— Тебе, Юрий Богданович, для молодчества твоего! Для пущей красоты! Ты наша надежда и радость!
Перед Юшкою лежала великолепная выдра, просверкивая, как рябь над коричневыми торфяными безднами.
Чугунные Юшкины глаза подернулись свинцовым блеском.
— Хороша.
— Хороша! — согласился его троюродный родственник, приехавший в Москву для продажи костромского и для покупок московского да иноземного, чего за лесами за топями еще и не видывали.
Родственник был с реки Монзы, сосед монастыря на Железном Борку и Косилей, что приписаны к селу Домнино — вотчине Федора Никитича Романова.
— Я и Федору Никитичу привез, но тебе лучшую.
Юшка впервые получил столь дорогой подарок и стелился перед родственником, как мог. Водил к полякам, пришедшим с посольством Льва Сапеги. У них было чего выменять. Водил в немецкую слободу, в Чудов монастырь, к деду своему Замятне. Замятня был объезжим головою в Белом городе, глядел за порядком от речки Неглинной до Алексеевской башни. Добрая служба выпала уж в преклонных годах, и Замятня, порадев государю сколько сил было, удалился от мира на покой.
Замятня любил внука. Но любовь его была сиволапая, свирепая.
— Выродки! Мелочь рыбья! — распалился монах, озирая внука. — До плеча дедова не дорос, руки и те разные. Где тебе в бой ходить? Такой, как я, наступит и не заметит, что наступил. Отец твой ростом был с меня, да в груди узок, а уж ты — совсем иного племени.
— Так может, и впрямь иного! — чугунные Юшкины газа снова блистали свинцовым непроницаемым блеском.
— Ишь ты! Новый помет! Скоры от отца-матери откреститься, коли отец с матерью не в степенях. — Взял огромными лапами внука за плечи. — Мало тебе Отрепьевым быть? Может, в цари желаешь, как Годунов? Такой же безродный! Так Малюты Скуратова нет с дочками. Да и сам невзрачен.
— А вот как стану царем, чего скажешь? — и зрачки пожрали черной жутью деда и струхнувшего от подобных речей родственника. — А может, Дмитрий-то, спасшийся, я и есть, коли на тебя не похож? Может, оттого и жили вы у черта на куличках, чтоб меня, кровь Иоаннову, в тишине лелеять?
— Цыц! — дед пребольно шлепнул Юшку по губам. — У нас и стены слухмяны. За такое балабольство удавят, имени не спрося… Не в глухомани ты жил, внучок, в Москве. Здесь-то и нашел твой батюшка подсаадашный нож проклятого литвина… Ступайте подобру-поздорову, мне на всенощную пора.
Пригнув к себе голову внука, поцеловал.
— Держитесь Романовых. На-ко тебе! — сунул горсточку монеток.
Родственника перекрестил.
— Ты на Монзу свою не спеши. Пригодишься Романовым, и они тебе пригодятся. Нынче время на дни счет повело.
Перекрестил внука, по щеке погладил.
— Ох, Юшка! Не на саблю уповай, на умишко. Он у тебя поострей твоей сабли. С Богом, милые мои Отрепьевы! Да не иссякнет наш корень!
Чудов монастырь в Кремле, шопотки здесь первой свежести, из царских хором.
— Жаль, что ты от Романовых к Черкасским на службу перешел, посокрушался костромич.
— Одно гнездо. Князь Борис на сестре Федора Никитича женат.
Сидели в Юшкиной закуте, пили хлебное пиво, чтоб спалось крепче.
Только улеглись — грохнули выстрелы. Выскочили во двор, а там уж вся холопская рать. Стреляли возле Романовых, факелов там было, словно вся Москва сошлась.
Утром узнали: окольничий Михайла Салтыков по доносу Бартенева, казначея боярина Александра Никитича Романова, сыскал в его кладовых мешки с кореньями; а те коренья якобы все нашептанные на злое, припасены для царского семейства. Не от этих ли кореньев немочь у государя?
Коренья привезли к патриарху в дом, туда же всех Романовых и многих бояр на свидетельство. Коренья из мешков повытряхнули, а они все черны, а то и красны, будто кровь. Страшное дело!
Всех Романовых — Федора, Александра, Михаила, Ивана, Василия, с женами, с ближними слугами взяли под стражу. За ними Черкасских, Шестуновых, Репниных, Карповых, Сицких. Господ спрашивали со строгостью, а со слугами не стеснялись, пытали до смерти, но ни один господ своих не оговорил.
И уже иной был слух: коренья дал Бартеневу дворецкий Семен Годунов. Подлое дело. У царя Бориса все дела на подлости замешаны. Его добро говном воняет.
Слуги порхают, а дело делается.
Самого страшного для Бориса — Федора Никитича — постригли в монахи с именем Филарет, спровадили в Антиниев Сийский монастырь, наказав приставу Воейкову не пускать за стены обители ни единого богомольца, чтоб писем не было ни к Филарету, ни от Филарета. Александра Никитича отвезли к Белому морю в Усолье Луду. Михаила — в Ныробскую волость в пермские леса, Василия — в Яренск, Ивана — в Пелым. Зятя Романовых Бориса Черкасского, с детьми Федора Никитича, с пятилетним — будущим царем — на Белоозеро; жену Федора Никитича, Ксению Ивановну, постригли в монахини с именем Марфа, кинули в Заонежье, тещу Шестову — в Чебоксары. Всем нашли дальние места. И к каждому приставу царь Борис писал притворные письма, прося давать узникам покой, и чтоб нужды им ни в чем не было.
Однако Василию Никитичу только перед смертью сняли с ног цепи, да и Борис Черкасский, надо думать, помер тоже не от чрезмерной заботы, а может, как раз от нее, от чрезмерной. Что гадать! Палачи русские всегда были рады стараться. Астраханского воеводу Ивана Сицкого везли скованного с женою и с сыном, наслаждаясь их муками.
Сгубили в темнице Александра Никитича. Может, и убили. Не стало Михаила — тоже за год доконали. Народ приходил к тюрьме на свирелях ему играть, а палачи за ту любовь цепи гирями утежеляли. Чтоб голова к земле, спина колесом. Над могилою Михаила под Чердынью два кедра потом выросло.