В царских палатах, в царской постели спать бы, как на облаке. Но не шел сон к Борису.
Не хуже летучей мыши слухом и всею чутью своей осязал он кремлевский терем. Каждый темный закуток, каждую дверь, каждое окошко. Не выдержал. На цыпочках прокрался к потайному глазку, проверил стражу, не дремлет ли?
Лег, ухнул в сон и тотчас выскочил из его, как из ледяной проруби.
— Господи! Что же это я? Какого татя жду? За какое зло? Какие ковы мне уготованы? Да кто посмеет даже подумать о Борисе дурно, когда на царство призван народом от всех русских земель?! Стены крепки, стража надежна, войско со мной и Бог со мной, ибо разве не я, Борис, дал русской церкви патриарха?
Принялся перебирать, как четки, добрые дела. И дела эти великие и малые, воистину милосердные, незамутненные и прямые, как лучи небесного света, билось о серую стену Тщеты, которая тайно, но незыблемо стояла в его душе, разгородив душу на две половины.
— Царь я, о Господи! Твоим промыслом царь! — шептал Борис и выставлял Богу ум, дородство, прозорливость, величие помыслов! Богатство! — Ты меня, Господи, всем наградил и одарил! Царь я! Царь! Для всех желанный, жданный, всеми призванный.
Как звезда, переливалась живыми огнями живая сторона души, а за стеною, за Тщетою было глухо, темно и ледовито. За той стеной, коли с Грозным равняться, пустячки, полугрехи. Своей волей своих рук даже в крови животины не замарал. Но сама стена убивала в нем царя.
Иван Грозный творил Содом и Гоморру у всех на виду, творил и каялся. А тут всех грехов — Тулупов… От кровопийцы освободил Землю Русскую.
— Ни единого золотника нет в тебе царской крови, — сказал Борис со злым удовольствием и успокоился.
И встала перед ним Поганая лужа.
Летний июльский день. Ему нет двадцати лет, но он уже совсем неподалеку от царя. Царь на коне, и он, Борис, от желания исполнить любую волю государя, тоже на коне, и с ними еще полторы тысячи конных, жаждущих царской воли. Поганая лужа под стенами Кремля, день рыночный, людный. Видя, что площадь берут в тиски, народ кинулся врассыпную. Да поздно! Куда ни поворотить — пики в грудь… И когда движение замерло в безысходности и когда люди попадали на колени, не зная, как еще себя защищать, царь Иван Васильевич сказал им:
— Хотел я вас, гордых москвичей, истребить, как истребил изменников-новгородцев. Да сложил с вас мой гнев, ибо сыскал врагов. Вот и скажите мне, правильно ли я делаю, что собираюсь срубить измену под корень?
И закричали люди, чтобы спасти себя:
— Живи, преблагой царь!
— Наказуй врагов своих по делам!
— Руби приказную строку! Колесуй!
Тогда вывели на Поганую лужу три сотни избранных царем на казнь.
— Со всеми до ночи не управимся! Тишает мое сердце. Незлонамеренных милую. Отпустите их. Пусть поглядят, что будет с теми, кто на своего царя нож точит.
Сто восемьдесят человек — мелкую приказную строку — отделили от обреченных и пустили в толпу. Остальным вычитывали вины.
Первым поставили под скрещенные, врытые в землю бревна Печатника Висковатого.
Иван Михайлович был из простолюдья, своим умом достиг государственных высот. Правил Посольским приказом многие годы и столь мудро, что Грозный любил его, как себя. Да все же чуть меньше, чем себя.
Вина Висковатого заключалась в том, что спросил государя: «За какие козни опричники моего брата казнили? Чего ради людей истреблять?» И Грозный ответил: «Я вас еще не истреблял, я только начал. И уж постараюсь всех вас искоренить, чтоб и памяти вашей не осталось».
— Поди скажи Печатнику, пусть повинится да попросит хорошенько прощения! — Грозный глянул на Бориса, и Борис на всю жизнь сохранил в себе тот взгляд.
Может, без крови бы тогда обошлось, но Печатник закричал с креста:
— Будьте прокляты, кровопийцы! Вместе с вашим царем будьте прокляты!
— Режьте его! — прошептал Грозный. — По кускам режьте! Чтоб знал меня!
Длинный, белый, как кость, палец уперся в самую душу Бориса. И он отрезал от Ивана Михайловича, как все.
И царевич Иван был там и тоже отрезал, и сам Иван Васильевич, все, все, покуда опричник Реутов не перестарался, отхватил полбока. И тотчас был взят под стражу, пожалел, дескать, царева врага.
Вторым отделывали казначея Никиту Фуникова. На него то кипяток лили, то ледяную воду. И он, Борис, сам избрал черпак с кипятком, ради царского удовольствия.
— Господи! Что бы ледяной воды-то не почерпнуть?
Всякому из ста двадцати царь сам назначил казнь. Ни одного не убили попросту и также, как предыдущего.
Борис знал: за ту кровь, за старание на той Поганой луже получил он от Ивана Васильевича дворовый чин оруженосца и Малюту Скуратова в тести. Все свое будущее. И шапку Мономахову тоже…
«Но ведь Поганая лужа обернулась Красной площадью. Забыл народ старое имя. Забыл ли Бог старые службы Борисовы, царя ради исполненные?»
Слова эти не застревали в окаянной глотке, но они были — ложь. Царь Иван сгнил, когда разделила душу Стена. (О своих грехах).
— Пусть не будет мне покоя, лишь бы сыну драгоценному Федору Борисовичу на престоле сиделось прочно и вольготно…
Встал с постели, вышел к охране.
— Кто-то мне вчера сказал, будто татаре на украинах объявились. Не ты ли, Агап?
Спальный стражник отрицательно потряс головой.
— Будто бы сам хан испытать нашу силу вознамерился? Вы, до утра не откладывая, поспрашивайте. Из дворовых кто-то говорил. Хана встретить надо по-русски.
Человека, знавшего о готовящемся набеге, не нашли, но утром вся Москва гомонила не хуже перелетных птичьих стай: татары идут.
Был первый день апреля. А уже на следующий к царю пожаловали народные депутации: от дворян, от гостей, от черных сотен.
— Пожалуй, великий государь Борис Федорович, защити от басурмана!
Хан Казы-Гирей ведать не ведал, какое замечательное и огромное действо разворачивается на веселых, на зеленых брегах Оки в его грозную честь.
Рати сходились со всей русской земли, как перед Куликовской битвой. Люди с тех давних пор расплодились, и на предполагаемые сто тысяч хана Годунов выставил полмиллиона. При царе Федоре ему уже приходилось отражать нашествие Казы-Гирея. За ту победу царь пожаловал его кубком Мамая, взятым на Куликовом поле. Борис позаботился, чтобы о его награде вспомнили и чтобы про награду эту знал каждый ратник.
К войску царь прибыл второго мая. Лично объезжал заставы, смотрел оружие, лошадей, награждал увесистым жалованьем примерных за примерность, нерадивых чтоб радели. Когда платят тютелька-в-тютельку, то и сам ты тютелька. Когда же ты в цене, то царь вроде бы по имени тебя знает.
В июле по просохшим дорогам подошли обозы с продовольствием. Борис Федорович велел поставить в чистом поле столы и принялся славить грозное свое войско царскими пирами. На каждый пир собирали по семидесяти тысяч гостей. Ели, пили, у кого сколько силы было.
Весело ждали крымцев. И они, наконец, пожаловали. То было посольство мурзы Алея.
Всю ночь ратники палили в небо из ружей, из пушек.
Разразилась гроза, но куда грому небесному до грозы человеческой.
Утром измученных бессонницей послов повели к Годунову. Царский шатер от посольского стана был в семи верстах, и все эти семь верст мурза Алей и его товарищи ехали через сплошной строй ополченцев, стрельцов, немецких солдат, а позади строя проносились конники.
Большего ужаса мурза Алей за всю жизнь свою не изведал: Крыму конец! Перед такой силой сама Турция не устоит.
Посол Казы Гирея ухватился за мир, как за спасительную соломинку.
Встречали Бориса в Москве колокольным звоном и всеобщей радостью. Победа была одержана небывалая: съедены многие тысячи возов отменного продовольствия, выпито — вторая Ока.
Не так уж это и глупо воевать с пустым местом. Хан Казы-Гирей не о набегах теперь думал, боялся, как бы на него не набежали.
1-го сентября, в праздник Нового Года, патриарх Иов помазал Годунова миром и возложил на его главу царский венец.
И потрогал Борис венец на голове своей, и сорвалось с губ его румяных:
— Бог свидетель — не будет в моем царстве бедного человека! Последнюю рубашку разделю со всеми.
За ворот себя потряс, жемчугом, шитый.
Видно, и в звездный час свой не чуял царь Борис в себе царя. Совесть требовала от него платы за венец. Большой платы, ибо получен не по праву, а одним только хотением.
Борис готов был платить: дворянам, и соглядатаям, боярам и простолюдью, патриарху и самому Богу.
Слово, говорят, не воробей, у царя и подавно. Ту рубашку с жемчугами впрямь пришлось вскоре отдать.