Разбойничье нападение Японии на Соединенные Штаты и Англию до конца раскрыло общественно-историческую сущность нынешней мировой войны: происходит борьба между прогрессивными демократиями — во многом принципиально различными — и «осью», объединяющей все реакционно-автократические государства.
Для того, чтобы в драматической смене военных удач и неудач определить решающие шансы этой всемирной борьбы, самым необходимым и правильным будет сравнивать экономические резервы и ресурсы обеих воюющих сторон. Получаемый таким образом баланс свидетельствует об уничтожающем превосходите демократических держав. Соответствующие цифры уже часто публиковались и анализировались: они известны читателю.
Мы знаем, что эти цифры — лишь показатель возможных материальных резервов. Важно во время войны суметь претворить их в действие. Это приводит нас к другому, не менее серьезному вопросу — о могущих быть мобилизованными общественных и моральных резервах. Вопрос о том, при каком соотношении внутренних общественных сил и какими социальными методами государство ведет войну, — несомненно является решающим для ее исхода. Это вопрос о тех постоянных факторах, о которых товарищ Сталин говорит в своем историческом приказе от 23 февраля 1942 года. При равенстве технического вооружении именно этот момент, несомненно, является решающим. Больше того. Бывают исторические периоды, при которых прогрессивность общественного строя парализует военное превосходство противника или даже приводит к его краху. Вспомним о войнах великой французской революции против австро-прусской реакционной коалиции; вспомним о героическом сопротивлении, оказанном китайской революцией японскому империализму.
Вопрос о том, что означает общественная сила демократий в переводе на военный потенциал, стал особенно актуальным и этой войне. Первоначальные успехи гитлеровской «молниеносной» войны кое-кого сбили с толку или, во всяком случае, заставили призадуматься. Вначале мировой войны возник резкий контраст между быстрыми активными действиями авторитарных государств и колебаниями и медлительностью буржуазно-демократических держав не только при вступлении в войну, но и в ведении ее, даже в тех фазах, в которых враг угрожал их жизненным интересам, самому их существованию. Этот контраст у многих вызвал представление, будто фашистские государства более приспособлены для современной войны, чем демократические. К таким выводам с глубоким сожалением приходили многие искренние сторонники демократии и втихомолку малодушно сомневались в том, удастся ли демократиям победить и спасти мировую культуру.
Последующие военные события постепенно стали опровергать это мнение. Выяснилось, что первоначальные нудачи демократических государств отчасти следствие неправильной политики некоторых деятелей (Деладье) и не имеют ничего общего с принципиальным соотношением сил демократий и автократий, отчасти же они фактически связаны с существенными моментами демократической политики. Присмотримся к ним поближе.
В годы предвоенного экономического кризиса Япония и Германия были единственными капиталистическими странами, где цифры производства непрерывно росли (хотя уровень потребления населения падал). Это своеобразное «исключение» из законов экономического развития буржуазного общества было всем понятно: оно объяснялось тем, что напряженная подготовка этих оран к задуманной агрессии временно сделала их тяжелую промышленность, военную промышленность в широком смысле слова, независимой от нормальных условий подъема и падения.
Такого рода установку всей экономики, всей жизни народа на предстоящую агрессивную войну, такое отягощение всего народа военными жертвами еще до начала войны не может себе позволить, да и не захочет возложить на свою страну ни одна демократия в мире. Сила демократии состоит в том, что она в тяжелые времена, при действительной угрозе родине может требовать от народа необычайных жертв. Но — только в том случае, если широчайшие массы народа ясно видят, что страна действительно под угрозой и действительно нуждается в их жертвах. Правда, и в том направлении имеются опасности: в то время как автократии требуют напряжения народных сил еще в мирное время, буржуазные демократии могут при наступившей уже угрозе слишком долго колебаться, прежде чем прибегнуть к чрезвычайным мерам.
Эта структурная разница между демократией и автократией настолько очевидна, что она не ускользнула даже от взгляда такого одаренного государственного деятеля с сильным автократическим, антидемократическим уклоном, каким был Бисмарк: он часто говорил, что подготовка к ведению превентивной войны невозможна в такой стране, как Германия его времени, имевшая парламент и всеобщее избирательное право. При такой структуре демократии вообще значительно труднее решиться на войну, чем автократическому государству.
Рассмотрение общественных причин первоначальных неудач буржуазных демократий в настоящей войне до некоторой степени освещает оборотную сторону этого вопроса - общественное превосходство демократий, которое в процессе воины (правда, иногда медленными темпами) превращается в военное превосходство.
Пресловутое военное новшество фашизма, так называемая молниеносная война, в этом свете приобретает новую окраску, и в значительной мере теряет свою общественную, политическую и стратегическую оригинальность. Оригинальными остаются лишь технико-тактические средства ее проведения. Молниеносная война по сути дела — средство, которое должно парализовать конечное социальное превосходство противника путем быстрого, чисто военного успеха, т. е. разгромить военные силы противника раньше, чем он успеет мобилизовать и организовать свои общественные силы и перейти к активным действиям на поле сражения.
В этом смысле знаменитый план Шлиффена в 1914 году был тоже планом молниеносной воины: он стремился к занятию Парижа, военному уничтожению Франции раньше, чем се союзники мобилизуют и применят свои военные силы. Внезапное нападение Фридриха II на Саксонию можно было бы также назвать молниеносной войной, если бы его противники не были такими же автократическими государями,— так что у него могла идти речь лишь о попытке стратегически о уравнения неодинаковых военных сил сходных общественных структур.
При рассмотрении плана Шлиффена ясно видны некоторые общественные слабости недемократических государств. Кик известно, план Шлиффена основывался, с одной стороны, на том, чтобы левый фланг германской армии был насколько возможно ослаблен (временный отказ от Эльзас-.Лотарингии), с другой стороны, чтобы операции на восточном фронте имели чисто оборонительный характер с учетом вероятности значительного отступлении. Но полуавтократическое государство Гогенцоллернов не могло себе позволить обеих этих жертв. Наступавшее правое крыло германской армии было с самого начала ослаблено сильной защитой Эльзас-Лотарингии, а когда создалось впечатление, что придется очистить Восточную Пруссию, — еще два армейских корпуса были оттянуты с решающих полей сражения во Франции и брошены против русских.
Здесь дело не в специфически военной стороне плана Шлиффена, столь «разжиженного» при своем практическом проведении. Мы напомнили об этих фактах, главным образом, потому, что в них проявилась основная слабость автократических государств: необходимость всегда и везде поддерживать престиж и очень часто приносить объективную необходимость в жертву требованиям престижа.
Дело не в случайных ошибках отдельных монархов или полководцев, но в социальной сущности автократии, при которой авторитет центральной власти основывается не на добровольной согласованности с волей большинства народа, а на слепом повиновении, на бездумном подчинении, на искусственно насажденной слепой вере в «божественное» избранничество данного диктатора. Поэтому чрезвычайно показательно и не случайно, что большая часть немецкого народа узнала о поражении на Марне лишь после окончания мировой воины, в то время как Клемансо и Ллойд Джордж откровенно информировали народ о поражениях, чтобы таким образом усилить в широких массах решительную волю к победе.
Подобно же политическое положение, и в современной войне. Если правдивая информация возможна и в буржуазно-демократических странах, — правда, в определенных, крайних, случаях, в то время как их правительства представляют волю буржуазно-демократической нации к самозащите, — то ясно, что в бесклассовом социалистическом обществе в несравненно большей степени господствует безусловная откровенность как средство мобилизации всех сил парода во имя социалистической революции. Речи Ленина и Сталина в суровые годы гражданской войны и интервенции, речи Сталина во время Отечественной войны советского народа против фашизма являются яркими и незабываемыми примерами успешной мобилизации народа на фронте и в тылу на основе безусловного обнажения всех трудностей и опасностей.
Уже первая фаза мировой войны с быстрыми тактическими успехами фашистской Германии показала, что в данном отношении история повторяется. Стратегические неудачи наступления на Англию в 1940 году, на Суэцкий канал в 1941 году гитлеровцами полностью замалчивались. А после поражения их в 1942 г. под Москвой и Ленинградом началась та типичная пропаганда лжи, замалчивание важных фактов, извращение действительных причин событий и т. д., которые так характерны для военной пропаганды вильгельмовской Германии (вообще говоря, более примитивной по сравнению с гитлеровской). Социальные границы «политики престижа» проявляются только при тяжелых положениях: покуда имеются военные успехи, автократическая система может казаться более крепкой, но ее смертельная слабость тотчас же обнаруживается при неспособности собственными силами выйти из тяжелого положения.
Быть может, небесполезно вернуться к менее сложной исторической ситуации, чтобы выявить социальную сущность этого контраста. Военные неудачи французской революции, вызванное ими общее народное возмущение вылились в лозунг «Отечество в опасности». В военном отношении этот лозунг стал исходным пунктом создания постоянной народной армии, «организации победы» Карно; с другой стороны, на его основе якобинцы довели до конца демократические преобразования внутри страны (оба процесса тесно связаны). И естественно, что ленинско-сталинский лозунг «Социалистическое отечество в опасности» не мог не вызвать колоссального подъема героизма, инициативы, активности масс, свободных и в национальном и в социальном отношении.
В противоположность этому прусский абсолютизм после разгрома под Иеной и Аустерлицем выбросил лозунг: «Спокойствие — первый гражданский долг». И если бы этот лозунг поддержания автократического режима был проведен в жизнь, если бы прусский народ согласился с тем, что «ограниченный разум подданного» должен только слепо повиноваться, — Пруссия погибла бы окончательно под ударами Наполеона. Только потому, что Штейн, Шарнгорст, Гнейзенау не сочли послушание важнейшим гражданским долгом, только потому, что они, хотя в ограниченных размерах и с неверными целями, но провели социальные реформы, давшие возможность мобилизовать широкие массы, — стало возможным и военное обновление Пруссии.
«Премудрость» Гитлера и Геббельса состоит в настоящее время лишь в том, что они повторили иными словами прусский лозунг, обладающей столетней давностью.
Интересный материал, иллюстрирующий сталинский тезис о постоянных факторах, дает статья в «Национальцейтунг». Там сказано: «Решающей является теперь дисциплина нации, которая не должна задавать вопроса «почему», но подчиняться высшим принципам». Газета жалуется, что «не все немцы обладают достаточно крепкими нервами, душевной сопротивляемостью и способностью выдержать до конца». Мы не будем здесь останавливаться на занимающем немецкую прессу вопросе о том, что «нервные богатства» немцев так же иссякают, как их сырьевые запасы, что они так же подверглись инфляции, как и их деньги. После того что фашисты в течение девяти лет истязали нервы немцев, после того что сапоги охранников и гестаповцев их девять лет топтали, невольной и бессознательной насмешкой звучит изумление Геббельса и К° по поводу того, что эти нервы теперь не в порядке.
Нас интересуют теперь те целительные меры, которые фашисты принимают для восстановления «нервных богатств». Они подобны прежним прусским реакционерам в том, что не допускают вмешательства «ограниченного разума подданных» (как говорил Фридрих-Вильгельм IV) в дело нации; единственным возможным социальным состоянием страны, при котором они могут продолжать ведение своих дел, является полное спокойствие, подобное спокойствию тюрьмы или кладбища.
Но фашисты отличаются от прежних реакционеров тем, что живут в более просвещенные времена. И именно поэтому для них невозможно спасение, обновление путем реформ: они могут продолжать властвовать только своим варварски-деспотическим методом или же должны будут бесславно погибнуть, бесследно исчезнуть.
Возможность для немцев задать вопрос «почему» означала бы при всех обстоятельствах начало конца германского фашизма. Если бы немцам позволили, хотя в самых ограниченных размерах, спрашивать «почему», то неизбежно всплыли бы наружу все авантюры гитлеровской внешней политики. Тогда должны были бы быть поставлены на обсуждение и ее военные авантюры, все заявления, будто после победы над Францией Англия неизбежно будет «поставлена на колени», будто молниеносной войной будет в течение нескольких недель или месяцев уничтожен Советский Союз. Если бы возник вопрос «почему», он неизбежно распространился бы и на внутриполитические основы всей системы: его начали бы задавать и по поводу социальных преступлений фашизма по отношению к немецкому народу.
Вопрос «почему» — это химический реактив, выявляющий здоровье или гнилостность политической системы. Вопрос «почему», поставленный перед народом, означает для социальном системы либо новый подъем сил, либо смерть.
Когда фашистские армии вторглись вглубь России, и позже, когда они угрожали Москве, Сталин, в связи с опасностью, угрожавшей народам Советского Союза, энергичнейшим образом поставил вопрос «почему». И он не только поставил этот вопрос, но и ответил на него языком, понятным сотням миллионов. И его ответ на вопрос «почему» стал основным средством дли мобилизации сил, для нового патриотического промышленного, сельскохозяйственного и военного подъема советского народа. Этот ответ вызвал к невиданной активности многие миллионы, вызвал энтузиазм масс на фронте и в тылу. Благодаря открытому и гениальноверному решению вопроса «почему» Сталин стал организатором победы.
В момент опасности — это единственно возможный путь для претворения сил большого и культурного народа в плодотворную и спасительную деятельность. Для фашистского режима подобный путь, как видим, невозможен. Ибо только любимое или, по крайнем мере, уважаемое и признаваемое народом правительство может в такой форме поставить вопрос «почему» как исходный пункт пробуждения народных сил. Для фашистского режима сохраняет свою силу старая прусская формула об «ограниченном разуме подданных», потому что, если фашисты рискнут открыть какой-либо клапан, — это может привести к катастрофическому взрыву недовольства, разочарования и раздражения, накоплявшегося годами.
Этот общий контраст, естественно, объясняется социальной сущностью демократии и автократии, каким бы разным ни стало их социальное содержание в ходе исторического развития. Решающим моментом является, несомненно, внутреннее единство широчайших народных масс и демократической системы управления, общее чувство, что эта политическая система является частью их собственной жизни, в то время как в любой автократии государство противопоставляется массам как чуждая сила и окружается религиозным и мифическим ореолом.
Отсюда неизбежно следует, что при той и при другой системе тяжелое военное положение, кризис национального существования, оказывает противоположное влияние на настроение масс. При нормальном положении вещей в буржуазных демократиях существующая правительственная система воспринимается как нечто привычное, но под влиянием тяжелых ударов судьбы в массах возникает осознанная преданность, любовь и готовность к жертвам. При абсолютизме же критическое положение, наоборот, расшатывает религиозный или мифический авторитет власти. Отсюда вытекает необходимость «политики престижа», особенно роковой в опасные моменты.
Поэтому критика правительства в обоих случаях диаметрально противоположна по своей сущности и приводит к противоположным следствиям. В буржуазной демократии она является самозащитой народа и именно потому — одной из наиболее действенных мобилизационных сил. Это влияние самокритики особенно очевидно во время революционных кризисов демократий. Так было во время французской революции (1789 — 1793 гг.), во время венгерской революции 1848—1849 года, во время борьбы Северных штатов Америки против рабовладельческого Юга.
В империалистических же государствах в критике правительства'народом всегда имеется тенденция к разложишю системы. Ограниченный, но чрезвычайно сознательный автократ, русский царь Николай I поэтому запрещал через цензуру даже литературные похвалы своей особе. Он исходил при этом из последовательной предпосылки, что право на похвалу включает в себя и право на порицание, поэтому критика должна быть задушена в корне, в стадии похвалы.
Подобным социальным состоянием автократий, неизбежным отрывом власти от масс объясняется наблюдавшееся не раз в истории «неожиданное» крушение могущественных автократических военных государств. Оно происходит, когда долго подавлявшееся, проявлявшееся только подпольно и с трудом просачивавшееся недовольство населения в критический момент обращается против деспотической системы.
Известные слова великого военного теоретика Клаузевица: «война - продолжение политики другими средствами!, - не только гениальное определение войны; они дают и социальное объяснение структуры государств в мирное время, рассматриваемых ретроспективно, с точки зрения войны.
В рамках нашего изложения невозможно коснуться ряда важнейших, проблем; поэтому позволим себе привести прекрасное и глубокое наблюдение Бальзака, являющееся до известней степени сжатой символической характеристикой этого различия.
Бальзак, личные симпатии которого была на стороне легитимной королевской власти, — в ряде романов рисует деятельность французской полиции от абсолютистского старого режима до буржуазной июльской монархии. Он устанавливает, что аппарат полиции и методы его работы в значительной мере оставались одинаковыми при быстрой смене правительственных систем во Франции, это выражалось, по его мысли, даже в том, что на руководящих постах оставались одни и те же лица. Это проявляется у него в исторической фигуре Фуше, вымышленных образах Корантена и Пейрида. В этом понимание истории Бальзаком совпадает с точкой зрения Токвиля, который видел в буржуазной Франции прямую наследницу политики централизации, проводившейся абсолютной монархией.
Но Бальзак видит в этой линии развития один разрыв: великую революцию. В этот период, говорит он, в сущности не было профессиональной полиции, во всяком случае, профессиональной политической полиции, так как ее обязанности выполнял весь революционный народ. Если сопоставить этот афоризм с другим высказыванием Бальзака, в котором он называет восставшее крестьянство двадцатимиллионноруким Робеспьером, если вспомнить - при этом, далее, исследования Оллара и его школы о деятельности якобинского клуба, охватившей всю Францию, то создастся конкретная картина того, что означает в напряженной борьбе с внутренним врагом истинная демократия, организующая народный энтузиазм. (В несравненно больших размерах и на качественно неизмеримо более высоком уровне действует этот фактор народного энтузиазма в советской демократии.)
Массовый подъем французской революции ясно показал, что означает переключение народной энергии на потребности войны. В нем – ключ к пониманию непобедимости французской революции и Наполеона. И эта истина еще более подтверждается их поражениями. Чем меньше Наполеон выступал как наследник французской революции, тем труднее было ему мобилизовать широкие массы французов для военных целей, и он терпел поражение именно там, где его завоевания вызывали настоящее народное, движение (Испания, Пруссия после 1806 г., Россия в 1812 г.), при котором оказывалась возможной такая же мобилизация масс, такое же массовое воодушевление и, тем самым, подобная же стратегия.
Не случайно, что в ходе истории демократия и всеобщая воинская повинность вырастают на одной почве, и что победа демократического принципа порождает народные войны в противоположность войнам абсолютной монархии (принцип последних Фридрих II выразил словами, что народ вообще не должен замечать, что ведется война, ибо война — дело монархов и их кадровой армии).
Период Фридриха II был, несомненно, золотым веком автократического принципа. Со времени побед французской революции каждая автократическая система вынуждена организовать свою армию хотя бы в духе всеобщей воинской повинности. Но именно история реформ Штейна — Гнейзенау — Шарнгорста в Германии показывает, что переход к всеобщей воинской повинности не может быть чисто военно-техническим мероприятием, а должен опираться на определенные социальные и политические предпосылки (отмена крепостного права в Пруссии и т. д.).
Было бы очень интересно изучить историю возникшего таким образом взаимодействия военных и внутриполитических факторов. В особенности интересно было бы показать, как увеличение и уменьшение боеспособности Пруссии связано было с неравномерной ликвидацией пережитков феодализма, с борьбой за национальное объединение Германии, за введение всеобщего избирательного права во время войн Бисмарка — Мольтке.
В настоящее время это взаимодействие еще сложнее. Оно изменилось в том смысле, что важнейшие фашистские государства, и в первую очередь Германия, довели всеобщую воинскую повинность до предела. Для того, чтобы социально использовать хотя бы первый период успешной молниеносной войны, они пользуются чрезвычайно широкой и изощренной национальной и социальной демагогией. С другой стороны, географическое положение некоторых важных буржуазных демократий (Англия, США) позволяет им в мирное время обходиться без всеобщей воинской повинности. В этом — одна из важных причин их неизбежных в первое время военных неудач. Связь между демократическим строем и всеобщей воинской повинностью как мобилизацией всей энергии нации, важным жизненным интересам которой угрожает опасность, выражается именно в введении или же восстановлении всеобщей воинской повинности во время войны. Та решительность, с которой проводится мобилизация и введение войск в действие, является верным мерилом того, насколько данная демократия способна защищать важные исторические интересы народа. И — вопреки мнению некоторых ограниченных военных специалистов — импровизированные армии Англии и Соединенных Штатов уже со время первой мировой войны проявили себя по меньшей мере как достойные противники немецкой армии.
Сила демократии, особенно ясно проявляющаяся именно во время национального кризиса, состоит не только в способности к количественно большей мобилизации народных сил; при хорошей организации дела это может временно удасться и тем или иным автократиям. Но суть дела заключается и в качественной мобилизации скрытой народной энергии. Вспомним снова о классическом периоде современных западноевропейских демократии, о французской революции: как мною лейтенантов, сержантов и рядовых старой армии стали за короткое время гениальными полководцами. В этом смысле Наполеон, действительно, лишь наследник и воспитанник французской революции (те офицерские кадры, которые он выдвинул уже будучи императором, по количеству талантов значительно уступали кадрам, подобранным самой революцией). В войне Севера и Юга в Америке, где Северные штаты опирались на демократические силы, создалась та же картина.
В этом важная причина превосходства демократий. Немецкие защитники вильгельмовсксго режима, противники демократии, часто полемизировали против такого мнения. Социолог Михельс пытался даже показать, что наличие демократических партий, в силу их сущности, неизбежно приводит к потере гибкости организации, к плохому выбору одаренных людей. Ошибка Михельса при этом ходе мыслей заключалась в том, что он пытался выводить общие законы, отрицающие демократию, из упадочных тенденций буржуазно-демократических систем, не вскрывая их специфических социальных корней. С другой стороны, он ограничивал свое исследование упадка и стабилизации только анализом демократических партий, не противопоставляя демократии и автократий во всей сложности их современного взаимодействия.
В этом отношении немецкий социолог довоенного времени Макс Вебер был гораздо более проницателен. Хотя в некоторых отношениях его критика совпадала с критикой Михельса, он все же видел серьезную опасность, угрожавшую мало демократической Германии, в том, что ее политическая структура не была способна стимулировать выявление действительно разумных, выдающихся политиков, дипломатов, стратегов (в противоположность военно-техническим специалистам); поэтому он опасался, что в решающих вопросах дипломатии и войны «дилетанты», которых выдвигает на руководящие посты политическая жизнь демократий, будут бесконечно превосходить «специалистов» Германии. Любопытно, что такая значительная научная величина предвоенной Германии, как Михельс, первоначально настроенный резко антидемократически, именно в связи с изучением этого круга проблем к концу своей жизни стал все более решительно склоняться к демократическим взглядам.
В глазах реакционных историков или социологов периоды большой демократической мобилизации – всегда периоды анархии. (Вспомним изображение французской революции Тэном.) Поверхностность и близорукость подобных анализов очевидна: никогда центральная власть в стране не бывает такой крепкой внутри, такой боеспособной, всеобъемлющей, так быстро реагирующей на события, — как в такие «анархические» периоды.
С другой стороны, всем, кто хоть немного знает: историю абсолютных монархии, известно, что обычно, чем больше была сконцентрирована власть в руках абсолютного монарха, тем меньше было ее влияние на практику управления страной. Трагикомическими выглядят те пустяки, на которые растрачивал свое время такой умный абсолютный монарх, как Фридрих II Прусский: в то же время важнейшие экономические вопросы разрешались независимо от его воли, до известной степени стихийно. Комично вспомнить, как мало действительной власти было у русских царей, как мало реального мог предпринять, скажем, Николай I, довольно ясно видевший засоренность и продажность собственного аппарата. Чтобы вполне ясно увидеть этот контраст, достаточно противопоставить ему реальную власть «Comite du salut public» во время французской революции.
Если мы обратимся к недавнему прошлому, то увидим, что во время первой мировой войны в руках Клемансо или Ллойд Джорджа фактически была власть, значительно превосходившая по объему и интенсивности власть Вильгельма II. У последнего был декорум концентрированной личной власти, но за его спиной большинство «специалистов» детали все, что им было угодно. В то же время там, где правительство воплощало и концентрировало мобилизацию демократических сил, где динамика власти шла снизу вверх и снова излучались сверху вниз, - правительство при таком взаимодействии становилось сильном и плодотворным.
Конечно, фашизм – не автократия старого стиля. Он стремится использовать все выработанные демократией и даже, социалистическим развитием методы влияния на массы и их мобилизации и сделать их составными частями своей варварски-реакционной, модернизированно-автократической системы. Это демагогическое и лживое использование принципов, созданных демократией, вначале помогло фашизму добиться политического и военного успеха. Но нельзя построить прочную и действительно боеспособную систему на обмане и ловкой пропагандистской лжи, стремящейся противоположность интересов представить как их общность. Фашизм уже не раз переживал кризисы (например, конфликт с штурмовиками в 1934 году), при которых реально проявлялось противоречие интересов. И чем большие требования предъявят к фашистской системе решительные бои в современной войне, чем больше события будут заставлять ее не обманывать народ иллюзией быстрых и легких побед, а действительно мобилизовать всю его энергию для отчаянной борьбы, тем резче проявится противоположность интересов между трудящимися массами, и их «автократическими» тиранами.
Как мы видели, народу можно запретить спрашивать «почему». Но это запрещение распространяется лишь на поддающиеся полицейскому контролю публичные выступления. Нельзя запретить подпольную пропаганду, а чем труднее становится положение, тем с большей страстью задается в ней вопрос «почему». А это — начало конца автократической системы. Димитров с полным основанием назвал фашизм свирепой, но непрочной властью.
Победа социалистической революции в России в 1917 году вызвала во всей Европе дискуссию о противоположности демократии и диктатуры. Каждый, кто читал и правильно понял книгу Ленина «Государство и революция», откажется от такого абстрактного противопоставления. Он увидит, с одной стороны, что буржуазные демократии также являются формой диктатуры и, с другой стороны, что оборотной стороной, базой, осуществляющей социализм пролетарской диктатуры, является развитие новой, особенно широкой, глубоко проникающей и экономическую жизнь формы демократии – пролетарской демократии.
В задачи этой работы не входит подробный анализ социальной сущности различных форм демократии, всем известных противоречий между буржуазной и пролетарской демократией. Мы полагаем, что установленное Лениным неустранимое общественное и историческое взаимодействие между демократией и диктатурой дает указания для правильного решения этой проблемы; оно в противовес бесполезным, схоластическим размышлениям многих буржуазных мыслителей ведет к исследованию действительных жизненных диалектических противоречий. В свете ленинского анализа выявляется, с одной стороны, противоположность между демократиями и автократиями внутри классового общества; когда фашизм угрожает существованию буржуазных демократий, то он борется с прогрессивными тенденциями, существующими в капиталистическом обществе, с культурой и цивилизацией, которые человечество создало в процессе тысячелетнего неравномерного и противоречивого развития. С другой стороны, диктатура рабочего класса выступает как высшая форма демократии, уничтожающая классовые преграды и вместо формального равноправия людей и народов создающая истинное, конкретное, наполненное содержанием равноправие, уничтожающая всякую эксплуатацию человека человеком, ведущая людей от их «предистории» в классовом обществе к настоящей человеческой истории. Эти противопоставления необходимо дополняют наш предшествующий анализ: с одной стороны, мы видим превосходство любой формы демократии над «тоталитарностью», — превосходство, переходящее и в военную сферу; с другой стороны — видим качественную разницу между формальной буржуазной и социалистической советской демократией.
В этой связи выявляется, соответствует ли буржуазная демократия той ступени историческо-социального развития, на которой стоит народ, или же она устарела, не соответствует склонностям и интересам масс, превратилась в скорлупу, прикрывающую господство враждебной народу антинациональной клики. Резервы для режима создаются не демократической формой, а выражающимся в ней единством народа. Само собою разумеется, что не выродившиеся демократические формы также имеют свою историю: в историческом процессе меняются классовая база, социальные задачи, экономическое и культурное содержание и т. д. Несомненно вопрос о ступенях исторического развития крайне важен при решении этих проблем. Но подробный анализ возникающих таким образом различий между демократическими государственными формами выходит за пределы нашей работы.
Распространенное за границей даже в прогрессивных кругах мнение о родственности «абсолютных», «диктаторских» систем является опасной, вводящей в заблуждение фразой, так как при этом государства рассматриваются оторвано от их социальной базы, от их связи с народом, от их демократической или антидемократической сущности. Мы уже показали, что способности государства к восстановлению, его прочность в минуть величайшей опасности, именно его возможность использовать сильнейшую опасность как источник для величайшей мобилизации сил, — тесно связаны с его демократической сущностью. Те, кто внимательно следил за событиями во время первой мировой войны, должен был заметить, что последовательность, в которой происходило крушение больших империалистических военных монархий, находилась в прямой зависимости от степени их антидемократизма.
Конечно, фашизм — диктатура особого рода, которая во многих смыслах не может быть поставлена на одну доску с монархиями Романовых или Гогенцоллернов. Своей кажущейся большей приспособленностью к «тотальной» мобилизации фашизм обязан национальной и социальной демагогии, обязан своей способности приводить широкие народные массы в гипнотический транс, при котором они временно забывают о своих действительных интересах, при котором все их хорошие и дурные свойства превращаются в истерическое зверство, а объективно существующие неразрешимые противоречия между настоящими национальными целями и империалистической алчностью фашистской правящей клики исчезают в глазах обманутых масс. Но это болезненное одурманивание народа может продолжаться лишь до тех пор, пока оно не будет рассеяно фактами. Если это произойдет, - это как раз момент серьезнейшей опасности, в который доказывают свою прочность настоящие, основанные на правде демократии, — то фашистская система должна будет так же развалиться, как прежние абсолютные монархии, не прибегавшие вовсе или прибегавшие лишь к более примитивной демагогии. Государство подобно Антею: источником силы для его вое становления может быть только истина. Логика фактов, быть может с большим трудом и медленнее, но так же неизбежно разобьет самую рафинированную систему лжи, как разбивала она и неуклюжие измышления старого абсолютизма.
Хорошо смеется тот, кто смеется последним. Первоначальные успехи фашистской молниеносной войны были неизбежны, так же, как относительная медленность мобилизации народных сил демократиями. (Конечно, за этой медленностью скрываются и ошибки, упущения, случайности и т. д., но что не меняет основной линии исторического развития.)
Но эта война приближается к своей кульминационной точке, и тут начинается действие постоянных факторов, т. е. проявляется как организационная слабость авторитарной системы, так и внутренняя стойкость, мобилизационная и восстановительная способность демократий. Победы Красной Армии под Москвой и Ленинградом явились явным признаком наступления кульминации.
Таким образом советская демократия практически показала, как мобилизуются моральные и материальные резервы свободного и великого народа. Этой мобилизацией она доказала и свои преимущества на полях сражения. И несомненно не случайно, что фашизм именно в лице советской демократии впервые натолкнулся на превосходящего его противника, который развеял легенду о военной непобедимости фашизма.
Многолетнее героическое сопротивление китайского народа технически превосходящему его агрессору также является воодушевляющим примером народных сил демократии.
Практика военных действий еще не показала, каковы возможности английской и американской демократий. Будущее покажет, какое напряжение вызовет у них угроза их жизненным национальным интересам. Хочется надеяться, что эти великие свободолюбивые народы полностью мобилизуют свои, находящиеся сейчас еще потенциальном состоянии силы. Тогда постоянные факторы войны принесут окончательную победу культуры над варварством, свободы — над угнетением.