

— Да, Эпикур! Эпикур осуждает надменность и гордыню, а ты — гордая! Да, это твоя тетя вырастила тебя такой гордой! — Потом он прошептал ей на ухо: — Твоя тетя была хорошая женщина, Эка, но недотрога, и ее руки никого не согрели… Да, руки твоей тети никого не согрели, Эка!

И Зураб встал и ласково похлопал Екатерину по плечу.

— Уже светает. Я спешу на Сатевелу, — сказал он и, выйдя через заднюю дверь, оставил ее открытой.

…Около камина сидит закутанная в шаль большая Екатерина, мелькают в ее руках спицы, а на столе лежат тетради, которые еще надо проверить.

Сильный холод и свет ворвались в комнату.

«В комнате Эки не горит камин. Там, наверное, совсем холодно».

Она вышла за дровами.

Рассвело. Ночью морозило, и теперь небо над Хемагали было зеркально чистым. Словно светятся покрытые снегом горы Санисле, и все кругом искрится в лучах восходящего солнца.

— Пошли вниз.

Екатерина услышала голос Реваза. Протерев глаза, она посмотрела в сторону ворот. Это были Реваз и Сандро. Сандро — на лыжах, с рюкзаком за спиной. Он смотрел на дом Екатерины.

— Едем вниз, Сандро! — громко сказал Реваз.

Сандро начал медленно, с большой осторожностью скользить по покрытому настом снегу, Реваз шел следом за ним.

— Видно, на охоту собрались, — тихо, для себя сказала Екатерина, глядя на них из-под руки.

«Правильно идет… Правильным шагом идет Реваз по затвердевшему снегу. Походка!.. В том, как человек ходит, удивительно сказывается его характер. Человека, который всегда ходит, как будто собрался в атаку, надо бояться. Он натура неполноценная, вечно чем-то недоволен, а виновным в своих несчастьях считает другого. И не дай бог, этот другой попадется ему в лапы — он его поработит, задушит, уничтожит… Тот же, кто ходит осторожно, робкими и размеренными шагами, еще более опасен, чем первый. Маскируется тот, кто ходит робкими шагами. Он только играет роль благородного и чистого человека. Лицо его всегда готово расплыться в улыбке, словно он бесконечно рад встрече с вами, в душе же он полон злобы и клянет вас почем зря… Он бесшумно ступает, якобы не желая кого-нибудь побеспокоить, а на самом деле ему на всех и на вся плевать… Очень страшен человек, который ходит робкой походкой. Уж я-то это прекрасно знаю, и меня не проведешь… А у Реваза шаги то быстрые, то медленные, словно задумчивые, а иной раз и беззаботные. И это естественно — порой мы торопимся куда-то, порой раздражены, порой веселы. Да, я по походке могу распознать человека».

После ночного мороза небо стало яснее, белеет Санислский хребет. Солнце заливает светом все Хемагали, И большая Екатерина видит в поле торчащие из снега черенки винограда, словно там расположились бесчисленные стада баранов, чьи изогнутые рога подняты кверху и кажутся коричневыми в белизне, соединившей небо и землю.

«Да, сильный мороз был ночью. Холодно. В комнате у Эки камин не горит, и там, наверное, еще холоднее».

Взяв буковое полено, она вошла в Экину комнату.

Эка лежит в том же положении, на спине. Левая рука под головой, с груди одеяло откинуто, и она спокойно спит. Под рубашкой мерно поднимается и опускается грудь с твердыми сосками, а ее маленькие губы чуть тронуты улыбкой.

Загрузка...