ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Вам не видать таких сражений!

М. Лермонтов

1

Утром еще до света я услышал, как поднимаются полки. Костер наш погас, только слабо дымил. Я продрог: ночь была мокрой, холодной.

Белесый неровный туман качался над биваком. Фигуры солдат сновали, как тени. Негромкий разговор, топот, всхрапы коней. Потянуло запахом каши от большого костра. Негромко бряцало оружие. Я попытался сделать что-то вроде зарядки.

– Примерз, ваше благородие? – спросил кто-то ласково. – Ишь размахался, как крыльями…

Другие засмеялись. Говорили между собой мягко, вполголоса. По всему полю шел сдержанный многоликий ропот. Даже перекличка велась негромко. Раздавали сухари и чай.

Листов подвел оседланных лошадей.

– Я сейчас в штаб, а потом к Барклаю. Хотите со мной?

– А к Тучкову я должен рапортоваться?

– Сейчас ему не до вас.

Мы подъезжали к штабу, как вдруг что-то блеснуло и бухнуло вдали. «Сейчас начнется», – подумал я. Но нет, тишина. Листов, придерживавший коня, снова тронул его.

– Тявкнул и замолчал, – сказали в колонне.

– Задирает, – добавил кто-то.

Когда Листов вышел из штаба, раздались подряд еще три выстрела. Уже светало, но туман не сходил. Белка тревожно прядала ушами.

– Теперь на батарею, – сказал Листов. – Чего же наши не отвечают?

Не успел он сказать, как гораздо ближе, чем первые, грохнули новые пушки. Целый перебой вспухающих мощных ударов прокатился впереди по линии. Дрогнула земля, дернулись лошади. Казалось, туман затрясся и оттого стал светлеть и распадаться.

– Пошло! – крикнул Листов.

Что-то с шуршанием пронеслось мимо и отбросило упругую струю воздуха. Ядро, подумал я с изумлением. Мы пустили коней в галоп.

На батарее Раевского туман уже спал. Он осел в низину Колочи и стоял там, как в блюдце, захватив часть деревни и растекаясь в сторону неприятеля. Позади нас красноватой полосой накалялось небо, а сверху оно было чистым, только два-три ярко-розовых облака висели над нами.

Бух! – выскакивал по-над туманом белый клуб, висел мгновение, а потом расходился. Что-то невидимое бороздило воздух, треснуло над головой, и фонтан взвизгиваний обдал землю. Черный бестолково вихляющий шар прокатился совсем рядом.

На батарее, пританцовывая, съезжаясь и разъезжаясь, с блеском золотого шитья и колыханием перьев, толпилась свита генерала Барклая. За ночь подсыпали бруствер, и теперь он был гораздо выше рослых канониров.

Батарея мерно и деловито била в сторону Валуева. С гулким лопаньем пушки подпрыгивали и откатывались назад. Канониры накатывали их снова, забивали заряд.

Листов подскакал к Барклаю и, приложив два пальца, рапортовал. Барклай, неподвижно-торжественный, с красной лентой через плечо, весь в орденских звездах и ромбах, слушал Листова, чуть наклонив голову и прикрыв веки.

Лошади остальных вскидывались и пританцовывали, но конь Барклая стоял почти неподвижно, я заметил, как он сдерживает его незаметным пожиманием шпор. Сзади хрястнуло, раздался вскрик, кто-то осел вместе с лошадью. Барклай не повернулся. Упавший выбрался из-под убитого коня и, страдальчески кривя лицо, подошел к Барклаю.

– Ваше превосходительство… – начал он.

– Прикажите подать другую лошадь, – хладнокровно сказал Барклай.

Листов отъехал ко мне.

– Ну, – сказал он, – дай бог. Пока артиллерия да егеря, но скоро колонны пойдут.

Да, егеря. Они всегда начинают. Еще тогда, читая о двенадцатом годе, я полюбил егерей. Мне нравился их скромный мундир, мне нравилась их лихая песня: «Ну-ка, братцы егеря, егеря! Начинаем мы не зря, эх не зря!» Я знал, что сейчас, пока канонада идет по фронту, они рассыпаны в цепи впереди батальонов и, притаившись за бугорками, кустами, спрятавшись в шанцах, держат на изготовку свои штуцера, чтобы прицельным огнем встретить французов.

Егеря – легкая пехота. Невидимой пружиной они держат сейчас готовую к атаке французскую армию и первыми встретят ее натиск.

Напротив батареи, в Бородино, тоже егеря, гвардейский полк Бистрома. Туман отодвинулся на границу деревни и скрыл наступавших французов.

Листов подъехал к Барклаю:

– Ваше превосходительство! Егеря как в ловушке! Если ударят по ним с двух сторон, отойти не успеют.

– Вижу, – сказал Барклай и бросил на Листова любопытный взгляд. Потом обернулся к свите: – Павел Андреевич, пошлите к полковнику Бистрому. Скажите, чтоб выводил егерей да чтоб мост за собой сожгли. А Вуичу прикажите, чтоб подтянулся и прикрыл.

– Позвольте мне! – сказал Листов. – Я место хорошо знаю.

– Поезжайте.

Листов поскакал вниз к реке, я за ним. Простучали доски моста, и мы в Бородино. Солнце уже показало свой край, туман за церковью стал бронзоветь. Оттуда блеснула дробная вспышка и беспорядочный треск присоединился к общему гулу. Что-то хлестнуло как бы прутом над ухом, еще и еще. Французы начали атаку Бородино.

Наклонив мохнатые кивера, они надвигались из тумана небыстрым шагом. Блестела гребенка штыков, мерная барабанная дробь теребила воздух. Казалось бы, в грохоте пушек нет места другому звуку, но барабан, трескотня выстрелов и даже простые слова хорошо выделялись поверх канонады.

– Avancez! – кричали совсем близко французы. – Вперед!

Я завертелся с конем в отходящей колонне. Пронеслись пушки, их первыми отводили за реку.

– Чивык-фюить-пии!.. – пело над ухом. Свинцовая мошкара с птичьими переливами носилась кругом, беззаботно впиваясь в тела.

– Господи Сусе Христе! – пробормотал кто-то рядом и уткнулся лицом в землю.

– С оглядкой, ребята, с оглядкой! – кричал унтер-офицер, размахивая тесаком.

Колонна втиснулась на мост. Сзади напирали, передние не успевали выбраться на другой берег. Французы, добежав, тоже столпились сначала, потом растеклись и открыли пальбу по мосту. Не унимался их барабан. Увидел я барабанщика, он стоял один, бешено колотя в яркий продолговатый бочонок.

Вперебой щелкали выстрелы. Егеря сумрачно и беззвучно толпились на мосту. Взмахивая руками, падали в Колочу люди. Здесь они стали живой мишенью. Лучший егерский полк погибал в самом начале боя. День начинался с неудачи, и с какой неудачи!

Кто-то сидел верхом на перилах и методично стрелял, заряжал и снова стрелял, пули его не трогали. Французы надвигались, охватывали дугой и вплотную к воде стреляли с колена по мосту.

Белка прыгнула с берега прямо в реку. Здесь было неглубоко, но все же вода поднялась до седла.

– Бродом! – закричал я. – Здесь брод есть!

Но меня не слышали.

Какой-то француз с юным, почти мальчишеским лицом тщательно целил в меня с берега, но не попал, хотя между нами не было и тридцати шагов.

Листов уже на этой стороне. Он крутился на Арапе перед колонной солдат и что-то кричал офицеру.

– Не умеете воевать, не лезьте, молодой человек! – рявкнул офицер и, обернувшись к колонне, крикнул: – За мной, братцы, ура!

– Ура-а! – отчаянно закричали солдаты и неровной толпой кинулись вниз, на мост, который уже запестрел французской пехотой. Это были егеря из бригады Вуича.

Французы успели развернуться на ближнем берегу, но удержаться им не удалось. Нахлынули егеря, навалились, облепили. Крик, свалка! Французы посыпались с крутого берега в реку, егеря взяли мост, и бой перекинулся на ту сторону.

– Ура-а! – гремело в деревне.

– Назад! – кричал офицер. – Осаживай, братцы! Не забегай!

– Павленко, солому на мост!

Труба заиграла отбой. Распаленные егеря возвращались назад. Французы отхлынули за околицу. Какой-то офицер в синем мундире с расшитой серебром грудью сидел на земле и морщился, прижимая к лицу тонкий платок. По щеке текла кровь.

– Важная птица! – говорили солдаты. – Кто его взял? Веди в штаб.

Первые убитые. Они лежали странными горками, не похожими на тела, так неестественны были позы. Кто вывернув руку, кто вниз лицом, кто в обнимку с врагом. Белесая дымка боя оседала на них. Застеленный убитыми берег Колочи сразу принял значительный, строгий вид. Наверх к батарее тяжело брели раненые.

– Зажигай!

– Не горит, мокрая, ваше благородие!

– Порох подсыпь!

– Не горит, ваше благородие!

Французы снова подступали к реке. Кто-то скакал перед колоннами, махая шпагой, сверкая серебром пышного мундира.

– Петров!

– Здесь Петров!

– Снимешь вон того павлина?

– Больно далеко, ваше благородие! И не спокойный, гужуется!

Круглолицый безусый Петров становится на колено, прижимает штуцер к щеке, щурится.

Штуцер – зависть солдата. Только егеря, да и то лучшие, получают его в руки. В штуцере винтовая нарезка, он бьет на тысячу шагов, а пехотное гладкоствольное только на триста.

Петров целится. Выстрел. Всадник на том берегу едет все так же.

– Эх, не попал! Далеко.

Всадник едет и вдруг начинает валиться. Его успевают подхватить и снять с седла.

– Попал! – Петров вытирает нос и радостно смотрит на командира.

– Молодец, представлю! Поди, капитана снял или майора. Петров «снял» генерала Плозонна. Это был первый французский генерал, убитый в Бородино.

Отчаянный крик:

– Да что же мост не зажгете, раззявы! Сейчас снова напрут!

– Двоих положило, не горит! Пуля проползть не дает, и солома мокрая!

– Дозвольте мне! – Невесть откуда взявшийся ополченец в сером зипуне хватает факел и зигзагом бежит к мосту. Там он ложится и ползет среди убитых.

Французы отчаянно палят.

Ополченец исчезает за ворохом соломы, и через минуту-другую начинает валить дым.

– Эх, вы! – говорит офицер. – Простой мужик пример доставляет.

– А чо? – возражает солдат. – Мы не мужики нешто?

Ополченец бежит, пригибаясь, назад, а по мосту прыгает низкое красноватое пламя.

– Чичас пыхнет. Павленок там пороху подложил.

Мост разгорается. Ополченец с радостно-оживленным лицом подбегает ближе, и я узнаю… да, это он, конечно. В ополченце я узнаю драгуна Ингерманландского полка и участника московских моих приключений Федора Горелова.

2

Грохот, грохот стоит над Бородино. Беспрерывный, разноликий. Сотни оттенков в этом гуле. То жалобное повизгивание, то басовитое гудение. То вроде трещотки пробежит по небу, то все оно разом содрогнется. Птичье цвиньканье пуль, шуршание ядер, стон картечи. Звон, стук, удары, чавканье, лязг, жужжание. Людские крики, храп лошадей.

Мы с Федором укрылись в ложбинке позади батареи. Артиллеристы называют ее Шульмановой по имени командира. Пехота пока не называет никак, но знаменитой она станет под именем батареи Раевского, здесь стоит его седьмой корпус.

Я снял сапоги и вылил воду.

– Как же ты, Федор, тут очутился?

– В ратники записался.

– Что ж ты меня тогда не дождался?

– Вы уж на меня не гневитесь. От радости ошалел. Как Настя вышла, так и погнал лошадей.

– Где ж она теперь?

– В деревню отвез. А сам решил в ополченье податься, никак нельзя было в полк.

– Да и сюда, может, не стоило? Скрылся бы где, переждал.

– Нельзя нам пережидать, не то время. Как же пережидать? Нельзя, нет, нельзя…

Федор записался в московское ополчение уже здесь, в Бородино. Принимали до самого боя.

Вчера я видел палатку, украшенную оружием, фруктами, цветами. Там на столе зеленого сукна лежала книга в красном бархатном переплете. В нее записывались имена добровольцев.

Они тянулись к Бородино до самого вечера – крестьяне, ремесленники, студенты. «Жертвенники» их называли. В разной одежде, только шапки у всех одинаковые – с медным крестом, с каким попало оружием и вовсе без него, ополченцы имели наивно-торжественный вид. Солдаты над ними посмеивались и ласково опекали.

Вчера с утра и до ночи, белея рубахами, ратники строили укрепления. Они не умели ходить строем, стрелять и выполнять команды. Большая их часть осталась в резерве, а несколько тысяч рассыпались с началом сражения по всему полю, помогая солдатам чем можно. Носили раненых, подавали заряды, растаскивали исковерканные фуры, ловили испуганных лошадей. А когда падал егерь или гренадер, ратник подбирал его оружие и, перекрестившись, становился в первую линию.

Среди этих нескольких тысяч, почти целиком полегших на поле боя, не отмеченных в списках потерь, не помянутых чугунной доской или гранитом, среди этих безвестных «жертвенников» и был мой Федор.

– Немец тот здесь, – говорит он неожиданно.

– Какой немец?

– Который из Воронцова.

– Леппих?

– Он самый.

– Где ты его видал?

– В утицком лесе, вон там, с самого краю, почти у дороги. Мы там укрепленье копали. Чегой-то опять задумал. Приехал о трех лошадях, а сзади еще вроде зарядник от единорога.

Стало быть, и Лепихин добрался. Я сел на Белку.

– Ну, Федор, прощай. Где воевать собираешься?

– При батарее. Я тут прижился. Ежели что, и банник могу в руки взять, пушкам тоже обучен.

– Счастливо!

Он поклонился низко:

– И вам хорошей дороги. За Настю уж как придется: ежели смогу – отблагодарю, ежели нет – поклон хоть примите.

– Настю я хотел спросить об одном деле. Если в живых останемся, ты уж сведи меня с Настей.

Я поскакал на батарею. Где Листов? Свиты Барклая уже не видно, пальба идет еще жарче. Солнце выкатило над горизонтом и косо, парадным оранжевым светом обдает дымную, блистающую картину боя.

Флеши, подумал я, туда. Сейчас французы начинают, если уже не начали, первую из восьми атак. Вот где самое пекло.

От батареи до флешей километра четыре. По сути, флеши стали центром нашей позиции, заслон на Старой Смоленской дороге левым, а батарея Раевского правым флангом. Правее, где стоял Милорадович, кроме артиллерийской дуэли и отвлекающих кавалерийских атак, важного не происходило.

Флеши скучились треугольником, две ближе к французам, одна чуть в глубине. Это были слегка приподнятые площадки с пехотными рвами и земляными брустверами. На этом месте я ночевал в Бородино, на этом месте проснулся в двенадцатом году.

Я прискакал, когда первая атака французов сорвалась в самом начале.

Дивизии Дессе и Компана попытались атаковать колоннами, но были расстроены картечью и фланговым огнем егерей.

– Важно! – кричали солдаты со смеющимися лицами. – Молодцы, заступники, отхлестали хранцев!

– Подожди, – отвечали артиллеристы. – Это забава. Это он красуется. Сейчас так напрет, что смотри. Штаны-то у вас белые.

– Не бось! Не запачкаем! – кричат гренадеры.

Они стоят в две линии: первые батальоны впереди, вторые чуть сзади. Это гренадерская дивизия Воронцова.

– Трубят, глянь!

На опушке леса опять строятся французы. Подъехала и развернулась их батарея.

– Братцы! – кричат гренадеры. – Антилеристы! Дай-ка ему щелчка!

Французские пушки открыли огонь, и это сразу сказалось. То ядра летели издали вразброд и только случайно попадали в каре. Теперь черные шары запрыгали по флешам. Канониры забегали быстрее.

– Две линии сбавь! По батарее, пли!

Взорвался пороховой ящик, дохнуло черным жаром. Ядро цокнуло в пушку и с бешеным верчением метнулось вбок. Падали люди. Теперь их не подбирали, некогда было. Все с напряжением смотрели на плотную массу колонны, шагавшую с барабаном на флеши.

– Первое орудие по правой колонне! Второе и третье по левой!

С пронзительным пиликаньем флейты, качая знаменами, французы все ближе и ближе. Пушки на флешах исполняют неуклюжий танец с прыжками, катанием туда-сюда, изрыганием пламени, дыма.

– Картечью, пли!

В колонне замешательство, легкий разброд, она почти останавливается. Сейчас побегут! Но нет, сбились плотнее, офицеры машут шпагами, пиликанье флейт и барабан еще резче, и снова идут, идут, как против ветра, наваливаясь грудью на град свинца, падая, сменяя друг друга.

– Лезут! – кричит солдат. – Лезут, ах, черти!

Шеренги все ближе и ближе, с перекатным треском окутываются дымом; залп по флешам – и вот уже бегут, наклонив штыки, рассыпавшись вширь. Мелькают белые гетры и красные эполеты.

С красными потными лицами, разинутыми ртами кидаются на батарею, лезут на бруствер. С другой стороны с криком «ура!» врываются гренадеры. Флеши превращаются в гладиаторский круг, солдаты смешались в поединках. Артиллеристы дерутся банниками. Лязг штыков и сабель, вопли, проклятия, беспорядочная драка. Французы отодвигаются. С музыкой, ровно, красиво идет батальон. Достигает толпы дерущихся и тоже кидается в схватку. Откуда-то вырываются кавалеристы, рубка с яростным блистанием сабель, храп и ржание лошадей, клубы пыли, но все это дальше и дальше от флешей…

Вторая атака отбита. На батарее растаскивают завалы. Пушка села набок, ее поднимают на руках, ставят новое колесо. Стонут раненые. Офицеры собирают батальоны, прерывисто-напряженно кричит труба. Гренадеры опять строятся в каре, подбегают солдаты из вторых батальонов, впереди много потерь.

– Давай, давай, братцы! Отдыхать дома будем!

У французов тоже бурление, они готовятся к новой атаке. Наши канониры налаживают стрельбу, у них поредели расчеты. Лихо подлетает конная батарея.

– Батарея, стой! С передков долой!

Пушки разворачиваются и начинают бить по французам, а те плотными массами снова надвигаются на флеши. Третья атака!

Что-то есть одуряюще монотонное в этих атаках. Только что шли, отхлынули, засеяв поле телами, и снова идут, будто ничего не случилось. Идут широким фронтом, в несколько колонн, за колоннами кавалерия. Огромный квадрат войск наступает на флеши.

Гренадеры, все сплошь усачи, в белых ремнях крест-накрест, набычившись, исподлобья глядят на французов. Их каре похожи на маленькие крепости: с какой стороны ни подступись – штык и пуля. Первая шеренга дает залп и опускается на колено, стреляет вторая шеренга.

Французы пытаются обойти батальоны. Они развернулись лавой, конница хлынула по бокам, но гренадеры стоят как вкопанные. Все поле снова кишит сражающимися. Конники носятся между пешими. Сзади контратакует наша пехота. Какой-то генерал на коне гарцует в гуще войск. Уж не Багратион ли?

Я бестолково мечусь на Белке между кричащими, дерущимися солдатами. Французский улан промчался рядом, махнув саблей так, что свистнуло в ухе. Два пехотинца катаются по земле, бестолково дергая друг друга за одежду. Мимо бегут в разные стороны. Наконец все сметает волна кавалерии. Это наши кирасиры. С воздетыми палашами, в блестящих касках, они врезаются во фланг подходящим французам, теснят, опрокидывают. Бой начинает отползать к лесу.

– Ох ты маменька родная, – бормочет солдат. – Кажись, отразили.

Издали вижу штабную свиту. Оттуда выскакивает всадник на черной лошади. Это Листов, он забирает ко мне.

– Ну как, погрелись? Я к Тучкову за помощью!

Подъезжает ближе.

– У Тучкова еду просить батальоны. Да он упрямый, раз десять ему скажи. Слушайте, поезжайте за мной с перерывом. На левый фланг, к Тучкову-старшему. Говорите: приказ князя, отрядить дивизию.

– Да разве он вас не послушает?

– Кто его знает! Приказом он Багратиону не подчинен, да еще в плохих отношениях. И вдруг у него самого жарко? Уже посылали, а полков нет. Так вы скачите за мной и просите дивизию на флеши. Вместе, глядишь, уломаем.

Листов дал шпоры и ускакал. Потом поехал и я. Перескакивая через убитых, Белка мчала меня от флешей, где французы, яростно обмолачивая землю ядрами, готовили четвертую атаку.

3

Через березовый лес я выехал на дорогу. Впереди вой, грохот, правда, потише, чем в центре. У каждого встречного спрашиваю:

– Где штаб третьего корпуса?

– Там, там! – все машут рукой.

Наконец на вершине холмика вижу палатку и генералов. Тучков-старший, узнаю его по портретам, расхаживает впереди. Я прыгаю с Белки.

– Ваше превосходительство!

Он даже не оборачивается. Ядро падает совсем близко и вертится волчком. Тучков задумчиво смотрит на него.

– Ваше превосходительство! Из штаба второй армии! Командующий просит дивизию!

Тучков как бы с изумлением смотрит на меня.

– Опять дивизию? Да у вас одних адъютантов дивизия. Скачут через минуту. Поезжайте, поезжайте, милостивый государь.

– Ваше превосходительство! – снова начинаю я.

– Что-о! – вдруг кричит Тучков, и холеное лицо его передергивается. —Какая дивизия? А я с чем останусь? Кругом марш! – Но тут же добавляет спокойно: – Поезжайте, поезжайте, сами тут разберемся.

Несолоно хлебавши скачу обратно. Целый рой пуль вспархивает со всех сторон. Белка шарахается, и я попадаю в глухой кустарник. Выезжаю, обдираясь об сучья, овраг преграждает путь. Я забираю в сторону и натыкаюсь на повозку, танцующих лошадей и человека, пытающегося протащить их сквозь заросли. Лепихин!

– Берестов! – закричал он яростно и почти раздраженно. – Куда вы пропали, черт побери! – Словно мы только что расстались.

Он продолжал беспорядочно дергать узду, но лошади окончательно запутались. Повозка застряла в лесной канаве.

– Опаздываю! – говорил Лепихин. – Приехал вчера поздно, думал место тут подыскать, а утром встал – безнадежно. Хочу выбраться. Время, время идет! Не позже полудня я должен подняться!

– Куда?

– В воздух, черт побери, в воздух! С большим шаром не вышло, зря только торопили. А с маленьким все готово, осталось место найти.

– Вы хотите подняться в воздух?

– Я поднимусь! Было бы откуда. Нужна поляна с деревьями по бокам, а здесь заросли, да и березы малы. Мне нужно повыше, покрепче.

– Вы здесь один?

– Конечно. Еле сбежал. Позавчера Ростопчин заставил поднимать большой шар, к сражению хотел поспеть. Да, конечно, не вышло, куча недоделок. А маленький я готовил тайно, он мне для опыта нужен.

Шррр! Что-то пробороздило верхушки деревьев и ударило в ствол.

– Ага! Сюда достает. Мне надо место потише.

Лепихин вытер мокрый лоб.

– Давно жду большого сраженья. Все у меня готово, приборы и аппарат. Только подняться, а там…

– Какие у вас приборы?

– Это дети мои. На одну горелку два года ушло. Хрономосы и соляриты, ах да чего там! Сами увидите. В воздух вас не возьму, аппарат на одного. Но вы мне поможете при подъеме. Сейчас вот отсюда отъедем…

– Послушайте, – сказал я, – время ли сейчас для вашей затеи?

– Что? – сказал он. – Затеи? Да, время! Самое время! Другого времени не бывает. Я чувствую его пульс. Вы слышите, как оно напряглось? Как гудит каждая струнка? Сколько решается в эти часы! Пульс времени здесь проступает! Оно убыстрено, сдвинуто, оно обнажилось, и только здесь можно поймать его за хвост.

– Да как вы собираетесь это сделать?

– Сами увидите. У меня десятки приборов, только нужно поднять их повыше, туда, где излом временных пучков. Здесь место горячее, очень горячее. Это как в пустыне мираж. Там света лучи искривляются, а здесь лучи времени. Сегодня или никогда, я вам говорю!

Все это он выкрикивал, бегая вокруг повозки, кидая сучья под колеса, дергая лошадей.

– Ну что же вы стоите! Помогайте!

Кое-как мы вытолкнули повозку из ямы.

– Если поедете вдоль оврага, а потом повернете налево, не доезжая деревни, увидите то, что вам нужно, – сказал я. – Там есть дубовая роща.

– А вы?

– У меня поручение.

– Как? – закричал Лепихин. – Вы не желаете мне помочь?

– Сейчас сраженье.

– Но мне одному неудобно растягивать тросы. – Он смотрел на меня с наивным негодованием.

Я сел на Белку.

– Уезжаете? – изумился Лепихин. – Да как вы… Ах, так? Стыдно вам, Берестов, стыдно!

– Но почему?

– Вы оседлали время и не хотите, чтобы это сделал другой!

– О чем вы говорите? Какое время?

– Такое! – Он говорил запальчиво, чуть не по-детски. – Сами сказали!

– Но неужели вам достаточно простых слов? Мало ли что можно сказать?

– Вы на попятную?! – яростно закричал он. – Испугались? Ладно, я сам! Но про вас я знаю, все знаю! У меня доказательства, сто доказательств, я чувствую, наконец!

– Какие у вас доказательства? Чьи-то слова?

– Слова! Но не с одной стороны!

– Все это фантазия.

– А медальон?

– Какой медальон?

– Эмалевый медальон! Разве не вы рисовали?

– Вы про какой медальон?

– У вашей знакомой! У нее медальон, я видел его. Прелестная девушка, она не играла в прятки! Я помог ей бежать! Ее вы искали, ее! Вы сами сказали, что рисовали ее портрет и подпись на медальоне ваша. Что же, не вы рисовали?

– Но что это доказывает?

– Доказывает! Медальону сто лет!

– Сто лет?

– Сто лет, знаете сами. Он писан еще до Екатерины!

– До Екатерины?

– Это и простым глазом видно, хотя эмаль хорошо сохранилась. Но я не разглядываю чужих медальонов, она сама мне сказала! Это единственное, что ей досталось в наследство. На медальоне мать ее бабушки!

Я похолодел.

– Прабабка! – кричал Лепихин. – Только с ней как две капли воды!

– Ах так… – Я не знал, что сказать.

– Да что вы таитесь? – умоляюще заговорил Лепихин. – Не верите мне? Если не с вами, то с кем мне надежду делить? Кому ни скажи, за безумного принимают. Как тяжело, как трудно!

– Да в чем ваша надежда?

– Я сам не знаю! – сказал он с отчаянием. – Не знаю, не знаю! Но мне бы только начать! Заглянуть туда, приоткрыть завесу!

– Но разве это возможно? Ваши приборы, ваши шары. Время не схватишь простыми щипцами. Да и зачем?

– Да, невозможно… – Лепихин вдруг сел на землю. – Может, и нет… Вы правы. Вы не хотите понять. Вы не желаете. Это ваше право, я понимаю… Ну что ж, я сам. Как всегда…

– Прощайте, – сказал я. – Дай вам бог уцелеть от случайной пули, а после боя, быть может, и поговорим…

Я ускакал.

На флешах отбита четвертая атака. Французы ходили шестью дивизиями, ворвались в укрепления, но гренадеры снова отбросили их до леса.

Что я увидел на флешах? Я увидел, что гренадерской дивизии Воронцова нет. Вернее, она тут, она вся раскинулась перед глазами. Смерть припечатала ее к земле, не сумев рассеять по полю. Из четырех с лишним тысяч на вечерней перекличке не соберут и трех сотен.

А французы готовят новую атаку, пятую. Солдат с рукой, обмотанной грязной окровавленной тряпкой, разговаривает с другим. У того обвязана шея, глаза смотрят страдальчески.

– Сорока, давай в рихмы играть.

– Як це то рихми? – Сорока жмется плечами, ему больно.

– Эх ты, неученый. Рихмы – то чтоб складно было.

– А що ж, давай.

– Например, как твоего отца звали?

– Кузьма.

– Я твоего Кузьму за бороду возьму!

– Так вин без бороды був.

– А, тогда ладно. Ну а деда?

– Опанас.

– Опанас? Хм… А коли Опанас, то кривой на глаз!

– Ни, – возражает Сорока. – Обоими бачил.

Проезжает офицер.

– Ну что, братцы, держитесь?

– Скриготим зубами, а держимся! – отвечает солдат.

Подходит третья пехотная дивизия, Тучков-старший все-таки дал подкрепление. Одной бригадой здесь командует мой теперешний начальник младший Тучков. Я вижу, как он спокойно идет вдоль строящихся батальонов.

Они еще не были в деле. Французские ядра скачут по линии, лопаются гранаты. Быть может, сделать сейчас набросок атаки? Но для этого надо спешиться и выбрать место.

Я прячу Белку за исковерканным лафетом и вынимаю из сумки бумагу. Она пришпилена у меня на картон, грифель заточен.

Солнце уже высоко, сейчас часов десять. Но светить в полную силу ему не удается. Пороховые дымы пять часов рвутся из пушек, ружей и пистолетов. Горит все, что может гореть: деревья, зарядные ящики, уцелевшие избы. Плотная желтоватая дымка растет и растет в вышину над полем, кажется, сам воздух тлеет. Десять пушечных и сто ружейных выстрелов приходится на каждую секунду жарких часов Бородинского боя, это подсчитали потом. А сейчас кажется, что все железные трубы, большие и малые, ревут беспрерывно, прыгая, раскаляясь, выбрасывая за дымом дым.

Тррах! Со страшным звуком разрывается пушка на нашей батарее, она не выдержала беспрерывной стрельбы. Падают изувеченные канониры.

Пылают последние деревья и кусты, вся позиция заставлена большими и малыми факелами. Мимо меня проезжает Багратион с адъютантами. Он останавливается и пристально смотрит в сторону французов. Они тем временем заводят свое пиликанье и начинают маршировать на флеши. Ядра их косят, но французы идут.

– Браво! – Багратион хлопает в ладоши. – Жалко трогать молодцов. Как идут!

– С каждым разом все ближе строятся, – говорит офицер. – Скоро нос к носу будем отдыхать.

– Скажите Шатилову, чтоб встал наискосок, – приказывает Багратион. – Пусть с фланга ударит.

– Не успеет построиться, ваше сиятельство!

– Исполняйте! – резко говорит Багратион. – Браво, ей-богу, браво!

Вся сила французской атаки в первом натиске. Тут, кажется, не удержать.

Уже три раза с наскоку они брали флеши. Но у вдохновенного французского боя не всегда хватает дыхания. Сначала русские отступают, а потом тяжелым ударом возвращают занятые позиции.

В пятой атаке все повторилось. Французы ворвались на флеши и оседлали пушки. Гренадеры второй дивизии кинулись в контратаку, началась бойня. Я не успел сделать ни одного штриха, прорвавшиеся французы набегали с опущенными штыками. Мне пришлось спасаться, Белка так и осталась привязанной у лафета.

Я увидел Тучкова. Стройный, туго затянутый в мундир, он что-то кричал солдатам. Те как завороженные смотрели на промежуток поля перед собой, ядра ложились на нем особенно густо.

– Ах, так! – крикнул Тучков. – Стоите? Тогда я один!

Он выхватил у солдата знамя и прямым шагом пошел навстречу ядрам. Десять шагов, двадцать, и вдруг опустился на колено. Гранаты рвались вокруг, плясали ядра.

Что-то толкнуло меня. Может, вид одинокого, засыпанного ядрами генерала, может, склоненное знамя, которое он все еще держал на колене, но я кинулся вперед, ничего не помня. Я добежал до Тучкова. Он, с головой, упавшей на грудь, уже мертвый, все еще стоял на колене и необъяснимым послесмертным усилием держал древко с зеленым полотнищем.

Я наклонился, но тут же меня ударило в затылок, и все потемнело.

4

Темнота, темнота… Спокойная, плавающая. Со мной рядом сидит Наташа. Она всхлипывает:

– Ты совсем как мертвый, совсем…

Я шепчу:

– Я не мертвый. Меня ударило. Я хотел поднять знамя, и меня ударило. Где ты была?..

– Я здесь, я все время с тобой.

– Где ты, дай руку.

Она протягивает руку. Я тянусь, тянусь, не достаю. Она говорит:

– Все время с тобой, все время. Я говорю:

– Это неправильно, что мы расстались.

– Это неправильно, – говорит она.

– Мне без тебя трудно.

– И мне.

– Я ищу тебя, я все время ищу тебя. Где ты, Наташа?

– Я здесь, – шепчет она. – Куда тебя ударило?

– Где мне тебя найти?

– Я здесь, – шепчет она. – Я с тобой…

Проясняется. Меня несут два солдата.

– Ничаво, ваше благородие. Маленько гвоздануло, даже дырки не сделало. Ядром причесало. Это совсем ничаво. Красивше будете.

– Где генерал? – говорю я. – Генерала возьмите.

– Их превосходительство? Где там! Вы-то вперед пробежали, а евонного даже места не стало, чугуном позасыпало.

Что-то взрывается рядом, солдаты падают, я снова теряю сознание. Опять темнота. В ней младший Тучков. Он улыбается печально, издали машет рукой:

– Вот не могу подняться. Грудь навылет, да и ноги… Я бы поднялся. А жаль, в первой же атаке. Не повезло, право. Если Мари увидите, передайте, чтоб не искала…

– Мари? – Губы мои едва шевелятся.

– Жену так зову, Маргариту. Скажите, пусть уж не ищет. Тут на меня двое упало, потом еще и еще, лошадью придавило, где тут найти.

– Она все равно будет искать.

– Жалко ее… – Красивые губы Тучкова кривятся. – Бродить среди трупов каково…

Я говорю:

– Она все равно будет искать. День и целую ночь с факелом. Часовню поставит.

– Часовню? – говорит Тучков. – Мне? А ребятам? Ребятам поставьте часовню, сколько их у меня полегло…

Очнувшись, я нахожу себя прислоненным к лафету. Голова гудит, рука повисла. Рядом Листов.

– Как вас шарахнуло! Два раза от смерти ушли. А вы молодцом, полк поднимали в атаку. Я уж дивизионному фамилию сообщил, представит. Давайте руку перебинтую. Картечью, видно, царапнуло.

Правая кисть в крови, но, кажется, не перебита. Листов туго затягивает ее бинтами.

Рядом на земле сидят солдаты и делят каравай хлеба.

– Вот пахнет-то, братцы. В драке еще слаще, кормилец наш родимый.

– Глянь, у Ермила ядро в ранец закатилось! Где у тебя ранец-то был, Ермил?

– Тута вот бросил на един миг, а поднял, смотрю, чижелый.

– В ранец, эк невидаль! У канонеров ядро в пушку склизнуло, аккурат в самое дуло. Законопатило!

Тут же сидит француз с перебитой ногой, на него никто не обращает внимания. Француз разрывает рубашку и пытается перевязать ногу. Кто-то протягивает ему кусок хлеба.

– Эй, горемычный, пожуй маленько.

Француз берет хлеб, ест и давится. По щекам текут слезы.

– Дядька Максим, а чего они к нам прилезли? Смотрю вот, люди как люди.

– Господь ослепил, вот и прилезли, – важно отвечает Максим. – А так, оно конечно, люди. Как не люди…

– Вас все-таки в госпиталь надо, – говорит Листов. – Белка цела, поезжайте. А мне опять к Барклаю.

– Который час? – спросил я.

– Около десяти.

Я вспоминаю, что должен сделать рисунок. Хотя бы один рисунок, тот самый, который попадет в коллекцию Артюшина. Странное, непонятное, но острое ощущение причастности к этой, казалось бы, мелочи. Да что изменится, собственно говоря? Рука висит плетью, еще не известно, смогу ли стоять на ногах, «причесанная ядром» голова просто разламывается.

Что изменится? Не будет рисунка с подписью «Ал. Берестов», бумажки в коллекции отставного полковника. Но он уже есть, что-то твердит во мне. Этот рисунок, эта бумажка. Ты его видел, значит, он должен быть. Иначе какой-то изъян, какая-то неточность вклинится в будущее. Но что же с того? Пусть вклинится, так даже интереснее…

Шатаясь, встаю, сажусь на Белку. Кричу изо всех сил, а на самом деле лепечу еле-еле:

– На батарею…

– Браво! – Листов хлопает меня по плечу. – Вы молодчага!

Мы скачем. Издали на батарее ничего не разглядеть. Но вот дым рассеялся на мгновение, и мы увидели, как наши скатываются вниз по холму.

– Что такое? – закричал Листов. – Неужто отдали люнет!

Тут же его Арап взвился и запрыгал на трех ногах.

– Проклятье! Берестов, уступите лошадь. Да слезайте! Не видите, батарея пала! Вы же в седле еле держитесь!

Он стащил меня с Белки. Рядом в каре стоял батальон. Толстый смешной офицер бестолково бегал перед ним, что-то покрикивая. Пехотинцы стояли плотными рядами, в деле еще, видно, не были.

– Какого полка? – закричал Листов.

– Томского пехотного!

– Вы что же, не видите, что батарея пала? Именем главнокомандующего – за мной! Надо скинуть французов!

– Ребята! – закричал офицер тоненьким голосом. – Наш черед! Ура не кричать, пока на горку не влезем, а то выдохнетесь!

– Давайте! – крикнул Листов. – Поздно будет!

Он пришпорил Белку и поскакал впереди батальона. Томичи дружной гурьбой кинулись за ним. Батальонный бежал сбоку, неловко размахивая шпагой. Почти бегом они взяли склон батареи, и только там грянуло «ура!». Несколько сотен русских ударили в штыки чуть ли не на дивизию.

Французы замешкались. Пока они разобрались, что атакует всего горстка, подоспел еще полк, за ним другой. Высота закишела войсками, как муравейник. Я вытащил из сумки бумагу, карандаш и неверной, набухшей от боли рукой попробовал взять его в руку.

Атака на батарею Раевского! Почти безнадежный, отчаянный удар одного батальона на несколько французских полков. Но этот рискованный удар успели поддержать другие войска.

Атака на батарею Раевского составила себе громкую славу, хотя таких атак в Бородинском бою я видел немало. Случилось это, возможно, потому, что сразу два генерала, начальник штаба Ермолов и командующий артиллерией Кутайсов, кинулись отбивать высоту и оба получили раны, один небольшую, другой смертельную.

Но я не видел пока ни Ермолова, ни Кутайсова. Возможно, они замешались в атаку с другой стороны. Впереди всех я видел Листова на белой лошади, на моей Белке, за ним томичей, а там уж целую толпу войск – егерей, пехотинцев, драгун, гусар.

Зажав между пальцами карандаш, я сделал несколько штрихов. Острая боль пронзила руку, но я продолжал рисовать. Струйка крови скользнула из-под бинта и пропитала бумагу. Ага, вот они, буроватые пятна, которые я разглядывал у Артюшина, это моя кровь.

Голова налилась свинцовой тяжестью. Едва кончив набросок, я снова потерял сознание.

Что для меня потеря сознания в этом бою? Потеря одного и обретение другого? Я вижу ослепительную улыбку Кутайсова. Он скачет на своем караковом жеребце и смеется, как будто он не в бою, а на веселой охоте. Картечь сметает его, окровавив седло. Он падает на землю, садится, с изумленным лицом ощупывает растерзанную грудь.

Я вижу сердитое лицо Кутузова. Напрягаясь и краснея, он тоненьким голосом кричит:

– Христом богом просил тебя не лезть в простую пехоту! Ты чего упал? Поднимайся быстрее, раздавят копытами! Вставай, голубчик, вставай!

Кутайсов с тем же изумлением продолжает ощупывать грудь.

– Ваша светлость, кажется, я не могу. Осколок в груди. Ваша све… – Он медленно валится на землю.

– А пушки? – кричит Кутузов. – Кто над пушками останется, куда резервы попрятал?

– К-костенецкого ставьте, – бормочет Кутайсов. – А я… я помираю…

– Помираю! – кричит Кутузов. – Я тебе покажу – помираю! Сказывал, не лезь!.. Помирает? – спрашивает он с почти детским недоумением у окружающих.

– Убит сразу, – отвечают из свиты. – Непонятно, как еще разговаривал. Уже пятнадцать генералов выбито, ваша светлость. Троих наповал…

Генералы двенадцатого года! Как они молоды, многим нет и тридцати. Двадцать два из них окропили кровью бородинскую землю, двое остались там навсегда, погребенные под кучами трупов, трое умерли от ран…

Генералы двенадцатого года. Багратион, с лицом, озаренным вдохновением боя, кричащий «браво» французской атаке. Спокойный, ищущий смерти под ядрами Барклай. Незаметный Дохтуров, возникающий в самых опасных местах боя. Бесстрашный Милорадович, с трубкой в зубах на виду у французских батарей. Отчаянный Раевский, ходивший в атаку вместе с сыновьями. Самолюбивый и властный Ермолов, которого опасался сам царь. Красивый и нервный Коновницын, летавший по полю в расстегнутом сюртуке. Цепкий Неверовский, чудом державшийся с дивизией против тройной силы французов. Любимец Петербурга Кутайсов, писавший стихи и трактаты об артиллерии. Гигант Костенецкий, дравшийся как простой солдат и сломавший два банника о французские головы. Грузный, стареющий Лихачев, один бросившийся на французов со шпагой. Мужественный Кульнев, хитроумный Платов. Скромный Луков, единственный генерал, в послужном списке которого сказано «из солдатских детей». Командир четвертой дивизии, обладатель пышного титула принца Вюртембергского, ходивший в простой пехотной шинели, евший из котелка и спавший на земле рядом с солдатами…

Сухая пыль щекотала мне нос. Я очнулся лицом к земле и увидел жесткие, перепутанные остатки травы. Взъерошенные, помятые, они торчали, как обломки крохотных штыков, источая горький запах уставшей от битвы природы.

Я приподнялся. Мое беспамятство было недолгим, на высоте еще длилась схватка. Там все бурлило, рычало, сверкало. Но постепенно бой скатывался к Колоче. Высота осталась в наших руках, приняв на свое измученное тело еще пять тысяч убитых.

Чудом уцелел в этой схватке Листов. Он подъехал на Белке, держась за плечо и улыбаясь. Эполет сорван, рукав распорот, сорочка в крови.

– Штыком задело, – сказал он. – Пустяки.

Слез с Белки и вдруг опустился на землю, побледнел. Тут же подскакал генерал, без треуголки, тоже перепачканный кровью. Грива вьющихся русых волос, широкое распаленное лицо, тугой подбородок. Могучие плечи, скульптурность во всей фигуре. Я сразу узнал Ермолова.

– Чья лошадь? – закричал он веселым и в то же время повелительным голосом.

– Чей белый конь? Кто был в атаке?

Листов поднялся и твердо сказал:

– Это лошадь поручика Берестова.

– Герой поручик! – крикнул Ермолов. – Запомню! – И прежде чем я успел возразить, обратился к Листову: – А вы, ротмистр, поставьте пушки Никитина на высоту. – Он тут же дал шпоры и ускакал, обдав нас комьями из-под копыт.

– Вы ранены, вам перевязка нужна, – сказал я Листову.

– Где же Арап? – Листов оглядывал поле.

Арапа не было. То ли его добило, то ли, раненный, он ускакал из гущи боя.

– Ждите меня здесь. – Листов взобрался на Белку. – Сейчас отведу батарею и лошадь другую достану.

Я сунул рисунок в сумку и пошел на центральную высоту. Здесь в пороховом чаду, в тяжелом запахе изуродованных тел началась расчистка подъездов для артиллерии. Убирали разбитые лафеты, откатывали ядра, растаскивали трупы. Грохот стрельбы накрывал все тяжелым пластом. Нет да нет, новое попадание валило кого-то наземь. Дымилась земля, перепаханная копытами, колесами, ядрами, гранатами.

– Ах, Петрушенька, все живой, однако! – воскликнул вдруг кто-то с ласковым удивлением и тут же закричал яростно: – Куда прешь? Объезжай! Вертай, говорю, колесья!

– Чего? Нешто спятил, Фролов? Чего разорался? – сердито сказали солдаты, толкавшие пушку.

– Вертай, говорю! Не видишь – цветок?

– И чего цветок? Пропускай орудье!

– А то, что живой! С утра невредимый. Раскрой, дура, глаза!

Солдаты, толкавшие пушку, остановились.

– Глянь, правда живой. Живая, братцы, растенья.

– Ишь, рученьки растопырил, красуется.

– И как уцелел? Лютик не лютик…

– Лютик, сказал! Это копытка.

– Врешь, не копытка! Копытка весной играет. Шептуха это, верное слово. В четыре лепесточка, смотри.

– Нет, не шептуха. Запах сурьезней…

Солдаты толпились, разглядывали, нюхали. Среди черной, изрытой земли, среди обломков и мертвых тел стоял как ни в чем не бывало полевой цветок. Его желтые лепестки светили свежо и радостно.

– С самого утра фертом! – радовался солдат. – Ах ты Петруша! Я загадал: коль он уцелеет, то и мне будет вторая жизня.

Солдаты смеялись.

– Не глупствуй, Фролов. Цветок себе за икону выбрал.

– А ты объезжай! Давай стороной колесьями. Петрушу помнешь!

– Хо-хо! – гоготали солдаты. – Петруша! Ладно, обкрутим. Пущай твой Петруша живет!

5

Под руки провели исколотого французского генерала. Это был Бонами, командир бригады, первой ворвавшейся на батарею, но оставшейся там навсегда. Из-под залитого кровью лба страдальчески блеснули темные глаза.

Лихие французские генералы любили ходить впереди атак, они не страшились смерти. В Бородино сорок девять из них получили раны, девять смертельные. Но плен для французского генерала, привыкшего к славе, был тяжек.

Подъехал Листов. Он совсем ослабел. Кровь из плеча не унималась, хотя я неловко намотал бинты и тряпки. Артиллеристы дали ему приблудную лошадь под французским седлом, и мы поехали на перевязочный пункт.

На флешах французы начинали шестую атаку. Четыре сотни орудий обмолачивали позицию, чтобы подготовить еще один натиск двадцати тысяч пехоты и кавалерии. Русских на флешах вдвое, а то и втрое меньше.

– У нас как в каменоломне, – говорил офицер, – французы метр прорубают, а тут же обвал – и каменщиков нету. Снова долбежка. Левее тоже горячее дело. Французы отбросили наших с Утицкого кургана, но ненадолго. Сейчас подойдут подкрепления второго пехотного корпуса. Тучков-старший поведет их в контратаку и будет смертельно ранен на отвоеванной высоте.

Его понесут на плаще по склону, а подскакавший адъютант скажет, что убит его младший брат Александр.

Как много братьев сражалось в Бородинском бою, как много пало. Тучковы погибли оба, из четверых. Орловых двое убито, двое тяжело ранено. Убиты Валуевы, ранены Муравьевы, Норовы, Щербинины… Да что там, каждый второй офицер воевал рядом с братом, отцом или сыном. Кажется, вся Россия семьями ушла из домов, чтобы загородить дорогу французам.

Сражение клонится к полудню. Русские стоят, французы кидаются в бесконечные атаки. Сейчас по приказу Кутузова казаки Платова и кавалеристы Уварова обходят неприятеля, чтобы «подергать» его левый фланг. Войск немного, кроме дерзких наскоков, они ничем не могут грозить корпусу Богарне. Платов не решится атаковать, он только покажет издали лес пик, но так испугает французов, что сам Наполеон оставит центр и поедет на левый фланг вместе с большой группой войск, так нужных ему в центре.

Мы проехали вторую линию войск, потом резервы. Тут было потише, но вовсе не безопасно. Ядра тяжелых пушек залетали роями, ломали строй батальонов, валили лошадей, взрывали пороховые ящики. Отсюда все рвались в бой, пляска чугунных шаров над головой, бессилие предугадать их зловещий полет рождали чувство мучительной беспомощности.

Какой-то драгунский полк с обнаженными палашами стоял во фронт и вовсе не походил на полк, от него осталось меньше батальона. Один командир заставил своих пехотинцев сидеть, но это не много меняло, ядра на излете все равно косили людей.

Солдаты слушали звуки летящего металла и обсуждали:

– Холодная пошла!

– Нет, вареная.

– Всмятку! Чичас брызнет!

«Холодная» – это ядро, безразличный чугунный шар. Я видел, как неопытный новобранец попробовал оттолкнуть ногой катящуюся мимо «холодную». Ему оторвало носок, бешено вращающееся ядро не терпит прикосновений. Если оно пролетит мимо достаточно близко, то вас «причешет» – контузит воздушной волной.

«Вареная» – бомба или граната. Она разрывается с визгом, обдавая смертельным железом. Как только ее не называют – «чиненка», «пузырь» и даже «одуванчик». Она разрывается в воздухе или на земле, смотря по тому, когда догорит запальная трубка.

Еще есть картечь – «горох», «пшено». Но сюда картечь не долетает. Зато в первых рядах картечь, пожалуй, самый страшный снаряд. Она может скосить сразу десяток.

Весь пятый гвардейский корпус еще не участвовал в деле. Преображенцы, семеновцы, измайловцы стояли сумрачными рядами, глядя на дымную панораму впереди. Перед полками расхаживали командиры. Стояли кавалергарды, лейб-кирасиры, гвардейские драгуны. Все на подбор рослые, в сверкающих касках, в красивых мундирах.

– Будет еще французам работка, – сказал Листов.

В низине у небольшого леска поставлены палатки лазарета. Здесь протекает небольшой ручеек. Сначала я подумал, что он ржавый, как это бывает с лесной водой, потом увидел, что густо-красный от крови. В бурых маслянистых пятнах была и земля, кровь из отрезанных рук и ног, разбитых голов, изуродованных тел не давала ей просохнуть.

Негромкий стон, беспрерывный, тяжелый, заполнил низину. Солдаты сидели, лежали, все окровавленные, перебинтованные, некоторые уже мертвые, а ручей все тек и тек, унося поток человеческой крови.

Лекари не успевали, вереницы раненых дожидались у отвернутого края палатки. Листов не пошел, как другие офицеры, без очереди, а только взял корпии, спирта, бинтов и снял мундир. Как мог, я промыл ему рану и туго забинтовал.

Рядом какой-то пехотный офицер тоже пытался перевязать себя сам. Я помог и ему. Офицер поблагодарил.

– Эх, господа, разве мы так сумеем? Вот женские руки – они как бальзам: и бинтуют и боль успокаивают одновременно.

– Женщину тут за десяток верст не найдешь, – сказал Листов.

– У нас в Нижегородском полку при лазаретной повозке была одна. Прелесть девушка! И сейчас где-то здесь, врачует. Жаль, что не к ней попал. Да что, господа! – Офицер махнул рукой. – Об этом подумаешь, сразу жить хочется… Однако я в бой, прощайте…

Мы поехали в сторону Семеновского оврага и увидели нескольких солдат, стиснутых драгунами. Солдаты что-то кричали и показывали на лазарет. Рядом гарцевал офицер на сером коне.

– Полицейская линия, – мрачно сказал Листов.

– Ваше благородие! – кричали солдаты. – Ваше благородие, прикажите! Страженья идет, а нас держат!

Солдаты стояли без оружия. Драгуны с палашами наголо молча напирали на них лошадьми.

– Убери селедку, чего тычешь! – кричали солдаты. – Шел бы под ядра, тетеря!

Листов поехал не оглядываясь.

– Под ядра, понял, тетеря! – кричал солдат. – И твой начальник пущай откушает! А то хороши здесь, вороны!

Офицер вдруг подъехал и что-то сказал драгунам. Те слезли с лошадей, схватили кричавшего солдата и стали валить его наземь.

– Братцы! – закричал тот. – Как так? Меня шомполами? За что? Я рану имею, братцы! Егерского полка рядовой Максимов! Страженья идет! Как же, братцы!..

Листов внезапно резко повернул коня и подъехал.

– Что тут у вас происходит? – крикнул он звонким и злым голосом.

– Не извольте беспокоиться, ротмистр, – сказал офицер, холодно поглядев на Листова.

Это был Фальковский.

– Что все-таки происходит? – настойчиво повторил Листов.

– Вы сами должны понять, что происходит, – ответил Фальковский. Он посмотрел на меня и усмехнулся. – Я имею приказ задерживать дезертиров, покидающих поле сражения.

– Какие там дизентиры! – кричали солдаты. – Враки, обман! Мы раненых отводили. Вон лазарет, вон он! Спроси кого хошь! Я Петрова нес, у него нога перебита!

– А я двоих сразу тащил!

– У меня пули вышли, за припасами послан!

– Разберись, ваше благородие!

– Я имею приказ, – сухо повторил Фальковский. – Вам ли, ротмистр, не знать, что без нашей линии пол-армии разбежится. Поезжайте своей дорогой… Продолжайте, – сказал он драгунам. – Дайте ему фухтелей. В другое время на каторгу пошел бы за оскорбление.

Драгуны снова схватили солдата.

– Прекратить! – вдруг закричал Листов высоким голосом.

Драгуны остановились.

– В чем дело? – Голубые глаза Фальковского похолодели. – С кем имею честь?

– Ротмистр Листов, адъютант второй армии! От имени командующего требую освободить людей и отправить на передовую!

– Требуете? – Фальковский прищурился. – Отчего же вы требуете? Эти люди арестованы как дезертиры и предстанут перед судом. А вы, ротмистр, еще ответите за свои действия. Или вам не известен приказ самого светлейшего?

Листов дал шпоры коню и подскакал к драгунам.

– Братцы! – закричал он. – Драгуны! Какого полка?

– Ингерманландского, – ответил кто-то.

– Первого корпуса? Я войсковой адъютант первой армии! От имени командующего приказываю пропустить солдат на позиции! Братцы, людей не хватает! Судить да рядить будем потом! Палаши в ножны, ребята! Не здесь ими махать, расступись!

– И то. – Драгуны охотно попрятали палаши и отъехали.

– А вы, – сказал Листов солдатам, – кто еще на ногах стоит, давайте в полки. Ведь еле стоим. Давайте, давайте, ребята!

Солдаты с радостным гулом поднимали ружья.

– Верно, ваше благородие, спаси тя бог. Это из наших, боевой. А то – фухтелями. Еще повоюем. Земля пока держит.

Подъехал Фальковский и ледяным тоном сказал:

– За бунт вы ответите.

– Капитан, – сказал сквозь зубы Листов. – Я не уверен, что ваше мужество распространяется дальше полицейской линии.

– Вы полагаете, я струшу на передовой? – насмешливо спросил Фальковский.

– В таком случае, пожалуйте на передовую.

– Вы лично меня приглашаете?

– А хоть бы и я.

– Для какой цели?

– Мало ли что можно делать на передовой. – Листов принял иронический тон: – Например, отобедаем вместе. Время сейчас как будто к обеду.

– Вы хотите со мной отобедать?

– А что? Приятно отобедать с таким серьезным, исполнительным офицером. А заодно обсудить значение полицейской линии.

– Именно в связи с ее значением я не могу оставить пост, – сказал Фальковский. – А после боя я к вашим услугам.

– После боя! – Листов усмехнулся. – Вы полагаете, у нас равные шансы уцелеть? Нет, капитан, вы, как я вижу, не такой уж храбрец.

– Хорошо, – мрачно сказал Фальковский. – Я постараюсь освободиться на время. В котором часу и где вы собираетесь устроить свой показательный обед?

– Мой показательный обед, – Листов достал часы и взглянул, – будет дан через час… скажем, на центральной батарее.

– А рапорт на вас я все-таки напишу, – сказал Фальковский. – Вы попадете под суд не после обеда, так после ужина.

– Отлично, – сказал Листов. – Так я вас жду.

– Что вы затеяли? – спросил я, когда мы отъехали. – Что еще за обед?

– Так, фантазия. – Он засмеялся и тут же рассказал, как отвозил пакет Милорадовичу.

Милорадович спросил, как Барклай. Листов ответил, что ездит в самых опасных местах, под ядрами. Милорадович тут же кликнул вестового и велел подать себе завтрак на самом видном месте, прямо под носом у французских батарей. Сидит грызет курицу и приговаривает: «Мы Барклая не хуже. Где он красуется, там мы обедаем». Кругом ядра свищут, а он курицу ест.

– Уж коли полный генерал на такое мальчишество способен, – смеялся Листов, – то и мне пошутить не грех.

– Думаете, Фальковский приедет?

– Не думаю. – Листов махнул рукой. – Но после боя я все-таки его разыщу. Уж больно заносчивый служака.

– Не трудно его разыскать, – сказал я. – Он вас быстрей разыщет. Фальковский лучший полицейский офицер Ростопчина. Он ездил со мной в Воронцово.

– Вот как? – сказал Листов.

Тут же он остановил лошадь, и на лице его появилось удивление.

– Батюшки! – воскликнул он. – Доктор Шмидт!

6

Оказалось, мы ехали тем леском, на который я час назад показал Лепихину. В нем росло несколько крепких дубовых деревьев, но теперь лес превратился в обгорелый частокол.

Весь перепачканный, в изодранной одежде, Лепихин сидел посреди каких-то обломков. Рядом валялась убитая лошадь, дымились и тлели на ветках дуба куски желтой тафты.

Лепихин не обратил на нас никакого внимания, даже не повернул головы.

– Ouelle rencontre! – крикнул ему Листов. – Quel bon vent vous amène, docteur? (Вот так встреча! Как вы здесь оказались, доктор? (франц.))

– А, бросьте! – сказал Лепихин. – Говорите по-русски.

– У вас какие-нибудь неполадки?

– В самую середину гранатой, – задумчиво проговорил Лепихин. Он повернулся и посмотрел на Листова: – Где-то я вас видел?

– В отеле «Голубой волк», доктор Шмидт.

– А хватит вам! Доктор Шмидт, доктор Шмидт…

– В таком случае…

– Шмидт, доктор Шмидт, мсье Леппих. К черту!

Листов вопросительно посмотрел на меня.

– В самую середину гранатой, – снова сказал Лепихин. – Горелка рванула, черт побери! Впрочем, она все равно не работала.

– Вы не успели подняться? – спросил я.

– Какой там подняться! Говорю вам, отказала горелка, проклятье! Все в щепки – смотрите. Вам нравится? Вы этого хотели, господин Берестов?

Тут он словно только что нас увидел.

– Черт возьми! Да вы вместе! Каким образом?

– Судьба, – сказал я. – Судьба.

– Ага! Значит, она существует? В таком случае, у меня роковая.

– Я бы не сказал, – заметил Листов. – Из-под гранаты ушли. Да еще взорвалось что-то.

– Горелка, черт бы ее побрал. Еле дышала. Так бы я за два дня не наполнил оболочку. Целую жизнь этот опыт готовил. Что мне теперь остается?

– Готовить другой.

– Резонно, – сказал Лепихин. – Впрочем, вам не понять.

– Что вы теперь намерены делать? – спросил я.

– Пойду битву глядеть. Приборы мои разбиты, так я хоть простым глазом. Где всего жарче, покажите дорогу.

За рощей мы поймали одинокую лошадь. Лепихин взобрался в седло. Я предупредил:

– Фальковский здесь, в полицейской линии.

– А мне что? – Лепихин пожал плечами.

– Вам разрешили уехать из Воронцова?

– Разрешили? – Лепихин усмехнулся. – Надоела комедия.

Мы встретили Вяземского.

– Петя! – крикнул Листов. – Живой? Как там на линии? Горячо?

На круглом лице Вяземского, раньше смешливом и оживленном, – недоумение. Разбитые очки бесполезно болтаются на носу. Он щурит глаза, всматривается.

– Ей-богу, не знаю, Паша.

– Чего на одном месте вертишься? – говорит Листов.

– За батареей я послан, а найти не могу. Где тут артиллерийской резерв?

Листов пожимает плечами.

– Как там на флангах и в центре?

– Да разве поймешь? – отчаянно говорит Вяземский. – Каша, вот уж не думал. Такая бойня! Подо мной две лошади пало. Валуев убит, Бибикову руку напрочь.

– Постой, постой. Ваши-то где стоят, Милорадович?

– Да половина стоит, а половину перевели куда-то. Я уж запутался окончательно. К французам чуть не заехал, а вернулся, свои было зарубили.

– Говорил, смени кивер.

– Я сменил. Это Валуева фуражка. А он убит… Так где же резервы?

– Туда! – Листов махнул в сторону Псарева. – Только не послушают. Ты уж прости, Петя, вид у тебя больно невразумительный.

– А!.. – Вяземский махнул рукой и ускакал.

Страшный грохот стоял на флешах. Все небо набухло железной молотьбой. Казалось, вот-вот оно расколется и рухнет на землю.

Я увидел Багратиона. Его несли на плаще четверо солдат. Несли не так, как выносят с поля раненого генерала – торжественно и тихо. Его тащили почти бегом, все тело вскидывалось, и голова болталась из стороны в сторону. Одна нога в белой перепачканной лосине тащилась по земле, другая, вся оплывшая кровью, лежала на плаще неестественно прямо. Солдаты бежали. Они торопились вынести командира из-под огня, но такого места вокруг не было.

Его положили на землю, подбежали несколько офицеров. Багратион не стонал. Его серое, окаменевшее от боли лицо, маленький сжатый рот, налившиеся чернотой глаза выражали одновременно муку и твердость.

Он сделал движение рукой, как бы разгребая столпившихся офицеров, и те расступились. Кто-то бинтовал ему ногу, кто-то прикладывал мокрую тряпку ко лбу, а он напряженно всматривался в дым сражения и слабым голосом отдавал распоряжения. Листову сказал:

– Справа за деревней скрытое место… хорошо для франкировки… пушки поставь.

– Понял, ваше сиятельство. Последние слова к адъютанту:

– Поезжай к Барклаю… скажи, чтоб простил… Его унесли.

«Поезжай к Барклаю, скажи, чтоб простил». В минуты страшной боли, в минуты предчувствия близкой гибели он посылал эти слова человеку, которого всегда считал неправым и обвинял чуть ли не в измене…

На этот раз флеши не устояли, контратаковать было нечем. Унесен с поля Багратион, солдаты не видят его фигуры на белом коне, нет за спиной свежих колонн. В егерском колпаке с белой кисточкой скачет Коновницын, он собирает перед оврагом рассеянные войска, ставит пушки. Но контратаковать нечем.

Это восьмая атака. Русских осталось вчетверо меньше, чем наступавших французов, но и те выдохлись настолько, что не смогли продолжить атаку, хотя, казалось, ничего не стоит опрокинуть последний русский заслон, ударить во фланг армии Барклая, довершить победу.

Французы выдохлись. Тридцать тысяч остановились перед десятью и принялись закрепляться на флешах.

Тем временем мы неслись вдоль Семеновского оврага туда, где Багратион показал место для фланговой батареи. Несколько пушек уже палили отсюда, какой-то смышленый командир на свой страх и риск поставил полубатарею.

Место удобное, это заметно и невоенному. Маленький овражек с крутыми склонами, похожий на специально вырытый котлован. Возможно, когда-то здесь копали под фундамент большого дома. От овражка заросший кустами обрыв к Семеновскому ручью, а там еще один ручей, текущий в Семеновский со стороны французов. Кусты закрывают батарею, пушки бьют между ними. Отсюда как на ладони открывается схватка за флеши, выбирай любую цель.

– Чья батарея? – крикнул Листов.

– От тридцать третьей легкой! – ответил молодой поручик с перепачканным сажей лицом.

– Где же прикрытие?

– Прикрытия нет, господин ротмистр!

– Так вас на штыки поднимут!

– Пока не заметили!

– Господа, располагайтесь, – сказал Листов. – А я достану хоть батальон. – Он ускакал.

Из шести пушек полубатареи стреляло четыре, не хватало прислуги. Молодой поручик бегал между орудиями, выскакивал из овражка и поправлял прицел. В одном канонире я узнал солдата Фролова с центральной батареи.

– Ну как, Фролов, жив твой Петруша?

– Петруша-то? – Он оглянулся. – Когда уходил, еще красовался. А что, ваше благородие, были на нашем люнете?

– Был, когда отбивали.

– То-то вижу, лицо знакомое. А нас троих сюды перекинули. Теперь без меня Петруша.

– Давай, Фролов, давай! – закричал фейерверкер. – Заряд готовь, чего разговорился?

– А что спешить? – возразил Фролов. – Смотри, там какая дымина. Подождать надо маненько. Зарядов, почитай, полсотни осталось.

– Братцы, и правда! – сказал Лепихин. – Куда вы долбите? Подождите, колонна подтянется, и прямо ей в фас! Как раз полверсты будет!

– А вы не мешайте, – пытаясь быть строгим, сказал молодой поручик. – Вы штатские господа.

– Э, штатские, штатские! – Лепихин стащил разодранный сюртук. – Штатские, а баллистику знаем. Я, брат, пушки сам отливал. Говорю вам, дайте орудию отдохнуть, зря переводите ядра.

– Берестов! – крикнул он мне. – Сыграем расчет? Вон пушка свободна!

Он делал все быстро и ловко. Канониры прекратили стрельбу и смотрели на нас, поручик не возражал. Я помогал как мог. Лепихин орудовал банником, что-то подкручивал. Шестифунтовая медная пушка покорно ждала. Я погладил ствол, он был еще теплый.

– Смотрите на ту кавалькаду, – сказал Лепихин. – Да вон, вон она едет! Пожалуй что, генерал. Давайте пари. Если поедут ровно, через минуту их развалю!

– Эк сказал! – возразил кто-то. – Разве уцелишь? Которая каванкада, энта? Ни в жисть не уцелишь! Кабы картечью да ближе. Нет, не уцелишь…

– А! На что спорим? – крикнул распаленный Лепихин.

– Да хоть на что. На семитку?

– Давай на семитку!

Лепихин стал колдовать с наводкой. Всадники ехали медленным шагом. Волна дыма то набегала на них, то отлетала. Лепихин схватил фитиль. Бух! – пушка грохнула, прыгнула, откатилась.

– Пошла, – сказал кто-то.

Через несколько секунд едкий дым выстрела рассеялся. Всадники ехали тем же шагом.

– Пропала твоя семитка, – сказал канонир. – Говорил, ни в жисть не уцелишь.

– Пушки у вас черт знает что, – сказал Лепихин. – Какие, к чертям, пушки! Винты разболтаны, дула не чищены! Разве уцелишь?

– Пушки хорошие, – ответили канониры. – Стрелять – это тебе не книжки читать.

– Ладно, посмотрим, – сказал Лепихин. – Сейчас пристреляюсь, увидим тогда, какие книжки. Берестов, давайте заряд!

На нас обратили внимание, когда схватка за флеши кончилась. Французы оказались довольно близко, продольные наши выстрелы стали беспокоить фланг какого-то корпуса. Нас попытались накрыть, но стреляли почти вслепую, ядра сыпали стороной.

Наконец кавалерийская группа направилась в нашу сторону и подскакала довольно близко, мы даже попробовали достать ее картечью. Кавалеристы внезапно разъехались и открыли батарею, уже снятую с передков.

Хитрость оказалась внезапной, но рискованной для французов. Их пушки стреляли с открытого места. Началась дуэль, а через полчаса кончилась тем, что только пять пушек из французских восьми сумели уехать невредимыми. Три вместе с расчетами остались на месте среди убитых лошадей и взорванных ящиков.

У нас положило семь человек и почти всех лошадей. Мы вынесли убитых в кусты, а раненые поковыляли в тылы. Строгого поручика мы положили в стороне умирать. Осколок пробил ему шею. Он безучастно смотрел в небо, и строгое выражение не покидало его лица.

Умирал и Фролов. Он что-то шептал. Я наклонился.

– Запах у него антиресный, – говорил он, закрыв глаза.

Я подумал, что умирающий бредит.

– Запах… – снова проговорил он. – У Петруши. В точь как волосы у моей Алены… Значит, без меня ей там…

Он затих.

7

Листов не достал прикрытия. Он приехал раздраженный и сразу встал к пушке. Он сказал:

– Центр еще держится. Но как я смотрю, у нас очень важное место. Фрунт изогнулся дугой, а мы в середине. Французам как раз бы нажать сейчас с фланга, да тут наши пушки.

– Много ли мы сумеем? – сказал я. – Семь человек, и прикрытия нет. А если пехотой нас атакуют?

– Одна надежда, не догадаются, – сказал Листов. – Пушки им наши не посчитать, место для атаки неудобное, а прикрытие, даст бог, сами вообразят и не полезут.

– Полезут, полезут! – заверил Лепихин. – А вы полагаете, надо держать эту точку?

– Надо держать, – сказал Листов. – Тут между войсками провал, а помощи ждать неоткуда.

– Прекрасно! – Лепихин потер руки.

– Чему вы радуетесь?

– Дело, по крайней мере! Люблю я дела!

Стрельбой теперь заправлял Лепихин. Хоть первый выстрел был неудачным, выяснилось, что наводил он прекрасно. По крайней мере, две из трех подбитых пушек пришлись на его ядра.

– Ай, молодец! – говорили солдаты. – Ай да господин!

– Ребята, не пали понапрасну! – Лепихин бегал между орудий. – Куда целишь?

– Вон туда, – отвечал солдат.

– А если туда, прибавь линию! Чем зарядил, гранатой? Прибавь еще, а бомбой, так сбавь. Понимать надо!

– Въедливый, едрена палка! – говорили солдаты.

Я уже различал пушки на слух. У каждой свой голос. Чуть глуше или резче. У этой с металлом, у той с бархатом.

Наша пушка французского литья, по стволу фривольные литеры: «Une petite rouquine» – «Рыжая малышка». Не задумываясь о происхождении, «малышка» исправно палила по своим.

Это был тот момент сражения, когда маршал Ней несколько раз просил Наполеона дать подкреплений. Но у того оставалась одна гвардия, и после раздумий он только передвинул часть войск ближе к флешам, но в атаку не пустил.

Шел бой за Семеновскую. Второй армией теперь командовал спокойный Дохтуров. Кутузов знал, кого посылать в горячие точки сражения.

Где-то напротив нас строилась молодая гвардия Клапареда, где-то сзади подтягивался наш четвертый корпус. Все это я знал, но, конечно, не мог различить глазами. Каково генералам? Как они разбираются в этой сумятице?

Густые колонны шли на Семеновскую. В пороховом дыму начиналась схватка, а когда дым рассеивался, было видно, как через горы трупов разбредаются раненые. На смену шли другие колонны, опять сшибались в дыму, оставляли убитых, а раненые ковыляли назад. Уже восьмой или девятый час шла битва, и «Рыжая малышка» вносила свою долю, выплевывая горячие шары, гулко ахая и подпрыгивая.

Французы решили попытать счастья на батарее Раевского. До сотни пушек выстроились в километре от нас и стали обстреливать высоту.

Наша маленькая батарея была у них как бельмо на глазу, но пока нам везло, правда, зарядов оставалось все меньше.

Я вышел из оврага и стал оглядывать поле. Может, замечу брошенный передок или пороховой ящик. Но я увидел другое. На припадающей раненой лошади ехал Фальковский с пистолетом в руке. Впереди без шапки, с растрепанной головой шел Федор Горелов.

– Эй! – закричал я и замахал руками.

Они не услышали. Я побежал и закричал снова. Фальковский увидел меня, остановился. Я подбежал, запыхавшись.

– Где же ваш бравый ротмистр? – спросил Фальковский. – Я был на центральном редуте, как условились. Ведь он приглашал на обед. Увы, я остался без обеда. Правда, на закуску встретил старого знакомого.

– Листов здесь, – сказал я. – В ста шагах. Так что, если пожелаете…

– Он все еще занят обедом? – насмешливо спросил Фальковский.

– Он занят стрельбой по неприятелю.

Фальковский слез с седла и осмотрел ногу жеребца. Он будто раздумывал.

– Пожалуй, я все-таки отобедаю с вашим Листовым, – сказал он наконец. – Да и лошадь вот захромала.

– А ты иди, – сказал он вдруг резко Федору.

– Куда идти? – спросил Федор.

– Иди сражайся. А если уцелеешь, я тебя разыщу. Там подумаю…

– Сражаться? – сказал удивленный Федор. – Что ж, мы сражались. Сражаться можно везде. Тогда я с их благородием… – Он все еще с недоверием смотрел на Фальковского.

– Можешь с их благородием, – усмехнувшись, сказал Фальковский.

Так мы все трое оказались на батарее.

– Не ждали? – спросил Фальковский. – Я страшно проголодался.

Листов смутился вначале, но быстро овладел собой:

– Обед у нас самый простецкий – ядра и бомбы, картечь на десерт. Если вас не устраивает, можем перенести встречу, как вы предлагали.

– Но вы настаивали, – сказал Фальковский.

– Предупреждаю, прикрытия за нами нет, – сказал Листов.

– А, старый знакомый! – закричал Лепихин. – Какими судьбами? Ей-богу, мы как в театре!

– Как вы здесь очутились? – строго спросил Фальковский.

– Точно как в театре! – весело говорил Лепихин. – Все собрались на финал!

– Давайте-ка встанем к пушке, – сказал я Фальковскому.

– И вправду, капитан, – заметил Листов. – Обед, на который я вас приглашал, заключается в том, чтобы кормить неприятеля. Он нам отвечает тем же. Кто кого перекормит. Если остаетесь, возьмите банник, а нет – уезжайте скорей.

– Я бы рад уехать, да лошадь у меня захромала, – сказал Фальковский.

Залетная бомба повалила в овражке еще двоих и оцарапала плечо Лепихину. Мы продолжали стрелять из трех пушек. Листов оказался в паре с Лепихиным, Федор с рослым бомбардиром, а нами с Фальковским командовал веселый фейерверкер.

– А ну-ка, господа! Ай да господа, век бы над вами енаралом!

Зарядов оставалось все меньше, и Лепихин требовал, чтобы стреляли наверняка. Я спросил:

– Где вы так научились?

– Когда-то испытывал пушки, – ответил он.

– А вы, однако, прекрасно заговорили по-русски, – заметил Фальковский.

– Не держите банник наперевес и сторонитесь колеса, ногу раздавит, – сказал Лепихин.

– Полицейская линия без вас не растает? – спросил я Фальковского.

– Ее уже нет, – ответил тот. – Разбросало.

– Так вот чему мы обязаны вашим визитом!

– Туманный вы человек, поручик, – сказал Фальковский. – Много вокруг вас понапутано.

– Так уж обязательно вам распутать?

– Интересно, – сказал Фальковский. – Мне многое интересно. Например, зачем очутился здесь мсье Леппих?

– А я не Леппих, – сказал внезапно подошедший Лепихин.

– Возможно, – сказал Фальковский.

– И не доктор Шмидт.

– А кто же?

– Ах, господин Фальковский! Вы все ведете неутомимый розыск. Даже здесь, в сражении. Да поймите, что все уже кончено. Вы еще вольны отсюда бежать, а нам нет дороги. Сейчас пехота пойдет, и всем конец. Быть может, своими пушками мы держим ту струнку сражения, на которой его судьба повисла!

– Слишком красиво выражаетесь. – Фальковский поморщился.

– Красиво! Вот умереть красиво – этого я хотел бы! Смерть – это славно. Раздвинуть шторку веков, заглянуть поглубже!

– Там ничего нет, – сказал Фальковский.

– Откуда вам знать? Время не подвержено полицейской инспекции. И еще вам мой совет, Фальковский. Уезжайте, быстрей уезжайте. Еще полчаса, и в штыки нас возьмут, не выбраться никому.

– Я бы, напротив, советовал задуматься вам, – сказал Фальковский. – Сам государь интересуется вашим предприятием, а вы рискуете, как простой солдат.

– Уж не полагаете ли вы, что я собираюсь бежать к французам?

– Слишком просто меня толкуете, – сказал Фальковский. – Если я не уеду с батареи, вы голову сломаете, а не решите, зачем я это сделал.

– А вам и незачем, – сказал Лепихин. – Вас Ростопчин ждет, поезжайте…

Против нас строилась конница, справа накапливалась пехота. Шесть корпусов готовились к напору на центральный редут. Я осмотрел наш овражек. Мертвых уже не убирают. Вон лежит строгий поручик, он умер давно. А вот солдат Фролов, согнулся калачиком. Я вспомнил, как его губы шептали: «Запах у него антиресный…»

Внезапно сильно и ясно я вспомнил тот необыкновенный запах. Что-то еще тревожило память. Перед глазами возник тот день, когда я приехал в Бородино. На батарее Раевского из жестких пучков травы я выложил первые буквы полегших полков. Полтавский, Орловский, Ладожский, Егерский. Вышло ПОЛЕ. Остался Нижегородский полк. Я выложил «Н» в стороне, а потом догадался – Наташа! На этом месте мы виделись в последний раз. Я сорвал бледно-желтый цветок и положил его сверху. Я почувствовал крепкий, настойный запах…

Тот самый запах, тот самый цветок. Петруша – любимец солдата Фролова. Осколки, как в трубочке калейдоскопа, слагаются в цельную картинку. Наташа – Нижегородский полк. Брошенный поверх, как скрепка, желтый цветок. Слова пехотного капитана: «У нас в Нижегородском полку при лазаретной повозке была одна. Прелесть девушка. И сейчас где-то здесь, врачует…» Неужто она? Стою в размышлении, сердце стучит. Что делать? В седло и в поле? Где-то Нижегородский полк, его лазаретная повозка. Поехать, искать, увидеть ее лицо под белым платком сестры милосердия…

Машинально иду в сторону Белки, из всех лошадей она одна уцелела.

– Берегись! – кричит фейерверкер.

Бомба шлепается невдалеке и начинает крутиться. Потом взрыв.

8

Этим взрывом Листову раздробило ступню. Мы сняли с него сапог и туго перетянули ногу. Лепихин все умел, он осмотрел рану и сказал:

– Осколков нет. Ногу положим повыше, и можете отдыхать.

Я предложил Листову посадить его в седло, а там уж как-нибудь выберется из гущи боя. Но он только усмехнулся и сказал:

– Посадите меня на ящик, буду подавать заряды.

– Много ли подавать, – сказал Лепихин, – на несколько залпов осталось.

– Берестов, – позвал Листов, – у меня к вам два слова. Я сел рядом.

– Помните, еще в деревне что-то хотел вам сказать, но вы уклонились?..

Я помнил. Правда, после этого между нами многое открылось, и я думал, тайн больше нет.

– Признаюсь вам напоследок, – сказал Листов. – Недоговоры лишь тяготят. Это в связи с женитьбой… – Он помолчал. – Невесту я тайно увез, до свадьбы вышло ей хорониться. Не стану всего подробно… история романтическая… Сплетни тут разные…

Я знал эту историю после «тихого бала».

– И переписку в тайне пришлось держать. В почтовой канцелярии армии был человек, игравший плохую роль. Он все знал про меня, так и вынюхивал, письма мог распечатать…

Листов говорил медленно, тяжело дыша.

– Когда вы уехали за границу, наверное, помните – почту свою просили пересылать товарища. Когда он погиб, а ведь был он и моим другом, я подумал, что мне надо взять на себя переправу. Такая мысль и для других была естественной. Только адреса вашего я не знал, но писем на ваше имя не было… – Он снова замолк. – И вот новая мысль… Я подумал, если письма ко мне будут идти на ваше имя, то минуют глаз того человека. Словом, на имя Берестова я стал получать почту…

– От невесты?

– Да, от нее. От Наташи.

– Наташи? Наташей ее зовут?

– Чему вы удивились?

– Так, совпадение.

– Наташей ее зовут, – повторил Листов. – Я так привык в разговорах не называть ее имя, что, кажется, и вам первый раз говорю.

– Да, первый раз.

– Все боялся обмолвиться. Уж больно много любопытных. Так и жаждут услышать историю из первых уст… Скучаю по ней…

Лицо его жалостливо исказилось.

– Знал, что не уцелею. Затем и в деревню рвался, обвенчаться спешил. Думал, пускай хоть фамилию мою носит, имение ей достанется, какое-никакое… Сирота она, Берестов…

Странное подозрение зародилось во мне. Он получал письма на имя Берестова. От невесты. Ее зовут Наташей…

– Сердитесь на меня? – спросил Листов.

– За что?

– Именем вашим воспользовался. Но вы за границу уехали… Наташа знает о вас…

– Что она знает?

– Ах, это такая история! Когда-то в их роду был знакомый по имени Берестов.

– И он подарил медальон, – сказал я.

– Да, медальон! – воскликнул Листов. – Откуда вы знаете? Это ваш родственник?

– Возможно, – сказал я. – Кое-кто полагает, что это я сам.

– Но медальон старый. Единственное, что у нее осталось.

– А вы забыли басни о моем возрасте?

– Берестов! – Листов взял мою руку. – Я знаю, я чувствую – между нами какая-то связь… через Наташу, через прошлое…

«Возможно, и через будущее», – подумал я.

– У меня к вам одна просьба, голубчик. Если вдруг уцелеете, не забудьте о ней. Разыщите, помогите ей чем-нибудь. Она одна, совсем одна остается.

Он побледнел и закрыл глаза. Подбежал Лепихин.

– Сознание потерял, от боли. В ступню – это очень больно.

Я смотрел на Листова. Я думал: как же так, в чем ошибка? Значит, не мне письмо? Значит, та девушка не Наташа? То есть Наташа, но не моя? Все перепуталось, моя жизнь скрестилась с другой…

– К пушкам! – кричит Лепихин. – Колонны пошли! К пушкам, ребята!

Густым блестящим потоком двинулась кавалерия. Одна колонна направляется прямо к нам. Вьются штандарты, блестят кирасы и шлемы, лес черных султанов колышется на ветру.

– Ждем на картечь! – кричит Лепихин.

– Фальковский, – говорю я, подавая снаряд. – Это вы медальон добывали графу?

– Я, – говорит Фальковский.

– Польстились на мое имя? Не разобрались, что медальон старинный?

– Ждем, ждем еще, братцы! Пусть подойдут! – кричит Лепихин.

– Разобрались, отчего ж, – говорит Фальковский. – Но вы говорили, что медальон вашей кисти, а девушка на портрете ваша модель.

– И что же решили? Что мне сотня лет?

– Я ничего не решал. Такие раздумья в области графа. Он вами совсем очарован.

– Готовимся! – крикнул Лепихин.

Конница перешла на легкую рысь. У ручья они заберут вправо, там склон отлогий, значит, нужно их остановить у берега.

– Пли! – крикнул Лепихин.

Три пушки разом выплевывают рой свинцовой картечи, и та беспощадно врезается в голову конницы. Визг лошадей, сумятица.

– Заряжай! – бешено кричит Лепихин.

Мы заряжаем снова.

– Пли!

Новый выхлест картечи. Колонна отшатывается, топочет на месте. Третьим залпом мы увеличиваем гору упавших лошадей и всадников. Кавалерия откатывается и снова готовится к построению.

Лепихин вытирает мокрый лоб.

– Кабы знали, что нет здесь прикрытия, послали бы эскадрон врассыпную, и нам крышка. Саксонские кирасиры…

Колонна опять наступает, и мы делаем пять залпов, прежде чем кирасиры отходят снова.

– Эй! – кричит им Лепихин. – Так вас растак, черные крысы! Съели каши?

– Что вы ругаетесь, ваше благородие? – говорит фейерверкер. – Стражения дело святое, нельзя тут ругаться, бог накажет.

– Накажет? – говорит Лепихин. – Ха-ха! Куда же больше наказывать? Смерть предстоит!

– А за смертью еще чего будет, – серьезно говорит фейерверкер.

– Думаешь, будет? А ну как ты прав, дядя? Славно, ребята, славно! Скоро порубят нас в капусту! Смотрите, какие здоровяки!

– Да уж порубят, – соглашается фейерверкер.

– Фальковский, – говорит Лепихин, – душа! Вот уж не думал, что не уйдете.

– Говорил, сломаете голову.

– Ах, братцы! – восклицает Лепихин. – Вот где жаровня! Каждая струнка трепещет! Вы чувствуете? – Он втягивает воздух ноздрями. – Это запах времени!

– Запах пороха, – усмехается Фальковский.

– Бросьте, приятель! Это время, его поджаривают на сковородке! Скоро оно до дыр прогорит и – ах! – ухнем мы с вами в другие просторы!

– Да вы поэт, – говорит Фальковский.

Я подошел к Листову. Он пришел в сознание и пытался подняться.

– Лежите, лежите, – сказал я.

– Берестов, – проговорил он, – вы все-таки обещайте мне ее разыскать.

Я спросил:

– У нее темно-серые глаза? Иногда голубые?

– Да, как на том портрете.

– А делает она головой вот так, чтобы откинуть со лба волосы?

– Именно так. – Он встрепенулся: – Откуда вы знаете? Вы видели ее?

– Может быть. Когда-то, быть может, и видел…

Что мне всегда казалось таким знакомым в Листове? Даже в походке его и жестах? Наташа? Вот первое, в чем ищу объяснений. Ее глаза, ее лицо, ее голос – быть может, они таинственно отразились в Листове, придав ему неуловимое сходство… Но с кем же? Со мной?..

Быть может, Листов мое зеркало? В нем проступает жизнь моя из других времен?..

– К пушкам! – кричит Лепихин.

– На три залпа осталось, – говорит фейерверкер. – Стало быть, прощевайте, братцы.

– Вот тут бы ему и появиться, – как бы про себя говорит Листов.

– Кому? – спрашиваю я.

– На белом коне… – бормочет он.

– Багратиону?

Он что-то шепчет, опираясь на локоть. Лицо совсем бледное. О ком он вспомнил в эту минуту? Багратион, Барклай… Да, впрочем, и Кутузов на белом коне.

– Где же он? – стиснув зубы, произносит Листов.

Внезапно я понимаю: он говорит о всаднике из бородинской легенды. Да, да, о нем. Конечно.

– Займите же место, черт побери! – кричит Лепихин.

Я бегу к пушке. Мы заряжаем, накатываем орудие к брустверу. Вокруг нас, насколько охватывает глаз, карусель конницы. Кипит кавалерийский бой. Сзади, слева и справа. Наш овражек в середине огромного амфитеатра блистающих сабель, несущихся лошадей, кричащих всадников. Драгуны в гладиаторских касках, уланы в киверах, похожих на цветы граммо-фончики, кирасиры, искрящиеся, как рой майских жуков, белые кавалергарды, черные конногвардейцы, разноцветные драгуны. Все это битва показывает через клубы пыли, как моментальные картинки. Они были бы красивы, особенно издалека, если бы не ужасный лязг, вопли, визг лошадей…

Чуть ли не половина французской конницы погибла в этом бою, охватившем склоны холма и Семеновского оврага. Не успевала одна сторона взять верх, как в атаку бросались свежие полки, и чаша весов колебалась. Эскадрон за эскадроном кидались в рубку, сотрясая тяжелым топотом Бородинское поле.

Где-то за нашей спиной яростная пехота четвертого корпуса бросается в штыки на кирасиров Лоржа. Уже погиб отчаянный генерал Коленкур, он первым ворвался на батарею Раевского. Пройдет полчаса, и упадет исколотый генерал Лихачев, последний защитник батареи…

Наконец, атакуют и нас. Мы делаем подряд два залпа, осталось по одному заряду. Кавалерия переходит на рысь.

– Ближе, ближе! – кричит Лепихин. – Пли!

Неровно грохнули три выстрела.

– Ах, рано! – кричит Лепихин.

Да, рано. Кирасиры чуть отшатнулись, шарахнулись в стороны, но тут же сбились плотней, взмахнули саблями.

– Все! – сказал Лепихин.

Остановить их нечем. Мы судорожно бегаем по овражку, хватая что попадется под руку. Кто банник, кто штык, кто простой обломок.

Но что это? Кирасиры вдруг забирают вправо. Гораздо правее, чем нужно для переправы. Они уже скачут вдоль ручья, удаляясь от нас. Распаленные, мы карабкаемся на бруствер, раздвигаем кусты. Ах, вот в чем дело! Саксонцев атакуют наши драгуны. Колонне пришлось свернуть, чтобы не подставлять фланг.

– Вот так повезло! Вот так славно! – ликует фейерверкер.

Мы радостно кричим и машем руками. Но повезло, да не очень. Драгуны так налетели, так ударили, что вся масса сражающихся начинает ползти обратно. Прямо к ручью, прямо к нашему овражку. Страшная рубка. Сабли сверкают в пыли, щелкают пистолетные выстрелы. Все ближе и ближе. Вот схватка идет уже по склонам ручья и в воде. Какая-то неразбериха. Падают всадники, лошади, брызги летят фонтаном. Мы смотрим как завороженные. Лепихин начинает заряжать пистолет.

– Сейчас будет, сейчас будет… – повторяет он. – Да что вы стоите! – кричит яростно.

– А чего? – удивленно спрашивает фейерверкер. – Бежать, что ли? Куды бежать-то?

– Мсье Леппиху надо… – начинает Фальковский, но хватается за грудь и падает.

Я наклоняюсь к нему.

– Расстегните… – говорит он еле слышно.

Я расстегнул мундир. Там на рубашке расплывается красное пятно.

– В кармане, – говорит он.

Нахожу внутренний карман, что-то нащупываю и достаю. Медальон…

Глаза его наполняются влагой.

– Все тлен…

Я сжимаю в руке медальон. Я смотрю на этого непонятного человека. Он ранен, быть может, смертельно.

– Все тлен, – повторяет он.

Звенящей, кричащей толпой сваливается к нам в овраг дерущаяся кавалерия. Я выхватываю пистолет. Лепихин, вскочив на пушку, размахивает банником. Федор тащит с седла кирасира. Падает, закрыв лицо, фейерверкер. Листов, прислонившись к лафету, поднимает свой пистолет.

– Смерти нет, ребята! – кричит Лепихин. – Смерти нет!

Лошадь толкает меня потной грудью. Одновременно получаю удар. Сноп искр в голове, потом темнота.

9

Очнулся я в сумраке. День догорал, догорало сражение, но грохот все еще стоял над Бородинским полем.

Сначала я не мог ничего понять. Я только механически пытался выбраться из груды наваленных тел. Еще теплый бок мертвой лошади, твердая кираса, чья-то рука, накатившееся ядро. Я разгребал все это, стараясь выпутаться, и каждое движение отзывалось болью. Особенно болела голова.

Наконец я встал и пошел. Я плохо представлял, что случилось. Какие-то лица, крики мелькали в сознании. Я шел, не зная куда.

Солнце закатилось, оставив темно-багровую полосу. То и дело обхожу груды убитых. Много раненых лошадей. Они стонут, не в силах подняться: у них перебиты хребты. Стонут и люди, со всех сторон полутемного поля доносится стон.

Я опускаюсь на землю, сознание проясняется. Нас перебили в овражке. Один ли я уцелел? Что теперь делать, может, вернуться? Но все темнее над полем, пожалуй, и не найду. Я очень слаб, кровь течет по щеке, перед глазами все как в муаре.

Ложусь, примостив голову на жерло опрокинутой пушки. Вокруг меня в разных позах солдаты, некоторые еще живы. Быть может, это батарея Раевского? Видны остатки бруствера, за ним сумрачно белеет колокольня бородинской церкви.

Внезапно вижу цветок. Между убитыми, рядом с поваленным лафетом, через спицы разбитого колеса, он тянет свои желтые лепестки. Неужто тот самый, который оберегал артиллерист Фролов? Не затоптан сапогами, копытами, не срезан осколком, не опален огнем.

Гляжу на цветок, пытаюсь уловить его запах. Четыре лепестка, между ними звездочкой еще четыре поменьше. Лютик не лютик… Как же ты уцелел, цветочек?

Рядом с моей головой, чуть не касаясь щеки, плечо солдата. Желтый перепачканный погон. Слева еще солдат, у этого погоны темно-зеленые с красным кантом. Пехотинцы. Да, видно, я попал на батарею Раевского. Этот холм как магнитный полюс. С него началось мое путешествие в Бородино, сюда я вернулся безотчетно в конце сражения. Батарею Раевского защищала пехота. Сколько их полегло здесь, орловцев, ладожцев, полтавцев, нижегородцев, уфимцев, томичей…

Солдаты двенадцатого года! Я видел, как в ночь перед боем вы надевали чистые рубахи. Я видел, как утром вы умирали. Я слышал ваши ласковые, неуклюжие шутки. Даже перед смертью вы шутили. Я видел, как вы страдали от ран и воспоминание о доме внезапным теплом пробегало в широко открытых глазах.

…Мне чудится, идет через поле босоногая Дашка, девчонка из деревни Листовых. Она идет, спрашивает убитых:

– Тятьку моего не видали?

– Какой из себя?

– Большого росту и добрый. Меня за волосья совсем не дерет.

– Большой, говоришь? – Павшие размышляют. – Это, поди, гренадер. Слышь, Ахванасий, глянь, нету там гренадера?

– Под лошадью рази? – бормочет Афанасий. – Да рази сыщешь. Тот совсем разорватый. Ядром, значит, в пояс.

– Нету, миленькая, – отвечают из груды. – Ежели гренадер, это на флешах. Вниз по холму ступай. А то и вовсе живой твой папанька, тогда по войску ищи.

Дашка идет. Кто-то вздыхает:

– Славна какая девчушка. Конфекту бы ей.

– Ишь ты, конфекту. Много видал ты в жизни конфектов?

– То и толкую, голова. Ей конфекту, не мне. Уж больно живая девчушка. Слышь, звенит, будто колокольцем.

– Тятьку моего не видали? – слышится Дашкин голос.

– Я ведь чего размышляю, – вступает кто-то, – выйдет нам после энтого боя воля? Сражались ведь как-никак. Кровь за Расею проливали.

В ответ усмехнулись:

– Ишь размечтался, воля! Каким же макаром выйдет тебе эта воля? Ее надо клещами тянуть. Ишь размечтался, воля!

– Да рази я о себе? – бормочет тот. – Я-то убитый. Я об живых беспокоюсь.

– Живые сами сообразят.

– Тятьку моего не видали? – слышится Дашкин голос.

Дашка, Дашка, маленькая девчушка. Может, убит твой тятька, может, живой. Может, лежит со смертельной раной и думает о тебе, о мамке, о своей деревне. Сколько отцов не вернется с поля Бородина, сколько сироток побредет по миру! Сними с головы платочек, Дашка, проведи концом по земле, спой тихую песенку:

Сколько цветиков на воле,

столько мертвых в чистом поле.

Спите, спите, не тужите,

будет вам иная доля.

И все поле мужским приглушенным хором подхватит:

Спите, спите, не тужите,

будет вам иная доля…

Все реже бухают пушки. Темнота скоро накроет истерзанное, стонущее поле. Каждый метр его изрыт ядрами, бомбами, картечью, затоптан копытами, сапогами, полит кровью. Как были нарядны утром полки, как красиво гарцевали генералы!

Где ты, Багратион? С глазами, устремленными в низкий потолок, ты лежишь сейчас в душной избе, слушая утихающий гул сражения. Кровавая повязка на ноге, на голове мокрое полотенце. «Как там?» – спрашиваешь ты ежеминутно. «Стоим, ваше сиятельство». В полубреду, умирающий, ты бормочешь: «Резервы надобно поберечь, резервы… Шатилову передай, чтоб не медлил… Передай Шатилову…»

Где ты, Барклай? Не отрываясь, до головной боли, ты смотришь на карту. «Командиров полков ко мне. Потери, считайте тотчас потери… Милорадовичу занять высотку двумя батальонами, подготовить позицию». А в голове неотрывно мысль: «Как же я уцелел? Как не взяла меня пуля? Все адъютанты выбиты, а я живой. Надо бы завтра поосторожней. С Багратионом худо. Что же завтра, что завтра?..»

Где ты, Кутузов? Старческим мелким шагом бегаешь по избе. Диктуешь писарю: «…из всех движений неприятельских вижу, что он не менее нас ослабел…» Что, ужин? Унеси, братец, ужинать после боя станем. «…Сегодняшнюю ночь устроить все войско в порядок, снабдить артиллерию новыми зарядами и завтра возобновить сражение…» Думаешь, думаешь, думаешь… Стоять или отойти, дать бой на новых позициях? Кажется, Бонапарт не пускал еще гвардию. А что у нас? Потери большие. Будет ли подкрепление от Ростопчина?..

Подкрепления не будет. Мечется по Москве Ростопчин, зовет мужиков вооружаться топорами и вилами. Он не верит, что устоит Кутузов, он верит только в себя: «Своим судом с злодеем разберемся! Когда до чего дойдет, кликну клич дня за два…» И он действительно кликнет этот клич, толпа соберется, но не видать ей Ростопчина. «Сумасшедший Федька» в это время будет театрально жечь свою усадьбу, негодовать на Кутузова и придумывать новые планы спасения отечества…

Странное место – батарея Раевского. Занята французами, а пуста. Только мертвые да разбитые пушки охраняют ее. Денис Давыдов! Не ты ли давным-давно бегал здесь босоногий с бородинскими мальчишками наперегонки? Не ты ли потом написал слова: «Эти поля, это село мне были более нежели другим знакомы! Там я провел беспечные лета детства моего и ощутил первые порывы к любви и славе! Но в каком виде я нашел колыбель моей юности! Дом отеческой одевался дымом биваков, и войско толпилось на родимых холмах и долинах; там, на пригорке, где я некогда резвился, закладывали редут Раевского…»

Видел бы ты этот пригорок сегодня, Денис Давыдов! Где ты сейчас? Далеко ли успел отъехать со своими гусарами? Быть может, ты слышал грохот боя, быть может, порывался вернуться. Воспоминание об этом дне всю жизнь будет мучить тебя:

Умолкшие холмы, дол некогда кровавый,

отдайте мне ваш день, день вековечной славы.

Разве не тебе на белом аргамаке летать в грохоте Бородинского боя, разве не тебе размахивать острой саблей и яростно кричать: «Круши, гусары!» Битва предстала передо мной глазами поэта. Огромное эпическое действие, в котором у каждого своя роль. И может, наш овражек вошел туда маленькой драмой. Все мы – ее участники: Лепихин, Листов и Федор, веселый фейерверкер, строгий поручик и солдат Фролов.

Я видел, как в сражении преображались люди. Лепихин, кажется, и забыл о своем опыте. Замкнутый Листов с нежностью заговорил о Наташе. Фальковского потянуло в водоворот боя.

Сражение похоже на огромную печь, в которой идет переплавка. Старое перегорает, рождается новое. Тысячи небольших перемен складываются в одну огромную. Бородинский бой, ты яркая вспышка в судьбе России!..

Я лежал спиной на бородинской земле и чувствовал, как она содрогалась от выстрелов. От нее исходил озноб. Ручьи и реки текли по ней, как кровеносные сосуды. Война, Колоча, Огник, Стонец. Да, видно, немало испытала эта земля, если пгижились на ней такие горячие имена. Быть может, так же, как я, лежал на этом холме когда-то воин в кольчуге и красном плаще. Лежал со смертельной раной, сжимая рукоять меча. Вокруг него частокол сломанных копий и сабель, груды помятых щитов и разбитых шлемов, вокруг него бойцы, свои и чужие, убитые и еще живые. Быть может, он думал о нас. Он старался представить, каким будет тот, кто спустя века упадет на его месте с такой же глубокой раной. Он обращался к нему с простыми словами: «Брат, возьми меч из моей руки». О воин, разве пора нам умирать? Разве мало еще дел на этой земле? Разве не нам скажет бородинский ездец, всадник лихой: «Вставайте, нет вам погибели. Будут еще сраженья. Сколько земля живет, столько и вам придется. Вставайте, вставайте…»

О бородинский всадник! Через грохот сражений, через века пронеси наши чистые помыслы, соедини наши сердца, дай вечную жизнь тому, кто сложил голову на Бородинском поле…

Холодно лежать на земле. Я в полузабытьи. Болит голова. Что там, опасная рана или простая ссадина? Нет сил поднять руку и притронуться.

Жил я на свете, не знал заботы. Но придумал себе Берестова и стал им. Полюбил Бородинское поле и попал на него. Среди тех, кто пришел сюда из далекого Берестова, что под Киевом, были, видно, и люди по имени Берестовы. А может быть, все они Берестовы, так ведь водилось тогда на Руси. Вдруг и моя странная биография причастна к этой легенде? Все мы к чему-то причастны. Все мы связаны между собой. Листов, я и Наташа.

Жизни наши переплетены так крепко, что время не в силах их расщепить.

Вот, скажем, Артюшин, полковник в отставке. И он ведь лежал у кургана Раевского в сорок первом году двадцатого столетия. Лежал или будет лежать? Время смешалось в моей голове. Где он теперь, Артюшин? Я помню его рассказ. Он выполз из дота за патронами, но пулеметная очередь из подходившего танка раздробила ему плечо. Он лежал и прощался с жизнью, но граната, брошенная товарищем, осадила танк. Здесь, на Бородинском поле, среди гранитных монументов прошлого века ворочались стальные громады и очереди плели в воздухе свинцовую сетку.

Полковник Артюшин, подполковник Давыдов… Длинной вереницей двигались в памяти лица, и все они смотрели на меня, что-то спрашивали. Все они составляли большую толпу, которая шла бесконечным потоком через поле, через века…

С утробным гулом, уже в каком-то изнеможении надрывались пушки. Ветер всколыхнул над полем тяжелый уксусный запах пороха. В голове моей нарастало тяжелое забытье.

10

Утром я проснулся или очнулся от того, что теплое и мягкое толкало меня в лицо. Я открыл глаза. Белка! Она стояла рядом, опустив голову, и внимательно смотрела на меня.

Белка! Как уцелела, как отыскала меня?

Я приподнялся с трудом, сел и едва притронулся к голове, как острая боль пронзила виски. Наверное, сабельный удар. Почти не двигается рука, онемели ноги. Мне очень плохо, тошнота подступает к горлу.

Но Белка, Белка продолжала смотреть внимательно, потряхивала головой и словно приглашала в седло.

Кое-как я сумел взобраться. Белка пошла медленно, пробираясь между телами.

Моросил мелкий дождик, небо всматривалось подслеповато. Две армии, бившиеся вчера, теперь отшатнулись, оставив на поле сто тысяч трупов, из них половину людских, из них несколько тысяч еще живых, но все равно уже мертвых, потому что некому было помочь им. Сто тысяч трупов навалены в поле, и до глубокой осени их не тронет никто.

Я очень хотел пить, Белка спускалась к Колоче. Хотя бы глоток воды! Но река запружена убитыми, их спины торчат на поверхности, руки плавают на воде. Река еле пробивается через эту запруду. Она готова выскочить из берегов, но сделать это не в силах, она только обморочно взблескивает рябью.

Две армии не решились продолжить сражение. Французы отпрянули еще ночью, русские отошли утром. В этом скопище убитых и нельзя было продолжить сражение. Каждая канавка поля имеет значение для успеха боя. Полководцы долго ищут подходящее место, расчищают его, строят редуты. Но теперь все главные укрепления так изуродованы бомбами, ядрами, так завалены разбитыми пушками, зарядными ящиками, мертвыми лошадьми, что новый бой на них не был бы стройным сражением. Он превратился бы в свалку среди лабиринтов тел, в игру без правил.

Французы не нападали на русских утром, русские не нападали на французов. Русские отошли, французам отходить было некуда. Неумолимый рок гнал их вперед, на погибель. Они уже потеряли почти шестьдесят тысяч, из них половину убитыми. Скоро они потеряют всю армию. Русские потеряли на двадцать тысяч меньше…

Сражение кончено. Чего я только не видел в нем! Я видел, как ядра залетали в дуло пушки, как сталкивались в воздухе бомбы. Я видел, как граната пробила грудь лошади, взорвалась внутри, а всадник взлетел метра на три, но остался цел.

Я видел, как канонир с оторванной рукой другой орудовал банником. Я видел огромных французских кирасир на тяжелых конях. Они неслись в атаку, бросив поводья, сабля в зубах, в руках пистолеты.

Я видел русскую пехоту. Она в исступлении гналась за бегущей конницей Мюрата, бросая вдогонку ружья наподобие копий. Штыки гнулись, вонзаясь в крупы французских лошадей.

Я видел, как сходились врукопашную батальоны, яростно дрались, разбредались и строились в бою. Опять сходились, опять свалка, построениекаждый раз все ближе и ближе. Наконец, в десяти шагах друг от друга, с окровавленными штыками они стояли фронт к фронту в изнеможении, не в силах атаковать, но еще в силах не отступить ни шагу…

Несколько человек бродит по полю. Это солдаты великой армии. Они озираются с изумлением, они в полусне. Вчерашнюю ночь они провели, положив головы на убитых. Стоны раненых были их кошмаром. Не в силах развести костры, без глотка воды они повалились на холодную землю и так цепенели до утра.

Теперь некоторые проснулись. Они бредут по полю, они не могут прийти в себя, они не отзываются на крики раненых, они больны – душа их поражена недоумением. Какой-то солдат узнает другого.

– Пьетро! – окликает он хрипло.

– Антонио!

Они смотрят друг на друга, потом обнимаются и плачут.

– Неужто мы живы, Антонио?

Это солдаты итальянской гвардии. Кроме них, десятки тысяч других изо всех стран Европы принимали участие в бое.

Какая-то кавалькада приближается издалека. Солдаты всматриваются.

– Это император!

– Эх, Антонио, не видать нам больше Тосканы.

На меня солдаты не обращают внимания. Свита приближается. Да, это Наполеон. Он всегда осматривает поле сражения. Солдаты выпрямляются. Один кричит хрипло:

– Да здравствует император!

Другой стоит молча.

Наполеон проезжает мимо, не повернув головы. Он едет прямо ко мне и останавливается в нескольких шагах. Я вижу лицо полководца. Оно похоже на восковой слепок, бледное, с желтоватым оттенком. Оно осело в воротник сюртука, под глазами отеки, черная шляпа надвинута низко. Тонкие губы с опущенными углами, пристальный и в то же время отсутствующий взгляд.

– Кто вы? – спрашивает Наполеон.

Я молчу.

– Это русский! – восклицает кто-то из свиты, и сразу несколько всадников трогается ко мне.

Наполеон делает знак рукой:

– Оставьте его. – Он продолжает смотреть на меня.

– Но это русский, ваше величество!

– Оставьте его, – повторяет Наполеон. – Все кончено.

Завоеватель Европы. Этот человек любил разговаривать с пленными, любил сказать красивое слово на поле боя. Теперь он молчал. Он только сказал: «Оставьте его, все кончено». Что он имел в виду? Сражение кончено? Или внезапным и мрачным озарением он понял, что кончено все и прошлый день стал переломным в его судьбе, в судьбе его армии?

Он поворачивает коня и уезжает, опустив голову. Утром ему доложили, что сорок девять генералов выбыли из строя. Он никогда не считал ни солдат, ни генералов, убитых в сражении, иначе он не был бы великим полководцем. Он видел перед собой только победу и смерть во имя ее считал героической.

Но сегодня, быть может, он думал, что если пойдет так и дальше, то ему просто не хватит ни солдат, ни генералов, чтобы покорить Россию. Он едет среди убитых, не говоря ни слова, и вся кавалькада молчит, опустив треуголки на бледные утомленные лица.

Я тоже продолжаю свой путь. Голова гудит, в сознании беспорядок. Я даже не понимаю, кто я. То ощущаю себя Берестовым, поручиком со странной судьбой, то себя прежним, пришедшим на Бородинское поле, то Листовым, рядом с которым Наташа, то кем-то еще, вместившим в себя сразу всех.

Безотчетно ищу то место, откуда ушел вчера вечером. Ищу наш овражек, оборонявшийся до последнего. Скорее, Белка ищет его, поводья опущены.

И вот нахожу, узнаю его. Тихо ржет Белка. Травы здесь совсем не осталось, верхний слой почвы взрыт и перемешан. По-прежнему мокрая пыль летит с неба, что-то безжизненное проступает и в природе.

Я сразу узнал Федора. Он мертвый сидел у лафета, одной рукой обнимая ядро, другой сжимая обломок клинка. Лицо его было хмурым и торжественным, остекленевшие глаза прямо смотрели перед собой. Капли дождя сбегали по щекам и падали с усов.

Вокруг него сплетение тел. Саксонские кирасиры с пистолетами в онемевших руках, русские драгуны с погнутыми палашами. Ни Лепихина, ни Фальковского я не заметил, быть может, их завалило трупами. Но я увидел Листова.

Он лежал в стороне у последней пушки. Белая рубашка перепачкана землей и кровью, глаза закрыты. Стиснув зубы от боли, я слез с седла и сделал несколько шагов. Мертв? Я даже не мог наклониться. Если наклонюсь, упаду, потеряю сознание.

Вдруг веки Листова дрогнули и приоткрылись. Он был еще жив. Он увидел меня, губы его дрогнули.

Почему умирает он, почему не я? Это несправедливо. Мое назначение так неясно, а у него много дел впереди. У него Наташа.

Медальон в нагрудном кармане. Я говорю себе: часть моей жизни принадлежит Листову, и здесь и в будущем. Ведь это он скакал на Белке впереди батальона во время знаменитой атаки на батарею Раевского. Это ему принадлежит золотая шпага за храбрость, дарованная поручику Берестову. Даже письмо, с которого начались мои приключения, написано ему.

Но это не все. Он спас мне жизнь. Это он стрелял в саксонского кирасира, когда тот занес надо мной палаш. Да, да. Я видел, как он поднимал пистолет, как прыгнул из дула дымок выстрела, как черный саксонец вздрогнул, отшатнулся. Он раскроил бы мне голову, этот закованный в латы рыцарь девятнадцатого века, но рука уже опускалась безвольно, и палаш только скользнул по моей голове. Как знать, быть может, этим выстрелом Листов обрекал себя. Если бы, раненный, он просто лежал у лафета, смерть могла обойти его. Но он стрелял, и кто-то другой кинулся на него с поднятым клинком…

Да, да, так и было. Он спас меня ценой своей жизни. Я бы хотел сделать для него то же самое. Но как?

Я смотрел на Листова. Ты брат мой, ты мое отражение в веках, мы единое целое. Что же, когда-то я не был Берестовым, а стал им, потому что проникся его жизнью. Теперь я проникся твоей, которая уходит. Я проникся всеми жизнями, погасшими на холмистой равнине Бородинского поля.

Листов бледен, он умирает. Чем я могу помочь ему? Я только бормочу:

– Потерпи немного. Мне тоже больно…

Вот детское утешение: «Мне тоже…» Что еще сказать, чем скрасить его последние минуты? Медальон просится из кармана. Быть может, взгляд на ее лицо будет последним успокоением Листову.

Я расстегиваю пуговицы доломана, достаю медальон. Вот оно, крохотное зеркальце времени, в котором я увидел свою Наташу. Тонкая серебряная цепочка горсткой собралась в руке, медальон похож на сплющенное яйцо, расписанное тонким узором, сиреневым, розовым, голубым. Я открываю крышку. Из темно-голубого овала ее лицо смотрит на меня печально и нежно. Сумеречный свет неба кладет на него пепельный оттенок. Несколько капель крохотным бисером падают на эмаль, на ее лицо. Они вздрагивают, как от холода, скатываются к серебряному ободку, где мелкой вязью написано: «А. Берестов».

Наташа… Если предчувствие не обманывает меня, ты где-то здесь, совсем рядом. В белом платке сестры милосердия ты бродишь среди раненых, вглядываясь в их лица. «Сестрица, – стонет кто-то, – сестрица…» Ты поправляешь повязку, даешь воды. Ты гладишь горячие лбы, и эта последняя ласка трепетом отзывается в сердцах умирающих. Они все твои братья. Кого ты ищешь среди них? Меня, Листова? И, может быть, поиск этот будет длиться всегда. Мы будем сходиться и расходиться, встречаться и расставаться, мы будем стремиться друг к другу. Сотни других людей мы встретим на нашем пути и поймем, что они тоже ищут кого-то. Весь мир – это огромное кочевье любящих сердец, которые хотят отыскать друг друга…

Наташа, я бы хотел поменяться с Листовым местами, но пока я могу только отдать ему медальон. Я уже не вспоминаю о своей голове. Я держу в руке плоскую овальную коробочку, внутри которой таится облик его любимой. Я говорю:

– Возьми, это твое.

Я наклоняюсь медленно, тяну руку, в глазах начинает темнеть, по голове словно бритвой. И в тот момент, когда другая рука встречает мою, в сознании вспыхивает ослепительный шар. Потом чернота, я проваливаюсь в бездну…

Проходят мгновения. Не знаю, сколько мгновений. Сознание возвращается. Я вижу себя лежащим у лафета в белой рубашке, перепачканной землей и кровью. Я смотрю на свою раздробленную ступню, я чувствую в груди глубокую рану от сабельного удара. В правой руке я сжимаю маленький предмет.

Взор проясняется. Перед собой я вижу всадника на белом коне. Он в черном мундире с красными шнурами. У него узкое лицо с твердо сжатыми губами. Его глаза горят торжественным светом.

– Ты догадался? – говорит он. – Ты понял, кто я?

Да, отвечаю безмолвно, я понял.

– Сто тысяч, – говорит он. – На этот раз сто тысяч без малого, я считал.

Он приподнялся в седле и оглядел поле боя.

– Своих я знаю в лицо. Вот он из моих. – Он показал на Федора.

«А я?» – попытались сказать мои губы. Он словно понял и взглядом ответил мне: «Ты уже сделал все, что сумел». Белый конь под ним нетерпеливо перебирал ногами.

– Прощай, – сказал он, – потерпи. Теперь уж недолго осталось.

Он тронул коня и медленно двинулся через поле. Его черный с красным мундир, его белая лошадь сияли в дождевой пелене с фосфорической силой. Его взгляд с мощью прожектора рассекал водяную морось и озарял лица павших…

Я лежал с открытыми глазами. Я ни о чем не думал.

В руке я сжимал предмет, похожий на теплый голыш. В груди я чувствовал рану, туда проникал тяжкий холод…

Я ни о чем не думал. Перед глазами низкое мокрое небо. В сите дождя качаются знакомые тени. Они машут руками, зовут. Среди них я пытаюсь вообразить свою звезду, я напрягаюсь, и вот она начинает сиять пронзительным серым осколком…

Загрузка...