Димитр Гулев Большая игра

1

Никто из мальчиков раньше не видел этого парнишку. И новые жильцы вроде не переезжали в соседние дома. Не перетаскивались вещи, не стояли у подъездов открытые грузовики, набитые всяким хламом: разобранными на части шкафами, диванами, матрацами, столами, стульями, плитами, холодильниками, радиоприемниками, телевизорами и бог знает чем еще. Просто удивительно, сколько барахла накапливается со временем в каждой квартире! И люди так привыкают к нему, что и не замечают этого.

А они-то думали, что ничто не может ускользнуть от их мальчишеских глаз!

И вдруг на перекрестке стоит незнакомый пацан, жует резинку, поглядывает по сторонам, будто только их и поджидает.

— Стойте! — тихо сказал Крум.

Приятели заметили мальчишку еще издали и, немного озадаченные шепотом Крума, остановились.

Только вечно торопящийся куда-то Евлоги шагнул вперед — по инерции. Потом и он остановился.

Иванчо громко шмыгнул носом, пригладил ладонью стриженые волосы, насупился и сразу весь как-то подобрался.

Все эти мальчики учились в седьмом классе.

Никто не вел точный счет, сколько их, друзей-приятелей. То кто-нибудь отколется от компании, то присоединится, но дружили они давно и, хотя жили на разных улицах, неизменно собирались на одном и том же перекрестке. В школу не всегда удавалось идти всем вместе, но возвращались обязательно всей компанией. В середине — не впереди, а именно в середине — Крум, слева от него Яни, справа Евлоги, рядом с ним Иванчо Йота, а вокруг Спас, Андро, Дими — вот он, цвет седьмого «В».



Жили тоже все по соседству — на двух улицах, которые тут, на углу, как раз пересекались.

И класс у них был большой — дальше некуда.

«Тридцать шесть человек!» — устало вздыхала учительница Николова.

И это не считая кандидатов. Именно в их седьмой «В».

Но больше никого не принимали, в классе уже не было места для новых парт. Ветка и Венета, восьмой и девятый номер, как их называли по порядку фамилий в классном журнале, и так уже упирались носами в учительский стол. Химик Маролев едва протискивался между их партой и столом, чтобы подойти к окну, которое во время его уроков и зимой и летом распахивалось настежь.

В общем, класс был полным-полнехонек. А говорят, где-то закрывают школы из-за нехватки учеников…

«Да, да, это так! — вздыхала учительница Николова. — Но у нас рабочий район, многонаселенный. И учеников более чем достаточно. Хотя…»

Стоя на тротуаре, пацан не отрываясь смотрел на приближающуюся компанию. Даже рот раскрыл. Потом надул щеки, и у самых его губ появился белый тонкий шарик из жевательной резинки, которую он не переставая перемалывал во рту.

Маленький, гораздо меньше семиклассников, он держался независимо, в его светлых навыкате глазах не было и тени страха. Любопытства, впрочем, тоже не было.

— Бочка! — снова шмыгнул носом Иванчо. — Кто это?

Мальчики всегда чувствовали себя хозяевами перекрестка. Именно здесь они частенько собирались, и появление маленького незнакомца, стоявшего как раз посередине перекрестка, у фонарного столба, озадачило их.

Крум неопределенно пожал плечами. Крум… Крум Георгиев Бочев, номер двадцать один, но все и в школе, и на улице называли его Бочкой. Бочка.

Иванчо пересек газон и площадку.

Остальные шли следом.

— Ты кто такой?

Тонкий резиновый шарик у губ мальчишки лопнул. Мальчик облизнулся и невозмутимо продолжал мусолить жвачку во рту.

— Ты кто такой, я спрашиваю? — угрожающе надвинулся на него Иванчо. — Язык проглотил? — И вдруг широко улыбнулся: — Вместе со жвачкой?

Грозный вид Иванчо плохо вязался с его добродушной улыбкой.

Он был намного выше и крупнее маленького храбреца и мог без труда наподдать незнакомцу, но стоит ли? Приятели возвращались из школы, уроков еще задают мало, и впереди — длинный ласковый вечер, а потому настроение у всех было радостным, приподнятым, как всегда в первые дни после летних каникул. Иванчо поставил портфель на тротуар и стал отчаянно жестикулировать, что должно было означать (по крайней мере, ему так казалось): кто ты, как тебя зовут, откуда ты?

Он не сомневался, что друзья, видя, как он размахивает руками, просто лопнут со смеху. Ему самому было ужасно смешно видеть себя со стороны: как он шевелит губами и что-то бормочет, желая напугать мальчишку, вторгшегося так внезапно на «их» территорию. И вдруг Иванчо услышал:

— Придурок!

— Что?!

Иванчо даже рот раскрыл да так и замер с растопыренными руками.

— Что ты сказал?

— Придурок! — громко повторил мальчишка.

Иванчо обернулся к товарищам. Те застыли в изумлении, а некоторые, Андро например, едва удерживались от смеха.

Крум пристально разглядывал дерзкого мальчугана.

Иванчо растерялся: что значит теперь сила его мускулов и чемпионский вес! Сейчас, того и гляди, он станет посмешищем! Приняв еще более грозный вид, Иванчо прорычал:

— Что ты сказал?

— При-ду-рок! — беззаботно повторил мальчишка и снова энергично задвигал челюстями. — От слова «дурак»!

— Ты что, рехнулся?! — Иванчо хотел схватить мальчишку своими крепкими руками (клещи, а не руки!), но Крум бесшумно оказался рядом.

— Погоди! — остановил он Иванчо. — Ты же видишь, какой это фрукт!

— Фрукт! — чмокнул языком мальчишка, повторяя слово, которое Крум произнес твердо и пренебрежительно.

— Ну, ты и наглец!

— Не наглец, а мудрец, — поправил его мальчишка. — Да, кое-что знаю.

Мальчики подошли поближе и с нескрываемым интересом разглядывали маленького сорванца, а тот держал себя так беззаботно, словно только и ждал их.

— Ладно! — примирительно произнес Крум. — Давай знакомиться. Меня зовут Бочка. Крум Бочев, отсюда Бочка.

— Паскал! — сказал мальчишка. — Паскал Астарджиев! Без всяких «оттуда» и «отсюда»!

— Уж не француз ли ты? — полюбопытствовал Яни.

— Нет! И это не прозвище, — объяснил Паскал. — Мама когда-то учила французский, считает себя чуть ли не француженкой и потому так меня назвала.

— Хорош гусь! — воскликнул Спас. — Тебя с утра заводят или с вечера? Мелешь языком как заведенный!

Паскал впился в Спаса светлыми глазами, на остром личике мелькнула чуть заметная усмешка:

— У меня есть уши. Слушаю, как болтают старшие, и следую их примеру.

Иванчо угрожающе засопел. Крум повернулся к Андро:

— Еще один подражатель!

— При-ду-рок! — вдруг прыснул Андро и зашелся от смеха. — Ничего себе, прилепили прозвище Йоте!

Иванчо сконфуженно засопел. Была у него такая привычка — громко сопеть. Когда его вызывали к доске, он сопел от напряжения, даже если хорошо знал урок. Иванчо единственный в классе, а может, и в школе ходил с коротко остриженными волосами. И когда сердился или волновался, становился ужасно похож на неуклюжего и смешного младенца.

— Все культуристы придурковатые! Как правило, — продолжал Паскал без запинки. — У них мускулов мешок, а голова с булавочную головку.

Он говорил легко, свободно, четко выговаривая слова и, главное, без тени смущения. Мальчиков заинтересовал этот словно свалившийся с неба прямо под их фонарь маленький храбрец.

— Ты чавдарец? — спросил Крум.

— Какой еще чавдарец?

— Ну, кто еще не пионер, с синим галстуком, — озадаченно ответил Крум.

Чтобы такой мальчишка, как Паскал, не знал, кто такие чавдарцы?!

— А мы, пионеры, — продолжал Крум, — постарше чавдарцев и носим красные галстуки, как у Яни.

Низенький, коренастый Яни расправил сильные плечи, выпятил грудь. Он один из мальчиков был с красным пионерским галстуком, и поэтому Крум кивнул на него.

— Сам знаю, нечего объяснять, — буркнул Паскал.

— Ты, я смотрю, слишком много знаешь, — насупился Иванчо.

— Много! — согласился Паскал. — А ты разве не хочешь знать много?

— Знаю и я кое-что. Но с нами это не пройдет!

— Что не пройдет?

— Сейчас врежу — и узнаешь! — пригрозил Иванчо и так весь напрягся, что и вправду стал похож на культуриста. Вот только сравнение с булавочной головкой было не к месту: голова у Иванчо массивная, большая, лицо широкое и доброе. И хотя он изо всех сил старался казаться свирепым, добродушная улыбка не сходила с его лица.

А Паскал надул щеки, и шарик жвачки снова появился у его губ.

«Погодите! Погодите, — хотелось крикнуть Круму. — Тут что-то не так!»

И только он хотел заговорить, как все почувствовали, что их новый знакомый уставился во что-то позади них. Что там? Все мгновенно обернулись и увидели высокого сильного парня, приближающегося к мальчикам.

— Мой брат! — небрежно и в то же время победоносно произнес Паскал.

2

— Кто это?

— Да так…

Легким, но точным и резким движением снизу вверх брат вдруг стукнул Паскала по затылку.

— Считай, что мы с тобой договорились.

— Я хотел…

— Договорились! Раз и навсегда! — назидательно произнес старший брат.

— Договорились! Но я же чуть не выплюнул жвачку!

— У тебя ее предостаточно! Хоть жуй, хоть плюй, на все хватит.

— А по голове зачем? Мама говорит, нельзя по голове!

— Потому что твоя голова оказалась под рукой!

Братья уходили. Им вслед смотрели молчаливые и присмиревшие семиклассники.

— Мы подружились! — кивнул в их сторону Паскал.

— Ты уже успел наболтать им с три короба?

— Да так, поговорили немного! — скромно ответил Паскал.

Братья ушли с перекрестка, и теперь путь их лежал вдоль улицы. По обе ее стороны тянулись старые кирпичные дома с облупившейся кое-где штукатуркой. Дома были построены еще до войны, большей частью трехэтажные, с тесными двориками, разделенными тенистыми деревьями и высокой оградой. Где-то впереди, по направлению к вокзалу и центру города, на бульварах возвышались новые здания. Оттуда доносился глухой гул. Стоило остановиться, прислушаться — и с ударами собственного сердца можно было уловить этот смутный гул над кварталом, который обступали многоэтажные жилые и административные здания.

Брат Паскала, в линялой джинсовой рубашке, на которой поблескивали молнии и медные пуговицы, шагал, заложив руки за низко спущенный пояс джинсов, всем своим видом демонстрируя беззаботность, но когда Паскал бросал на него взгляд, то видел озабоченное, даже напряженное выражение лица брата.

Паскал тоже был в джинсах, но в светлой рубашке с короткими рукавами и так же, как брат, засунул руки под пояс джинсов.

— Чаво!

Брат не отозвался, поглощенный своими мыслями.

— Меня спросили, чавдарец я или нет. А я вот думаю: чавдарцы так названы в твою честь или ты носишь их имя?

Чавдар молчал.

— Носишь имя сына народного героя[1]! Как он был счастлив, что шел вместе с отцом бороться за свободу! А ты, кажется, хочешь стать официантом?

Чавдар молчал.

Паскал вздохнул:

— Нашел наконец работу?

Чавдар даже не взглянул на братишку.

— Но ведь ищешь, да? — бодро спросил Паскал. — А раз ищешь, значит, найдешь! Не можешь не найти! Если, конечно, тебе не надоест торчать в «Бразилии», «Колумбии» и вообще на этом «Латиноамериканском континенте»!

Чавдар засмеялся, опустил руку на шею брата.

Такая же манера говорить была у их матери: сквозь нарочитую бодрость проглядывали усталость и досада. Паскал не удивился бы, если бы сейчас брат дал ему подзатыльник за то, что он слишком много себе позволяет, но продолжал невозмутимо жевать резинку — отойти от брата подальше на всякий случай было невозможно. А потом, что такого, если и стукнет его Чавдар разок-другой? Ведь не чужой, да и не обидно, и не больно… А как ребята-то присмирели, когда увидели, какой у него старший брат!

— Чаво! Почему у нас кафе называют «Бразилия», — «Колумбия»?

— Потому что в этих странах растет кофе.

— А почему тогда Не «Ангола» или «Вьетнам»? Там тоже кофе растет.

— Потому что у тех, кто дает эти названия, голова не варит, — с неожиданным озлоблением ответил Чавдар. — Ты, наверное, есть хочешь?

Было как раз обеденное время, братья направлялись домой, знали, что обед, как всегда, готов, но есть обоим не хотелось, да и домой идти тоже.

— Я хочу найти настоящую работу — не просто отсиживать где-то часы или ноги бить в беготне, — спокойно ответил Чавдар. — Пусть тяжелую, но я хочу честно зарабатывать деньги. Понял?

— Понял. — На всякий случай в ожидании подзатыльника Паскал втянул голову в плечи, прижав жвачку к зубам, и только тогда произнес: — Понял, Чаво. Настоящую работу, за которую платят настоящие монеты.

— Деньги, а не монеты.

— Иногда ты говоришь: монеты.

— Ты, как губка, все впитываешь.

— Впитываю, — кивнул Паскал. — Слушаю и почему-то запоминаю, что надо и не надо.

— Не робей! — Чавдар еще крепче сжал рукой шею Паскала, почувствовав его волнение. — Я из тебя сделаю человека. Только ты много болтаешь, а иногда и сам не понимаешь, что говоришь.

— Понимаю, — быстро отозвался Паскал, растроганный нежностью брата. — Все понимаю, хотя…

Паскал смотрел прямо перед собой.

Не знал, что сказать. Всегда, когда он удивлял окружающих своими рассуждениями, он произносил слова и фразы, слышанные от взрослых, а о том, что сам чувствовал, помалкивал. А он частенько задумывался над всякими вещами.

— Ну, ты силен, Чаво! — проговорил он наконец, словно взглянул на брата со стороны.

Чавдар обнял его за худенькие плечи.

— А эти ребята вроде ничего, — добавил Паскал, совсем расчувствовавшись от братского объятия. — Несколько дней тайно наблюдаю за ними. Крум Страшный[2] у них за командира. Бочка его прозвище, и совсем он не страшный — наоборот, физиономия у него даже добрая. Он очень умный, и все с ним считаются, а с его сестрой мы в одном классе, даже за одну парту нас посадили…

— Да ну? — оживился Чавдар.

— А вот кто и правда страшный, так это Иванчо, — разошелся Паскал. — Котелок у него не очень варит. А Яни грек, но, представляешь, родился тут…

Паскал хотел уже порассуждать о наследственности, национальном самосознании, голосе крови и всяком таком, как брат перебил его:

— У кого из них сестра? У Андро?

— У Андро, — кивнул Паскал. — Спас футболист, у него потрясающий удар. А Дими плавает кролем. Отец у него работает в спортивном комплексе, и Дими каждый день ходит на тренировки. На четыреста метров он лучше всех. А сестру Андро зовут Лина. Наверно, Ангелина или Николина…

Чавдар молчал. Но Паскал почувствовал, что брат удивлен, и опять надул щеки; тонкий резиновый шарик раздулся и лопнул.

— Я тоже силен, правда?

Брат ничего не ответил.

Еще несколько шагов, и они оказались в узком дворике, вымощенном толстыми, потемневшими от времени каменными плитками, у самого входа в трехэтажный дом с высокими окнами. Против кирпичной стены с позеленевшим мхом был еще один тесный дворик, а дальше — трехэтажный дом с высокими окнами и крутой лесенкой, точь-в-точь как тот, в который они въехали несколько дней назад.

— Мы, кажется, соседи с Андро, — заметил Чавдар, когда они пересекали дворик.

— Они как раз напротив живут.

— Когда тебе в школу?

— Я тебе уже говорил, — обиделся Паскал.

Чавдар взъерошил мягкие, длинные, красиво подстриженные волосы братишки;

— В два?

— В половине второго.

— Отлично.

Братья жили на третьем этаже, в квартире, оставшейся матери от родителей. Бывшие жильцы освободили ее недавно, и семья Астарджиевых сразу же сюда переехала. Лестница, как и весь дом, была старая, со ступеньками из белого камня и металлическим витым парапетом. На каждой площадке в квартиру вела двустворчатая дверь с матовым стеклом. На третьем этаже под кнопкой звонка на стекле были приклеены два белых трафарета из школьной азбуки с красиво выведенными буквами: «Сем. Астарджиевых».

Надписи сделал Паскал.

— Сем. Астарджиевых, — сказал Чавдар, как только они поднялись на площадку. — То есть мы, вторая половина семейства Астарджиевых.

Паскал посмотрел на брата в надежде, что тот похвалит его за старание, но понял, что Чавдар думает о чем-то своем, и подавил вздох огорчения.

За стеклянной дверью раздался резкий звонок.

— У меня есть ключ. — Паскал показал на карман.

Чавдар снова настойчиво позвонил.

Послышались легкие шаркающие шаги. За толстыми стеклами мелькнул чей-то силуэт.

Паскал взял брата за руку.

Створка двери открылась.

— Разве у вас нет ключей?

Мать вопросительно посмотрела на сыновей. Она была худенькая, с увядшим лицом, гусиными лапками морщинок у светлых глаз и опущенными уголками губ.

— Ключи есть, — резко ответил Чавдар. — Но мы хотим, чтобы мама нас встречала. На пороге.

Мать выпрямилась и застыла на миг, потом повернулась и так же легко, скользящими шагами пошла на кухню. Слева находились две комнаты с окнами на улицу и темная прихожая.

От свежеокрашенных дверей, окон, стен, полов все еще шел запах краски, олифы и скипидара, в углах лежали неразобранные узлы с вещами, и от жилья веяло какой-то пустотой, беспорядком, будто хозяева еще не решили, куда что поставить.

Только кухня была обжита: новенькая электрическая плита, новые белоснежные шкафчики. На их фоне, правда, сразу бросалось в глаза желтое пятно старого холодильника. Повсюду на кафельных плитках, на блестящих стенках шкафчиков были наклеены веселые цветные картинки — целая серия похождений зайца и волка из мультфильма «Ну, погоди!».

Наклеил их Паскал.

И опять Паскалу захотелось, чтобы Чавдар его похвалил или хоть улыбнулся, но тот исподлобья, напрягшись следил за матерью.

В белой уютной кухне братьев ждал накрытый обеденный стол. Голос матери прозвучал ласково и примирительно:

-: Вы же знаете, отец в это время спит, могли бы открыть дверь своими ключами.

Чавдар порывался что-то сказать. Паскал всем своим существом почувствовал: сейчас брат скажет что-то резкое, злое. Дернув его за руку, Паскал умоляюще прошептал:

— Чаво!

Брат хмуро посмотрел на него.

— Смотри! — Паскал показал на боковой фасад соседнего дома с окнами, расположенными точно так же, как у них. — Как раз напротив живет Андро.

Чавдар равнодушно взглянул на соседний дом, но Паскал заметил, как брат хитро подмигнул ему левым глазом, и тут же с полным пониманием добавил:

— Ну, Андро. Из этих, моих новых знакомых.

У плиты спиной к ним, наклонив голову с коротко остриженными волосами (от этого нежная шея казалась особенно худой и девичьи беззащитной), мать подняла блестящую крышку кастрюли, и в кухне запахло чем-то вкусным.

3

— Подожди! Дай я! — Бабушка хотела сама завязать пояс белого школьного фартука внучки.

— Я сама! — вырвалась Здравка, повернувшись спиной к настенному зеркалу в прихожей.

Прихожая была темная. Сквозь входную дверь, выходившую прямо на улицу, не проникал свет. Весь дом, низкий, теплый, с глубоким погребом и толстыми железными решетками на окнах, почти незаметный среди соседних высоких домов, чем-то напоминал дупло дерева. Задняя дверь открывалась во внутренний дворик. Из погреба тоже можно было выйти во двор по пологой каменной лестнице. А с улицы у двери на стене висела прямоугольная мраморная доска с выдолбленными на ней буквами: «Здесь в 1939–1941 годах собирался нелегальный ЦК Болгарской рабочей партии (коммунистов)».

Имени печатника Крума Бочева, в квартире которого собирался Центральный Комитет партии, не было на табличке. Крум Бочев умер пятнадцать лет назад, но весь квартал называл этот дом его домом. Домом Бочева, где все еще жила семья печатника. Точнее, его вдова, бабушка Здравка, и внуки: третьеклассница Здравка, та самая, что стояла сейчас перед зеркалом — в последнее время она вдруг надумала каждый день ходить в белом праздничном фартуке, — и Крум.

А когда-то давно — ни Крум, ни Здравка этого не знали, но бабушка хорошо помнила то время — все соседи не переставали удивляться: неужели правда, что их сосед Крум — бывший подпольщик? Оказывается, революция готовилась здесь, в их квартале, а им и невдомек! Кто бы мог подумать, что тихий, молчаливый печатник, его скромная хлопотливая жена и их сын Георги, Гошо, как его называли в доме, посвятили жизнь такому великому делу! Сколько их, этих известных и неизвестных героев, о которых теперь пишут! А ведь они бывали, выходит, в их доме!

«Нет, нет, не может быть, — говорили люди в первые годы после победы народной власти, — тут какая-то ошибка. Возможно ли такое? Возможно ли, чтобы истинные герои, революционеры, жили тут, рядом, как самые обыкновенные люди? Ведь они рисковали всем, даже жизнью!»

Шли годы. С каждым годом голова бывшего печатника становилась все белее. Теперь он ходил на работу не в типографию, а в райсовет, и люди, сначала старики, а потом и молодежь, таким его и запомнили: приветливый, седовласый председатель райсовета, любивший вслух помечтать о том, как все вокруг переменится.

Перемены и впрямь происходили, но медленно. На первый взгляд даже незаметно.

А Гошо рос, вместе с друзьями участвовал в первых трудовых бригадах (они строили перевал Хаинбоаз, потом железную дорогу Перник — Волуяк), потом уехал в Ленинград — учиться в судостроительном институте. Целых шесть лет Гошо появлялся здесь только летом. Жильцы дома помнили его: крупный медлительный парень в синей спортивной куртке, с бледным лицом и удивительно ясными голубыми глазами. Многим он уже казался чужим, только бывшие одноклассники вспоминали частенько, какой Гошо прекрасный математик, как успевал решать в уме задачи, пока учитель только диктовал условия. Наверно, теперь это здорово помогает ему в постижении трудной науки кораблестроения, где, само собой разумеется, все должно быть точно вычислено.

Седовласого председателя райсовета уже не было в живых, а вокруг все менялось прямо на глазах. На ближних бульварах выросли многоэтажные здания, и теперь старые высокие дома казались карликами. Поднялись новый вокзал и гостиница, все вокруг принимало другой облик. «Новое! Новое! Новое!» — слышалось на каждом шагу, и уже мало кто помнил старого печатника, седовласого председателя райсовета. Редко вспоминали теперь и о приземистом домишке с решетками на окнах и мраморной доской у входа. Даже стали поговаривать, что домик, того и гляди, снесут и на его месте построят новый жилой дом, но кое-кто утверждал обратное: в старом доме скоро откроют музей. А пока там по-прежнему тихо и незаметно жили бабушка Здравка, ее внучка, та самая, что вертелась сейчас перед зеркалом (что это вдруг она вздумала каждый день ходить в школу в праздничном белом фартуке с широкими лямками?), и Крум. В эти минуты он как раз обедал.

— Здрава, не раздражай бабушку! — прикрикнул Крум на сестру.

— А ты научись жевать побыстрее! — ответила Здравка.

— Иди, а то опоздаешь. Хватит торчать перед зеркалом!

— Буду торчать, — поджала губы Здравка. — Сколько хочу, столько и буду. И не торчу я, а стою.

Услышала ее только бабушка и улыбнулась. Улыбка мелькнула в ее усталых, но молодых, не потерявших блеска глазах. Они всегда блестели так, когда Здравка хотела все сделать сама — ловкая, быстрая, толковая девочка.

«Толковая» — это у бабушки высшая похвала. Скажет про кого-нибудь: «Толковый», — и это значит, что человек не только справляется с любой работой, но и вообще можно на него положиться. И если сейчас бабушка хотела завязать Здравке пояс на фартуке, то вовсе не для того, чтобы ей помочь, а просто лишний раз прикоснуться к внучке, приласкать ее.

— Пять минут второго, Здрава! — крикнул из кухни Крум.

— Слушайся, слушайся брата! — шепнула бабушка. — Он у нас теперь в доме единственный мужчина.

— Не хочу его слушаться! — рассердилась Здравка. С тех пор как она стала ходить в школу, она вслушивалась, как произносится каждое слово. — Я не Здрава, а Здравка!

— Подумаешь, велика важность! — примирительно сказала бабушка.

— А тебе говорят Здрава?

— Не все равно?! Как ни назови, я бабка!

— Но ведь и ты была маленькая?

Бабушка Здравка улыбнулась, морщинки на ее сухом, худом лице засветились.

— Ступай! И смотри по сторонам, когда переходишь через проспект.

— Иду, бабуля, — тихо сказала Здравка, вдруг подобрев, и взяла портфель. — Привет! — крикнула она в кухню, где Крум все еще обедал. И, чмокнув бабушку в щеку, исчезла.

Школа, где учились Крум и Здравка (старшие классы в первую смену, младшие — во вторую), была совсем рядом. Это старая школа, когда-то единственная на весь район. Теперь ее подновили, надстроили два этажа, расширили двор. Школьные коридоры выходили окнами на бульвар, а классы во двор. Уличный шум не доносился сюда, и после переменок, едва только пустел двор, все здание казалось странно тихим. Только кое-где сквозь открытые окна вдруг послышится строгий учительский голос, зазвучит песня, и опять все как будто притаится, погрузится в тишину неповторимых, невозвратимых сорока пяти минут, времени между двумя звонками — первый всегда напряженный, второй — радостный, пронзительный, сулящий свободу.

В школе учились ребята из жилых кварталов, расположенных по обе стороны реки. Жившие на той стороне шли узким горбатым мостиком. Его построили специально для школьников, чтобы не шагать им в обход по дальним широким мостам. Но пользовались мостиком все, даже велосипедисты — из-за них по краям мостика поставили бетонные столбики, и мальчики обычно не трудились их обходить — перепрыгивали.

Перейти по мостику не велика трудность, а вот добраться до него и выйти на улицу на том берегу нелегко. Вдоль реки тянулось шоссе, по проезжей части которого с раннего утра до позднего вечера неслись потоки машин. И хоть существовали пешеходные дорожки и шоферам полагалось быть особенно внимательными при виде дорожного знака «Осторожно, дети!», куда там! Здесь смотри в оба! Если перед твоим носом затормозила машина, то слева может налететь другая.

Поэтому Здравка сначала посмотрела налево, откуда надвигалась лавина разноцветных машин: грузовиков, троллейбусов, автобусов, легковых автомобилей. Она ждала, когда светофор остановит поток. Здравка, прищурившись, поглядывала на светофор и сразу не поняла, почему это машины вдруг замедлили ход, а потом остановились.

Взглянув вперед, Здравка чуть не ахнула.

Посреди дороги стоял Паскал, ее новый одноклассник. В руке он держал палку с искусно нарисованным — ну просто совсем как настоящий! — запрещающим знаком, или, как его называл Крум, «Большим стопом»!

— Проходи!

Здравка заколебалась. Она увидела лица шоферов в кабинах, некоторые хмурые, некоторые улыбающиеся. Машины стояли, водители смотрели на пешеходов, и Здравка легко, как птичка, перебежала дорогу.

Паскал постоял, дождался, пока дорогу перейдут еще двое оцепеневших от удивления мальчиков, потом слегка поклонился, совсем слегка водителям — всем вместе: и рассерженным, и развеселившимся, — и, опустив руку с табличкой «Большой стоп», быстро зашагал к мостику.

Здравка ждала его у парапета.

Лавина автомобилей с воем помчалась по шоссе.

Паскал, с портфелем и со знаком «Стоп» в руке, шагал серьезно, сосредоточенно, будто все это было для него самым привычным делом.

Двое мальчиков смотрели на него разинув рот.

Здравка и Паскал шли рядом, мальчики за ними.

— Испугалась?

— Я? — обиделась Здравка. — Ты меня еще не знаешь!

Миновали мостик. И едва дошли до его края, впереди снова хлынула лавина машин. В нос ударил тяжелый запах бензина и отработанных газов. Машины мчались так быстро, что, наверное, перед глазами водителей белые полоски пешеходной дорожки сливались в одно целое.

Здравка бросила быстрый взгляд на Паскала. А он опять вышел на проезжую часть и не спеша поднял свою палку с красным треугольным знаком в желтом круге. Снова пронзительно заскрипели тормоза, зашипели шины. Здравка закрыла глаза. Услышала стук собственного сердца — тук-тук-тук! — и глухой гул движущихся машин, но стук сердца заглушал все: тук-тук-тук!

В первый раз она ощутила, как бьется ее собственное сердце. Когда девочка снова подняла глаза, то увидела Паскала посреди шоссе. Повернувшись лицом к машинам, он высоко поднял правую руку с запрещающим знаком. Машины замедляли ход, останавливались, гудели. Некоторые водители нетерпеливо сигналили, но Паскал стоял все так же невозмутимо.

Первыми с противоположной стороны двинулись по шоссе изумленно смотревшие на Паскала женщины с хозяйственными сумками. Здравка тоже сделала несколько шагов и в этот момент увидела тяжелую, длинную, как вагон, машину — грузовик с прицепом, покрытым темным брезентом. Грузовик, как по рельсам, скользнул в образовавшийся проем между машинами и двинулся прямо на Паскала.

«Берегись! Беги!» — хотела крикнуть Здравка, готовая броситься, оттолкнуть Паскала в сторону, но ноги налились свинцом и она не могла и шагу шагнуть.

Мальчики стояли рядом с ней, боясь пошевелиться. Только кончики их синих галстуков трепетали на ветру.

Длинная неуклюжая машина приближалась, росла, обдала Здравку запахом металла, нефти, нагретого смазочного масла. И плавно остановилась перед самым носом Паскала. Из высокой кабины смотрел оторопевший от изумления шофер, молоденький, худой, даже странно, что ему доверили такую громадную машину.

— Эй, парень! — крикнул он Паскалу, опустив боковое стекло. — Ты что, не в себе?

На лице Паскала не дрогнул ни один мускул.

И молоденький шофер большого грузовика сконфузился. Укрощенные машины терпеливо- ждали, пока Здравка, женщины и мальчики спокойно перейдут шоссе. И снова машины тронулись, но теперь медленнее, осторожнее. Озабоченные лица водителей явно смягчились. Кто-то не выдержал, нажал клаксон — в знак приветствия, хотя звуковые сигналы давно запрещены, нажал просто так, потому что вдруг повеяло далеким незабываемым детством, дыхание которого пронеслось сейчас над оживленной улицей.

Был как раз час обеда, четверть второго. Сквозь городской шум долетали веселые голоса ребят, уже заполнивших школу, и Здравка шла знакомой дорогой через мостик. Сколько раз она ходила по ней, но сейчас все казалось совсем новым: и река в каменных берегах, и шелковистое мягкое осеннее небо, и здания вокруг, и то, что ждало ее сегодня в школе.

— Ты что, совсем не боишься? — спросила она Паскала, когда мальчики припустили бегом и обогнали их.

— Только дураки не боятся опасности! — ответил Па-скал.

«А вдруг тебя бы задавили? — хотелось сказать Здравке. — А если бы машины не успели притормозить?»

«Не посмели бы, они меня видели издалека», — так же молча ответил мальчик.

— А мы с тобой сидим за одной партой, — громко засмеялась Здравка.

— Я нарисовал этот знак ради тебя. Чтобы ты могла спокойно перейти через дорогу.

— Ради меня?

— Ради тебя.

— Только ради меня?

— Только ради тебя.

— Но и другие перешли.

— Конечно, — великодушно согласился Паскал. — Именно так рождаются великие дела. Когда хочешь что-то сделать для одного-единственного человека.

— Ну да? — Здравка вдруг покраснела. — Какой ты странный! И имя у тебя… («Интересно, что скажет на это бабушка?» — подумала она.) Но ты смелый, — продолжала девочка, — смелый, бесстрашный и…

— И?

— И все.

— Я страшный! А не бесстрашный! И вовсе даже не смелый! Смотри!

Паскал скосил глаза, уставился на кончик носа, и его острое личико сразу стало смешным и некрасивым.

— Не надо! — остановила его Здравка. — Не делай так, прошу тебя.

Они подошли к школьному забору, еще немного — и войдут во двор, над которым уже разносилась протяжная трель первого звонка.

«А то мне будет неприятно сидеть рядом с тобой за одной партой, — хотелось сказать Здравке. — А я хочу сидеть с тобой!»

Но она промолчала. Толковая девочка, как сказала бы ее бабушка, никогда не признается в таких вещах даже самой себе.

Здравка решила, что они с Паскалом спрячут знак под партой. И всё! Если только Досё не наябедничает учительнице Геринской, хотя, впрочем, разве они сделали что-нибудь плохое? Теперь весь класс будет им завидовать: здорово они придумали, как переходить проспект! Даже Крум и его приятели лопнут от зависти!

4

Ох уж эти девчонки, эти девчонки!

Еще вчера играли вместе с мальчиками, хоть те и были заняты порой своими мальчишескими проказами. Девочки тогда, засунув кукол в картонные коробки, прыгали через веревочку, катались на роликовых коньках или на велосипедах и вдруг…

Стоп! Большой стоп! Такой же, как нарисовал Паскал, чтобы остановить движение на проспекте.

Ветка и Венета, восьмой и девятый номера… Неужели и они когда-нибудь вдруг отделятся от общей компании, отлетят от общей стайки — и словно тысячи километров лягут между девочками и их вчерашними товарищами?

Правда, Лина гораздо старше, ровно на три года старше Андро и Крума, но почему только теперь Крум задумался об этом?

Неужели три года имеют такое значение? Лину просто невозможно узнать.

А может, ему это только кажется?

Или они с Линой сейчас как раз в том возрасте, когда разница в один год равняется пяти?

Между обедом и ужином Андро всегда норовил перекусить, и его любимая еда в это время — толстый кусок хлеба с маслом и с чебрецом. Успел не успел сделать домашние задания, тут Андро все бросает и отрезает кусок хлеба. А заодно достает из футляра блестящий тромбон и, пока медленно, с удовольствием жует хлеб, протирает инструмент, чтобы ни пылинки, ни пятнышка. Для этого у Андро припасена специальная желтая, как воск, паста, которую он бережет только для тромбона.

Сто раз, тысячу раз Крум видел, как Андро перекусывает, радовался неуемному аппетиту друга, потому что, как говорит Андро, если играешь на духовом инструменте, нужно здоровье, легкие должны быть как кузнечные мехи.

И вдруг Крум стал замечать: а ведь после обеда сестра Андро Лина не стала бывать дома! Несколько месяцев назад это не произвело бы на него ни малейшего впечатления. Дома она, в школе — какая разница? Но вот Андро проглатывает последний кусок, старательно вытирает губы, берет в рот мундштук тромбона. Расхаживая по комнате, сжимает и разжимает свои гибкие длинные пальцы. Останавливается, слегка расставив ноги. И вместе с первыми, легкими, как дыхание, звуками музыки Крум вдруг ощущает: Лины нет рядом, ушло в прошлое время, когда они играли все вместе. И по вечерам вместо Лины из школы приходит совсем другая, незнакомая и далекая девочка.

Светлоглазая, как Андро, с поднятыми уголками миндалевидных глаз и с черными как смоль волосами, Лина казалась еще тоньше и выше в своей темно-синей школьной форме. Она уходила из дома в обед, возвращалась к вечеру и на их перекрестке почти не появлялась. Свою черную кожаную сумку она носила не в одной руке, а держала сразу обеими, как будто ей тяжело, и Крум знал: сумка набита учебниками, тетрадками, книгами и всякими девчачьими штучками, она и вправду тяжелая.

Кончились летние каникулы, когда семиклассники то целые дни проводили вместе, то расставались на две, три, четыре недели. Теперь они снова ходят в школу и все идет по заведенному порядку. Крум учился в первую смену. Придя домой, он обедал и сразу же после того, как Здравка отправлялась в школу, садился за уроки. Пока задавали немного, и, если сейчас не запускать, потом, осенью, когда заданий на дом прибавится, будет легче с ними управляться. Крум занимался старательно, вникал в прошлогодний материал, листал новые учебники, вчитываясь в то, что предстояло изучать. Многое казалось ему интересным, манило, он погружался в неповторимое, ни с чем не сравнимое состояние, когда ты еще не настолько взрослый, чтобы на тебя легли неотложные заботы и обязанности, но и не настолько мал, чтобы не чувствовать, как растешь с каждым днем, с каждым новым уроком, и не испытывать приятного волнения от того, что открывается мир…

— Крум, сынок, ты разве не пойдешь гулять?

Бабушка стояла в дверях комнаты, выходящей окнами во двор, и ласково смотрела на него.

Городской шум оставался где-то наверху, а во дворе, за фасадами домов, было тихо и уютно. Слева на оконных стеклах алеет долгий осенний закат, и вместе со светом уходящего дня что-то теплое, знакомое проникает в тесное пространство между домами, и кажется, что дома приближаются друг к другу в предвечернем покое.

Бабушка что-то спросила?

Крум поднял голову.

Он зачитался, на этот раз учебником физики: не оторвешься от всех этих формул. И вдруг в ушах зазвучал тромбон Андро, а перед глазами мелькнула Лина со своей сумкой, которую она сжимала обеими руками. Такая знакомая и в то же время совсем незнакомая — без привычной школьной сумки, в туфлях на высоких каблуках, с зачесанными кверху черными блестящими волосами. Такой увидел ее Крум, когда она шла по вечерней улице рядом со стройным парнем — тем самым, кого Паскал назвал братом.



И что сейчас для него важнее?

Физика с ее законами и формулами? Лина?

Как поразила она Крума и походкой, и зачесанными кверху волосами, и ухажером!

Или бабушка, стоящая в дверях с блюдечком золотистого, еще теплого варенья из айвы, сладковатым запахом которого пропитался весь дом?

— Поешь! Попробуй!

Крум взглянул на часы на этажерке с книгами.

Скоро половина пятого.

Андро уже давно съел бутерброд с маслом и чебрецом и сейчас, наверно, занят своим тромбоном.

Спас, конечно, уже во дворе, гоняет в футбол.

— Не хочется.

— Попробуй, попробуй! — уговаривает бабушка. — Это же не еда. Только попробуй.

Крум зачерпнул ложечку варенья, вдохнул густой, теплый аромат айвы.

— Вкусно!

— Была бы Здравка дома, давно уж облизала бы блюдечко.

— Оставь ей.

— Я оставила. Пенки.

— Она любит варенье.

— Она все любит, — вздохнула бабушка. — Глазами любит.

— Как это глазами? — спросил Крум, закрыв учебник и положив его на правый угол стола, на аккуратную стопку аккуратно обернутых учебников и тетрадок. На левом углу Здравка держала свои учебники, тоже заботливо обернутые Крумом. — Как это глазами, бабушка? — повторил Крум, поняв, что она говорит не только про Здравку.

— Да так… — Бабушка провела ложечкой по густому, золотистому варенью, осевшему на дно мелкой тарелки. — Большинство людей так любит, глазами. Увидят что-нибудь, и все. Вынь да положь! А по сути им совсем это ни к чему.

— А как же еще можно увидеть это что-нибудь, — Крум подчеркнул последнее слово, — если не глазами?

И вдруг понял, что он любит разговаривать с бабушкой, когда они одни. В такие минуты она становится немножко другой и разговаривает с ним, как со взрослым. Получается, что бабушка вроде расспрашивает Крума об уроках, о товарищах, а чувствуется: мысленно она далеко-далеко, в тех годах, когда отец Крума был еще мальчиком, а может, еще дальше — в юных годах самой бабушки и деда, которого Крум знал только по фотографиям в старых альбомах с толстыми переплетами.

— Ну, иди же погуляй, поиграй, — повторила бабушка. — Игра — это ведь тоже ученье.

— Ну вот, ты всегда так: начнешь и не договариваешь!

— Что тебе сказать… Сердцем должен видеть человек! Глаза и хорошее, и плохое видят со стороны. Снаружи. Только сердце человека чувствует, что добро, а что зло.

Крум понял: пока бабушка варила в кухне варенье и от медного таза с булькающим желе шел пар, она думала о чем-то своем, о чем он ничегошеньки не знает и даже не подозревает, но что странно переплетается с его сегодняшними мыслями и даже вносит в них ясность.

— А хорошее варенье мы тоже сердцем чувствуем? — Крум вдруг развеселился и решил сбить бабушку с толку.

— Варенье для еды. А человек и варенью, и обеду тоже радуется. И набрасывается на еду, даже если не голоден.

— Это обжоры. Как Иванчо, — вставил Крум.

Ему вдруг пришло кое-что на ум, от чего он хотел бы избавиться, чтобы не выдать свое волнение перед бабушкой.

— У Иванчо хороший аппетит, потому и ест. А вот наша Здравка на все набрасывается: попробует то, попробует это, все хочет отведать, хоть ей это и не нужно.

— Вырастет, — успокоил ее Крум, — и даже диету будет соблюдать.

— Вырастет, — согласилась бабушка, едва заметно улыбнувшись тонкими бледными губами. — Но запомни, что я тебе скажу: чему человек научится, пока маленький, то с ним навсегда останется, таким и вырастет.

— Да ты философ, бабушка! — засмеялся Крум. — И маленькой тоже была философом?

— Конечно, — ответила бабушка. — А разве иначе выросли бы у меня такие внуки, как ты и Здравка?

— Только тогда ты была маленьким философом, а теперь…На языке вертелось: «Большой философ», но он понимал, что это прозвучит насмешкой.

— А сейчас старый, — договорила за него бабушка. — Старая у тебя бабушка. Ну, иди погуляй. В играх тоже растет человек. А растешь, значит, ума набираешься.

— Я возьму велосипед.

— Бери.

В темной прихожей за входной дверью у стены поблескивали спицами и рулями, звонками и рамами два велосипеда: Здравкин — белый и его — оранжевый.

— Бабушка! — Крум нажал звонок оранжевого велосипеда, и бабушка выглянула из кухни. — Бабушка! — Крум поколебался. — Я глупый, да?

Бабушка удивленно посмотрела на мальчика.

— Я все выдумываю, да?

— Хороший ты мой, — помолчав, едва слышно прошептала бабушка.

Крум почувствовал комок в горле.

Что-то властное, никогда не испытанное поднялось в его душе. Десятки вопросов, смутных, неясных, мелькали в голове, хотелось подольше поговорить с бабушкой, но Крум понимал: на его вопросы никто, кроме него самого, не ответит, это и означало, что он растет и взрослеет.

— Привет, бабушка!

— Привет! — долетело до него. В голосе бабушки чувствовалась грусть и улыбка.

Спустя годы, стоило только Круму вспомнить детство, перед ним вставал этот мягкий осенний день. Наверное, с него началось осознанное постижение Крумом самого себя, то незабываемое, невозвратимое время.

5

Детство семиклассников проходило вдали от лугов, лесов и гор, они привыкли собираться стайкой на городских перекрестках и тротуарах, на мощенных булыжником или асфальтированных улицах, они росли, не зная ночного, усеянного звездами неба, покоя плодородных полей, красоты ранних рассветов, не радуясь естественной привязанности к животным. Их мир был совсем иным. Городские дети, они знали до тонкостей марки разных машин и давно свыклись со стальным гулом миллионного города. Их понятия о пространстве определялись бульварами, проспектами и площадями, они чувствовали себя дома именно в городе, под люминесцентным освещением, среди многоэтажных зданий, оживленных улиц, магазинов, звона трамваев, рева автомобилей, под небом с крестами антенн, в парках, где деревья, кустарники и зеленые газоны были так тщательно ухожены, что казались ненастоящими.

Место, где чаще всего собирались мальчики, было заброшенным пустырем, который благодаря упорству отца Иванчо еще не застроили. Пустырь с небольшим холмом, возвышающимся на самом его краю, находился как раз в углу микрорайона. От улицы пустырь был отделен низким покосившимся забором с одной стороны и каменной стеной — с другой. За дощатым забором, посреди просторного двора, стоял желтый крашеный дом. Там на втором этаже жил Иванчо Йота.

И оттого что дом находился совсем рядом с пустырем, Иванчо чувствовал себя счастливчиком: достаточно посмотреть в окно — и увидишь, есть ли кто-нибудь из ребят на площадке. Но в том, что пустырь был рядом с домом, крылись и неприятности. Зимой тут собиралась детвора всего микрорайона кататься с горки на санках и коньках. Все старались съезжать не к кирпично-бетонной стене, а к деревянному забору: что ни говори, в случае чего, когда летишь на санках с горы, врезаешься в доски. Оттого-то доски всегда были поломанные, расшатанные, а в заборе зияли дыры. Тщетно отец Иванчо пытался залатать забор.

Летом тут же гоняли мяч. Места было все же маловато, и поэтому забивали мяч в одни ворота, состязались, кто лучше забьет и кто быстрей отобьет мяч. А ворота расположены у того же забора. Каждый неотразимый удар Спаса в каменную стену разносился по этажам орудийным залпом, жильцы так и вздрагивали от неожиданности. Удар в забор был помягче, но тоже хорош: одной-двух досок в этой и без того сильно расшатанной изгороди как не бывало!

Высокий, сутуловатый, словно стесняющийся своего роста, издерганный бухгалтерской работой, отец Иванчо смотрел на свой дом как на оплот спокойствия и независимости. Каждую субботу и воскресенье он надевал старые брюки и возился во дворе или в доме, стараясь починить, что только можно. То менял черепицу на крыше с риском поскользнуться и грохнуться на каменные плиты во дворе, то подмазывал известкой цоколь, то красил оконные рамы, а весной белил известью стволы плодовых деревьев в саду. Больше всего хлопот доставлял ему все-таки забор — отец то и дело прибивал и укреплял расшатанные доски, и все это время Иванчо должен был стоять рядом и помогать отцу. Жильцы нижнего этажа палец о палец не ударили, чтобы навести порядок во дворе и в доме. Больше того, они беспрестанно хлопотали, чтобы дом снесли, а на пустыре построили большой жилой массив. Так что упорство отца Иванчо помогало мальчикам сохранить площадку для игр, но с другой стороны, он постоянно воевал с озорниками, которые не оставили в заборе целой доски.

«Ну какой смысл сохранять эту развалину, когда каждый метр земли в городе стоит так дорого! — доказывали жильцы нижнего этажа разным комиссиям, которые приходили осматривать дом и пустырь. — Ведь не архитектурный же памятник перед нами».

«Зато какой дом! — мысленно спорил с ними отец Иванчо. — Крепкий, ухоженный. И двор — не двор, а сад. Не зря ведь висит табличка у входа: „Дом образцового содержания“. Находятся же такие, кто вознамерился его снести, чтобы получить квартирку, прийти на готовенькое! Да они и новое жилье мигом запустят!»

И он прибивал доски, снова красил их, обивал железом, долговязый, худой человек в очках с проволочной оправой, съехавших на кончик носа, и в шерстяной шапочке, сползшей на затылок…

У Иванчо сжималось сердце при виде отца, а отец все ворчал:

— Не разевай рот, не стой сложа руки. Не притворяйся, что ты не видишь, куда нужно руки приложить! Учись трудиться! Ты и твои приятели все прахом пустите. И дом, и забор готовы сломать. Доски целой не осталось!

Иванчо молчал. Помогал отцу. Тайком вздыхал. Сердце разрывалось: именно в воскресенье, в самое лучшее беззаботное утро, отец обязательно находил какое-нибудь неотложное дело и не оставлял сына в покое. Отвертеться под предлогом, что надо учить уроки, или закрыться в комнате не удавалось. Вот и старался Иванчо хоть немного сохранить забор, вставая в ворота, прилагая отчаянные усилия, чтобы отбить точные удары Спаса. Зимой только он один съезжал на санках не к поломанному забору, а к бетонной стене, вытянув вперед ноги, чтобы защитить от удара санки…

Сейчас, подходя к пустырю, к потемневшей от дождей' стене, Крум сразу услышал глухие удары футбольного мяча. Спас был явно не один, и в воротах перед забором, как всегда, стоял Иванчо.

Крума так и подмывало пройти мимо дома Андро. После того вечера, когда он увидел Лину с братом Паскала, Крум ни разу не заходил к Андро. Бабушкины слова открыли ему что-то новое в нем самом, о чем он и не подозревал. Теперь, когда он услышал удары мяча, не было желания делать крюк и пройти мимо дома Андро и только потом направиться сюда, на пустырь, как ему хотелось раньше. Крум не понимал, что с ним, но был уверен: как бы он ни поступал, что бы ни делал, надо быть честным прежде всего перед самим собой, а уж потом перед другими.

«От людей убежишь, от себя — нет», — любила повторять бабушка. И еще: «От страха убежишь, от стыда — нет!»

Обойти дом Андро, никому ничего не объясняя, сразу направиться к пустырю — тоже как-то глупо. В то же время, хотя он знал, что Лина сейчас в школе и ему все равно ее не встретить, а может быть, именно поэтому не заходить к Андро было так заманчиво, сладостно-мучительно, что Крум поддался охватившему его настроению.

Обычно Лина возвращалась позднее, и Крум чувствовал ее приближение, еще не успев увидеть. Всем казалось, что он всецело поглощен игрой с друзьями, а Крум почти не сводил глаз с горбатого мостика. И вдруг его охватывало какое-то странное волнение. Появлялась тонкая фигурка Лины, обхватившей обеими руками сумку. Крум мгновенно преображался. Вот он — притворно сосредоточенный, взволнованный, оживленный… А все его существо — глаза, уши, колотившееся сердце — устремлялось навстречу девочке, которая медленно приближалась по тротуару.

Никто не кричал: «Лина идет из школы!» На улице и на пустыре тоже все было по-прежнему. Андро, например, даже не замечал появления сестры, а Круму в эти мгновения казалось, что все на свете переворачивается: внутри у него что-то кричало, рвалось, ликовало. И новый день, в сущности, начинался для него только сейчас.

Он и сам не понимал, что с ним происходит. Впрочем, Крум не очень-то задумывался над тем, что почему-то так волновало его. Так было до того вечера, как Крум увидел Лину с незнакомым парнем. Крум с мальчиками, как обычно, был в тот час на пустыре. Лина прошла мимо, даже не взглянув на недавних своих приятелей. Андро тоже было не до сестры. А у Крума все внутри похолодело, как будто он вдруг оглох, или нырнул в морскую пучину, или, наоборот, стремительно поднялся ввысь на самолете. И долго еще, пока Лина и незнакомый парень не скрылись за углом, он все проваливался куда-то, а потом вдруг ясно осознал: вчерашнее, привычное исчезло. Так Крум вступил в пору возмужания, но возмужания безрадостного, когда понимаешь, что ты уже не тот прежний и никогда не вернется беззаботность, в которой ты пребывал до вчерашнего дня и с которой еще не расстались твои друзья.

6

За спиной Крума послышался знакомый звонок, скрип-нули педали, мягко зашипели шины, и, не поворачивая головы, Крум узнал Яни. Больше никто не умел подъезжать так незаметно, неожиданно, и никто другой не произносил Крумово прозвище так: «Боцка», нечто среднее между «т» и «ц». Крум, Яни и все их приятели учились вместе с первого класса, хорошо знали друг друга, и давно уж никто не обращал внимания на то, как произносит Яни некоторые слова, когда он волнуется. Учителя тоже привыкли к этому. Это было нечто свойственное только ему, как и красный пионерский галстук, который он не снимал никогда.

— На пустырь, да? — спросил Яни, поравнявшись с Крумом.

Подражая Круму, он купил велосипед тоже оранжевого цвета. Велосипед у Яни всегда сверкал чистотой. Над крылом приделана фара, и сумка с инструментами находится под сиденьем, а не в багажнике — все как у Крума. Единственная разница — сине-белый греческий флажок, который Яни прилепил к раме, там, где у Крума пестрела яркая фабричная марка «Балкан».

— На пустырь!

— Ребята уже играют?

— Играют, — подтвердил Крум.

Яни искоса взглянул на приятеля.

Они ездили на велосипедах одинаково медленно, немного даже лениво, время от времени почти замирали на месте, не поворачивая руль для равновесия, соблюдая дистанцию, оба высокие, сдержанные, молчаливые. Только Крум был более светлым, не светлоглазым, а именно светлым, а Яни — типичный южанин, смуглый, со своеобразным овалом лица, прямым носом и густыми вьющимися волосами.

Сильный не по годам, замкнутый, Яни был загадочно молчалив, и мальчики не знали, что это — стеснительность или вообще таков у Яни характер, но впечатление о недоступности Яни еще более усиливалось. Яни открывался только в обществе Крума. Ему единственному отдавал он свою молчаливую, но верную и неизменную дружбу, и все знали: что бы ни случилось с Крумом, попади он вдруг в беду, рядом обязательно окажется Яни. Сначала его называли Грек, и только Крум упорно звал друга Яни, только Яни. Постепенно приятели, а скоро и весь класс привыкли к необычному, звонкому и краткому имени своего одноклассника.

Много лет назад, когда они пришли в первый класс, учительница Николова стала вызывать их по списку в журнале и спрашивать, где кто родился, кем работают родители, а сама внимательно поглядывала на каждого. Яни, помнится, так ответил на ее вопросы: «Родился в Софии, в Болгарии, но мы из Эллады, из города Лариса, а отец работает на заводе электрокаров».

В классе засмеялись — первый общий ребячий смех, который тут же сдружил их, и, вчера еще незнакомые, мальчики и девочки сразу почувствовали себя сплоченнее. Так же будут они смеяться вместе и во втором, и в третьем, и в старших классах и так же умолкать под спокойным и усталым взглядом учительницы.

Но тогда смех еще не успел замереть, как Иванчо встал из-за парты и крикнул: «Скажи: „Спас!“» — «Спас!» — не поняв, в чем дело, отчетливо повторил Яни, мягко произнося звук «с».

Класс снова залился смехом.

Учительница, терпеливо выждав, пока они успокоятся, тепло произнесла: «Садись, Яни!»

Яни сел. Он сел рядом с Крумом — совсем случайно, просто, входя в класс, они оказались рядом: светленький, аккуратный Крум и смуглый, черноглазый Яни. С тех самых пор уже столько школьных лет, каникул, зим и весен они неразлучны…

Удары мяча, голоса Спаса и Иванчо слышались все отчетливее.

— Что ты лупишь изо всех сил? — доносился усталый голос Иванчо.

— Сейчас опять повалит забор, — заметил Яни, медленно вращая педали велосипеда.

На мгновение все затихло. Потом, прежде чем Крум и Яни успели понять, что произошло, с пустыря донесся глухой удар, сопровождаемый сухим треском и криком Иванчо, одновременно ликующим и унылым:

— Попал!

Крум и Яни быстрее заработали ногами. Через минуту перед ними открылся пустырь с темным забором в глубине. Спас и Иванчо повернули головы, несколько мальчиков поменьше тоже перестали играть в мяч и уставились на забор.

Толстая доска вылетела почти под прямым углом, в образовавшейся щели застрял новый футбольный мяч Спаса — из кусочков светлой и черной кожи.

— Ну, все, забору конец, — оценил положение Яни. — Потрясающий у него удар!

Несмотря на все старания отца Иванчо, забор здорово был расшатан, и при каждой попытке вытащить застрявший мяч доски ходили ходуном.

— Подожди! — остановил Спаса Иванчо. — Подожди, так ты совсем забор повалишь.

С необыкновенной при его полноте ловкостью Иванчо перепрыгнул через забор. Отошел в сторону. Поднял сжатую в кулак правую руку. Нацелился. Напрягся и, молниеносно опустив руку, толкнул мяч плечом. Мяч вылетел на пустырь. Но зато теперь в дыре между досками застрял сам Иванчо.

— Пропади ты пропадом! — рассвирепел он, пытаясь вылезти.

Потом, убедившись в тщетности своих усилий, подался вперед, резко наклонился и, с треском выломав еще две соседних доски, выбрался.

Крум и Яни, облокотившись на велосипеды, молча наблюдали за происходящим.

— Ну, вот и все! Готово! — удивленно проговорил Иванчо, с невинным видом разглядывая доски, точно сломал их кто-то другой. — Вот уж теперь отец расшумится!

То, что отец Иванчо станет ворчать и в ближайшую субботу снова примется чинить забор, было настолько в порядке вещей, что мальчики снова принялись за игру, а Спас взял мяч. Он то ловко подбрасывал его ногой, то отбивал головой.

— Ну, вы идете? — спросил он Крума и Яни, не отрывая глаз от мяча.

Крум обернулся к Яни:

— Тебе хочется погонять мяч?

Яни безучастно пожал плечами. Он во всем следовал Круму и сейчас, как обычно, ждал, что тот решит. Конечно, можно и мяч погонять. А велосипеды оставить в стороне, у стены, чтобы какой-нибудь нечаянный удар не попортил спицы.

Но Круму играть не хотелось. Он все еще не мог отделаться от своих мыслей, все ощущал во рту сладкий и липкий запах айвового варенья. Смутное беспокойство и волнение не покидало его, а потому ему не сиделось на месте. А что может быть в таком случае проще, если у тебя есть велосипед? Знай себе крути педали. Монотонно шуршат шины, проносятся мимо машины, сверкает во всем своем осеннем великолепии заходящее солнце, а рядом молча крутит педали Яни и, как это бывает только у настоящих друзей, не стесняет его ни своим молчанием, ни говорливостью.

— Поехали!

Мальчики въехали на холм. Огляделись. С минуту постояли неподвижно, прислушиваясь к мерным ударам мяча, — Спас подкидывал мяч ногой, потом отбивал головой, снова ногой, снова головой. Слышалось недовольное ворчание Иванчо из-за сломанного забора, визг и крики малышей, возившихся со стеклянными шариками. Можно ехать куда глаза глядят, все улицы принадлежат им, и, как только Крум дал сигнал — нажал на звонок — и поехал вниз по улице, Яни быстрее завертел педалями, стараясь не отставать от товарища.

7

Не было поблизости ни лугов, ни лесов, до горы Витоши добраться нелегко, а мальчикам так хотелось побродить на просторе!

В маленьком скверике поставили скамейки, оградили газон, насыпали песок в песочницы, и в скверик стали приходить в основном женщины с малышами. Пенсионеры тоже целыми днями сидели в сквере со своими авоськами. И матери из-за своих отпрысков, а тем более старики не выносили громких мальчишеских криков, не говоря уж об их веселых играх.

Стало быть, мальчикам оставались тесные дворики, уличные тротуары, запруженные машинами проспекты, пустырь да школьный двор — правда, просторный, но заасфальтированный до самого забора, без единого деревца или кустика. Здесь можно было играть и в футбол, и во что угодно, но мальчиков не тянуло туда — какая там игра! Терялось ощущение свободы, охватывала какая-то скованность, точно просто продолжалась большая перемена…

Яни никогда не спрашивал, куда они направляются, поэтому Крум мог спокойно крутись педали и не оглядываться. Время от времени он слышал тихое шуршание шин за собой, ощущал присутствие друга — Яни неукоснительно следовал за ним.

Как только мальчики миновали узкие, сравнительно тихие улицы, где чувствовали себя хозяевами, Крум подался вправо. Ехали у самого края тротуара, а машины, поравнявшись с мальчиками, уносились вперед. Каждое неосторожное движение влево было рискованно: если даже зажатый потоком машин водитель заметит их вовремя, ему едва ли успеть свернуть в сторону. Если Здравка каталась вместе с ними, Крум никогда не ездил сюда и не разрешал ей выезжать на проспект. Договорились раз и навсегда: хочется поиграть в школьном дворе — слезай с велосипеда, пройди пешком опасную зону проспекта и по мостику, тоже пешком, толкая велосипед перед собой, перейди на другую сторону.

Школьный двор иногда все же манил, просторный и безопасный, особенно к вечеру, когда расходились по домам младшие школьники и никто не мешал, делай что хочешь: повороты, восьмерки, зигзаги — любые выкрутасы. Собиралась целая команда мальчиков, у всех «балканы» — и совсем новенькие, и видавшие виды. Кое-кто мог похвастаться французскими, английскими и итальянскими великами, но таких было немного, и они не возбуждали зависти то ли потому, что владельцы «балканов» были более дерзкими и искусными велосипедистами, то ли потому, что всякие гам задаваки и пижоны, как выражался Иванчо, вообще не очень-то имели здесь вес.

Собирались и девочки, и мальчики, приходили зрители с соседних улиц полюбоваться искусством своих товарищей и время от времени тоже сделать на велосипеде круг-другой.

Более скромное место во дворе занимали обладатели роликовых коньков, по-своему не менее искусные, чем велосипедисты. То стремительное, то медленное и равномерное жужжание роликов неизменно носилось над двором, сдавленным с одной стороны фасадом школы, с другой — жилыми домами.

Издали вся эта шумная вереница походила на пеструю карусель. Порой жильцы возмущались шумом и жаловались и школу, но директор школы, энергичная женщина, долгие годы работавшая учителем, неизменно отвечала: «Двор для детей, двор для игры! Где им еще поиграть, если не здесь!» И сразу пресекала все жалобы и объяснения.

Сейчас Крум, как обычно, направился к школьному двору. Недалеко от большого моста, по которому тянулись бесконечные потоки автомобилей, троллейбусов и трамваев, Крум свернул влево, к крайней полоске шоссе. Он сделал предупредительный знак левой рукой, и водители дали им с Яни возможность спокойно проехать.

На мосту они слезли с велосипедов. Прошли сквозь густое скопление автомобилей и только на другом берегу реки снова сели на велосипеды. Невдалеке, по направлению к центру города, бросалось в глаза старое здание райсовета. Стены здания недавно покрасили в светло-желтый цвет, колонны и оконные карнизы — в коричневый, и на фоне унылых соседних зданий дом этот привлекал глаз. Только ли глаз? Или сердце тоже? «Главное, сердце», — частенько говорила бабушка Здравка.

«Но почему я точно в первый раз его вижу?» — подумалось Круму.

Здание было совсем недалеко от перекрестка и их пустыря, и Крум не раз слышал от бабушки о своем деде, печатнике с белыми усами и тонким благородным лицом, но никогда еще не переступал порога райсовета. В его сознании мемориальная мраморная доска на доме никогда не связывалась ни с ним самим, ни со Здравкой, ни даже с бабушкой. Крум знал, что память о деде — неделимая часть жизни их семьи, его самого. Не зря ведь его часто зовут внуком Крума Бочева, а Здравку — внучкой Крума Бочева. Ну и что из этого? Крума, признаться, это мало волновало.

До сегодняшнего дня, до этой минуты.

Но почему?

Может, и вправду увидел старый дом не глазами, а сердцем?

— Ты всегда смотришь на этот дом, когда мы проезжаем мимо, — сказал Яни, замедляя ход.

Может быть, друг почувствовал его волнение?

— Покрасили его, — пожал плечами Крум.

Значит, он всегда посматривал на здание райсовета. Конечно, в такие минуты в памяти сразу возникал дедушка. Крум отчетливо представлял, как дед выходит из здания, неспешно шагает домой, энергично, уверенно и в то же время плавно, — говорят, у Крума походка точно такая.

Было приятно, что райсовет отремонтировали. Старый дом стал строгим и красивым, не похожим на другие дома на проспекте, единственным в своем роде.

— Надо как-нибудь зайти туда посмотреть, — небрежно заметил Крум.

— Сходим! — улыбнулся Яни.

Мальчики двигались справа, по краю тротуара, но теперь уже не было необходимости пересекать улицу. Свернули в первую прямую улочку и, не слезая с велосипедов, оказались в школьном дворе.

Велосипедистов здесь было немного. Любителей летних роликовых коньков и того меньше, только изредка слышалось длинное «жжжи» — и снова все замирало. Было еще рано, вернее, Крум и Яни пришли слишком рано — вторая смена в школе еще не кончилась, а кому охота играть под строгими взглядами учителей, поглядывающих в распахнутые настежь окна? Шумная ватага в школьном дворе под этими взглядами невольно чувствует себя скованно.

Яни взглянул на часы. Поднял глаза к крайнему левому классу на втором этаже — там училась Здравка.

До конца последнего урока оставалось не больше пяти-шести минут.

— Подождем?

— Подождем, — согласился Крум. — Но знаешь, ее тут один провожает. И она так гордится этим! Говорит, никто ей больше не нужен. А этот Паскал — шут гороховый, да и только! Скоро сам увидишь.

— Я его видел. И никакой он не шут гороховый и не француз. И голова у него варит.

— Брат у него тоже не дурак, — осторожно заметил Крум.

Мальчики прислонили велосипеды к забору и уселись на низкую каменную стенку, словно специально устроенную для отдыха, — здесь хорошо посидеть: перед тобой двор, школа, а уроки кончились и можно не волноваться, что вызовут к доске, да и вообще в класс идти не надо.

— Знаю я его брата. — Яни сердито вздернул голову, и в глубине его темных глаз что-то сверкнуло. — Давно уж отслужил в армии, а еще не устроился на работу. И не учится нигде, знай слоняется без дела.



Крум искоса посмотрел на приятеля.

Стало быть, Яни тоже видел Лину с братом Паскала — не мог не видеть. Наверно, это он и имел в виду?

…- Потому и Паскал такой, — закончил Яни.

— Какой? — поймал его на слове Крум.

Крум впервые осознал, что именно с появлением на пустыре Паскала, а потом Лины в обществе его рослого брата что-то в нем самом изменилось. Никто этой перемены не замечал, только он сам, но чувствовал ее теперь везде и всегда.

Круму вдруг подумалось: как раз сейчас Андро пробует спой тромбон — надувает щеки, тонкие губы сведены от напряжения. А Спас с Иванчо гоняют мяч. Небось опять выломали в заборе доску-другую. Отец Иванчо пока на работе, а вот завидят его — и ходу! Евлоги, конечно, спешит сейчас в магазин — помогает больной матери. Надо отдать ему должное: он успевает купить нужное за невероятно короткое время. Никто лучше Евлоги не знает магазины и продавцов во всем районе, он просто летает по улицам, быстрый и неутомимый. Мальчики порой даже злились на него: дома им всем кололи глаза этим Евлоги, вечно ставили его в пример. А вот Дими в это время… Кстати, который сейчас час? Крум посмотрел на свои часы. Да, Дими уже целый час в спортивном бассейне. Тренеры заметили его год назад. «Симчо, — говорили они отцу Дими, — твой парень плавает, как угорь. Какой он гибкий да ладный! Пусть приходит к нам, подучим парня!» Дими не раз рассказывал приятелям, как все это было. И теперь каждый день у Дими долгие тренировки, дорожка за дорожкой. Кожа его просто пропиталась водой, а лицо изо дня в день становилось тоньше, обглоданное усталостью от тысяч метров, которые он проплыл за год тренировок. К областным соревнованиям его не допустили: приберегали к республиканским. Дими был уже в хорошей форме, как говорили тренеры, и под с шитой на вырост одеждой угадывалось сильное, неутомимое, мускулистое тело.

У всех свои заботы, обязанности.

«Все заняты! — подумал Крум. — И на пустыре появятся, только когда освободятся».

Да, одноклассники — его верные и преданные друзья. Конечно! Но самым верным среди них, самым дорогим, выбранным среди всех сердцем, а не умом, не глазами, был, конечно, Яни. Да, грек Яни, родившийся здесь, в Болгарии, но помнящий родину своих предков — Элладу. Яни никогда не скажет «Греция», всегда «Эллада».

Летели годы, но каждый раз, когда хотелось кому-то довериться, понять, оценить новых людей, Крум прислушивался прежде всего к голосу собственного сердца.

8

И сейчас он понял, что спрашивает не Яни, а себя самого. Что же это заставило его задуматься? Паскал? Этот пацаненок, эта малявка? Или его брат Чаво? Или сразу вдруг повзрослевшая Лина? А может, возникшее ощущение, что выросли они с ребятами из недавних детских игр и проказ? Или заботливо выглаженный пионерский галстук друга, который тот носил, не снимая?

Сейчас… Что это значит — сейчас? В отличие, скажем, от вчера, когда отец был участником бригадирского движения, или от того, еще более далекого времени, когда дедушка каждый день ходил в райсовет? Или еще более далеких времен?

Изменилось ли что-нибудь? И что именно?

Строятся новые здания, Крум помнит: вместе с Яни, Иванчо, Спасом, Андро, Евлоги, Дими, вместе со всем классом они однажды чуть не свалились в глубокий котлован строящегося вокзала. Удивленно смотрели они на взрытый грунт, спорили, где раньше стоял тот или иной дом, фантазировали, каким будет этот новый вокзал, как протянутся тут туннели, переходы и железнодорожные линии. Здание выросло прямо на глазах! Разъехались в разные стороны строители, и снова зазвенели трамваи, зашипели битком набитые троллейбусы, разноцветными жуками помчались легковушки, исчезая в подземных туннелях. Все пошло своим чередом, торопливо и озабоченно двигался поток людей и автомобилей, только теперь в новом, бетонно-асфальтовом русле.

Что-то уходило, менялось, но что?

«А может быть, мы сами! — размышлял Крум. — Растем, меняемся, становимся другими, вот и классный руководитель сказала: „Как вы изменились с прошлого года!“. Да нет, я все такой же! — Крум дотронулся до груди, лица. — Конечно, такой же! И Здравка, и Яни, и ребята, только бабушка стала еще меньше ростом!»

Яни заметил невольное движение друга. Пригладил галстук на груди. Темные глаза мальчика мягко засветились, в их блестящей глубине словно отразился медленно уходящий день. Ровно и протяжно зазвенел школьный звонок, и сразу все ожило: и школа, и двор. Из классов хлынул радостный, ни с чем не сравнимый гвалт, сразу поглотивший все другие звуки. Так бывает только после звонка с последнего урока. И тотчас из широкой входной двери высыпала стайка девочек в школьной форме с белыми воротничками и синими чавдарскими галстуками. Казалось, они давно стояли за дверью и только и ждали, чтобы прозвенел звонок. Классы и коридоры заполнял тот же радостный гвалт, и из дверей кучками выбегали школьницы.

— Крум, Крум! — перекрыл общий шум звонкий голосок Здравки.

Девочка быстро отделилась от подруг, и мальчикам, стоящим у ограды, вдруг показалось, что она не бежит, а плавно скользит по направлению к ним.

В одной руке Здравка держала портфель, другой крепко сжимала руку Паскала. Стараясь не отставать, он тоже бежал изо всех сил. Его всегда серьезное лицо слегка порозовело.

— Вот и я, — произнесла Здравка не переводя дыхания и легко остановилась перед Крумом и Яни.

— Вот и мы, — следом за ней повторил Паскал.

— На сегодня все, — подхватила Здравка.

— Последний урок, последний звонок, — важно заметил Паскал и тут же принялся за жвачку.

В правой руке у него тоже был портфель и палка с нарисованным знаком «Стоп».

Несколько Здравкиных одноклассников двинулись было за Здравкой и Паскалом, но, увидев Крума и Яни, остановились поодаль.

— Хотят перейти проспект вместе с нами, — повернула к ним голову Здравка. — Да вот смелости не хватает.

— Ты о чем? — удивился Яни.

— Смелости не хватает идти с нами, — с досадой пояснила Здравка. — Смеются над Паскалом, а сами завидуют.

— Это у болгарина вторая натура — зависть! — выпалил Паскал одним духом.

— Все болтаешь? Прав Спас. Как заведенный болтаешь, — недовольно посмотрел на него Яни. — Много ты понимаешь в натуре болгарина!

— Я читал, знаю. — Паскал переложил жвачку за щеку.

— Они и правда нам завидуют, — упорно повторила Здравка. — Орут как сумасшедшие! Как в цирке! А Досё вон глаза вылупил.

— Строите из себя клоунов, вот цирк и получается, — пожал плечами Яни.

— Лучше бы занимались больше, чем смеяться, — сказал. Паскал и пристально уставился на кончик своего носа. — И шоферы, и пешеходы — все!

— Не надо так, прошу тебя. — Здравка дернула его за рукав. — Знаешь, что я боюсь.

— Ладно, не буду. Но я все впитываю, как промокашка. И трудно отвыкаю от своих привычек.

«Здравка-то командует», — подумал Крум, удивленный, что своенравная Здравка наконец-то нашла себе товарища, такого же сумасбродного, как она сама, и в то же время податливого, сговорчивого. На него и на Яни не могло не произвести впечатления, что его сестренка и Паскал словно дополняли друг друга.

Но как они не похожи! Паскал повыше ростом и не такой худенький, как Здравка, острое личико придает всему его облику что-то нервное, порывистое. Низко спущенный пояс джинсов удлиняет фигурку, но создает ощущение небрежности в одежде. Куда ему до аккуратистки Здравки, у которой каждая складочка заботливо отглаженного фартучка с широкими белыми воланами через плечо так и веет чистотой. Короткие волосы Здравки старательно зачесаны и заплетены в две толстые косички.

Паскал не носил чавдарского галстука. Здравка и Яни, наоборот, всегда с галстуками — наглаженными, пышными, шелковистыми. У одной синий галстук, у другого — красный, пионерский.

«А ведь я тоже галстук не ношу! — подумал вдруг Крум. — Когда нам говорят, что надо быть в пионерской форме, повязываю галстук. Но сам, без подсказки, как Яни и Здравка, — такого не бывало.

А достаточно ли носить сначала синий, чавдарский, потом красный, чтобы быть настоящим пионером? И что это значит — быть пионером? Ведь, конечно, мало только повторять слова о своей любви к родине, о доблести труда, о прилежании в учебе и внимательном отношении к людям».

Двор опустел, одноклассники Здравки и Паскала расходились по домам. Как всегда в этот час, на асфальте остались одни велосипедисты и любители роликовых коньков.

— Дай мне велосипед покататься! — попросила Здравка. — А Паскал возьмет у Яни.

Крум колебался. Меняться со Здравкой велосипедами совсем не хотелось. Про себя он называл ее велик девчачьим, никогда на нем не ездил и не любил, когда сестра садилась на его велосипед. Хотя на вид «балканы» почти одинаковы и куплены одновременно, только расцветкой разные — один оранжевый, другой белый. А Яни? Даст Паскалу велосипед? Вдруг Паскал вообще не умеет ездить? Если бы Здравка попросила у Яни велосипед для себя, куда ни шло, но для этого говоруна…

— Здрава, ты знаешь… — строго начал Крум, но Здравка нетерпеливо перебила брата самым ласковым тоном, на который была способна, и с этим своим непередаваемым «братик», нежным, умоляющим и твердым одновременно, против которого он просто не мог устоять:

— Прошу тебя, братик! Только один кружок, и мы вернемся. Мы никогда не катались вместе с Паскалом, он умеет, у него был «пежо», а у его брата и сейчас есть, только он ему не дает, да и Паскал не хочет. Да? — Она повернулась к Паскалу в ожидании подтверждения своих слов.

— Вместо «пежо» мне обещали «скейт-борд», французский, — небрежно пояснил Паскал, ни на минуту не переставая жевать резинку.

Яни уставился на него, и его темные глаза округлились. Крум навострил уши.

— Слышали? — торжествующе крикнула Здравка. — Он нам тоже даст покататься. На «скейт-борде» мчишься куда быстрее, чем на санках. Да? — снова обратилась она к Паскалу.

— Потрясающе! — сдержанно кивнул он.

— Ну что ж, давайте, — не выдержал Яни. — Не по одному, а по пять кругов сделайте. Давайте! — повторил он одно из любимых словечек Крума.

Здравка и Паскал положили портфели на каменную ограду.

Здравка села на велосипед Крума и легко рванула вперед. А Паскал сначала внимательно осмотрел велосипед Яни, поставил ногу на педаль, оттолкнулся и только тогда перекинул другую ногу через сиденье.

— Неплохо, — похвалил Крум.

— Так он же на «пежо» ездил, — ядовито заметил Яни. Крум внимательно посмотрел на друга.

Они все так же сидели рядом на теплой, низкой ограде, а медные солнечные блики играли на окнах школы. Здравка и Паскал выделывали на велосипедах немыслимые восьмерки и зигзаги. Паскал то догонял девочку, то отставал, и тогда Здравка неожиданно вырывалась вперед. Все было радостно и привычно, как в давно знакомой игре.

— Ты из-за «скейт-борда» разозлился? — поколебавшись, спросил Крум.

Мальчики видели эти доски, пластмассовые или металлические, слегка вытянутые, почти эллипсовидные, с роликовыми колесиками, как у летних коньков. Встанешь, оттолкнешься — и колесики тотчас зажужжат, доска вихрем понесется по асфальту. Со стороны кажется — кататься на них легко, но, едва ступишь на маленькую доску обеими ногами, возникает ощущение, что все вокруг тебя превратилось в наклонный каток, и только тот, кто отлично умеет сохранять равновесие и владеть своим телом, испытывает ни с чем не сравнимое удовольствие — точно отрываешься от земли и летишь, летишь.

Мальчики искали их в спортивных магазинах, но нигде таких досок не продавали, даже не производили еще, а те, что появлялись у кого из знакомых, были, оказывается, привезены из-за границы. Даже название у них иностранное — «скейт-борд».

И вот Паскал, у которого к тому же был «пежо»…

«Но почему был? Он и сейчас есть», — мелькнуло в голове у Крума. Ведь Здравка так и сказала: «У его брата есть!»

А раз у его брата есть «пежо», значит, Лина наверняка его видела на этом велосипеде.

Настроение сразу испортилось, в душе поднялась неприязнь и к Лине, и к Андро. Не к Паскалу и его брату, а именно к Лине, которая заглядывается на французский велосипед, и к Андро, который спит и видит какой-то невиданный и неслыханный саксофон — купить его можно только на валюту.

«У нас все необходимое есть, да и вообще понятие „бедность“ не существует на нашей улице, но почему даже Здравка, его собственная сестра, бредит вещами, которые не каждый может иметь? Не отвечай мне, Яни, друг! Ничего не говори. Так же, как ты промолчал, когда я спросил про Паскала, не говори ничего и сейчас. Ты же знаешь мою глупую привычку задавать вопросы, на которые я сам должен найти ответ. Да, это вопросы к самому себе, но произнесенные вслух единственному другу. Да, Яни рассердился на Паскала и на его брата и из-за „скейт-борда“ и из-за всего, чего у них с Яни не было и о чем они даже не помышляли, но что сводило с ума даже таких девчонок, как Здравка…»

— Здрава! — сердито позвал Крум.

Здравка и ухом не повела. Быстро и легко носилась она по асфальту, поворачивая руль то вправо, то влево, выделывая невероятные пируэты, и Паскал не поспевал за ней. В какое-то мгновение они даже подъехали к самому входу в школу и прокатились по железной решетке, о. которую школьники вытирали ноги.

— Здрава! — теперь уже испуганно крикнул Крум. — Шины проколешь!

Плоская решетка снова зазвенела, Здравка и Паскал дали задний ход, Здравка даже приподняла переднее колесо велосипеда, норовя скорее проскочить, но заднее колесо уже застряло между железными прутьями. Девочка потеряла равновесие и остановилась.

— Это еще что за номера! — рассердился Крум. — Если проколола шину, сниму заднее колесо с твоего велосипеда.

Издали нельзя было разглядеть, что произошло. Но Здравка уже вытащила колесо. Паскал сделал плавный поворот вокруг нее. Крум и Яни направились к ним, чтобы наконец забрать свои велосипеды, но тут из школы вышли директор и Здравкин классный руководитель. За ними с огромной сумкой на молниях семенил коротко остриженный мальчуган в школьной форме с белым девчачьим воротничком.

Это был Досё, сын классного руководителя Геринской, женщины энергичной, похожей на мужчину. Над губой у нее даже пробивались небольшие усики.

Паскал мгновенно слез с велосипеда и чинно вытянулся. И резинку жевать перестал.

Здравка сняла ногу с педали и грациозно коснулась железной решетки.

Похоже, Геринская сделала ей замечание, потому что Здравка медленно, с явной неохотой слезла с велосипеда и замерла, вызывающе подняв голову.

Геринская и директор ушли. За ними все так же уныло и безропотно плелся Досё Геринский, а Здравка и Паскал не стали садиться на велосипеды.

Заднее колесо было в порядке, если не считать двух светлых полосок — следов решетки.

— Она сказала, чтобы мы ездили осторожнее! И не воображали о себе бог знает что, если уж нам удалось перекрыть уличное движение. И чтобы больше это не повторялось. Хочет, чтобы мы были осторожными, как ее слюнтяй Досё.

— От женщины с усами, — Паскал принялся жевать резинку, — другого и ждать нечего!

Все знали, что у Геринской властный, суровый характер, угодить ей трудно, еще труднее заставить ее выйти за рамки холодной, безразличной строгости, которую некоторые называли принципиальностью, а Здравка считала проявлением дурного характера. И вот надо же — жуткое невезение: попасть в класс именно к Геринской!

— Вдобавок ко всему, — вздохнула Здравка, — будет родительское собрание! Специально чтобы жаловаться на нас!

— А ты боишься? — спросил ее Крум.

— Я? — с искренним возмущением воскликнула Здравка. — Ты меня не знаешь!

— Знаю, — усмехнулся Крум.

— Боится этот слюнтяй Досё, — подхватил с видимым безразличием Паскал. — И больше всего собственной матери!

— А ты не боишься матери? — спросил его Яни.

Паскал резко повернулся к нему, точно хотел что-то сказать, но промолчал, и все вдруг заметили, как он побледнел. Казалось, щеки мальчика сразу пожелтели, а тонкий нос заострился, и сам он весь сжался, потемнел.

Крум и Яни сели на велосипеды.

— Идите домой, — сказал Крум. — И все-таки поосторожнее с этим «Большим стопом» на проспекте. — Злость его прошла: велосипед в порядке, да и Паскал, грустный, беспомощный, вызывал острое чувство жалости. — Мы покатаемся!

Паскал вдруг протянул к мальчикам руку. На маленькой ладони лежали две нераспечатанные жевательные резинки в ярко-фиолетовых блестящих обертках. Паскал отвел взгляд, но мальчики и Здравка с удивлением заметили, что подбородок его слегка вздрагивает, а уголки тонких губ страдальчески опустились.

9

Не сейчас, а гораздо позже мальчики поймут, что эта самая длинная улица в городе, по которой столько хожено ими, будет помниться им всю жизнь.

Сейчас Крум и Яни были в самом начале этой улицы. И город на крутом, застроенном с незапамятных времен холме величественно возвышался перед ними. Длинная и прямая, носящая имя нашего национального героя Георгия Раковского, улица черным асфальтовым острием, окаймленным по краям пышной зеленью, врезалась в середину холма. Кое-где на перекрестках мальчиков останавливали мигающие светофоры у белых пешеходных дорожек, но они неутомимо крутили педали и бесстрашно мчались к манящему бетонно-кирпичному лабиринту. То и дело их обгоняли машины, но Крум и Яни крепко сжимали рули велосипедов, ни разу не дрогнув и не свернув с дороги. Конечно, можно ездить и по соседним улицам, тихим и узким, но там гранитное покрытие, а мальчиков привлекал асфальт: шины тихо шуршат, нет той противной тряски, как на граните, — дергаешься, как припадочный. «Не гранит, а булыжник!» — говорил обычно Яни, замедляя ход, чтобы не попортить велосипед.

А вот асфальт совсем другое дело!

Яни ехал неторопливо, привыкнув покорно следовать за другом: какая разница, куда они направляются. Крум был сегодня более озабочен и задумчив, чем обычно. Из головы не выходило печальное лицо Паскала, и, хоть они с Яни ни словом не обмолвились об этом, он догадывался, что и Яни, и Здравка тоже заметили неожиданную перемену в Паскале.

«Что случилось? — спрашивал себя Крум. — Почему Паскал вдруг решил подарить нам импортную жевательную резинку, а сам даже бросил жвачку? Такой уж он воспитанный? Или просто сдержанный? Что это?»

Время от времени из боковых улиц вырывались лучи заходящего солнца, которое садилось за синеватыми очертаниями Люлина, расплывчатыми, как мираж. Нежный купол Витоши синел над холмом в ясном, по-осеннему неярком небе. Заходящее солнце золотило улицы и деревья, здания и мостовые, вдруг проникая в темные глубины города, освещая его укромные уголки, лишая их тени и таинственности. И на душе Крума вдруг потеплело.

Он опять спрашивал себя: что это? Люди вокруг него переменились или он сам вдруг стряхнул детскую наивность и веселость и хочет понять что-то очень важное, самую суть, понять и найти себя, свое место в этом мире? Бабушка Здравка, любимая, заботливая и добрая, заменила им со Здравкой рано умершую мать. Образ матери жил в сердце Крума светлым весенним облачком, таким нежным и легким, что он никому не говорил о нем, боясь, как бы чье-нибудь неосторожное и грубое прикосновение не разрушило самое сокровенное и дорогое в его жизни. И чем Крум становился старше, тем больше понимал отца: тот никогда не говорил о маме, но она словно присутствовала в доме. Крум чувствовал: мама живет в сердце отца, в душе его звучит мамин голос. И мама смотрит на них с ее единственного в доме портрета на стене, где она изображена во весь рост.

Крум любил Здравку, готов был защитить ее, сделать все, чтобы ей жилось хорошо, весело. Жизнерадостная, дерзкая и озорная, как мальчишка, она, казалось, ни о чем таком не задумывается. Крум спрашивал себя иногда, вспоминает ли сестренка, кому она обязана жизнью. Он был уверен, что когда-нибудь и перед ней всплывет образ белого облачка, от которого остался тяжелый земляной холмик, утопающий в цветах.

До недавних пор Крум считал, что сюда, тайное тайных его мира, никто посторонний не проникнет, но незаметно в этот тайный мир, где жила тоска и жажда неиспытанной материнской ласки, вошла Лина, старшая сестра Андро. Круму становилось хорошо уже оттого, что Лина рядом и можно видеть ее, слышать ее голос. Он был тогда еще маленький, такой маленький и глупый, что не спрашивал себя, отчего это так: достаточно просто ощущать Линино присутствие, дышать с ней одним воздухом. С годами это чувство росло в нем, захватывало целиком, наполняло непонятной легкостью и без того легкое весеннее белое облачко, которое жило в нем.

Может, все это оттого, что Лина странно напоминала смутный образ матери, сохранившийся в его памяти?

Привязанность это или что-то большее?

И почему он только теперь задумался об этом, когда ощущение ее близости разрушилось, поблекло, стало будничным, черным и вылилось в непонятное стремление стать сильным и твердым? И одновременно родилось какое-то ожесточение?

Крум думал о друзьях, казалось готовых идти за ним в огонь и в воду, но сейчас понял, что только Яни можно назвать настоящим другом, остальные просто товарищи, хорошие товарищи, вместе с которыми Крум вырос. Тоска, внутреннее ожесточение и желание стать другим, не таким, как раньше, не похожим на сверстников, выливалось в беспокойные и тревожные вопросы. Они то вспыхивали огоньками, то гасли и пробуждали в мальчике новые, «взрослые» мысли.

«Кто ты?» — спрашивал он себя. И отвечал: «Бочка, Крум Георгиев Бочев». — «Есть у тебя товарищи?» — «Есть! Яни, Евлоги, Андро. Конечно, и Иванчо Йота. И Спас, и Дими…» — «А Лина? Лина! Не отвечаешь! Хорошо, крути педали, притворяйся, что просто отправился на прогулку с Яни. А перед ним тебе не совестно? Думаешь, он не понимает, что с тобой? Молчишь. А кто ты? Школьник? Пионер?» — «Школьник. Пионер». — «А что значит школьник? Ты вот учишься, а знаешь, для чего? Кем ты хочешь стать? Ведь без учения нет будущего, разве вам не говорили в школе?» — «Нет. Впрочем, нет, нет… Именно этого нам не говорили, но мы сами знаем… Учимся, чтобы стать знающими, образованными людьми, понимать мир вокруг себя, знать и уметь многое…» — «А пионер? Что значит быть пионером? Молчишь! Разве ты и вправду не знаешь, что значит быть пионером? А ты любишь учиться? Положа руку на сердце? Ведь многим не хочется учиться. А ты можешь представить жизнь без учебы?» — «Нет». — «А без пионерской организации?» — «Не знаю. Тоже нет». — «Почему? Размышляешь, осознаешь себя как личность, мечтаешь стать сильным, твердым, непоколебимым? Но для чего? Чтобы потешить свое самолюбие? Чтобы одержать верх над кем-то? Над кем — еще сам не знаешь. Или…» — «Погоди, погоди! Молчи. Отец, дед, мемориальная доска на доме… Что общего между всем этим: свежеокрашенным райсоветом, долгой командировкой отца в Ленинград, дядей Костакисом и заводом электрокаров, Яни, родившимся в Болгарии сыном Эллады, Евлоги, тренировками Дими, Иванчовым забором, нашими играми на пустыре, Линой? Между всезнайкой Паскалом с его вдруг померкнувшей улыбкой, его братом Чаво, городом и нашей школой у реки? Какое отношение все это имеет ко мне? А раз я школьник, могу я не быть пионером? Не в том дело, чтобы носить каждый день красный галстук. Важно быть связанным со всем, что происходит дома или в городе. Возможно ли это?»

— Эй!

Крум и Яни незаметно свернули с широкой прямой улицы. Теперь мальчики ехали по гранитному покрытию, но шины шуршали по-прежнему почти бесшумно, потому что гранитные блоки были залиты бетоном. Узкие улицы вели к школе, где уже третий год училась Лина.

— Идите сюда!

У входа в магазин на той стороне улицы стоял Чавдар — старший брат Паскала. Рядом с ним сверкал металлической отделкой велосипед. Крум и Яни сразу узнали этот велосипед — не надо было даже переходить улицу, — узнали по раме и особому изгибу руля, по диаметру колес и цветной яркой наклейке.

Мальчики остановились.

Школа и просторный асфальтированный двор будто вымерли, на улице ни души, только у магазина чувствовалось некоторое оживление.

— Вы из нашего микрорайона?

Крум и Яни молчали.

— Кажется, вы дружите с Паскалом, моим братом? — спросил Чавдар.

Он говорил тихо, но мальчики отчетливо слышали его через улицу и хорошо видели: Чавдар был в обычных своих джинсах, в рубашке с закатанными рукавами. Взгляд как у Паскала — спокойный, бесстрастный.

— Идите сюда!

Что-то было загадочное в его крупной фигуре. Яни повернулся к Круму.

Как всегда, он ждал, что скажет Крум. Но на этот раз Крум молчал.

— Боцка! — позвал Яни шепотом, и голос его чуть дрогнул от волнения.

Крум судорожно проглотил слюну, оттолкнулся от газона, у которого они остановились, когда их позвал Чавдар, и плавно покатился к другому краю тротуара.

Яни повернул за ним.

— Вы что, разве меня не знаете? — сдержанно усмехнулся Чавдар.

У Паскала была такая же улыбка, неуловимая, быстрая, когда смеялись только губы, а глаза оставались серьезными.

— Я хочу попросить вас кое о чем. — Чавдар посмотрел налево, в сторону толпы у магазина, посмотрел вправо, туда, где в глубине улицы бесшумно двигались троллейбусы, потом остановил свой дерзкий взгляд на мальчиках. — Вы домой едете или куда-то по делам?

Крум, поглощенный своими мыслями и меньше всего ожидавший встретить сейчас брата Паскала, растерялся. На него нашло странное равнодушие, он вдруг показался себе никчемным, жалким, беспомощным.

— Да так, катаемся, — ответил он как можно безразличнее.

— Вот и хорошо! — оживился Чавдар. — Очень кстати вы подъехали. — И он взглянул на облицованный белым известняком фасад школы, на окна последнего этажа. — Вы не маленькие, и я вам могу довериться. Этот велосипед мне мешает, — продолжал он, кивнув на свой велосипед. — У меня нет времени, я хочу вас попросить отвезти его домой. Вы ведь знаете, где мы живем? То есть я и Паскал. На третьем этаже.

Крум кивнул. Если бы они не знали, что «пежо» принадлежит Чавдару, могли бы подумать, что тут кроется что-то неладное, чуть ли не кража.

Конечно, неудобно толкать перед собой велосипед, вся прогулка пропадает, но велика ли важность прогулка? И угораздило же их налететь на Чавдара!

Душой овладело глубокое безразличие ко всему на свете. Единственное, что хотелось Круму сейчас, это чтобы Яни не понял, не догадался, почему так скис его товарищ, иначе Крум чувствовал бы себя еще хуже. И перед собой-то стыдно, а перед другом и подавно.

Крум сам не понимал, что с ним. Ведь он, в общем-то, и смелый, и непреклонный, и каких только планов не строит! Товарищи его любят, уважают, знают, что он ловок и сообразителен и не перед какой опасностью не отступит. А в то же время он способен взять да и убежать, лишь бы не смотреть в глаза тому, кто ему неприятен. Не раз случалось, что Крума обманывали, а он чувствовал себя неловко из-за того, что другие врут, пасовал перед наглостью.



Крум был искренен и в мыслях и в поступках, но всегда ли хватало у него душевной стойкости и силы? Силы открыто воспротивиться глупости, лжи, несправедливости?

Вот и сейчас он чувствовал себя слабым и жалким перед рослым братом Паскала. Его подавляло уныние, хотя это и не был страх, вовсе нет!

Конечно, они с Яни могли отказать Чавдару. Тому и в голову не придет, что мучает сейчас Крума. Он наверняка считает их с Яни мелюзгой, смотрит на них так, как они на Паскала. А что, собственно, плохого в том, что Чавдар попросил их отвезти его велосипед домой? Наоборот, другие бы даже обрадовались! Им доверен почти новенький «пежо»! Конечно, обрадовались бы. И Евлоги, и Иванчо, и Спас, и…

Тогда почему же он не радуется? А Яни принимает это как должное.

Значит, тут есть что-то касающееся только его одного!

Крум повернулся, скользнул взглядом по стеклам белой школы, блестевшим в лучах заката.

Чавдар посмотрел на часы на руке — сильной мужской руке с набухшими под напором молодой крови венами. На правой руке он носил массивный браслет такого же серебристого цвета, как часы. И вообще во всем его облике было что-то небрежное, раздражающее, нарочитое.

— Ну, в путь, ребята! — дружески поторопил Чавдар. — Паскал, наверно, дома или на улице, где вы обычно собираетесь. На пустыре. Вот удивится, как увидит вас с велосипедом. Только сразу ему не отдавайте, — закончил он со своей неуловимо быстрой улыбкой.

Мальчики на минуту замялись.

Яни слез на землю. Наклонил в свою сторону велосипед Чавдара. Двинулся. Спицы заднего колеса зазвенели тонко, протяжно.

— Можно? — проглотил слюну Яни. — Можно потом немного покататься?

— Что за вопрос? Конечно! И не потом, а сейчас, — ответил Чавдар. — Я же вам его дал.

— Я покатаюсь по нашей улице или в школьном дворе, по асфальту! — возбужденно говорил Яни.

— Ты ведь Яни, да? — с интересом спросил Чавдар. — Грек?

Яни кивнул:

— Грек. Но я родился в Болгарии.

— Идем! — тихо, но решительно позвал Крум.

Никогда он не думал, даже мысли не допускал, что Яни может так растаять из-за какого-то паршивого велосипеда. В этот миг он готов был даже поссориться с другом, но в глубине души сознавал, что все его мысли и действия продиктованы сейчас совсем другим и велосипед тут ни при чем.

— Ты поезжай на «пежо»! — сказал. Крум Яни. — А я буду толкать твой «балкан».

Круму не раз приходилось отвозить домой велосипед Здравки, если она вдруг заиграется и бросит его посреди улицы, так что Круму нетрудно было сейчас толкать велосипед Яни, крепко ухватив правой рукой руль.

— Привет! — крикнул им вслед Чавдар.

— Привет! — весело ответил Яни, устремившись вперед.

Крум въехал на широкую асфальтированную улицу, которая, казалось, карабкалась вверх вместе с росшими на ней зелеными деревьями по крутому холму, увенчанному кафедральным собором. Яни ехал впереди. По сторонам рядами стояли разноцветные машины, у пекарни, из которой шел аппетитный запах свежего хлеба, толпились люди, много народу было и перед овощным магазином, и перед угловым кафе с белыми круглыми столиками и тонкими витыми железными стульями, но Крум ничего не замечал. Люди, дома, улицы, мостовые — все сливалось перед его глазами в одну пеструю ленту, только звон тяжелых колоколов собора отдавался в ушах, и он не мог понять, что это — колокольный звон или оглушительный стук его собственного сердца?

Где-то позади остались Чавдар, школа, Лина в одном из притихших классов, где-то там навсегда остался и он сам, Бочка, вчерашний мальчишка с пустыря…

— Яни! — крикнул Крум, когда они въехали на шоссе. — Яни, подожди! — Его охватило непонятное нетерпение, желание немедленно действовать, в душе не осталось и следа былого уныния и безразличия. — Стой!

Яни подождал его.

— Держи! — Крум подтолкнул «балкан» к приятелю.

Теперь Крум был опять спокоен, уверен в себе, словно сбросил одежку, которая стала мала. И вдруг он ощутил с необыкновенной ясностью, что отныне каждый свой поступок он будет проверять прежде всего судом собственной совести. А жить по совести — это значит прежде всего думать не о себе, а о других людях, жить не только с открытыми глазами, но и с открытым сердцем, как говорила бабушка.

— Боцка, ты куда? — долетел до него крик Яни.

— Поезжай домой! — махнул рукой Крум. — И не говори никому, где я. Я вернусь попозже.

11

Стоило закрыть глаза, и Крум видел, как они целуются.

В сумерках не разглядеть лиц, но Крум ясно различал два сблизившихся силуэта. Подойти ближе он не осмелился, да и велосипед здорово мешал, но Крум упорно тащил его по незнакомым улицам, проспектам, перекресткам, руки онемели, но он все шел за Линой и Чавдаром, шел как загипнотизированный.

Потом они вошли в парк. Вдали от освещенных широких аллей, вдали от людей, в укромном уголке они целовались. Крум не различал их лиц, но отчетливо представлял, как Лина приподнимается на цыпочки и будто взлетает, даже время от времени отрывает от земли ногу, слегка сгибая се в колене, совсем слегка…

Даже плотно зажмурившись, Крум не мог прогнать это видение. Оно стояло перед глазами, просто голова разрывалась. И тогда Крума охватила твердая решимость во что бы то ни стало понять, что же происходит, когда человек растет, становится старше…

— Крум, Крум, сынок, ты что, спишь?

Стоя на пороге, бабушка озабоченно смотрела на него.

— Ты не заболел?

— Уроки учу, бабушка! — сухо ответил Крум, чувствуя, что слова застревают в горле.

Бабушка тоже услышала напряженность в голосе внука и, притворив дверь, бесшумно ушла.

Позже, не сейчас, он поймет, что матери всегда оставляют сыновей наедине с самим собой: так надо, так требует их возмужание, потому что настал тот долгий и мучительно-сладкий период, когда сын уже не ребенок, но еще не мужчина.

Но это Крум поймет позже, а сейчас он чувствовал себя одиноким, покинутым всеми. Душевное смятение сменилось гневом, благородным возмущением: как бесцеремонно врываются взрослые к тебе в душу, как портят все!

Чавдар, бесспорно, принадлежал к миру взрослых. И когда Крум искал наиболее точное определение того, что он видел и что пытался понять, на ум приходило слово «похитили».

Лина была похищена Чавдаром. Конечно, похищена! Это слово оправдывало кипевшее в Круме возмущение, делало его гнев справедливым, а планы спасения его Дульсинеи реальными. Да, да! И нечего тут смеяться!

Яни, Дими, Евлоги, Андро, Спас, да и ты, Иванчо, нечего вам хихикать!

Все мы читали историю приключений благородного испанского рыцаря, а у всякого настоящего рыцаря есть своя Дульсинея, хоть и не Тобосская.

Лину нужно спасти, вырвать из цепких лап Чавдара.

Крум зажмурился и вдруг совершенно ясно увидел руки Чавдара: на одной серебристые часы, на другой — серебристый браслет. Эти руки обнимают хрупкую фигурку девочки. Она вздрагивает, словно хочет вырваться, убежать, и в то же время тянется к этим рукам как зачарованная. И вдруг замирает.

Чавдар сильный, крепкий, но и Крум не из трусливых. У Крума есть верные друзья, он чувствует их поддержку и готов сразиться с любым похитителем…

— Ты меня звал?

Снова приоткрыв дверь, бабушка растерянно смотрит на Крума.

В это время Крум стоял на стуле с циркулем в руке. Вот-вот бросится в атаку против коварного и сильного врага! Еще миг — и проткнет его!

— Ты что-то кричал, — кротко сказала бабушка.

Крум сконфуженно слез со стула.

Ну почему его не понимают?! Даже бабушка не может понять. Собственная бабушка, самый близкий человек. Готова его уверить, что это циркуль, а вовсе не копье, и комната — не поле боя. И Чавдар — обыкновенный парень, такой же, как все. А Лина… Что ж, видно, пришло ее время. Наряжаться стала, и лицо у нее меняется, когда приберет волосы кверху, и в походке не осталось ничего детского, девчоночьего! «Ладно! Ладно! Я и сам это знаю! — кричит в Круме благородный рыцарь, продолжая размахивать копьем и пришпоривать своего Росинанта. — Но я не примирился и никогда не примирюсь с этим, иначе я буду таким, как все…»

— Оставь меня, бабушка, — мирно говорит Крум, стараясь не выдать своего волнения. — Я учу уроки.

— Учи, — соглашается бабушка. — Но надо и погулять, поиграть. Ребята тебя зовут, ты уж с каких пор не выходишь. И на велосипеде не катался, и не играл! Уж не поссорился ли с ребятами?

Крум весь сжался:

— Нет.

Ну при чем тут велосипед? Разве велосипед — его Росинант?

Но разве не кончается волшебство в тот самый миг, когда поверишь, что циркуль — это циркуль, комната — комната, Чавдар — парень как парень, а Лина обыкновенная девушка, которая сама встает на цыпочки и даже вытягивается на одной ноге, чтобы быть поближе к губам своего избранника.

А может, понимание этого и есть возмужание, начало зрелости? Видеть все в истинном свете, знать цену вещам и не примиряться?

— Оставь меня, бабушка, — печально сказал Крум.

Бабушка вышла так же бесшумно.

Велосипед помешал Круму в первую же минуту, когда в школе прозвенел ровный электрический звонок и из двери высыпали школьницы в сине-белой форме. Невозможно было разглядеть в этой толпе Лину, к тому же Круму не хотелось, чтобы Чавдар его заметил: с чего это Крум остался возле школы, а не ушел вместе с Яни? С этого момента Крум возненавидел велосипед, просто глаза бы на него не глядели! А когда Лина наконец появилась и пошла с Чавдаром по крутой улочке вверх к холму, Крум совсем растерялся. Что делать? Ехать по улице? Они увидят его. Попробовать затеряться на тротуаре среди прохожих? Вряд ли это получится. Не лучше ли отправиться домой? Да, конечно, так было бы ему спокойнее… Но Крум знал: рано или поздно что-то подобное должно было случиться с ним. Ему надо было увидеть, как Лина целуется в темном парке и не считает это постыдным. А его бросало в краску только при одной мысли о прижавшихся друг к другу фигурках, сердце обливалось кровью, и все его существо противилось посягательству…

Посягательству на что?

Крум понимал, что Лина и Чавдар вступили в мир взрослых, это в порядке вещей, но почему, почему так мучительно трудно ему пережить то, что он узнал про Лину и Чавдара.

Крум толкал велосипед перед собой, шел, держась поближе к газону, и издалека наблюдал за Линой и Чавдаром. Иногда, если было много народу, ускорял шаг, чтобы не потерять их из виду, а когда прохожие редели, нарочно отставал. Кровь стучала в висках, одеревенели ноги, каждый шаг давался с трудом, но тайное желание понять, что же, происходит с ним, неудержимо влекло вперед. Крум не жалел, что сейчас один, без товарищей: разве им объяснишь, куда и зачем он идет? Даже Яни вряд ли понял бы друга сейчас.

Как всегда, Лина держала сумку обеими руками. Чавдар почтительно шел рядом. Но когда они поднялись на холм и вокруг разлилось золотистое море заката, Чавдар взял у девушки сумку. Позолоченные купола храма искрились, сверкали и будто плыли в синем нежном и высоком небе. Ржаво-зеленые кроны каштанов, окружавших просторную, величественную площадь, поглощали шум, а вверху блестели медные немые колокола. Внизу, в теплом сумраке, тонули городские кварталы, почти невидимые отсюда, из самой старой части Софии. Вдали возвышался купол Витоши, нежный и воздушный, словно вобравший в себя синеву далеких просторов. На его фоне все принимало неповторимую волшебную окраску. От золотисто-синего вольного неба и серого гранита веяло дыханием вечности. Здесь, на древнем холме, который со всех сторон обступили волны белокаменного города, оно ощущалось особенно сильно.

Звон колоколов Крум слышал не раз и издали, и вблизи. Он был почти таким же привычным, как гудки паровозов у них в квартале, будившие людей по ночам. Если Круму случалось оказаться на площади в тот момент, когда били колокола, он с удивлением поднимал глаза к сводчатым проемам колокольни. Неприступные белые стены поднимались в небо, а вверху раскачивались колокола. Маленькие торопливо, большие медленно, торжественно, а самый большой бил так оглушительно, что казалось: вот-вот расколется небо. Звон его несся над городом, над полем — к синему полукружью окрестных гор.

Здесь всегда, каким бы ни было оживление вокруг, Крума охватывало ощущение простора и света. Нигде краски города не казались ему такими яркими и глубокими, как на этой круглой площади, обрамленной свежей, рано скошенной травой и деревьями — маленькими островками зелени, на одном из которых, как раз позади старинной церкви святой Софии, находилась могила писателя Ивана Вазова и памятник ему — огромная гранитная глыба, принесенная каменными водопадами витошских морен.

Крум любил эту площадь и вид, открывавшийся отсюда, и, когда думал о своем городе, перед глазами у него сразу вставал именно этот уголок, может быть и вправду самый красивый в Софии. Он удивился, что Лина и Чавдар пересекли площадь быстро, не глядя по сторонам, не обращая внимания на тяжелые кроны осенних каштанов, где сквозь густые листья поблескивали рыжие крупные плоды.

Наверно, что-то волновало их, а вот Крум, как бы ни был озабочен, о чем бы ни думал, никогда не мог равнодушно и торопливо пересечь эту удивительную площадь. Он еще не знал, что прекрасное тоже надо видеть не глазами, а сердцем, не знал и того, что существует иная красота, которая открылась сейчас Лине и Чавдару. Оттого и бредут они, как слепые, и видят только друг друга.

За университетом Лина и Чавдар свернули в узкую улочку, тупик, как показалось Круму, и он прибавил шагу, чтобы не потерять их из виду. Хотел даже сесть на велосипед — на тротуаре почти не было прохожих, но тут же остановился, пораженный. На улице снова показались Лина и Чавдар. Но теперь она была не в школьной форме, а в белой кофточке и красной клетчатой юбке. «У Лины шотландка!» — сказала как-то с восхищением Здравка. И правда, хорошая юбка, заколотая впереди булавкой, даже не булавкой, а булавищей. Но самое важное — юбка шла Лине, делала девушку еще стройнее и недоступнее.

На плечах у нее была накинута короткая замшевая курточка с молниями. А волосы Лина не стала зачесывать кверху и туфли оставила те же — на низком каблуке, в которых ходила в школу.

«Кто знает, — подумал вдруг Крум, — что она теперь носит в сумке, раз уж стала бегать на свидания! Того и гляди, туфли переобует и волосы наверх зачешет».

Крум едва успел юркнуть в темную подворотню университета, оставив велосипед на улице. А когда выглянул, увидел, что Лина и Чавдар направились к кафе, где в полумраке, как в пещере, горели большие белые светильники в форме глобусов.

Подождав, пока уменьшится поток машин на проспекте, Крум перешел на другую его сторону. Здесь было тихо, оживление, спешка и суета остались позади. На низеньких, окрашенных в зеленый цвет скамейках сидели люди.

Время текло медленно.

Что делает сейчас Яни?

Отдал ли «пежо» Паскалу?

Когда же снова покажутся Лина и Чавдар? Скоро ли пойдут домой?

Крум огляделся. Где-то за спиной, вырисовываясь на фоне Витоши, в красноватых отблесках заката возвышался памятник воинам-освободителям. И Крум вдруг подумал об отце, который каждую неделю, как по расписанию, или звонит им, или присылает цветные открытки из Ленинграда. На открытках отец писал письма домой. Он купил, наверно, целую гору открыток: почерк-то у него крупный, чертежный, с четкими, почти печатными буквами. Отец писал, что работы у него много, наказывал детям слушаться бабушку, учиться хорошо. Отец присылал сразу по восемь, девять, десять открыток, заботливо проставляя номера в правом углу. Будущим летом отец мечтает забрать всех к себе — и Крума, и Здравку, и бабушку. Тогда они своими глазами увидят город Ленина, эту северную Венецию, выросшую, как каменная гирлянда, на островах Балтики и Невы…

Сначала Крум украшал открытками их со Здравкой комнату: приклеивал их к обоям, расставлял на этажерке с книгами, потом Здравка завела альбом и стала вклеивать открытки туда.

Мимо медленно проходили люди, по проспекту мчались автомобили, а Крум все не сводил глаз с кафе, успокаивал себя тем, что вход расположен высоко, виден хорошо и он не упустит Лину с Чавдаром даже теперь, когда стемнело и уличные фонари засветились матовым молочно-белым светом.

Солнце село. Низко над землей плыли синеватые прозрачные сумерки. Водители включили фары, и металлические капоты заблестели. Крум сел на спинку скамейки, чтобы лучше был обзор. Впрочем, большинство молодых людей сидели на скамейках точно так же.

Лина и Чавдар все не появлялись.

В ярко освещенном кафе было полно народу, в открытых окнах второго зала кафе, для курящих, стояли облака синеватого дыма. Широкие ступеньки вели в оба зала. А где, интересно, Лина и Чавдар?

Паскал не говорил, курит ли его брат. Вроде Круму не доводилось видеть его с сигаретой — ни его, ни Лину.

Наконец показались знакомые фигуры. Да, это они!

Как и раньше, Чавдар нес битком набитую сумку Лины, теперь-то Крум точно знал, что там лежит вместе с учебниками, тетрадками и другими девчачьими штучками.

Но вместо того чтобы идти к дому, они направились к парку.

Крум неотступно следовал за ними. Уже поздно, бабушка, наверно, беспокоится, но уходить не хотелось.



На перекрестке Лина и Чавдар спустились в тоннель, вышли с другой стороны на аллею парка, и силуэты их медленно растаяли в сумерках.

Крум быстро пересек улицу. Прошел по мостику и островку посреди ярко освещенного озера с фонтанами. Выключил фары. И увидел: едва Лина и Чавдар вошли в темные аллеи, силуэты их слились.

Присев на корточки среди густых кустов и пахучих сухих трав, Крум видел, как Лина привстала на цыпочки, вытянулась и точно взлетела вверх. Он не различал лиц Чавдара и Лины, но живо представлял, как они целуются.

Потом Чавдар и Лина сидели на скамейке, а Крум, опустившись на траву, почувствовал себя ограбленным, раздавленным, опустошенным.

12

Крума звали гулять — он не выходил.

Звали обедать — жевал нехотя.

Утром уходил в школу — один!

И один возвращался! И был молчалив как никогда!

Мальчики шли как всегда: Крум в середине (не впереди, а именно в середине), с одной стороны Евлоги, с другой — Яни, рядом Иванчо Йота, Спас, Андро, Дими. Ребятам весело, все обсуждают, чем бы заняться после обеда, а Крум молчит!

И все постепенно замолкают.

Приходили, звали его — сначала высвистывали с улицы, потом заглядывали в низкие окна:

— Бочка! Бочка!

Крум не откликался.

— Ушел! — слышался притворно бодрый голос Иван-то, но Крум догадывался: Иванчо сам не верит в это, никто из ребят не верит, что Крума нет дома.

Да и куда ему деться?!

Куда?

Здравка в школе, дома только бабушка, она не досаждает Круму вопросами, хотя тревога за мальчика не покидает ее. Бабушка не любила лишний раз беспокоить учителей расспросами о внуках, знала: если что, дети и сами справятся со своими бедами. Должны справиться, она их так воспитала. Да и какие у детей заботы, кроме учебы? Все у них в порядке — и у Крума, и у Здравки, и у их товарищей. Сыты, одеты во все новенькое, велосипеды у всех. Спасу вон пятый футбольный мяч покупают, знай гоняй себе по пустырю… А вот Евлоги жалко! Мать у него болеет, вечно он бегает с хозяйственными сумками. Умный мальчик, добрый.

А мать Крума и Здравки, ее невестка, рано оставила детей своих, бедная. Столько лет Гошо тоскует о ней! И дети… Чем больше растут, тем чаще спрашивают про покойную мать. Особенно Здравка. Крум-то более сдержанный, а последнее время из него вообще слова не вытянешь. И учеба парню не в учебу, и игра не в игру!

Загрузка...