Они лежали у воды, у нестерпимо сверкающей воды, весь взвод вместе с лейтенантом, который вообще-то был младшим лейтенантом, но во взводе его звали — лейтенант. Они давно уже знали, что война скоро кончится, и вот она окончилась, и прошло уже две недели, и они лежали у воды, ничего не делая. Некоторые сидели в тенечке, и среди этих сидящих сразу были заметны новенькие, только вчера прибывшее пополнение,— на них было обмундирование почище, и не блестели на гимнастерках медали, парашютные и гвардейские значки с отбитой эмалью. Большинство лежало на животах — самая удобная поза для лежания на земле, когда не холодно. Кое-кто разделся до пояса, и поражало странное несоответствие болезненной белизны их тел густо загоревшим, задубевшим лицам, шеям, затылкам.
Сергей подошел к взводу. Там, как всегда, под общий хохот что-то рассказывал Тележко. Петька Тележко был один из старожилов в батальоне. Длинный, ничем особо не примечательный парень. Иногда во взводе пели, переиначивая старую строевую песню:
Мы в бой поедем на Тележке
И пулемет с собой возьмем...
Однажды, на привале, много спустя после боя, неизвестно откуда залетевшая пуля ударила Петьку справа в щеку. Пуля, видимо, была на самом излете и осталась во рту. Тележко выплюнул ее на ладонь вместе с десятком выбитых ею зубов. С этой минуты Петр Тележко стал известной личностью. Начальник политотдела майор Лютов сказал перед строем: «Вот какие у нас гвардейцы! Пули ртом ловят!» Это выражение и описание всего происшествия опубликовала дивизионная газета, потом армейская и фронтовая. Тележко даже получил «Отечественную войну» второй степени, не прямо, конечно, за это, но не будь этого, вряд ли получил бы. А когда он лежал в санбате, то был окружен исключительным вниманием.
Тележко повернул голову к подошедшему Сергею. Правая щека его в том месте, куда попала пуля, была как бы немножко втянута, а при улыбке обнажались зубы из белого металла.
Сергей стянул гимнастерку и нательную рубаху и лег. На правой руке, чуть ниже плеча, у него синела наколка, такая же, как у некоторых других ребят, — раскрытый парашют, перекрещенный авиационными крылышками, над куполом три буквы: ВДВ — эмблема воздушно-десантных войск, а на спине, под правой лопаткой, было такое, чего не было у других ребят,— большой шрам, похожий на букву «Т». Казалось, рана только недавно затянулась: такой нежной розовой кожицей, такой топкой блестящей пленкой она была покрыта.
— А здорово он тебе тогда закатал! — сказал Тележко.
Сергей ничего не ответил, и выражение его лица не изменилось, но перед глазами неожиданно встал тот дымный ранний рассвет, тесный «дуглас», сирена «Приготовиться!» и раскрытые на обе стороны двери. «Пошел!» Он шагает в дверь следом... За кем же он прыгал? Неужели забыл? Забыл, потому что это не важно. При динамическом ударе его бьет стропами или лямками по лицу, разбивает нос, но это тоже не важно. Он висит над дымным полем, снизу стреляют по нему, а он висит, беспомощный, будто голый. Он подтягивает стропы, пытается скользить, уйти хоть немного в сторону, но висит, висит неподвижно, как мишень. Он высвобождает автомат, но не стреляет вниз, на всякий случай, боясь, что там уже есть свои. Он вдруг понимает, что они попали не туда, и это наполняет его ужасом. Он приземляется на опушке, ударяется о землю, падает на бок, но тут же вскакивает и, отстегнув подвесную систему, бежит вслед за взводным, неизвестно откуда появившимся здесь. Он бежит за взводным, и в это время что-то раскаленное с шипением касается его спины, сперва касается десантного вещмешка, проходит вещмешок, потом ватник и, конечно уж, гимнастерку,— как будто кто-то хочет потушить о его спину гигантскую цигарку. Он чувствует запах горелого и падает лицом вниз, а потом переворачивается на спину, чтобы погасить о землю этот огонь, эту боль.
— А красивый шрам получился,— говорит Тележко,— как все равно этот...
— Как самолет,— подсказывает кто-то.
— Как самолет, — соглашается Тележко. - Верно, Серога?
Он произносит на белорусский манер — «Серога».
— Да я его путем и не видел,— отвечает Сергей,— один раз только в замке, где зеркала были большие.
— Раньше, в древние времена,— лениво произносит лейтенант,— ранение в спину считалось позором. Это потому, что ранение в спину мог получить только убегающий от врага.
— Здорово! — восхищался Тележко.— А сейчас куда хочешь может ранить, снаряды-то и сзади рвутся, и сбоку.
— А как же тогда, в старину,— тихо спрашивает Вася Мариманов,— если предатель ударит в спину, такая рана тоже считалась позором?
— Такая, конечно, нет.
— Товарищ лейтенант,— говорит, смущаясь, Мариманов,— как вы думаете, домой нас скоро отпустят?
Мариманов маленький, трогательный, скромный. Он и Тележко земляки, оба сибиряки, хотя Тележко родился в Белоруссии, а Вася Мариманов коренной сибиряк, чолдон, русский, с проступающими смутно монгольскими чертами.
Лейтенант почесывает мизинцем бровь:
— Не думаю, чтобы скоро.
— Пусть сперва вылечат, а потом отпускают,— бурчит Тележко.
На тыльной стороне ладони у него татуировка — какая-то взъерошенная птица и подпись к ней: «Так улетела моя молодость». Он после войны всем начал говорить, что у него больная грудь и его должны вылечить, послав в военный санаторий к Черному морю.
— Понравилось в медсанбате?
— А что, товарищ лейтенант,— моментально оживляется Тележко,— и там неплохо. Я там лежал, а там медсестра Нина, красивая, как все равно эта... Я и так подкатывался и этак — ни в какую. Я говорю: «Ниночка, почему?» Отвечает: «Я замужем». - «Ну и прекрасно,— говорю,— я тоже женатый!» (Все засмеялись, кроме новеньких из пополнения, те, может быть, думали, что он, правда, женатый.) Но она опять не хочет. Говорю: «Ниночка, почему?» — «Не хочу,— говорит,— моего мужа обманывать». Я говорю: «Ниночка, не волнуйся, мы его и не будем обманывать, мы лучше мою жену обманем».
— Ох, силен Тележко.
— Как ему язык тогда не отбило?
— А он его под себя подобрал.
— Нет, не в этом дело, пуля-то обыкновенная была, а нужно бы бронебойную, такая не возьмет.
— Ха-ха-ха! — добродушно передразнил Тележко.— Гогочут, как все равно эти... Вы ж не понимаете, что к женщине подход нужен и такт. Чего скалишься, не слыхал такого слова: такт? Скажите ему, товарищ лейтенант. Я вот там, значит, лечусь, с Ниночкой гуляю потихоньку,— твердо выговаривая «ч», продолжал Тележко,— она мне все рассказывает, как жила да где, как в армию пошла и все такое. Вот, говорит, в армию я пошла, а мама мне говорит: «Главное, дочка, береги ноги и горло». А я и брякни: «А муж ничего беречь не велел?» Она — ф-р-р-р — и все, будь здоров. Я туда-сюда, Ниночка, Ниночка,— ничего, пустое дело. Еще и начальнику капнула: мол, ранбольной Тележко распорядок нарушает. Через баб вообще много неприятностей. Вот Серега может рассказать. Товарищ Лабутин! Товарищ гвардии сержант, как се звали? Не помните?..
— Отстань! — сказал Сергей, но, когда Тележко действительно отстал и начал плести что-то новое, Сергей уже не слушал его. Он лежал, уткнув лицо в гимнастерку, подставив майскому солнцу свою изуродованную спину, почти дремля, и память его заколебалась: затихнуть ли и отдохнуть или оживиться снова? Она выбрала второе и все быстрее пошла по тропинке, указанной Петькой.
...Тогда стояли на переформировке и отдыхе в Московской области, летом, в лесу, и ходили в самоволку за шесть километров на кирпичный завод. Там девчонки жили в бараке, в трех громадных комнатах. Что там творилось! Но все полюбовно. Безотказные были девчонки. А звали ее Вера. Он много раз бывал у нее. Когда в последний раз пришел (он не знал, что в последний), в бараке было очень душно, и многие спали на крыше. И они вытащили тюфяк на крышу и укрылись одеялом и шинелью. Потом перед рассветом пошел мелкий дождик, она не просыпалась, он спросил: «Ты спишь?». Она ответила: «Спю!» и сама услышала и засмеялась сонно: «Как я смешно сказала — спю!..» Потом он под меленьким-меленьким дождичком шел домой, а когда вошел в лес, дождик давал о себе знать лишь еле слышным шуршанием. До подъема было, наверное, еще полчаса, когда он прямиком, через овраг, поднялся к расположению,— все было в порядке. И здесь он увидел комбата, майора Губу, который, вместо того чтобы спать, прогуливался, опираясь на трость, по задней линейке. И комбат издали увидел его. «Стой!» — крикнул он и побежал, размахивая тростью. «Стой!» Сергей резко завернул за угол, пропетлял между землячками, скатился в свою, показал кулак изумленному дневальному и быстро лег на свое место. Разъяренный комбат побегал между землянками, сбежавшиеся дежурные по ротам ничем помочь не могли, никого не видели, они были в помещении, ведь шел дождик.
— Тревога! — крикнул Губа.— В ружье! Всех на линейку — дневальных, дежурных, всех!
Он перехитрил Сергея. У всех были сухие шинели, не успели намокнуть, а у Сергея мокрая. Комбат определил это даже на глаз.
— Ты! — закричал комбат.— Младший сержант Лабутин? Пять шагов вперед! Кругом! — Сергей стоял перед батальоном, перед своим взводом, перед подчиненным ему отделением. (Сейчас только двое осталось от этого отделения — Тележко да Мариманов, направляющий и замыкающий.)
Комбат швырнул трость, подскочил к старшине, вырвал у него из ножен финку и, повернувшись к неподвижно стоявшему Сергею, двумя точными движениями срезал у него с погон лычки.
— Разжаловать в рядовые!
А затем рванул и погоны.
— Десять суток ареста!
— За один и тот же проступок два наказания? — спросил Сергей.
— Молчать! — Комбат затопал ногами и, схватив поданную кем-то трость, пошел к штабу батальона.— Отбой! — бросил он на ходу.
И в то же время трубач у штаба бригады заиграл подъем.
Через год, когда комбат у них был уже другой, Сергею снова присвоили гвардии младшего сержанта, а потом и гвардии сержанта.
Окончилась война, и они все вспоминали и вспоминали. Как раньше, во время войны, они вспоминали дом, близких, все довоенное, так теперь они сразу начали вспоминать и войну — и бои, и просто всякие случаи и происшествия.
А мечты о доме впервые облеклись в реальные очертания, можно было с легким сердцем о чем-то загадывать, что-то планировать. Никак не верилось, что Тележко вправду не хочет сразу ехать домой. Это было дико, невероятно. Такого просто не могло быть! Что-то он темнит или болтает попусту, как всегда. Сергею казалось: если ты вправду болен, то и то — приедешь домой — все само пройдет.
Окончилась война. Они были молоды. Как много дорог было у них за спиной, но впереди их было еще больше. Главное было впереди.
Однажды Сергей проснулся ночью — было тепло, они спали на земле, завернувшись в шинели, натянув над головой плащ-палатку — проснулся бог знает где, над Влтавой, прислушался к шагам дневального и вспомнил вдруг теорему Паскаля. Она сама собой неожиданно всплыла в памяти: «Во всяком шестиугольнике, вписанном в коническое сечение, точки пересечения противоположных сторон лежат на одной прямой»,— всплыла, как на экзамене, когда тебя спрашивают о том, чего ты не знаешь и никогда не знал, и вдруг ты отвечаешь — оказывается, знал, сам о том не подозревая. Но здесь не было экзаменов. При чем здесь эта теорема, откуда она взялась? Может быть, она теперь понадобится, ведь начинается совсем другая, мирная жизнь. То, что он просыпался среди ночи без всякой причины, говорило ему о его силе и зрелости. Раньше он спал, рухнув безжизненным пластом, до подъема.
На другой день он вспомнил одну девчонку из Хлебного переулка. Конечно, он не мог бы сказать, что он совсем ее забыл, нет, но он почти уже не вспоминал о ней, хотя отчаянно, мучительно думал о ней раньше, в начале службы. Он гулял с ней когда-то по Никитскому бульвару. В каком он был классе? В восьмом? В девятом? Теперь она снова завладела его мыслями. Ведь нужно было возвращаться. Это было далекое, милое, довоенное.
Многое, приобретенное за войну, кое в чем уже теряло смысл — война кончилась.
Они часто говорили о женщинах. Рассказывали о девчонках, оставленных дома (ждут они или забыли? Переписка — дело пустое — давно оборвалась), о первой любви, часто привирали и врали о романах, приключениях и победах. Вася Мариманов сказал как-то, что никогда не знал женщин (Сергей первый раз слышал, чтобы так человек сказал). Некоторые снисходительно засмеялись, хотя таких, как он, было большинство. Но он сказал об этом так спокойно и откровенно, что даже Тележко не стал издеваться.
Сергей задумался:
— А у меня сын мог бы уже быть, лет трех парень!..
— Может, где и есть! — тут же подхватил кто-то.
— Сын полка! — добавил Тележко.
Они, отдыхая, постояли недели две здесь, над Влтавой. Потом, как всегда неожиданно, собрались и в конце дня двинулись в путь, и так же, как в России, шли женщины рядом со строем, забегали вперед ребятишки.
Батальоны, полки и бригады, дивизии и корпуса с техникой, с танками, самоходками, артиллерией, с походными кухнями и полевыми пекарнями, с типографиями и медсанбатами вытянулись в исполинскую многокилометровую колонну, и где-то, затерявшиеся в этой колонне, шли третий взвод и отделение гвардии сержанта Лабутина. Той же дорогой, какой они недавно двигались на запад, широко растянувшись по фронту, шли они теперь обратно. Целая армия. Это производило впечатление! Выходили обычно перед вечером, когда спадала жара, шли всю ночь, а под утро останавливались на привал. Через большие города проходили днем. Так, чеканя шаг, прошли они по заполненным людьми, любопытствующим улицам Вены, которую они брали два месяца тому назад. Они пересекли Австрию, опять, но с другой стороны, вошли в Венгрию, и их дивизия остановилась наконец под Будапештом, на острове, образованном двумя рукавами Дуная. Здесь они достроили городок из досок и прутьев, глины, черепицы и плащ-палаток и зажили размеренной мирной жизнью: подъем, физзарядка, политчас, завтрак, полевые занятия, обед, опять занятия, чистка оружия, личное время, отбой. И так каждый день. В середине лета распространился слух, что их отправляют на Дальний Восток, но постепенно слух этот затих, никуда их не отправили. Началась и тут же закончилась война с Японией. У них было политзанятие на эту тему. Так прожили они до зимы и встретили Новый год. Ударили холода. Замерз Дунай. Ветер свистел за тонкими стенками их стоящих строго по линейке самодельных хижин. Теперь возник новый слух, он все более и более креп, сладко волнуя и наполняя надеждой: «Скоро в Россию!» Стало доподлинно известно: на соседней станции формируется эшелон. И вот, наконец, они строят нары в вагонах, ставят печурки, грузятся и едут медленно-медленно. Машинист останавливает паровоз каждые полчаса, выходит, разговаривает со знакомыми, ест сало, пьет виноградное вино — бор. Потом мадьярский паровозик не может стронуть эшелон с места. Паровоз уезжает за помощью. Приходит еще паровоз, но нет первого, и так без конца.
В Румынии они пересаживаются в наши вагоны, здесь начинается широкая колея. Затем пересекают границу среди высоких заснеженных гор, это еще не Россия, но это уже Советский Союз, и едут дальше, все восточнее и все севернее, жадно смотрят в проем дверей, поют песни, дружно высыпают при остановках, заполняют пестрые и жалкие послевоенные базарчики. Так едут они два месяца. Не к спеху, никто не торопится их везти — не на фронт! Наконец пасмурным снежным днем прибывают на место, выгружают на снег все свое имущество. В лесу — пустые землянки, здесь давно стояла какая-то часть, они мертвы, засыпаны снегом. Но через день струятся дымки над трубами, расчищены линейки, звучат звонкие голоса команд.
Потом еще долго, словно по инерции, продолжала их мотать и крутить армейская, военная судьба. То они стоят около Тулы, то едут под Иваново, то в Новгород, то под Калугу. То их хотят расформировать, то переформировать, то решают придать кому-то, то раздумывают. Отстает где-то, на какой-то медицинской комиссии Петька Тележко, требующий, чтобы его послали лечиться. А время идет — весна, лето, осень...
Взвод распался — одни туда, другие сюда. Только Сергей с Васей Маримановым все еще держались вместе. Из Новгорода, с одной из только что составленных рот, разношерстной, как штрафная, они попали в Таллин, а оттуда на маленький остров в Балтийском море, где совсем уже была тоска и уныние. Кто-то в шутку прозвал этот остров «балтийской гауптвахтой». На остров они плыли пароходом, был сильный шторм, пароходик резко кренился, и казалось, вот-вот оторвутся закрепленные цепями трехтонки, стоящие на палубе, и пойдут гулять, все круша, как пушка в какой-то книге, кажется, в «Девяносто третьем».
В городке на острове стояла мягкая тишина, лишь слышно было, как шумит море или где-то далеко проходит с песней рота. По лесным дорогам маленькими группами ходить было нельзя, в лесу и на хуторах хозяйничали банды, с которыми ничего не удавалось сделать. Неделю спустя после приезда Лабутина и Маримаяова солдаты наткнулись в лесу, в заросшем овражке на труп старшины, пропавшего месяц назад. Его с трудом удалось опознать.
Неприятно было стоять на посту на этом острове.
Демобилизовались они зимой. Залив замерз, и они ехали на Большую землю в грузовике, сидели на корточках в открытом кузове, тесно прижавшись друг к другу. В Таллинне им выплатили деньги, документы на руки не давали. Они жили три дня в какой-то казарме. Один раз выпили с сержантом-эстонцем, который, охмелев, кричал, что с бандитами скоро будет покончено, и ругался. Он им дал пачку продовольственных талонов.
Потом их команда набилась в пассажирский поезд, и без того переполненный, и их повезли в Ленинград.
Прибыли вечером, построились около вокзала. Летел снежок. Строем они пошли на пересыльный пункт. Все повторяли: «Фонтанка, 90», «Фонтанка, 90». Проходили мимо каких-то смутно различимых на фоне снежного неба статуй. Открылись ворота, они вошли в глубь обычного казарменного двора, и скоро уже лежали на нарах. Три дня они провели на этой Фонтанке, 90. Ленинград посмотреть не удалось — каждую минуту вспыхивал слух, что сейчас подадут команду идти на вокзал. Москва была рядом, но Сергей уехать не мог — не было документов. На четвертый день их построили, они погрузились в машины и поехали на товарную станцию. Там уже стоял эшелон. В вагоне была печка, но никто не хотел ее растапливать. На перроне гремел оркестр, потом был митинг, представители славного города Ленинграда провожали солдат по домам и желали им счастья (а они даже не видели их города, только чуть-чуть с машины). Больше всего Сергея поразило то, что на перроне продавали эскимо. Он купил шесть порций и позвал Мариманова. Они сели на нары в холодном вагоне, бросив рядом вещмешки, и съели мороженое. Вася сбегал и принес в шапке еще шесть штук, они и это съели. Потом им раздали документы — все, теперь они на гражданке! — под гремящий марш эшелон плавно тронулся и пошел, набирая ход, сквозь редкую пелену снега.
Вечером, не дотянув километра до большой станции, остановились. Сопровождающий сказал: «Бологое». Еще в детстве Сергей слышал от кого-то, что это название не склоняется. И сейчас он не говорил как все: «Доехали до Бологого», а говорил: «До станции Бологое». Здесь эшелон сворачивал на восток. Непонятно было, зачем москвичей держали трое суток на Фонтанке, 90, ожидая, пока сформируется этот эшелон, если он мог довезти их только сюда. Сергей попрощался с Васей, маленьким, деловитым, трогательным, пожал руку. «Адрес помнишь? Ну, бывай!» Взял свои вещмешки и спрыгнул на междупутье. В их вагоне было еще двое москвичей, и они втроем медленно пошли к станции. И еще не успели пройти половины, как сзади просвистел паровоз, и эшелон тронулся по другому пути, к Уралу, к Сибири. Сергей шел с двумя солдатами-москвичами (почему-то слово «земляк» не очень подходило к москвичам), с ребятами, которых он видел-то всего несколько раз. Но теперь они уже были близки ему, он был связан с ними. А Вася Мариманов, с которым рядом он столько прошел и пережил, был уже где-то далеко и виделся смутно, как Тележко, как лейтенант, как весь их взвод.
Они дошли до станции. Вокзал был забит битком — и солдатами, и гражданскими. Некоторые сидели здесь уже трое суток и не могли уехать — поезда проходили мимо, не останавливаясь. «Для близиру только останавливаются, двери все равно не открывают,— сказал им пожилой усатый солдат.— Вся Россия по домам едет, шуточное ли дело!»
Им удалось уехать только ночью.
В вагоне, переполненном настолько, что не только сесть — по проходу было пройти невозможно, они, прислонясь кто к чему, стоя доехали до Москвы.
Было уже совсем светло, когда они вышли из вагона. Ясное, с легким морозцем утро встречало их. И было все не так, как представлял когда-то Сергей,— он не остановился, восторженно глядя вокруг, и не в силах сдвинуться с места, нет, он вместе с толпой сразу же рванул к выходу. Один из его попутчиков, смущенно улыбаясь и бормоча: «Мне до Кировской!» помахал рукой и бросился в метро, со вторым они зашли в буфет, выпили по стакану водки и тоже распрощались. Сергей перешел на соседний вокзал, сел в электричку, облокотился на свои «сидора», чтобы но стащили, и задремал. Изредка он вздрагивал, поднимал голову, смотрел в окно, потом засыпал снова.
Он уже давно из писем знал, что живут они теперь не в городе.
Его родители были партийные работники. В партию они вступили сразу после революции, вернее, отец даже раньше, перед Октябрем, летом семнадцатого года. Познакомились они на каких-то курсах, уже после гражданской, отец только что вернулся из армии — ходил в синих с кожей галифе и в кубанке, мать — молоденькая, в косыночке — Сергей помнил эту карточку с детства. Учась на курсах, они и поженились. Потом они еще много кончали всяких краткосрочных курсов и школ. Когда родился Сергей, им стало трудновато, но они не унывали, таскали его по общежитиям, с места на место. Потом отца опять взяли в армию, политработником, потом опять демобилизовали. Мать посылали на разные фабрики и в артели, потом она даже была секретарем райкома в Москве. Сережку отдавали в интернаты и в детские сады, он неплохо «разбирался в текущем моменте», где-то у отца хранилась справка, удостоверяющая это (Сережке было тогда пять лет). Потом мать опять таскала его повсюду с собой. На каких он только не бывал совещаниях, конференциях, заседаниях бюро!
Однажды на собрании, когда была партийная чистка, он сидел сбоку, за кулисой, почти на сцене, и рисовал цветными карандашами буржуя, которого бьет штыком красноармеец. Один известный партийный работник, старый политкаторжанин, увидел это, пришел в восторг и поцеловал Сергея в голову. «Это символично,— сказал он,— ночь, партийная чистка, и мальчик со своим большевистским рисунком». В середине заседаний Сергей обычно засыпал и до сих пор помнил, как его тормошили, одевали, везли,— все это в полусне.
Мать была занята постоянно, ее знали, она часто бывала в ЦК, в правительстве, была хорошо знакома с Калининым. Многие друзья юности матери и отца занимали теперь очень высокие должности, но сами они с какого-то времени перестали продвигаться, а наоборот, стали получать назначения все более и более скромные, и постепенно,— а произошло это очень быстро, всего в несколько лет,— растеряли прежние связи и стали совсем незаметными и забытыми. Сначала это было горько и больно, они чувствовали, что с ними поступают несправедливо, хотя не привыкли обижаться на партию, а потом они и про себя смирились с этим, а еще позже даже были рады этому где-то в самой глубине души...
Многие их друзья и боевые сподвижники оказались врагами народа и агентами иностранных разведок.
Был арестован и тот партработник, поцеловавший когда-то Сергея и похваливший его рисунок.
Перед войной они тихо жили в Москве, отца опять мобилизовали, мать нигде не работала, получала пенсию. В июне сорок первого Сергей окончил девять классов и мечтал через год поступить в военно-морское училище имени Фрунзе.
Осенью мать эвакуировалась в Казань, потом переехала в Свердловск, где служил в это время отец. Они пробыли там долго, мать работала в отделе народного образования. Отец попал на фронт лишь в конце войны — в Польшу (в политотдел армии).
В Москве их ожидали неприятности. В середине войны их квартиру занял какой-то тип: не то из жилотдела, не то еще откуда-то. Они писали, но Сергей не понял. У них были соседи, соседям дали другую площадь. Дело в том, что мать не сохранила почтовые квитанции, хотя переводила деньги за квартиру аккуратно. А в домоуправлении было все подтасовано, и новый пьяный домоуправ говорил: «Ничего не знаю!» Вещи их вытащили на чердак, сделали роскошный ремонт и заняли квартиру. Два года ушло на борьбу с этим человеком. Все права и законы были на их стороне, суд четыре раза решал дело в их пользу. Решение обжаловалось, все начиналось сначала. А со стороны их могущественного противника выступали вежливые, хитрые шантажисты, опытные, наглые лжесвидетели. Сам он в суд даже не являлся. Однажды на заседании суда отцу стало плохо. Жить было негде, врачи рекомендовали режим и покой, и, когда взамен квартиры им предложили полдомика за городом — две комнаты, кухня, терраска,— они сдались, согласились. Отец демобилизовался, они оба жили теперь на пенсии, впрочем, вполне приличные.
Сергей вовремя, как по заказу, проснулся и через минуту вышел на деревянную, покрытую твердо утоптанным снегом платформу. Спросил улицу, никто не знал, где такая,— здесь, как и в большинстве дачных поселков, были другие, свои ориентиры: за магазином, у водокачки. Наконец нашелся знающий, и Сергей пошел по узкой бугристой тропинке вдоль заборов, среди тишины и снега, потом свернул направо, опять направо, остановился около дома с нужным ему (теперь уже его!) номером, неожиданно страшно захотел курить, закурил,— было тихо, пламя зажигалки не колебалось,— и толкнул калитку.
Он знал, что родители занимают только полдома, необъяснимо, и не пытаясь объяснить это, сразу узнал — какую половину, поднялся на крыльцо и постучал. Никто не отзывался, он постучал снова. Из другой двери вышла старушка в солдатской шапке со следом от звездочки.
— Вы к кому?
— К Лабутиным.
— Вы им кто будете?
— Сын.
— Это я так спросила, проверить. Сразу видать, в отца. А я им соседка. Гулять пошли, скоро придут. Нашарь-ка ключ под приступочкой.
Он нащупал ключ, вошел в дом и с чувством радости, удивления и грусти остановился посреди комнаты. Петом прошел и во вторую. Здесь были многие известные ему вещи — и этот комод, и этажерка с книгами, и стол,— но он помнил их не так, раньше они не так и не здесь стояли. А некоторых вещей, о существовании которых он вспомнил лишь сейчас, взглянув на эти, вообще не было,— не было дивана и шкафа, стоявшего прежде в правом углу, и маленького столика. А другие вещи, не знакомые раньше, теперь, рядом со старыми выглядели особенно чужими. Он повесил шинель в углу на гвоздь,— вместо вешалки было вбито в стену несколько гвоздей. В комнатах было прибрано, чисто, но чувствовалось поразительное, всегда присущее их дому отсутствие уюта,— с этим, видно, ничего уже нельзя было поделать.
На этажерке стояла большая групповая фотокарточка. Эта фотография была семейной реликвией, предметом особой гордости. Когда-то мать ездила на юг в санаторий. Однажды к ним приехали отдыхавшие поблизости Сталин и Калинин, побыли с ними недолго и сфотографировались на память. Несколько десятков человек стояли друг над другом, амфитеатром, напряженно вытянув шеи, чтобы наверняка попасть в кадр. Калинин сидел где-то в среднем ряду, а Сталин во втором, и мать сидела от него за три человека. Когда приходили школьные друзья, Сережка спрашивал: «А где моя мама? Не можешь найти? Вот она, от товарища Сталина за три человека». Сталин был моложав, он сидел, положив руки на колени, и на правой руке один палец у него был забинтован. Может быть, он порезал палец, чиня карандаш, или обжег, раскуривая трубку.
Маленькие окошки, вата между рамами. А снаружи уже весенние, оседающие, но ярко сверкающие под солнцем снега.
Отца и мать он узнал, когда они едва появились в конце улицы и когда, собственно, узнать их было невозможно. Но он не был уверен всего лишь мгновение. Они шли, не торопясь, рядом, но молча, думая каждый о чем-то своем, а может быть, оба о том же самом. Отец в бекеше, в высокой полковничьей папахе, в белых бурках, мать в черной шубейке с серым смушковым воротником, в ботиках.
Так они и не научились ходить под руку.
Сергей вышел навстречу без шапки, сбежал с крыльца, обнял мать, и ему увиделось в ней что-то из тех давних времен, когда была она еще молодой, а он еще маленьким.
— Совсем? — спросил отец, обнимая его.— Ну и хорошо, сынок!
Потом они с отцом пошли в баню, благо, в бане был мужской день. Отец и в Москве всегда мылся в бане, хотя в квартире была ванна, и Сережку брал с собой.
И Сергею всякий раз странно было видеть важного, умного отца голым. А теперь отец изредка быстро взглядывал на сына, рассматривал тайком его шрам, его татуировку и наблюдал, как Сергей, взяв шайку, не горбясь, не прикрываясь, пошел за водой, пока отец берег место, как он легко нес полную кипятку шайку и как ловко окатил лавку.
После бани отец всегда выпивал за обедом четвертинку водки, потом спал часа два. Это был уже установившийся ритуал. И сейчас он поставил на стол не пол-литровую бутылку, а именно две четвертинки, и они впервые в жизни выпили вместе, на что мать смотрела не очень одобрительно.
На другой день они поехали втроем на соседнюю станцию. Там, в промтоварном магазине, к которому родители были прикреплены, Сергею выбрали и купили по лимитной книжке темно-серый костюм.
Он ездил в военкомат, становился на учёт, фотографировался, получал паспорт,— на все это ушло недели две,— после этого возник вопрос: что делать дальше?
— Что думаешь делать?
Это спросила мать.
— Пусть отдохнет еще, успеется.
Хорошо бы поступить в институт, но для этого нужно иметь среднее образование, а у него только девять классов. Наверно, стоит поступить работать куда-нибудь и учиться в вечерней школе, а потом в институт. Но в какой? Надо подумать! Да и время еще есть.
За войну от его прежних привычек не осталось и следа. Но где-то, спрятавшись очень глубоко, они жили. И теперь они вышли вперед и, наоборот, военные отошли в сторону, как бы смутившись. Он уже не мог бы, пожалуй, спать на сырой земле, в снегу, есть с кем-то, иногда с совсем незнакомым человеком, из одной посуды. У него появилась брезгливость. Он возвращался к прежним устоям и привычкам. Его даже разозлило, что за войну пропал альбом с марками. Но он уже не был прежним. Куда там!
— Ты бы позанимался пока,— предложила мать,— вспомнил бы школьное.
Пришел приглашенный матерью внук старушки соседки, мальчик из десятого класса. Принес учебники, аккуратно обложенные серой бумагой. Потоптался неуверенно, что-то бормоча. Сергей тоже неуверенно взял учебники. Этот мальчик был ему совершенно чужд и даже неприятен. Он был ему не нужен и неинтересен, этот мальчик. В его возрасте Сергей уже был солдатом.
Ах, если бы он ушел в армию с завода или из института, он бы вернулся туда же. Пусть многих бы уже не было, но кто-то бы и остался, и другие бы тоже возвратились, а так ни он никого не знал, ни его никто не знал, и было непонятно — куда приткнуться.
Ему стали часто сниться прыжки. Он шагает в раскрытую дверь «Дугласа» вслед за Васей Маримановым, ступает в дымную жуткую пелену и долго летит вниз, а парашют все не раскрывается.
— Т-сс! Чего кричишь? — разбудил его как-то ночью отец.
— А? Кричу? Снилось, что прыгаю...
— Это ты растешь еще, наверное, сынок.
— Ну нет, отец, я уже вырос.
Он ездил в Москву и бродил, голодный, по улицам, останавливался около институтов, смотрел, как, легко одетые, выбегают студентки, как просто разговаривают со студентами. Однажды на Никитском бульваре он встретил парня из их двора, хотел пройти мимо, но тот заметил, подошел, поздоровался, ничуть не удивляясь встрече. Поболтали о том о сем, и парень сказал между прочим:
— А твоя-то, знаешь? Замуж вышла!..
И хотя Сергей последние года три совсем не думал о ней, он был сейчас уязвлен и возмущен ее предательством и коварством, как будто она была его невестой.
За городом еще лежал снег, а в Москве было совсем сухо, девчонки по улице Горького ходили в легоньких туфельках.
Он бродил по городу, узнавал, вспоминал. Очень обидно было, что теперь, когда Москва особенно была нужна ему, он жил за городом, а ведь он был настоящий москвич. Он помнил очень многое. Он помнил, как прилетал дирижабль «Граф Цеппелин», а потом, как летали наши серебристые дирижабли. Он помнил, как взорвали храм Христа-спасителя, чтобы строить на этом месте Дворец Советов. Помнил, как открылось метро — от Сокольников до Парка культуры. Он помнил улицу Горького еще до реконструкции — Тверскую — и помнил новую, праздничную эту улицу. Он стоит в толпе, вытягивает шею, поднимается на цыпочки и видит под восторженный шум открытую машину в цветах и крупное смеющееся лицо Чкалова.
Он помнит, как он едет на «Динамо». «Спартак» играет с басками. 6 : 2! На Сергее двурогая, с кисточкой, испанская пилотка — такие пошли от испанских ребят, приплывших в Ленинград, спасающихся от бомбежек и обстрелов. Республиканская Испания. No passaran!
Однажды, в Октябрьские праздники, они шли с отцом вечером по улице Горького. Кажется, это было в тридцать девятом или в сороковом. Разбрасывали разноцветные отсветы крутящиеся огни иллюминации. Шумная и веселая валила толпа. Отец сказал:
— Вот двадцатипятилетие Советской власти будет праздноваться, это да! Четверть века, не шутка! В сорок втором...
Не угадал отец. Ох, и трудное время было глубокой осенью сорок второго. Но именно тогда окружили немцев в холодных степях между Волгой и Доном, именно тогда произошел перелом в войне. Стоит Советская власть, крепка, попробуй, сковырни. Какой удар выдержала! Скоро ей уже тридцать.
Хотя народу после войны стало меньше, электрички почему-то всегда были набиты битком. И по их тесным проходам бесконечной вереницей двигались инвалиды — безногие, катящиеся на своих крохотных деревянных платформах, безрукие, держащие шапку в зубах; женщины с грудными орущими младенцами на руках. Они просили — требовательно, плаксиво, нахально, кто как, оглушая вагон хриплым пением, баяном, наполняя водочным перегаром. Они шли по вагонам, догоняя один другого. И навстречу им, тоже вереницей, шли нищие, и они с трудом могли разминуться, мешая друг другу костылями. Одним подавали много, другим меньше — кто как умел просить, но всем подавали что-то.
А однажды Сергей видел, как вошла в вагон пожилая женщина в заштопанном пальтишечке и высоко подняла голову:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье...
На нее смотрели с удивлением и не подавали.
Война давно кончилась, по сюжеты вагонных песен были все еще военные, как сами певцы, не желавшие идти в инвалидные дома, были порождением войны. Это были песни о храбрости, о смерти, о любви и обязательно об измене, песни трогательные и нелепые. Одну из них повторяли особенно часто, монотонно, сглатывая концы строк.
Этот случай совсем был недавний,
Под Ростовом минувшей зимой.
Молодой лейтенант, парень славный,
Пишет письма жене дорогой:
«Дорогая моя, я калека,
Нету рук, нету ног у меня.
Пожалей ты во мне человека,
Обогрей, дорогая, меня».
Жена отвечала, что она «девчонка еще молодая», и просила позабыть о прошлом.
Но стояли внизу каракульки,
Это пишет сынок дорогой:
«Приезжай, милый папа, обратно,
Приезжай, милый папа, домой».
Кончалась песня тем, что герой, весь в орденах, возвращался неожиданно здоровым и невредимым:
«Я хотел тебя только проверить.
Все! Характер понял теперь твой!»
Как заплачет жена молодая:
«Я хотела с тобой пошутить.
Я хотела лишь только проверить —
Будешь, нет ли злодейку любить».
Герой ее уверениям, конечно, не поверил и велел ей «за сыночка» не беспокоиться, ибо он и Родина-мать сами воспитают ребенка.
Стаял снег, целыми днями пекло солнце, стала подсыхать весенняя грязь. Какая-то сонливость охватила Сергея. Не хотелось ни с кем знакомиться, ничего делать. Правда, он познакомился с некоторыми ребятами, болтаясь по поселку, но так познакомился: «Привет!» — «Привет!» И все в поселке была небольшая ткацкая фабрика, там работало много девчонок, он часто ловил на себе их взгляды и сам удивлялся своему равнодушию. Раз он вспомнил Веру, ту Веру с кирпичного завода, которая ответила: «Спю!» и засмеялась, ту, из-за которой получилась вся история с его разжалованием. (Шел меленький-меленький дождик, они спали на крыше барака, Сергей возвращался лесом.) Он решил поехать к ней, ведь это, собственно, недалеко отсюда, заволновался, засуетился, а потом раздумал: «Чего это я вдруг поеду?»
Однажды он собрался в Москву, шел к станции и опоздал немного, показался поезд. Сергей побежал и уже около ступенек на платформу увидел, что рядом бежит какая-то девчонка и орет: «Нет, не успеем! Не надо бежать, не надо, не успеем!», как будто они едут вместе. Он хотел садиться на ходу, она схватила его за рукав: «Не надо!»
Поезд ушел, до следующего было около часу. Она просто, наверное, как те студентки, посмотрела ему в глаза: «Немного опоздали. Пойдемте посидим?» — как будто они знакомы давным-давно. Сергей даже подумал, что, может, она обозналась, принимает его за кого-то другого. Они сели на лавочку в самом начале длинной платформы. На девчушке было синее сатиновое платьице, но была она вся какая-то наивная и доверчивая или притворялась такой. Рассказала, что работает в магазине грампластинок продавцом и думает поступать в институт торговли. Не в этом году, конечно, а так, вообще...
— А вы учитесь? В каком институте?
— Я в двух институтах учусь (Петьке Тележко — привет!), в институте кинематографии и в геологоразведочном.
— О!
Они доехали до Москвы, погуляли, посмотрели в кино «Во имя жизни». Ничего, картина им понравилась. Потом он ее проводил, она жила где-то у черта на куличках, у Преображенской заставы. Уже стемнело.
— Зайдете ко мне? — они так и были на «вы», культурно.
У него все же сработало, он спросил:
— А есть у вас там кто-нибудь?
— Конечно. Папа, мама, сестренка.
— Понятно.
И пробормотал что-то насчет того, что поздно уже, неудобно.
В темном подъезде он обнял ее, нагнулся к ее лицу, но она уперлась ему в грудь ладонями, оскорбилась, возмутилась: «Вы что? Вы что?»
Он шел потом по полутемным улицам, ругался и, хлопая себя по бокам, смеялся, вспоминая свою новую знакомую.
Снова он, голодный, бродил по Москве, останавливался около институтов. Хотя приема еще не объявляли, там толпились, группами стояли такие же, как он, демобилизованные ребята, деловито обсуждали, куда лучше поступить, куда легче.
Чаще всего он останавливался на Моховой, возле геологоразведочного.
Карточки его кончились — демобилизованным выдавали на месяц, и, хотя родители особенно не торопили, нужно было что-то делать, куда-то устраиваться. Ходил он в сером костюме, купленном сразу по приезде, и однажды дома от нечего делать взял армейское свое обмундирование и наткнулся в заднем брючном кармане на пачку талонов. Их дал ему сержант-эстонец, с которым они выпивали в Таллинне, и еще был Вася Мариманов, и эстонец кричал, что бандитов скоро всех переловят.
Сергей задумался, затем, к удивлению родителей, надел гимнастерку, вновь прицепив к ней погоны, натянул армейские шаровары, пилотку, обул сапоги и, взяв вещмешок, удалился.
Он привез три буханки хлеба, сало, консервы и был очень горд. Он еще дважды ездил в Москву на вокзальный продпункт и снова привозил продукты.
В поселке у них, конечно, выбор был небольшой, но в Москве стены домов и заборы пестрели объявлениями и призывами. Разнообразие требующихся профессий поражало. Можно было одновременно с работой также устроиться на какие-нибудь курсы или поступить в вечернюю школу, а потом и в институт — на очное, или в заочный, или в (вечерний. Можно было ездить в Москву каждый день — выправить сезонный билет и ездить, можно было обосноваться в общежитии. Все это можно было сделать, и пора было этим заняться. С тех пор как он вернулся, прошло чуть больше двух месяцев, а ему показалось вдруг, что прошла вечность! Хватит! Нужно действовать! Он славно переступил какую-то новую черту.
И, вероятно, он устроился бы на работу у них в поселке, а скорее всего в Москве, а с осени поступил бы в вечернюю школу, в десятый класс, а еще с осени в институт. Может быть, в геологоразведочный.
Все бы так, вероятно, и было, если бы не один непредвиденный случай.
Отец получил участок — девять соток — под огород. Купили семенной картошки, мать ее разбирала, рассыпав по комнате, картошка была мелкая, но как хорошо было бы ее сварить. Сергей так и видел, так и вдыхал тяжелый сытный пар кастрюлей. Он проглотил слюну, взял лопату,— старушка соседка одолжила,— и пошел на участок. Удивительно, но он никогда не копал огороды. Собственно, удивительного в этом ничего не было — кто из москвичей до войны имел огород? Это начиная со второго, с третьего военного года потянулись столичные жители по воскресеньям за город — полны электрички! — не гулять, а с лопатами, граблями, тяпками. Сергей никогда не работал на огороде, но земли им было копано-перекопано много. Каких только индивидуальных ячеек не рыл он — и для положения «лежа», и для положения «с колена» и «стоя», то есть в полный профиль, каких только окопов не копал — и для станкового, пулемета, и для ПТР, и для миномета, каких только траншей л укрытий не было им сработано. А сколько котлованов под блиндажи и землянки было приготовлено, нельзя сосчитать.
И хотя все это было давно и Сергей уже успел отвыкнуть от солдатского труда и от военной жизни, кожа на его ладонях была еще груба, и мускулы его еще помнили все те бесчисленные кубы выброшенной им земли.
Девять соток — это довольно много. Сергей начал копать снизу, от ручейка. За ручьем трещал трактор, распахивал поле — там было фабричное подсобное хозяйство. Потом туда подъехал, остановился грузовик, войдя передними колесами в ручей. Вылез шофер, стал мыть радиатор
Это был здоровый парень,— Сергей знал его немного,— друг поселкового начальника милиции и сам бригадмпл, или осодмил, или, как там называется, деятель. В армии он никогда не был, но ходил в офицерском обмундировании.
Сергей копал монотонно, ритмично, надавливал подошвой на лопату, выворачивал травянистый пласт, рассекал его ребром лопаты, опять надавливал подошвой, два раза проходил так от края до края, перекуривал.
Стало поламывать спину, горели ладони — перчатки, дурак, надеть не догадался. А копать еще было и копать!.. Сергей воткнул вертикально лопату, медленно закурил, перепрыгнул ручей, пошел навстречу трактору. Тракторист заглушил мотор. Это был курносый мальчишка лет семнадцати.
— Слушай, друг, можешь мне вон тот участочек вспахать — от ручья до вон той канавы?
— Нет!
— Да брось ты. Что ты, не можешь, что ли?
— Через ручей лезть неохота.
— Можно вон по дороге объехать.
Тракторист задумался.
— Сколько там? Соток двенадцать?
— Ты смеешься? Семь соток.
— Сколько?
— Семь с половиной, говорю.
Тракторист опять задумался.
— Четыре рубля!
— Ты смеешься? На десять минут дела! Четыре рубля! У меня всего две бумаги...
Тракторист тоже разозлился:
— Нет так нет! Чего тогда лезешь, работать мешаешь! — И включил мотор, аж задрожал воздух.
Сергей плюнул, выругался и пошел, широко шагая, независимо размахивая руками, выдернул лопату, стал копать сперва быстро, ожесточенно, потом все медленней, равномерней и копал до самого обеда. Спрятал лопату в канавке, пошел домой. Старуха соседка стояла на крылечке:
— Наработался, милый? Надо, надо картошку сажать. Картошка — спасительница России.
Матери не было. С трудом пройдя среди рассыпанной по полу картошки на кухню, он похлебал жидкого супу, не разогревая, не в силах ждать, пока он согреется, да и холодный все же погуще, покурил и заставил себя подняться.
Он шел, задумавшись, глядя под ноги, и увидел, что произошло, только подойдя к огороду вплотную.
Вся нижняя часть его участка, уже вскопанная им, была теперь твердо укатана автомобильными шинами. Видно, грузовик на газу выскочил из ручья, и шофер, вывертывая руль, чтобы развернуться, несколько раз, почти на одном месте, раскачивал машину — взад-вперед, взад-вперед. Развернуться можно было рядом, где еще не было вскопано, может быть, это было чуть-чуть неудобней. Сергей представил себе, как задние парные скаты, тяжелые, тупо трамбуют вспаханную землю, и бросился к канавке, схватил лопату, не для того чтобы копать дальше, он схватил лопату и размахивал ею, его трясло, на глазах выступили слезы. Он уже не помнил, когда он плакал последний раз, но это тоже был не плач, это были слезы ярости и обиды. Какой нужно быть сволочью, чтобы сделать это!
По-прежнему трещал трактор, но уже почти у ручья.
Сергей не знал, сколько прошло времени и долго ли он мечется здесь, по этим автомобильным колеям, когда он увидел машину. Она остановилась там же, и шофер вылез как ни в чем не бывало и помахал трактористу, он привез какие-то бумажные мешки, наверно, с химическими удобрениями (Сергей вспомнил это уже потом). Шофер выскочил, хлопнув дверцей и, как все шоферы, присев на корточки, стал смотреть под машину. Сергей отбросил лопату и пошел к нему, перепрыгнул через ручей и подошел, тот почувствовал это, поднялся и посмотрел спокойно.
— Ты это сделал? — спросил Сергей задыхаясь.
— Чего я сделал, чего я сделал?
— Вскопай! Ну! Вспаши!
Тот засмеялся.
— Да иди ты...
Сергей бросился на нею и ударил головой в лицо, одновременно рванув за плечи навстречу удару. Шофер тяжело сел, но тут же поднялся, из носу у него шла кровь, он был страшен. Он кинулся к Сергею, тот едва отклонился, шофер пролетел мимо (как говорил их лейтенант, «провалился»), и Сергей еще успел достать его по затылку. И опять они повернулись лицом к лицу, и опять Сергей ушел от удара и ударил сам, а в следующий раз уже не ушел и сладко загудело в голове от встречного удара. Но Сергей опять поднырнул под руку и увидел рядом шею и треугольный кадык и мог бы ударить ребром ладони или костяшками пальцев (нас так учили!) и еще десять минут назад, наверное, ударил бы, а скорее всего и тогда бы не ударил. Он все же ударил коротко, резко, но не туда, а в солнечное сплетение, и когда тот согнулся, с силой коленом в подбородок (извините, нас так учили).
Шофер свалился на бок и так и лежал, согнувшись. Сергей несколько секунд смотрел на него, потом повернулся и увидел бледного мальчишку-тракториста. Тогда его осенило:
— Деньги у него есть, наверно! Сейчас дам тебе, и ты мне вспашешь. Только это место.— И нагнулся над шофером.
Но тракторист заволновался, зашептал:
— Не надо! А то грабеж тебе пришьют. Вот увидишь. Я тебе так сделаю.— И еще более опасливо: — Ты его не убил?
— Нет. Поди облей его.
Тракторист зачерпнул ведром воды, осторожно окатил лежащего. Тот зашевелился, застонал.
Тракторист взлетел на сиденье, включил мотор, поманил Сергея и соскочил снова.
— Ну?
— Это я завел, чтобы не слышно было. Отрываться нужно быстро, а то они тебе устроят, пятерку схватишь.
— Ничего не будет.
— Точно тебе говорю. Уезжать нужно сразу. А это я тебе сделаю.
— Сделаешь?
— Сказал — сделаю.
Шофер встал на четвереньки, пошел так к воде и опять свалился на бок, потом сел. Сергей подошел:
— Понял, гад?
Тот тупо смотрел на него, кажется, вправду ничего не понимая. И Сергей вдруг решился, махнул трактористу и зашагал к дому — быстрей и быстрей. Он прошел во вторую комнату, схватил чемоданчик, старый, еще довоенный чемоданишко, побросал в него несколько рубашек, сунул костюм — несколько раз принимался складывать пиджак, не получалось, втиснул, как попало.
— Что случилось, сынок?
— Ничего. Уезжаю к своим ребятам (эта фраза вырвалась неожиданно, сама собой, хотя, едва произнеся ее,
он уже был уверен, что давно обдумал этот поступок).
— Почему же такая спешка? И что с твоим лицом, Сережа?
Он глянул в зеркало: скула под левым глазом покраснела и распухла, но ничего страшного не было.
— Ерунда. Слушайте: если придут меня спрашивать, скажите, что ничего не знаете.
— Откуда придут?
— Ну, например, из милиции. Только не пугайся, мама. Ничего я не сделал, набил морду одному подлецу. До свидания, я поехал.
— Что ты сделал, Сережа? Я никуда тебя не пущу.
— Мама! Я ничего плохого не сделал. Мне пора, я напишу потом. Не волнуйтесь, может быть, не скоро. Отец, не волнуйся, я должен ехать. Спасибо.
Он вырвался из рук матери, схватил чемоданчик, пошел, давя рассыпанную по полу картошку, сказал от дверей:
— Огород там вспашет один, обещал,— будто это было самым важным, и выскочил на улицу.
Он пошел к станции, но по дороге раздумал, свернул в сторону, вышел переулками к шоссе, «проголосовал», доехал на грузовике до другой станции и только там сел в электричку. Он поставил чемодан на пол, сжал его ногами, чтобы не стащили, вспомнил и почувствовал, как устал, и незаметно задремал, как в тот первый, снежный день своего возвращения.
С Комсомольской площади он доехал до Курского вокзала, там сдал свой чемоданчик в камеру хранения. Было уже поздно. «А в Сибири сейчас утро,— подумал он,— так что в самый раз». Торопиться ему было некуда, и он пошел пешком — по кольцу до Красных ворот, потом налево по Кировской до почтамта. В записной книжке у него были адреса, он на всякий случай проверил адрес Мариманова, хотя и так знал его наизусть, они выучили адреса друг друга перед десантированием, эти адреса до сих пор светились в его памяти.
У него было двести рублей. Что стоили эти деньги? Сперва он хотел послать «молнию», но получалось слишком дорого, потом решил — «срочную», тоже дорого, и наконец остановился на простой телеграмме, тем более, что один старичок сказал ему, будто ходят все телеграммы с одинаковой скоростью.
Он взял бланк, вывел адрес и дальше написал: «Вася телеграфируй можно ли мне приехать устроиться работать мой адрес Москва центральный почтамт до востребования Сергею Лабутину жду ответа Сергей».
Девушка в окошке быстро-быстро прочла, подчеркивая каждое слово, сказала:
— А «до востребования» пишется отдельно.
— Пожалуйста.
— У вас слишком длинно, давайте сократим. «Телеграфируй Москва главпочтамт востребования возможность приехать устроиться привет Лабутин». Вот — вдвое короче.
— А «Вася»?
— Что — «Вася»?
— «Вася» надо оставить. Обращение! Скоро дойдет?
Ночевать ему было негде, я он вернулся на Курский, там купил мороженое за двадцать рублей, выпил воды, пристроился в уголке на лавке, рядом с молодой девкой, качающей грудного (неужели своего?), и так, сидя, заснул.
Утром поехал на почтамт, телеграммы от Васи не было, съел пирожок с ливером, потом опять, как в полусне, бродил по городу и, сидя где-то на бульваре, сквозь дрему услыхал разговор:
— Ну, поедем в порт?
— Еще рано, туда к четырем.
— Поедем сейчас, лучше там отдохнем.
— А ты-то чего устал?
— А съемка? Всю ночь почти что не спал. Вчера приходит в институт помощник режиссера, пестренький такой. Говорит: «Товарищи, помогите нам, послужите искусству. Будет сниматься массовка — разгон демонстрации».
— Девятьсот пятый год, что ли?
— Да нет, за границей. В одной из стран. У кого, говорит, есть шляпы, береты — всем надеть, галстуки повязать.
— А у кого гимнастерка?
— Да, я тоже говорю: а у кого гимнастерка? Ничего, говорит, сверху плащ наденете, мы вам дадим. Ну, приходим на студию вечером. Полон двор народу. Режиссер залез на вышку, сейчас, говорит, будет репетиция. Прожектора включили, прямо в глаза. И он командует: «Вперед! Назад! Влево! Вправо!» — Теперь этот студент, одетый уже наполовину по-цивильному: кителек с планками, но серые бумажные брюки и сандалии,— обращался не только к своему другу (тот был во всем солдатском), но и к Сергею: — Так раз тридцать. Потом, значит, появляется полиция. Чин-чинарем, в форме, с дубинками. И на нас! «Разойдись!» А мы намаялись, устали и на них: «Ур-р-р-а!» Нас-то много. Режиссер кричит: «Назад! Прекратить!..» Ну, потом они, значит, нас разгоняют. Так раз тридцать! Потом деньги в зубы и по домам. А еще не снимали, снимать будут днем. Завтра. А это репетиция. Ребята ходили с третьего курса раз десять — и репетиции и съемки, а потом картина вышла, и ничего этого нету.
— Ну, это нас не касается,— сказал товарищ,— это их дело, тебе платят.
— А сколько платят? — полюбопытствовал Сергей.
— Сорок рубчиков, и будь здоров.
— Не густо.
— Конечно, в порту больше. Но там работенка не мед. Совсем не мед.
— Ну, поехали? — встал со скамьи полувоенный.
— Ребята, меня возьмете?
— Чего же, можно. Навигация открылась, народу много надо, баржи приходят, хотя не как осенью, конечно, А кто тебе так по скуле зацепил?..
Они стояли у воды, у нестерпимо сверкающей воды, смутно напоминающей о чем-то. Стояли всей бригадой — и новые его знакомые, и другие студенты, и сам Сергей, и еще какие-то типы, и бригадир, тоже, как оказалось, студент, громадный Яша.
— Первый разряд по борьбе, силен парень, тяжелый вес,— сказал полувоенный Сергею.
— Разгрузим — и порядок! — негромко произнес Яша. И негромко же крикнул: — При-иступай!
Сергей взошел на баржу по сходням — по нескольким доскам с набитыми поперек планками (такая лестница — к трубе — была на крыше их дома за городом,— пришел под навес, где лежали штабелями мешки с мукой, повернулся к ним спиной, и двое положили ему на спину мешок. Он принял его так хорошо, так взялся за ушки, что мешок не показался ему тяжелым и устойчиво поместился на спине. Сергей пошел с опаской по слегка пружинящим под ногой сходням, — под ними маслянисто стояла черная у причала вода, ступил на твердую землю и сбросил мешок на широкую, уже белую от муки лавку. И другие двое тут же схватили мешок за углы, качнули раз-другой и вскинули в кузов грузовика, стоящего с отброшенным задним бортом,
Потом, стараясь не торопиться, поводя плечами, он снова взошел на баржу, и снова ему положили на спину мешок, и снова, и снова клали мешок на его израненную спину, и он шел, ступая на сходни уже без опаски, но тяжело и натужно, изо всех сил впившись пальцами в ушки мешка и, едва донеся, ронял мешок на лавку как попало. Руки у него обмякли, ноги дрожали, пот заливал глаза.
— Давай веселей, шарага! — негромко покрикивал бригадир Яша. Он тоже таскал мешки, сам брал на спину и сам же, донеся, шутя бросал в кузов. Зато остальные носили все трудней я трудней. Одни шли медленно, мешок тянул их назад, едва не опрокидывая на спину, и они порой выпускали его, другие бежали, согнувшись,— мешок прижимал их к сходням, к земле. Тут были студенты — ребята из армии, умевшие работать, и студенты — только из школы, слабаки, и еще всякая шпана, народ дохлый, алкоголики. Двое около машины измучились, брали очередной мешок за углы, мешки были набитые, трудно схватиться, один кто-нибудь выпускал, пальцы сами собой разжимались, мешок падал, скатывался на землю. Яша приставил в помощь одного,— когда они приподнимали мешок за углы, качнув раз-другой, он подхватывал снизу за середину, упирался грудью, животом. Но у кого-то опять вырвались из пальцев углы, мешок развернуло, он ударил зазевавшегося помощника, тот упал, мешок на него.
Яша отбросил мешок и гаркнул на упавшего:
— Ну, ты, люмпен!.. Погоню!..
Тот сидел на земле, небритый, ему было лет сорок пять. Он не мог вымолвить слова и лишь просительно смотрел на Яшу, но знал: Яша добрый, не погонит. Сергей шел следом, едва не наткнулся на него, сидящего, чуть не упал с мешком. Прохрипел:
— Не мешай, сирота!
— Шабаш! Перекур! — негромко крикнул Яша. Сергей долго не мог закурить, дрожали пальцы.
Потом опять носили мешки, потом был обед, даже кашу какую-то сварили. «Люмпен», который упал около машины (теперь все его называли «сирота»), подходил к каждому, спрашивал:
— Сообразим?
У Сергея спросил, как у старого приятеля.
— Не буду, мне деньги нужны.
Подошли ребята, которые привезли сюда Сергея:
— Ты из какого института?
— Я? Я еще не поступал. А вы?
— Мы из станкостроительного. Думали, может, по дороге...
Ночевал он с другими в старом пакгаузе, у границ порта, на пустых мешках. Ехать на почтамт не было сил. Заснул он сразу. На почтамт поехал утром — телеграммы не было. И снова разгружали баржу, носили тюки не то с хлопком, не то с ватой. Носить их было удобнее, чем мешки с мукой, потому что тюки были обвязаны веревками и хорошо было браться. Но зато гораздо сильнее, пропив вчерашнего, болело и ныло все тело — руки, ноги, спина. Опять обедали, и опять «сирота» спрашивал: «Сообразим?», и опять спали в пакгаузе. «Интересно, как там старики?» — подумал Сергей, устраиваясь.
У него была привычка еще с детства: во время еды или в постели перед сном выдумывать про себя разные истории, представлять себя кем-нибудь. Когда он был еще мальчиком, он никогда не представлял себя Чапаевым или Петькой, нет, он видел себя тоже мальчишкой, какой он есть, но с ним, именно с ним, с Сережей Лабутиным, разговаривает Чапаев и ценит его за храбрость, и посылает в разведку, а Петька объясняет ему, как устроен пулемет «Максим» (иди он объясняет это Петьке). Он представлял себя и сыном капитана Гранта (забыл, как его звали), и Томом Сойером, и Гаврошем, и маленьким оборвышем. С ним случались истории, и похожие на те, что были в книгах, и не похожие. Потом он стал представлять себя летчиком-истребителем, и курсантом военно-морского училища, и командиром миноносца, и везде это был именно он, Сергей Лабутин, и вокруг него тоже были и действовали реальные, известные ему люди. Потом, в армии, он бросил это. Но сейчас, лежа в огромном пакгаузе, в темноте, на пустых мешках, он, засыпая, увидел себя в поезде, в пассажирском общем вагоне. Он едет здесь со своим взводом. Он командир взвода, лейтенант, а взвод его не просто взвод, а отдельный разведвзвод. И тут же в вагоне едут гражданские пассажиры, и среди них он замечает ту девчонку из Хлебного переулка, с которой он гулял по Никитскому бульвару и которая вышла замуж. Но замуж она вышла, конечно, неудачно и потом, разумеется, убивалась, что не дождалась Сергея, и, раскаявшись, разошлась с мужем. Детей у нее, правда, нет (на тот случай, если Сергей захочет все же жениться, что само по себе сомнительно). А в другом конце вагона сидит Вера с кирпичного завода («Ты спишь?» — «Спю...»), тоже куда-то едет, а почти рядом с ней девчушка — продавщица грампластинок, с которой они ехали в электричке, а потом он провожал ее. Каждый был бы рад и горд, если бы его любили или хотя бы обращали на него внимание такие женщины. Это, разумеется, не относится к той, из «грампластинок»,— она здесь присутствует лишь затем, чтобы убедиться, что она потеряла. Они трое едут куда-то среди других пассажиров, не зная друг о друге, и неизвестно, видят ли его. А он сидит на средней полке, среди своих ребят, среди своих гвардейцев. На нем диагоналевые офицерские брюки, хромовые сапожки и нательная рубашка — чистая-чистая, белая-белая. Кто-то из ребят достает трофейный аккордеон, весь сияющий перламутром клавишей и кнопок, и тихонько наигрывает плясовую, и кто-то из второго отделения выходит в круг. (Вагон такой, где середина пустая, только пляши.) Ребята пляшут, а Тележко говорит:
— Что вы топчетесь, как все равно эти?.. Пусть товарищ гвардии лейтенант спляшет! А, товарищ гвардии лейтенант?..
И Сергей, оттолкнувшись руками, спрыгивает с полки и начинает бить чечетку. Он здорово пляшет, и они, все три, замечают его и узнают, и он здоровается с Верой и видит, как та, с их двора, вся вспыхивает. А ему со взводом пора выходить. Ординарец Мариманов подает гимнастерку, Сергей надевает ее, стягивает широким с красным отливом ремнем, и все видят, что на груди у него сверкает золотая звездочка (остальные ордена и медали лежат в планшете, и Вася следит, чтобы они не пропали. На Мариманова можно положиться). А в это время по вагонам идет их генерал Казанкин.
— Взвод! Смирно! — кричит Сергей.— Равнение на средину. Товарищ генерал! Разведвзвод следует к месту своего назначения. Командир взвода гвардии лейтенант Лабутин.
— Здравствуй, Лабутин, здравствуй, орел, здравствуйте, гвардейцы, вольно! — подряд говорит генерал и целует Сергея.
Поезд останавливается, взвод выходит на перрон, и все три девчонки выходят тоже, они не в силах ехать без него дальше.
— Взвод, равняйсь! — шепотом говорит Сергей и окончательно засыпает.
Он просунул голову в окошечко.
— Лабутин? Лабутин-Лабутин-Лабутин... Нет!
Он потоптался, не зная, что делать, пошел к выходу, когда сзади закричали, заполошились:
— Эй, эй, гражданин! Молодой человек! Лабутин! — Он вздрогнул, чуть не побежал.— Вам «молния!»
«Жду телеграфируй встречу Мариманов».
«Какую встречу? Ах, это он говорит, что встретит. Наконец-то!»
Неделю назад Сергей думать не думал о Мариманове, а сейчас ему казалось, что он ждал этой телеграммы чуть не все время, как вернулся, и только сейчас сбылось его ожидание.
На Ярославском было полно народу, за билетами стояли по нескольку суток, он тоже занял очередь и пока болтался по вокзалу. Вдруг искаженный под сводами прозвучал из репродуктора голос: «На поезд дальневосточного направления, отправляющийся через сорок минут, имеются в продаже билеты (Ага! Куда бежать?) в международный вагон... Повторяю...»
— Тьфу! Будь ты неладна.
Ему все же повезло, как вообще везло в последние дни. Он зашел в билетный зал проверить свою очередь. А в это время стало известно, что сформирован дополнительный состав «Москва — Владивосток», открыли сразу еще две кассы, очередь сломалась, и Сергей оказался одним из первых. Потом он тоже в числе первых ворвался в общий бесплацкартный вагон и занял третью полку, под потолком. Можно было захватить и вторую — еще были свободные,— но он занял третью — спокойнее.
Поезд тронулся, Сергей спустился вниз и стал смотреть в окно, они ехали сперва еще по самой Москве, мимо Сельскохозяйственной выставки (когда он снова увидит Москву? Скоро или нет? А может, вообще никогда не увидит? Кто знает!), потом мимо известных с детства подмосковных платформ, все быстрее и быстрее. Сергей смотрел в окно и думал о матери и об отце, а потом стал думать о Васе Мариманове. То, что он едет куда-то далеко, в Сибирь, не выглядело для него пугающим и необычным. Он давно привык к быстрой перемене мест и лиц и не успел еще от этого отвыкнуть. Он смотрел в окно и думал о Мариманове, но, конечно, совсем не думал о многих других людях, с которыми предстояло ему встретиться на новом его пути.
У него не было с собой ни вареной курицы, ни мятых крутых яиц, ни спичечной коробочки с солью. Ничего такого у него не было. Он выбегал на многочисленных остановках, выскакивал в выцветшей майке, и люди с уважением смотрели на синеющую ниже правого плеча наколку — парашют, перекрещенный крылышками. Он набирал в чужие чайники и котелки брызгающийся кипяток, покупал белую дымящуюся картошку, черные ржаные лепешки (денег еще чуть-чуть было — за разгрузку здорово платили!), съедал это тут же, а потом глотал слюну, когда обедали соседи.
Он, как и все, играл в карты и в домино, слушал и сам рассказывал разные истории.
Поезд шел медленно — мимо рощ и лесов, мимо невысоких гор, потом степями, тайгой. Поезд шел медленно, он был дополнительный, и все, кому не лень, выталкивали его из графика. Но все равно до Мариманова было не так долго ехать, ну, неделю, ну, десять дней. И хотя Сергей давно привык к длительным переездам,— из одной только Венгрии ехали два месяца,— сейчас он испытывал нетерпение. Когда ночью поезд останавливался или тянулся еле-еле, он огорченно ворочался на своей жесткой полке (постелей в их общем вагоне не было), и с удовольствием, чувствуя даже сквозь сон, как ходко идет поезд, засыпал крепче.
Мариманов стоял на перроне, в клетчатой рубашке, маленький, деловитый, выжидающе провожая глазами вагоны, и такой знакомой была его фигурка и его лицо со смутными монгольскими чертами, что Сергей высунулся, крикнул радостно:
— Ваш! Вася!
И Мариманов тоже радостно встрепенулся, ища, прошел взглядом мимо Сергея, потом увидел, и засмеялся, и засиял.
Они были еще слишком молоды, чтобы целоваться, они похлопали друг друга по плечу и крепко пожали друг другу руки.
— Ишь ты, какие у тебя волосы! — сказал Мариманов и взял чемоданчик Сергея.— Давай понесу!..
Они вышли на людную пыльную площадь, сели в трамвай, поехали по мосту через одну из великих, всем известных рек и дальше — по длинным улицам старого сибирского города. Потом пошли пешком по очень длинной и прямой улице.
Этот старинный город, основанный казацкими сынами, был новым для Сергея, как были для него новыми многие старые города, крепости, соборы. Но он был занят другим, да и вообще много чего навидался, и его не могли удивить ни приальпийские кокетливые виллы, ни здешние дощатые тротуары.
Они шли по этим дощатым тротуарам, как по мосткам, мимо сплошных заборов, мимо окошек, завешанных тюлем, за которым крохотными огоньками горела герань. Это был старый город, он стоял далеко в тылу, здесь не было видно следов войны, но война прошла и здесь, потому что воевала вся Россия, и следы войны были и здесь, только их не было видно. Война не разрушила здесь домов, но семьи и судьбы она разрушила многие.
— Я тебе ответ не сразу послал, потому что в тайге был в это время, — заговорил Вася. — На пожаре. — И спросил тут же: — Прыгать не надоело?
— Прыгать? — Сергей взглянул на Mapиманова, и перед его глазами встал другой Мариманов — хмурый, озабоченный, с парашютом на спине, с десантным ранцем под парашютом, с автоматом, торчащим стволом вниз. Они идут по проходу к открытой двери, а в ее прямоугольнике — мутный рассвет: не то обрывки облаков, не то дым разрывов. Мариманов делает шаг и исчезает тут же, следом делает шаг Сергей и вот уже висит над дымным полем, висит, висит на одном месте, неподвижно и беспомощно. А потом... Были и другие прыжки — учебные, и они проносятся перед ним чередой. У каждого прыжка свои особенности: здесь его хлестнуло стропами там он неудачно приземлился, разбив колено, а тут вообще ничего вроде не было, но был чистый прозрачный рассвет, далеко внизу домики, железная дорога, и он парит, именно парит, в уже нагревающемся воздухе. Он все помнит. Прыгать не надоело? Во всяком случае, он не горит желанием.
Но Сергей не ответил на вопрос, он спросил в свою очередь:
— А что?
Вася объяснил, что работает парашютистом-пожарным в авиационной охране лесов. Работа хорошая, платят хорошо. И главное — демобилизовались, и вроде нет у них специальности, а выходит, ничего подобного, есть у них специальность. И специалисты такие, как они, здесь очень нужны.
— Хорошо было бы, вместе бы работали. А с начальником я о тебе договорился. Ну, конечно, сам решай.
Сергей с нежностью посмотрел на Мариманова. Мировой парень. Не опрашивает, не удивляется, чего это ради отбивает его бывший отделенный телеграммы и мчится через всю страну. Значит, надо. Захочет — сам расскажет. Вот что такое настоящая дружба.
— А мне все прыжки снились. Я думаю, к чему бы это? — сказал Сергей и усмехнулся.— Ну, пошли, пошли. Устроимся здесь, а там посмотрим. Ну, как вообще дела, Вася? Тележко не попадался? Он ведь откуда-то отсюда. Или еще не демобилизовался, лечится, филон?
— Куда он денется.
— Девчонка есть у тебя?
— У меня жена есть.
— Чего-чего? — Сергей остановился, хлопнул себя по бокам.— Серьезно? Когда ж ты успел?
— Да с месяц, как свадьбу сыграли,— ответил Вася смущенно.
Они вошли в распахнутые ворота, перешли грязный двор и подошли к двухэтажному дому, около крыльца стояли машины. Здесь, видимо, помещалось несколько различных организаций — у дверей висели облупившиеся эмалевые и проржавевшие,— краской по жести,— таблички; и этот же дом был еще и просто жилым, под окнами бродили куры, на лестнице, по которой поднимались Сергей и Вася, играли ребятишки, а сверху спускались люди в летных кожаных куртках, с планшетами, один из этих людей кивнул Мариманову.
На верхнюю площадку выходило двое дверей, одна дверь была приоткрыта, там была квартира, и у Сергея закружилась голова от запаха жареного лука, в другую дверь они вошли, потоптались в коридорчике, Вася сунул голову в комнату, спросил кого-то: «У себя?» и поманил Сергея.
Начальник сидел за столом и разговаривал по телефону. Он был в белой рубашке, при галстуке, синий пиджак висел на спинке стула, а на подоконнике лежала гражданская летная фуражка с «капустой». Во всю стену подробная карта, с нанесенными на нее карандашными нагрузками, большинство их было непонятно Сергею, но все равно он с особым интересом скромно поглядывал на эту карту, понимая, что все эти леса охраняют от пожаров люди, подчиненные сидящему сейчас за столом человеку, и что где-то здесь, на этих зеленых пространствах, ожидает Сергея его судьба.
— Локализовали? Вот это молодцы! Внимательно окарауливайте! Да-да. До связи.
Он положил трубку и поднялся.
— Андрей Васильевич, вот это Лабутин, я вам говорил.
— Здравствуйте,— сказал Сергей с готовностью.
— Здравствуйте, здравствуйте.— Начальник подал руку.— Гущин...
Он был крепок, еще не очень старый, лет сорока, без седины в прямых волосах.
— Десантник? Десантники нам нужны. До армии профессии не было? Учились в школе? Ну вот, демобилизавались без специальности, а оказалось, что со специальностью, что вы нужный специалист. Вот что значит армия. Документы...
Сергей подал паспорт, красноармейскую книжку, удостоверение о прыжках. Тот быстро, почти не глядя, перелистал, вернул:
— Ну, что вам сказать? Товарищ, наверно, уже рассказывал? У нас нелегкая, но очень нужная, очень важная и почетная работа. Знаете, как пишут в газетах, парашютизм — спорт отважных. Отважных! А для нас это не спорт, а наше дело, наша работа. Хотя нормативы спортивные и у нас можно выполнить, кто хочет. Вот так. Свободного времени у вас будет много, почти вся зима, можно учиться. Ну, сначала нужно будет курсы пройти, освоить взрывные работы и прочее. Общежитие предоставляем. Согласны?
Сергей чувствовал, что начальник желает ему добра, но, говоря все это, думает еще о чем-то другом, чем-то иным озабочен, да и что ему, начальнику, один какой-то парашютист. Он и самого рекомендующего — Мариманова, видно, знает неважно. Хорошо нужно знать того, кто летит рядом с тобой, кто перед тобой или следом шагнет по сигналу в зияющий прямоугольник дверей.
Во время всего разговора входили люди, Гущин спрашивал: «Что у вас?», подписывал ведомости и приказы, изучал погоду, рассматривал донесения. Звонил телефон, он отдавал распоряжения, расспрашивал, сердился, смеялся.
Он сидел в своем маленьком кабинетике, словно не было за окошком развешанного на веревках белья, словно не было лестницы с играющими ребятишками, с забредающими туда и вдруг нервно кудахтающими курами, словно не втекал в дверь запах мяса и лука. Это было похоже на детскую игру, казалось, этот человек играл в начальника, отвечающего за десятки миллионов гектаров леса, распоряжающегося людьми, автомобилями, самолетами. Счетовод, притворяющийся генералом.
Но это был настоящий начальник.
И всякий раз, заканчивая новое дело, он вскидывал голубые глаза на Сергея, сразу понимая, кто это, и продолжал разговор:
— Общежитие предоставляем. Вот так. Согласны? Тогда оформляйтесь. Мариманов,— сказал он вдруг обрадовано, словно вспоминал-вспоминал и вспомнил-таки Васину фамилию,— покажите. Получите карточки и все, что нужно.
— До свидания,— сказал Сергей.
Тот кивнул, даже не кивнул, а только опустил веки:
— Желаю успеха. Увидимся.
Когда они вышли на крыльцо, чуть заметно, к вечеру, лиловел воздух.
— А теперь ко мне,— заторопился Вася.— На индюка.
— Чего-чего?
— В гости, говорю. На индюшатину.
— Ну и ну. Силен Мариманыч.
В конце улицы, не соступив с дощатого тротуара, они шагнули на другой такой же, уже внутрь двора, и здесь яростно кинулся на Сергея здоровый кобель, как будто Сергей один вошел, без хозяина, в полуметре от брюк Сергея тряслась его морда, дальше цепь не пускала.
— С детства на цепи,— объяснил Мариманов.— Озверел.— И крикнул: — Ну! Ты!..
Из просторных сеней вошли в комнату, и Сергей сразу же увидел Петьку Тележко, в белой вышитой рубашке, который сидел, закинув одну длинную ногу на другую.
— Хо! — крикнул Тележко. — Товарищ гвардии сержант! Серога!..
Они тоже, как тогда с Васей на станции, похлопали друг друга по плечу.
— А я думал, ты где-нибудь лечишься у Черного ларя, как собирался.
— Да нет,— вздохнул Тележко,— видишь, здесь. У вас, говорит, плеврит, ерунда. Здоров, говорит, как все равно этот...
— Тоже прыгаешь? Вместе с Васей?
— Я? Ты смеешься! — возмутился Тележко.— Что я, сдурел? Я напрыгался досыта. Курсы кончаю шоферские. Другое дело!
— Вот познакомьтесь,— бодро сказал Мариманов.
— Сергей.
— Учти, Васькин командир! — напомнил Тележко. Она подала руку дощечкой, сказала безразлично:
— Очень приятно,— и сама представилась: — Кларита.
Сергей не расслышал:
— Лариса?
— Кларита!
— Что же это за имя? А сокращенно как?
— Клара.
— А почему тогда не Рита?
Она пожала плечами.
На ней было пестренькое платье и малиновая кофточка, растянутая на груди. Лицо белое, как будто немного рыхлое. Она была одного роста с мужем — для женщины не маленькая. Смотрела и разговаривала подчеркнуто равнодушно, видимо, считая это хорошим тоном. А может быть, она просто хотела оказать: мне совершенно неинтересны все эти старинные друзья и начальники моего мужа. Они мне не нужны, я не хочу, чтобы они опять приходили...
И Сергею это было неприятно.
— А это мать,— сказал Мариманов и, здороваясь с нею (Вася был очень мало на нее похож, видно, все монгольское шло от отца), Сергей сразу вспомнил, что отец Мариманова погиб в сорок первом под Москвой, в Сибирской дивизии.
— Очень рады,— говорила она спокойно и просто.— Мы вас знаем. Василий часто про вас рассказывал, да и писал раньше.
— Ну, спасибо.
Он подумал, что если бы к нему приехали фронтовые друзья, то и его родители встретили бы их тепло и радушно. Нужно им письмо написать, а то беспокоятся, наверно. Да и ему интересно, что там слышно. А обратной адрес указать Васин, на всякий случай.
Совсем уже стемнело, зажгли свет. Окна все были заставлены цветами, но цветы эти не цвели. Над буфетом висел портрет маршала Тимошенко, а на другой стене картина, изображавшая княжну Тараканову в тюремной камере во время наводнения. В буфете цветные лафитнички, «улаженные» чашки, лежащие на боку, по шесть штук на одном блюдце. На крашеном полу — длинные, в разных направлениях половики-дорожки, сшитые из мелких разноцветных лоскутков.
Васина мать и Кларита стали накрывать на стол, подали вазочку с вареньем, с колотым сахаром, чашки. Вася спохватился:
— Нет, нам сперва закусить! — И объяснил Сергею: — Тут в наших местах сперва пьют чай, а уж потом подают закуску и водку пьют. Но мы-то наоборот будем.
— Да, с индюка начнем,— подтвердил Тялежко.
— Какой индюк? Какой индюк? — презрительно спросила Кларита.
— Какой? Да по двору ходит. На носу еще такая красная доработка.
Кларита щелкнула языком:
— Одного зовет на индюка и второго. А щипать будешь? — крикнула она Васе.— А ты будешь? — Петьке.— Или с пеньками есть будете?
— Какие еще пеньки! — упорствовал Тележко.
— Какие? Перо! Видал в мясе черные пеньки? Клещами не выдернешь. Когда на откорм птицу ставят, то через двенадцать дней надо резать или через двадцать четыре, тогда легко щиплется. Понял?
— Ну, ладно, ладно,— сдался Петька,— нам бы и с пеньками этими пошло. Верно, сержант?
Сергей сидел, глотая слюни.
Кларита с недовольным видом подала капусту, сало, соленую розовую рыбу, буркнула:
— Картошка еще не сварилась.
— Ладно, садись, — сказал ей Вася.— Петя, разлей.— Он встал, маленький, трогательный.— Выпьем за нашу встречу,— сказал он смущаясь,— за нашу дружбу.
Чокнулись.
— Ну, ВЦСПС! — подмигнул Тележко, опрокидывая лафитник в рот.
Кларита едва пригубила, Петька стал ее убеждать, чтобы она допила. Вася сказал:
— Ничего, пусть как хочет!..
Мать выпила все.
Водка обожгла Сергею горло. Он старался есть медленнее, брать поменьше, но ничего не мог поделать с собой — все ел и ел. Потом выпили за погибших ребят, потом — «чтобы пушки не ржавели». И Тележко прибавлял почему-то:
— Ну, ВЦСПС!
Кларита допила. Петька сидел, положив руки на клеенку, и на правой руке видна была знакомая наколка — птица и подпись: «Так улетела моя молодость».
— А я смотрю на тебя и никак не могу понять, что же в тебе изменилось. А теперь понял: зубы. Они же были у тебя стальные, а теперь золотые.
— Точно, сержант. Сибирь все же, было у родни золотишко. На, говорит, Петрусь, вставь золотые зубы, а то ходишь, как все равно этот...
— Смотри, отрежут тебе, однако, голову из-за этих зубов,— сказала Васина мать.
— Не отрежут.
— А я думал, Петька, слушай,— продолжал Сергей,— а я подумал, что у тебя, как у того оружейника, ну, помнишь, с зубами...
— А! — И они все трое хохотали, а Кларита говорила:
— Чего это вас забирает?
Потом они вспоминали всякие случаи, как один при прыжке прошел сквозь стропы другого и приземлился, сидя у него на шее, а тот все боялся, пока летели, что ему саперная лопатка голову пробьет.
— А помнишь, музыкантский взвод прыгал? Капельмейстер летит и играет: «Та-ра-та-ра та papa!» А оркестр снизу: «Ту-ту-ту-ту-ту. Трам-naм- ам-пам-пам».
— Здорово ты изобразил.
Потом еще пили, потом сидели, обявшиись, на кровати и пели строевую песню:
Ходит слава боевая
Про лихих сибиряков
От Приморья до Алтая,
До балтийских берегов...
— А ты чего но женишься, Тележко? Или тоже женился?
— Нет, чего мне жениться, когда друзья женатые. Верно, Клара?..
Та усмехнулась, поджала губы, сказала снисходительно:
— Ладно, ладно, спать пора!
— Это, как одна говорит,— не унимался Тележко,— у меня, говорит, три сына, и все трое Иваны. А как же ты их различаешь? А по отчеству.
Кларита, стеля постель, тоже не вытерпела, прыснула.
Спал Сергей вместе с Петькой на широкой кровати. Лег и сразу заснул, только успел подумать: «Все. Завтра начинается новая жизнь».