Переменилось Кремлевское житье. Хлеб на царском столе и тот черствый, блюда — разогретые объедки.
— Все можно проесть! Само царство Божие! Чем он плох, пирог откусанный? Не змея же его кусала. Еще вкусней, чем свежий.
Царевич Федор, слушая отца и ни в чем ему не переча, брал кусок надкусанного пирога, ел, не испытывая брезгливости. Отца было жалко.
После обеда государь, взяв наследника за руку, отправлялся по кремлевским кладовым смотреть замки и запоры. Ни единого часа без Федора не мог прожить, даже на послеобеденный сон укладывал в своей опочивальне.
— Царевичу полезно движение. У него нездоровая полнота и бледность. Ему бы на охоту, — осторожно советовал Борису личный доктор.
— Один сын все равно что ни одного сына. Я во всякий час могу вспомнить важное, что должно знать царствующему. У меня времени нет жить вдали от моего наследника.
После дневного сна сидели в Думе, обговорили, как принимать посла английского короля Якова, слушали гонца из-под Кром. Война шла долгая, непонятная. Десятки тысяч не могли рассеять каких-нибудь две-три тысячи. Деревянную стену Кром сожгли пушками, но воевода Михайла Салтыков на приступ не решился, наряд от города отвел.
— Изменник, — прошептал Годунов белыми губами.
— Нет, государь, — возразил гонец. — Казаки, что сидят в Кромах, в землю зарылись. Пушками земли не переворошить.
— Как же все медленно у нас делается! — Годунов сокрушенно покачал головою, и шапка Мономаха съехала набок, сверкающий огонек на кресте замигал и погас. — Меня иной раз сомнение разбирает: живем ли мы все. Может, спим?
Сошел с трона, и Федор тотчас покинул свой, меньшой, стоявший возле царского.
— Некуда деть себя, — шепнул Борис сыну, ловя ртом воздух, как задохнувшаяся подо льдом рыба, чуть не бегом выскочил из дворца на морозный воздух. И тотчас начал покашливать, но во дворец идти, как в немочь. Побрел к Ивану Великому, к дитяте своему, в небеса устремленному.
На крыльце колокольни, невзирая на холод, сидела, кушала пирожок с клюковкой провидица Алена. Борис запнулся, увидя юродивую, повернул было, но Алена поднялась навстречу, протягивая пирожок, и уговаривая ласковым, теплым, как печурка, голоском:
— Скушай на прощанье! Авось вспомнишь Алену. Скушай!
— Отчего же на прощанье? — Борис смотрел на юродивую через плечо, приказывая себе уйти и не уходя.
— Кисленько, с ледяшечкой. Тебе-то, чай, жарко будет.
— Где жарко?
— Да там! — пророчица вздохнула, и глупейшая улыбка расползлась по мокрым ее губам.
— Что ты такое говоришь, Алена? — укорил юродивую Борис.
Она уронила пирожок в снег, подняла, ткнула царю в руки.
— Ешь! Скоро уж ничего тебе не надо будет.
— Скоро?
— Скоро.
Алена заплакала и села на ступени. И Борис заплакал.
Такой он был старый, так дрожал, что у Федора губы свело до ломоты — ни слова сказать, ни всхлипнуть.
— Озяб! — испугался Борис за Федю. — Пошли, царевич мой милый, пошли. А ты, Алена, помолись за нас. Помолись, голубиная душа.
И стал перед пророчицей на колени.
— Богом тебя молю! Открой! Где место моей душе?
— Где ж царю быть? Он на земле в раю, а на небе тоже, чай, рядом с Иисусом Христом.
— Не утешай меня, Алена. Я один о себе знаю. Молись за меня.
И косился, косился на пирожок с клюковкой.
Миновала зима. Смыло снег мутными потоками.
Опережая дождевые тучи, летели на гнездовья птицы.
Борис Федорович, глядя из окошка в сад, на стайку синиц, облепивших голую яблоню, засмеялся.
— Нет уж, милые! Ваше время кончилось. Летите с Богом в темные леса. Нам соловушку послушать невтерпеж.
Кладовые были отворены. Обеды пошли, как в былые времена, воистину царские, без чудачеств.
— Много ли Самозванец достиг? Чинами сыплет, как поле сеет! — Борис за столом был весел, глаза умные, в лице сполохи наитайнейших мечтаний и уже содеянного.
Понравилось сказанное, повторил. — Как поле сеет! А кто прельстился? Один Мосальский, ибо худороднее последнего жеребца на моей конюшне. В бояре сиганул! В ближние! Кто в канцлерах? — Богдашка Сутупов! Хранитель царской печати. Да он у нас перья чинил, и то плохо. Били дурака. Роща Долгорукий, Гришка Шаховский, Борька Лыков, Измайлов, Татев, Туренин. Ну еще какие-то Челюсткин, Арцыбашев. Вот и вся свита. Роща в плен попал. Лыков присягнул, голову спасая. Да и прочие.
Борис говорил, а сам все ел, ел. Соскучился по хорошей пище, по вину, по застолью с умными людьми, умеющими слушать, беседовать о предметах, достойных царского внимания.
За столом были Федор, доктора, учителя Федора, офицеры из немцев.
— Весна оживила меня! — Борис отпил глоток фряжского вина, наслаждаясь букетом. — Жить бы этак, отведывая сладкого и сравнивая одно с другим. И многие, многие живут в неге, ища удовольствий. А нам иное.
Иные времена. Ну да ладно. Весною землю метут, вот и нам надо весь мусор метлою по сторонам, чтоб чихали те, кто тряс мешки в нашу сторону.
Борис выпил еще одну чашу, за своих гостей, и встал из-за стола.
— Мне гороскоп из Англии привезли, — Борис лгал, гороскоп ему составили в Москве, астролога из Ливонии доставили. — Звезды указывают мне открыть глаза и поглядеть, кому доверяю водить войска. Оглядитесь и вы, друзья! Мне нужен от вас добрый и ясный свет.
«А вечером позовет ворожею Дарьицу, — подумал Федор. — Дарьица ныне сильнее думы».
Послеобеденный сон для Федора был густ и тяжел. Просыпался как камнем придавленный.
И на этот раз и камень был, и на ногах путы, но еще и голос:
— Федя! Умираю!
С подушки отца одни глаза. Кинулся к страже, к слугам, к матери.
Первыми примчались бояре. Потом уж врачи. За врачами — священство.
Патриарх Иов, приблизясь к постели, спросил государя:
— Не желаешь ли, чтоб Дума при глазах своих присягнула царевичу Федору?
Борис дрожал. Кожа его отошла от тела и шевелилась, исторгая смертный пот.
— Как Богу угодно! Как народу угодно! — нашел глазами Федю. — Ах, не сказал тебе…
И провалился в забытье.
Врачи, похлопотав над умирающим, уступили место монахам.
И вот уже не царь лежал на лебяжьем пуху, но схимник Боголеп.
Борис очнулся, увидел себя в черном, с знаком схимы, и глаза его сверкнули сумасшедшей радостью: перехитрил! Сатану перехитрил!
И тотчас лицо озарила печаль. Печаль о бессмысленности всего что возвышает человека в жизни и что для вечности гири, тянущие в пропасть, в сумерки пустоты, где нет Бога.
Мария Григорьевна, стоя рядом с Федором, принимала присягу бояр и священства, себе и сыну, и когда недолгая цепочка иссякла, постояла у постели, любуясь мужем своим.
— Царь! — вырвалось у нее из души. — Царь!