В последнее время историки неоднократно предпринимали попытки заново переосмыслить события XX века, взяв за точку отсчета его истоки. При этом все чаще первая четверть века рассматривается как сплошной конгломерат революций и вооруженных восстаний, региональных войн и мировой войны, порожденных ими вооруженных конфликтов и гражданских войн. Очевидно, в эту эпоху высвободился заряд насилия, были силой перемещены массы населения и опробованы стратегии уничтожения, которые впоследствии, ввиду пошатнувшихся государственных структур и неустойчивости нового международного миропорядка, можно было лишь частично усмирить. Таким образом, 1914 год знаменует собой узловую точку, в которой достигли апогея и разгорелись прежние конфликты и одновременно были заложены новые, оставившие долгий след. С этой новой точки зрения, восточноевропейский и в особенности российский театр военных действий времен Первой мировой войны и ее последствия заслуживают гораздо большего внимания, чем уделялось им долгие годы. Свою лепту в развитие этого нового взгляда намерен внести и настоящий сборник статей.
По всей Европе Первая мировая война была воспринята современниками как событие, поколебавшее весь прежний жизненный опыт и все привычные истины. Легендарными стали слова, с которыми британский министр иностранных дел Эдвард Грей, по сведениям современников, откликнулся на начало военных действий: «The lamps are going out all over Europe. We shall not see them lit again in our lifetime»[1]. Литератор и критик Карл Краус в конце 1914 года ощутил себя «в перевернутом мире»{1}, «во времена, когда свершается именно то, чего нельзя было себе и вообразить»{2}. Впоследствии современники также признавали войну переломным, эпохальным событием. По мнению австрийского писателя Стефана Цвейга, в 1914 году завершился «золотой век стабильности», который он в начале 1940-х годов увековечил в своих мемуарах, озаглавленных «Вчерашний мир»{3}.[2] В межвоенной Германии память о Первой мировой войне помогла самоопределиться «поколению военной молодежи» — общественной элите, для которой несостоявшееся участие в боевых действиях Первой мировой и поражение Германской империи стали отправной точкой для исповедования агрессивных взглядов популистско-националистического толка. Именно это поколение после прихода к власти Адольфа Гитлера сделалось важной социальной опорой национал-социалистической диктатуры{4}.
Впоследствии историками было подхвачено расхожее мнение современников, воспринявших войну как переломное время. В рамках отдельных национальных историй, равно как и всемирной истории, Первая мировая война трактовалась как ключевое событие XX века, как «родовая катастрофа XX века» (Kennan), как конец «затянувшегося XIX века» и начало «эпохи крайностей» (Hobsbawm){5}. В Германии спустя 90 лет после начала Первой мировой спровоцировал дискуссию тезис о «второй тридцатилетней войне», длившейся с 1914 по 1945 год (Wehler){6}. Весьма распространенный в международном историческом дискурсе термин Great War (la Grande Guerre), помимо переломного характера Первой мировой войны, подчеркивает ее вселенский размах. Мало того, что война повлекла за собой жертвы в масштабах, невиданных прежде, она заметно повлияла и на экономический, общественный, политический строй всех участвовавших в войне государств{7}.
Современники из России также восприняли войну как коренной перелом. Для писателя-символиста Дмитрия Мережковского она была порогом к новой эре: «По всей вероятности, эта война — конец старого порядка “мещанского”, начало — нового, неизвестного»{8}. Находясь еще в Швейцарии, Ленин в 1915 году называл войну «эпохой неимоверно тяжелого кризиса»{9}, который, по убеждению революционера, заложил истоки революции не только в России, но и во всех вовлеченных в войну странах. Сверх того, война и ретроспективно считалась историческим водоразделом. Оглядываясь назад, Илья Эренбург, подобно Стефану Цвейгу, охарактеризовал Первую мировую как событие на грани эпох. В своих воспоминаниях, изданных в 1960-х годах, Эренбург изобразил военное время как период глубокого смятения. Привычные модели мышления и восприятия обесценились, а будущее выглядело туманно: «Я понял, что я не только родился в девятнадцатом веке, но что в 1916 году я живу, думаю, чувствую, как человек далекого прошлого. Я понял также, что идет новый век и что шутить он не будет»{10}.
Впрочем, и в публичном освещении, и в научном изучении истории России начала XX века память об этом переломе не оставила столь явственного следа, как в других странах. Войну надолго затмила революция 1917 года. Казалось, свержение монархии и установление власти большевиков более отчетливо разделили прошлое России на то, что было прежде, и то, что стало потом. Большевистская власть канонизировала память о революции и Гражданской войне и использовала ее для укрепления советской идентичности.
Внимание к Первой мировой войне возросло в связи с угрозой нового вооруженного конфликта с Германией в 1930-х годах и особенно в годы Второй мировой войны, которая, в свою очередь, оттеснила Первую мировую на периферию советской памяти{11}. В то время как Первая мировая в Советском Союзе, хотя и не пребывала в забвении, оставалась скорее второстепенной темой, связный эпос о ней как патриотической войне развивался в среде русской эмиграции. Боевой опыт службы в царской армии позволял ветеранам утверждать личную или коллективную идентичность. Выход России из войны в 1918 году они, по аналогии с немецким мифом об «ударе в спину», считали национальным позором и предательством{12}.
Подобная ситуация сложилась и в зарубежных исследованиях. Первая мировая война долгое время рассматривалась сквозь призму революции и становления советского строя. Как и в советской мифологии, российская история начала XX века делилась на дореволюционный и советский периоды. Большевистская Россия при этом пользовалась особенным интересом. Если вначале историки сосредотачивались на победе большевиков над своими политическими противниками, то позже они стали активнее интересоваться общественным и экономическим развитием в период после 1917 года и ролью общества в нем{13}. К тому же стало общепризнанным, что период раннего сталинизма конца 1920-х годов изменил ход истории радикальнее, чем переворот «Красного Октября». Считалось, что только с началом форсированной индустриализации, коллективизации, отстранения старых элит и борьбы с религией возникли основы нового экономического, социального и культурного порядка{14}. Переоценка раннего советского времени, однако, не отражалась на осмыслении Первой мировой войны и ее места в истории России начала XX века. Войну относили к старому строю. Соответственно, в работах, которые рассматривали революцию и становление советской системы из долгосрочной перспективы, Первая мировая война служила лишь фоном (setting){15} для гибели прежней России{16}.
В последнее время ученые снова всерьез задаются вопросом о роли Первой мировой войны в российской истории и о воздействии этой войны на государство, общество и экономику послевоенных лет. В частности, высказывается гипотеза, что великий перелом свершился не после, а еще до свержения царя. Сага о «триумфальном шествии советской власти» приковала внимание зарубежных историков-русистов к перевороту 1917 года. Впоследствии Первую мировую и Гражданскую войны часто рассматривали в отрыве друг от друга. Сегодня все более склоняются к гипотезе о внутренней взаимосвязи обеих войн, отводя революции более скромную роль. Скорее речь теперь идет о более длительном процессе трансформации, который был ускорен Первой мировой войной и который завершился, смотря по тому, как ставить вопрос, в начале 1920-х годов или только в сталинскую эпоху. Как и в научных работах, посвященных неразрывной связи войны и насилия в Европе межвоенного периода, отмечается основополагающая роль Первой мировой: компоненты советского режима, методы управления экономикой и обществом выросли из военного времени и оформились институционально благодаря синхронности Гражданской войны и построения социалистического государства большевиками{17}.
Настоящий сборник, изданный по итогам семинара, который состоялся в ГИИМ в Москве в октябре 2011 года, подхватывает и развивает эти гипотезы. Его замысел состоит в том, чтобы рассмотреть Первую мировую войну в более широком контексте эпохи. Эта эпоха не закончилась ни со свержением самодержавия, ни с официальным выходом России из войны в марте 1918 года, а продолжалась вплоть до начала 1920-х годов. При этом задача нашего сборника заключается не в том, чтобы противопоставить существующим воззрениям на это время новую всеобъемлющую модель истории. Скорее мы задаемся целью, отталкиваясь от конкретных примеров, изучить механизмы усвоения, истолкования и переработки военного опыта его современниками и внести свой вклад в переосмысление общепринятой периодизации российской истории начала XX века.
Классификация населения согласно его религиозной, национальной или социальной принадлежности была значимым инструментом регуляции отношений между элитами и широкими массами в империях. В то же время отдельные индивиды или группы, чтобы установить свою личную или коллективную принадлежность в обществе, обращались к закрепленным в законах нормам или к категориям ученого дискурса. Подчас они пользовались ими для того, чтобы обосновать собственные требования или интересы перед лицом имперских властей или перед другими социальными группами{18}. Статьи, опубликованные в первой части сборника, посвящены различным вариантам столкновения с войной и рассматривают их в контексте принятых в то время моделей социального устройства, их легитимации и реализации представителями правительства, военных властей и чиновничества, прочими экспертами и гражданским населением. В докладах подчеркивается, что военный опыт конкретной личности зависел не только от того, застал ли ее конфликт на линии фронта или же в тылу. Решающее значение также имело то, к какой социальной группе причисляли эту личность и насколько данная группа, в свою очередь, была представлена в господствовавших публичных дискурсах. Национальная принадлежность, религия или инвалидность — параметры, игравшие ключевую роль в восприятии и переживании войны. От них зависело, будет ли человек классифицирован как лицо, лояльное в отношении правительства, или же его признают потенциальной угрозой интересам империи. Помимо этого, названные параметры задавали пределы свободы действий человека в общественной, политической, а порой и в личной жизни, а также предопределяли его возможность публично выражать свои интересы.
Петр Шлянта исследует отношения польского населения и царской армии в период от вторжения российских войск в Галицию в начале войны и до отвоевания этих земель австро-венгерской армией весной 1915 года. Хотя высокопоставленные чины царской армии видели в польском населении будущую опору российской власти в Галиции, политика оккупантов оставалась двойственной. Они обещали полякам культурную автономию в воссоединенной под российской эгидой Польше, но одновременно проводили политику агрессивной русификации, которая возбуждала недоверие у галицийских поляков. Кроме того, оккупация привела к обострению местных конфликтов. Чтобы заручиться лояльностью со стороны местных жителей, власть попустительствовала бесчинствам и насилию, чинимому над евреями и помещиками, в котором наряду с казацкими частями участвовало и польское население. Таким образом, представители армии и оккупационных властей пытались воспользоваться национальной и культурной неоднородностью региона для реализации собственных властных амбиций.
В статье, посвященной положению мусульман в царской армии, Франциска Дэвис задается вопросом о том, каким образом возможно было создать патриотическую армию в условиях многонациональной и мультирелигиозной империи. Учитывая разнородный состав империи, выработать единые нормы призыва по прусскому образцу едва ли представлялось возможным. Так, вопреки публичным заявлениям со стороны царского правительства, отсутствовала единая стратегия интеграции мусульман в армию Российской империи. Хотя мусульманам после вступления в войну Османской империи осенью 1914 года пришлось воевать со своими единоверцами и по этой причине, по крайней мере в Петербурге, в них усматривали угрозу имперским интересам, в целом среди представителей армии и чиновничества не было сомнений в верности солдат-мусульман царю и отечеству. Однако надежды мусульман на то, что за воинскую службу их вознаградят расширенными возможностями участия в политической жизни страны, не оправдались: царское правительство сочетало традиционные административные меры по интеграции отдельных сообществ в империю с политикой этнизации и национализации. Вплоть до своего свержения в 1917 году царские власти наотрез отказывались хотя бы частично поступиться своими притязаниями на господствующую роль.
В статье Александра Зумпфа подчеркивается, что водораздел в царской империи проходил не только по этническим и религиозным границам, но и по социальной принадлежности. Значимость такой социальной группы, как инвалиды войны, равно как и беженцев{19}, в ходе войны неуклонно возрастала. Для России уход за ранеными солдатами представлял собой серьезную проблему транспортного и управленческого порядка. Кроме того, появление инвалидов обременило систему социального обеспечения, в связи с чем все больше экспертов — хирургов, психологов, сотрудников различных министерств — предлагали свои способы классификации раненых. Это имело решающие последствия для самих пострадавших. От присуждения увечному солдату определенной категории инвалидности зависело место, отводившееся ему в социальной иерархии военных лет, а также то, вернут ли его на фронт, или ему придется пройти профессиональную переподготовку, или же ему причитаются государственные социальные пособия.
В статьях этого раздела можно также увидеть, что классификацию общества нельзя было считать всего лишь однонаправленной операцией «подсчета, сортировки и уничтожения» (Holquist){20}. Социальная классификация также могла способствовать формированию группового самосознания. Подчас политические игроки того времени пользовались классификационными категориями для того, чтобы публично отстаивать собственные интересы или требовать расширения своих политических прав. И хотя их успехи оставались скромными или же обесценились после прихода к власти большевиков, здесь прослеживалась четкая стратегия. Личный опыт военных лет был осмыслен как коллективный в соответствии с категориями социального порядка и использовался в качестве политического аргумента.
События Первой мировой войны разворачивались не только в окопах и на полях сражений. Во всех государствах, участвовавших в войне, публичная сфера стала значимой ареной военных действий.
Презентация войны в средствах массовой информации была ключевым инструментом для утверждения легитимности военных мер. Внедряя в сознание образ врага и разъясняя цели войны, общество старались привлечь на сторону правительства и мобилизовать для участия в войне. Изображения солдат, медсестер и монархов подкрепляли представления о национальном единстве, защищать которое надлежало всем группам населения. При этом повсеместное присутствие военной темы в печати и кино, на открытках и в иллюстрированных журналах, в литературе и даже в моде было вызвано активной деятельностью совершенно различных социальных групп и организаций. Помимо государственных пропагандистских ведомств и спецслужб, свой вклад в дело патриотической мобилизации внесли и частные издательства, благотворительные организации, товарищества, предприниматели, интеллектуалы и деятели искусства{21}. В послевоенный период война послужила точкой отсчета для индивидуального и коллективного самопознания. Памятники, романы, песни и музеи сохраняли ее облик в памяти современников и последующих поколений{22}.
Не была исключением и Россия. Юлия Жердева рассматривает в своей статье визуальное отображение военной разрухи в годы, когда новости, пропаганда и юридические доказательства легко смешивались друг с другом. Она показывает, что в сводках о происшествиях на фронте, составленных журналистами и сотрудниками различных госучреждений, сквозило намерение морально очернить неприятеля в глазах российского населения. Фотоснимки и иные наглядные иллюстрации играли значимую роль в создании картины войны в средствах массовой информации. Впрочем, в отличие от последующих десятилетий, жертв Первой мировой войны в России изображали весьма осторожно. Вместо них господствовали другие визуальные мотивы — памятники архитектуры и культуры, разрушенные во время наступления немцев. Поэтому на визуальном уровне война представлялась скорее культурной, чем гуманитарной катастрофой.
Борис Колоницкий наглядно показывает в своей работе, насколько активно царская семья прибегала в военные годы к использованию новых форм массовой коммуникации. В начале войны царица Александра Федоровна и ее дочери добровольно прошли курсы медсестер и ухаживали за ранеными в военных госпиталях. И хотя они считали это своим личным вкладом в ведение войны, ничто не помешало официозной пропаганде воспользоваться этой совершенно нехарактерной для членов правящей семьи деятельностью в своих целях: на плакатах, почтовых карточках и в иллюстрированных журналах царица и ее дочери позировали в форме сестер милосердия. Тем самым населению стремились внушить, что царская семья не только исполняет свой монарший долг, заботясь о благе подданных, но и разделяет тяготы войны бок о бок с народом. Однако эта пропагандистская кампания произвела двойственный эффект. В ходе войны образ самоотверженной, заботливой сестры милосердия перестал восприниматься однозначно. В публичном дискурсе медсестра все чаще наделялась чертами порочности и греховности. Поэтому современникам подчас казалось, что новая роль царицы и ее дочерей лишает монархию священного ореола, и они усматривали в этом симптомы всеобщей моральной и социальной деградации.
После революции и официального выхода России из войны Первая мировая все еще оставалась предметом обсуждения в публичной сфере и в печати. Правда, советская мифология опиралась на Октябрьский переворот и Гражданскую войну и тем самым оттеснила Первую мировую в коллективном сознании на задний план. Но это не означало, что она сделалась «забытой войной»{23}. Оксана Нагорная в своей статье об отображении темы военного плена в романах первых лет советской власти показывает, что литература была значимым средством позднейшего освоения и истолкования военного опыта. И хотя тема эта затрагивалась подчас лишь в побочных линиях или как деталь биографии отдельных персонажей, популярные романы хранили память о Первой мировой войне как об индивидуальном и коллективном бедствии в сознании народа. Тем самым автор статьи доказывает, что, хотя большевики и претендовали на монополию в истолковании истории, в советское время бытовало множество соперничавших друг с другом и порой противоречивших официальной пропаганде воспоминаний о войне.
В заключительной части сборника рассматривается соотношение насилия и местного управления в условиях мировой войны, революции и Гражданской войны. Первая мировая война явилась событием не только всемирного, но одновременно и регионального, и местного масштаба. Это в полной мере сказалось на регионах Восточной и Центральной Европы, где, в отличие от запада континента, линия фронта колебалась сильнее, политические границы могли в краткие сроки смещаться, а единые экономические пространства — распадаться. На местном уровне властные отношения часто были неопределенными. В целом ряде регионов такая ситуация сложилась в первую очередь после официального завершения войны{24}. Ввиду сепаратистских и гражданских войн в период вплоть до начала 1920-х годов миллионы людей испытали на своем опыте, что такое бегство, насилие и депортация. Пострадали далеко не только Shatter zones на границах распадавшихся империй, где совместно проживали граждане различной религиозной и национальной принадлежности и где после Первой мировой войны возникли национальные государства{25}. Скорее более важным был тот факт, что в результате войны как на границах, так и во внутренних районах империи образовались территории, на которых государственные структуры, главари боевиков или полувоенные организации соперничали в борьбе за политическое влияние и монополию на применение силы{26}.
Олег Будницкий обращается в своей статье к насильственным эксцессам, направленным против еврейского населения. Еще до начала Первой мировой еврейское население огульно подозревали в том, что оно подрывает боеготовность императорской армии и напрямую пособничает военным противникам Российской империи. Во многих населенных пунктах евреи стали жертвами спонтанных вспышек насилия. В районах, прилегавших к линии фронта, где армия уполномочена была, помимо прочего, взять на себя целый ряд функций гражданского управления, правовая дискриминация евреев неуклонно возрастала. К тому же множество евреев совместно с другими национальными меньшинствами, которых подозревали в предательстве, депортировали глубоко в тыл. В годы Гражданской войны против евреев снова стали применять насилие, когда представители всех воюющих сторон воспользовались образом врага, укоренившимся во время Первой мировой, и насильственными методами, опробованными в военное время. Таким образом, как в восприятии современников, так и при взгляде с исторической дистанции Первая мировая положила начало непосредственно последовавшей за ней Гражданской войне.
На примере атаманов, главарей полувоенных группировок, участвовавших в Гражданской войне на Украине, Кристофер Гилли показывает, что Первая мировая война не только на структурном, но и на биографическом уровне явилась основополагающим событием, чьи последствия дали о себе знать во многом только после официального окончания войны в 1918 году. Многие атаманы служили в рядах императорской армии. Поражение в войне и распад царской империи предоставили им шанс заявить о собственных политических целях и реализовать их насильственным путем ввиду отсутствия дееспособных государственных учреждений. Некоторым из атаманов удавалось мобилизовать сельских жителей для вступления в военизированные отряды, численность которых подчас достигала нескольких тысяч бойцов. Тот факт, что атаманы заключали непрочные и труднопредсказуемые союзы с различными партиями Гражданской войны и во многих районах оказывались виновниками спонтанных и произвольных вспышек насилия, Гилли не считает свидетельством политической индифферентности. Нередко в основе имиджа и самосознания украинских атаманов лежали программные установки. Поэтому их не следует рассматривать исключительно как разнузданных насильников. Скорее они являлись и политическими игроками, участвовавшими в спорах о будущем устройстве страны после крушения царской власти.
Соотношению насилия и местного управления посвящена и статья Игоря Нарского. На примере Урала автор предлагает в своем исследовании объединить две модели интерпретации Первой мировой и Гражданской войн, которые обычно считают несогласуемыми: «теорию катастрофы», согласно которой Первая мировая стала первопричиной всех последующих кризисов XX века, и «теорию адаптации», которая рассматривает Первую мировую войну в качестве катализатора уже существовавших конфликтов. Хотя фронты Первой мировой проходили далеко от Урала и лишь в годы Гражданской войны его непосредственно коснулись боевые действия, широкие слои местного населения восприняли период с 1914 по 1921 год как непрерывную катастрофу. Социальные связи, политические истины и бытовые ориентиры пошатнулись до самого основания. Параллельно в тот же период продолжалось использование новейших техник управления, пропаганды и мобилизации, которые были опробованы еще в предшествующие годы. Их воздействие усилилось, и их стали применять более систематически. Таким образом, период от 1914 до 1921 года следовало бы рассматривать как учебный процесс, который постепенно вводил военный опыт в институциональные рамки и который повлек за собой военизацию образа жизни современников.
Настоящий сборник задается целью исследовать перспективы и границы «нормализации» российской истории начала XX века. Публикация статьей по названным вопросам, надеемся, будет способствовать преодолению сложившегося в историографии и в публичном освещении Первой мировой войны перекоса, в результате которого Первую мировую по сей день ассоциируют по преимуществу с событиями на Западном фронте. Статьи предоставляют эмпирический материал для того, чтобы включить в общеевропейскую картину различные аспекты российского опыта Первой мировой войны и событий последующих лет, во многом обусловленных этим опытом. Тем самым материалы сборника должны помочь в поисках ответа на вопрос о том, можно ли считать революцию и Гражданскую войну вехами «особого пути» России, или же они были скорее крайним выражением той кризисной ситуации, с которой столкнулись и другие государства, вступившие в войну{27}.