Памяти Георгия Самсоновича Дзоценидзе — Геолога и Гражданина посвящается
Этот город любили дожди. И солнце. И ветер. Они по очереди царили на его улицах и маленьких, уютных площадях. Если дождь задерживался дольше положенного, то с моря тут же налетал ветер и бесцеремонно прогонял тучи. Он сердито толкал их в мягкие толстые спины, выпроваживая за синие вершины гор. И тогда начинало сиять солнце, громадное похожее на медный таз, в котором хозяйки варят варенье.
А ветер исчезал. Но не навсегда; он исчезал лишь для того, чтобы появиться снова и на этот раз уже спрятать солнце, укутать его серыми перинами дождевых туч…
С улиц этого города могут исчезнуть их старые названия, могут исчезнуть фаэтоны и шарманщики. Может исчезнуть и Старая гавань, уступив место красивой набережной с пальмами и киосками, в которых будет продаваться газированная вода. Но солнце, ветер и дождь останутся в городе навечно. И еще останется память о веселых и сильных людях, умевших любить, помнить и верить.
С узких, горбатых улиц, с Трапезундской и Якорной, с улицы Жестянщиков, из переулков и тупиков Турецкого базара последним уйдет усатый шарманщик с помидорными щеками. Он поставит свой обитый медными фестонами ящик где-нибудь на перекрестке, и люди услышат, как, стуча ботфортами, сойдет на берег знакомый им капитан.
Я видел уйму стран, друзья,
Нелегок был мой путь.
Вы разрешите у огня
Немного отдохнуть…
Но все это случится потом, когда-нибудь, не скоро. Для этого потребуются годы. А Тошка жил тем, что происходило вокруг него сегодня, сейчас. И тем, что произошло день, месяц или год тому назад. Или даже век. А может, еще раньше, в славные времена Пепино-Ягуара и флибустьерских войн. Это и понятно, если не забывать, что Тошке было всего тринадцать лет.
— Без пяти минут четырнадцать! — так говорил папа, когда хотел подчеркнуть, что Тошка уже вполне взрослый человек и обязан отвечать за некоторые свои необдуманные, с папиной точки зрения, поступки и слова.
Один из таких необдуманных поступков Тошка совершил под новый, тысяча девятьсот сорок девятый год.
После уроков, вместо того чтобы идти домой, он отправился к морю. И как было не отправиться, если на море бушевал шторм? Настоящий зимний шторм в двенадцать баллов!
О двенадцати баллах ему сказал косоглазый мальчишка из параллельного класса. Хотя он и был косоглазым и носил обидное прозвище Морской Заяц, тем не менее пользовался всеобщим уважением. Причин для этого было три. Во-первых, у него имелась коллекция марок, равной которой не было ни у кого в школе. И при обменах Заяц не жадничал и мог отдать Гвинею или Пуэрто-Рико за какую-нибудь сущую ерунду. Во-вторых, он здорово знал английский (не то что Тошка французский) и, в третьих, его отец был капитаном порта.
Поэтому, когда Заяц сказал:
— Сегодня волна двенадцать баллов. Такой штормяги ни разу не отмечали за последние шесть лет, — Тошка решил идти не домой, а к морю. Как знать — может, еще шесть лет не будет двенадцатибалльного шторма, а он прозевает, не посмотрит хотя бы с берега, что это такое.
— Пойдем, поглядим, — предложил он Кло. — Заяц сказал — двенадцать баллов сегодня!
— Приврал, небось, балла на три, — усомнилась Кло.
— Нет, он знает. У него отец — капитан порта.
— Ну, пойдем…
За ними увязался Морской Заяц. Он сразу же заявил, что в порт идти ни к чему, в порту волны чепуховые.
— Разве там волны! Их брекватером ломает…
Оказывается, надо идти на бульвар. Вот там, на открытый всем ветрам пляж, гонит такое чудо, что только разве в океане и увидишь…
— По десять метров высотой валы прут. Ка-ак дадут, как дадут — и до самой колоннады, что в конце центральной аллеи.
— А ты откуда знаешь? — недоверчиво спросила Кло.
— Я утром видел. Не пошел на первый урок.
Это было похоже на Морского Зайца — особенным прилежанием он не отличался.
— Ну что ж, пошли на бульвар…
Тошка был в зимнем пальто с воротником из черного кошачьего меха. Таких здесь никто не носил. Но мама имела свое мнение на этот счет.
— Пар костей не ломит, — говорила она. — Эта слякоть с ветром опаснее любого двадцатиградусного мороза. В момент подцепишь воспаление легких. А ты у нас еще и малярик…
Тошка ужасно стеснялся своего подваченного, толстого, как одеяло, пальто. И особенно воротника, который, попадая под дождь, сразу же превращался… в общем, мокрая кошка — она и есть мокрая кошка, известно, какой у нее вид.
На бульваре никого не было. Широкая аллея, обсаженная по обе стороны кустами туи и олеандра, упиралась в высокую белую колоннаду. Сразу же за колоннадой начинался пляж. Летом он был полон людей, расцвечен пестрыми грибками, зонтами, фанерными раздевалками, самодельными шатрами из банных полотенец. А сейчас ничего этого не было. Над пляжем висела сырая, тяжелая мгла. Она подрагивала от густого, надвигающегося на бульвар гула. Как будто десяток скорых поездов несся оттуда, со стороны невидимого моря. Пройдет секунда, и они, с грохотом прорвав мглистую завесу, ринутся на колоннаду, сметут ее и понесутся дальше, по мокрым от недавнего дождя газонам. Понесутся сквозь олеандровые заросли, натыкаясь на могучие стволы криптомерий и эвкалиптов, переворачивая голубые скамейки с чугунными львиными лапами вместо ножек, ломая и калеча этот чудесный пустынный декабрьский бульвар.
Белесая мгла и вправду на мгновенье расступилась. Черный, тугой вал надвинулся на пляж отвесной стеной. Ветер срывал с его макушки седые вихры пены. Не будь рядом Кло и Морского Зайца, Тошка отбежал бы в сторону. Но они стояли на месте, остался стоять и он. А волна шла высотой с трехэтажный дом! Ну, может, с двухэтажный. Воздух, пропитанный влагой, скрадывал расстояние — казалось, что она уже совсем рядом.
С ревом и пушечной пальбой волна обрушилась вниз, к подножью колонн, заметалась меж бетонных балясин, выкатилась на гравий аллеи. В лица ударило мокрой соленой пылью, пахнущей холодом и йодом.
— Во, резанула — восхищенно крикнул Заяц. — Давайте считать, когда девятый вал будет.
— А какой из них был первым? — заинтересовалась Кло.
Заяц не понял насмешки и принялся считать. Потом, когда ему надоело, он предложил морское пари.
— Что это за морское пари? — спросил Тошка.
— А так: только волна уйдет, мы с тобой побежим. До балюстрады. Кладем на перила камушек — и назад. Кто сдрейфит, не добежит, тот и проиграл. Я ставлю канадскую марку довоенного выпуска.
Заяц явно выставлялся перед Кло.
— Ладно, — сказал Тошка, хотя ему вовсе и не нужна была эта самая канадская марка. — Только вот пальто сниму, а то бежать неудобно.
Кло крикнула:
— Раз, два, три!..
И они побежали. Когда Тошка был уже в двух шагах от перил, из серой мглы выдвинулась волна, похожая на широко раскрытую пасть. Вблизи она выглядела еще страшнее. Тошка чуть было не повернул обратно. Но Заяц уже клал свой камушек на мокрые перила. Тошка сделал отчаянный прыжок, стукнул голышом о шершавый бетон балюстрады и, повернувшись, бросился назад. С нарастающим сиплым ревом волна неслась за его спиной, и казалось, что она вотвот ухватит Тошку за плечи. Но все обошлось благополучно.
Он успел добежать до Кло, обернуться, перевести дух, и только после этого водяная стена рухнула и затопила основание колоннады.
— Можно было не торопиться, — небрежно сказал Заяц. — Давай лучше по-другому. Значит, так: бежим до балюстрады, кладем на перила портфели, потом ты бежишь к моему, я к твоему, хватаем их — и ходу.
— Выходит, если ты сдрейфишь, то уплывет мой портфель? — на всякий случай спросил Тошка.
— А я не сдрейфлю! — вызывающе ответил Заяц. — Я мастер по морским пари.
Получалось, что сдрейфить мог только Тошка. Поэтому ничего другого не оставалось, как соглашаться на дурацкие условия Морского Зайца. Он явно продолжал выставляться.
— Хорошо. — Тошка кивнул головой. — Только вместо портфелей давай пальто положим. Их хватать удобнее.
— Верно. Пальто, оно большое.
Дождавшись отката волны, они побежали. Первая половина пари прошла гладко. Волна была еще где-то далеко, за серым плотным занавесом. Она только набирала силу.
Тошка бросил на перила свое пальто и, перепрыгивая через лужи, побежал к зеленому дождевику Зайца. И тут показался вал. Тот самый, девятый, до которого все пытался досчитаться Заяц. Вал ударил сразу, словно им выстрелили из пушки. Тошка почувствовал, что ему кто-то-поддал сзади и он несется по воздуху, словно во сне. И самое главное, непонятно, в какую сторону: то ли к бульвару, то ли в открытое море. Мимо носа березовой рощицей пронеслась колоннада, и Тошка шлепнулся на мокрый гравий.
— Держи мое пальто! — отчаянно орал Заяц. Крик доносился откуда-то сзади. Возможно, из открытого моря. — Держи, оно заграничное!..
Тошка, покачиваясь, стал на ноги. Остатки волны с довольным урчанием уползали с пляжа. Цепляясь за балясины, вслед за ними уплывал зеленый дождевик Зайца. Кло догнала его, наступила на рукав.
А где же сам Заяц? Тошка оглянулся и только сейчас увидел мастера морских пари — тот висел на колонне, обхватив ее руками и ногами.
— Слезай! — крикнул ему Тошка, — а то опять накроет.
Новая волна, прорвав мглу, уже нависла над пляжем. Кло убегала от нее, волоча за собой дождевик.
— А твое только рукавами махнуло. — Заяц показал, как взмахнуло рукавами Тошкино пальто. — А потом меня закрутило — и на колонну.
— Значит, махнуло?
— Махнуло…
— А воротник не мяукнул?
— Не… — Заяц вздохнул.
— Нá тебе твой болотный балахончик, — сказала Кло. — Тоже мне, Заяц-филателист с английским уклоном…
Уже дома, возле подъезда, Кло спросила Тошку:
— Чего врать-то будешь? Про то, что мокрый и без пальто?
— А ничего, — постукивая зубами, ответил Тошка. — Не буду ничего врать.
— Ну и правильно, — согласилась Кло…
Вот после этого случая папа и напомнил Тошке, что ему без пяти минут четырнадцать лет, а следовательно, он должен… и так далее, и так далее. А мама долго еще вспоминала, какое было пальто — из чистошерстяного бобрика и совсем еще новое.
Теперь Тошка, как и все остальные, нормальные жители города, ходил в непромокаемом пальтишке, подбитом рыбьим мехом. Добыли его с помощью усатой соседки, той самой, которая не вылезала с Турецкого базара. Из-за этой соседки Тошке еще раз пришлось услышать, что ему уже без пяти минут четырнадцать и он обязан обдумывать не только свои действия, но и слова.
Соседка приходила обычно вечером.
— Здравствуйте, мадам Тополькова, — говорила она подслащенным басом. — Это же разве погода, это же наказание божье. Когда я жила в Одессе, я не знала такой погоды и таких цен на курочек. Вы знаете, почем я брала сегодня курочек? Это же сказать, так просто одна жуть! Сколько раз я твержу себе: эвакуируйся обратно. Или мне плохо жилось в Одессе?
Кончив рассказывать Тошкиной маме о высоких ценах буквально на все, она предлагала ей что-нибудь из своего товара.
— Такой купальник, мадам Тополькова! Только для вас, чтоб мне так жить — какой это купальник!
Купальник и вправду был очень красивый. И Тошке хотелось, чтобы мама купила его себе. Ведь не всегда же будет зима; говорят, здесь уже в марте начинают купаться.
— Хороший купальник, — сказала мама, хотя по законам Турецкого базара покупатель должен был всячески охаивать приглянувшийся ему товар. — Хороший… — Она вздохнула, наверное, вспомнив, что всего лишь две недели тому назад было куплено пальто на рыбьем меху для Тошки, а поэтому купальника уже «не вытянуть».
— Нет, вы примерьте, мадам Тополькова, — настаивала усатая, чувствуя, что покупатель ускользает. — Молодой человек выйдет в другую комнату, и вы увидите, какая это вещь.
В другой комнате сидел папа и листал свои бумаги. Свет лампы из-под зеленого абажура падал на его низко склоненную к столу голову, на аккуратно расчесанные волосы.
— Пап, — сказал Тошка, — а пап?
— Что ты собираешься клянчить? — не поднимая головы, спросил отец.
— Почему клянчить?
— Хороший бухгалтер всегда должен улавливать интонацию просителя. У всех клянчул она одинаковая.
— А ты хороший бухгалтер?
— Так себе, ничего.
— Тогда дай двести пятьдесят рублей.
— Что-о?!
— Двести пятьдесят. Маме на купальник. Заграничный.
— У меня, Антон, нет сейчас денег.
— Есть. Те, что вы отложили на мой день рождения. В коробку от конфет.
— Ты что, подслушиваешь наши разговоры?
— Нет. Вы просто шепчетесь, а когда шепчутся, всегда хорошо слышно
— М-да…
В дверь просунулась физиономия усатой соседки.
— Слушайте, вы оторвитесь на минутку от ваших очень умных бумажек. Вы посмотрите на свою жену. Это же женщина не с нашего пляжа. Ее хоть сейчас рисуй на стенку в «Магнолию».
— Нет, зачем же на стенку? — испугался папа. — На стенку не надо.
Он ушел в другую комнату. Потом вернулся. После долгих споров коробка из-под конфет была извлечена и мама сказала:
— Подумать только, какие у меня, оказывается, мужчины!
Усатая осталась пить чай. А так как молча она ничего не умела делать, то пила чай с разговорами. Вначале о высоких ценах на ореховое масло и рыбу, потом перешла на соседей. Особенно ей не нравилась жена капитана Борисова.
— Между прочим, это сильно вредная женщина, — говорила усатая. — Чего она с себя воображает? Мой муж тоже был флотский — он заведовал пивным баром «Морской узел». Так что, я с того тоже должна воображать?
— Капитан Борисов — боевой моряк! — громко сказал Тошка. — И военный транспорт «Крым», которым он командовал, это не пивной бар. И вы себя с Ольгой Михайловной не равняйте!
— Юй, какие пошли нервные дети! — всплеснула руками усатая. — Они все знают, они умные, как мухи. Они даже, наверное, знают, где бродит до сих пор этот самый, я извиняюсь, капитан.
За такие слова боцман Ерго макнул однажды Скорпиона носом в чашку с горячим кофе. Боцмана Ерго нет, но разве люди, уходя из жизни, не оставляют на земле друзей? Разве друг только тогда друг, пока он живет рядом, говорит, смеется, жмет руку? Разве боцман Ерго перестал быть ему, Тошке, другом? Как бы не так! Нет, он не будет макать в чай ее толстый, словно баклажан, нос. Ерго тоже не стал бы делать этого. Тошка просто выгонят ее отсюда, несмотря ни на какую папину сигнализацию.
— Антон!..
К черту! Боцман Ерго был бы доволен им. Тошка встал и постучал о стол костяшками пальцев.
— Да, я знаю, где капитан Борисов! Он в пути! Это трудный и долгий путь.
— Ха! — сказала усатая.
— И не смейте говорить так! У капитана Борисова много друзей, не забывайте это!
Усатая подхватила свою кошелку и, не допив чай, поспешила к дверям.
— Нет, вы подумайте, какие пошли нервные дети…
У Тошки дрожали кончики пальцев. Папа был бледен.
— Тебе без пяти минут четырнадцать лет, — начал он, — а ты разрешил себе так грубо, в недопустимой для интеллигентного человека форме…
— Тошка прав, — неожиданно сказала мама. — Она дрянь. Мне хотелось ее ударить. Купальником.
— Нина!..
— Да, да! Именно купальником.
Тошку удалили из комнаты. Несмотря на то что ему было без пяти минут четырнадцать и он уже имел свое, пусть маленькое, право на участие в больших, серьезных разговорах.
За окном ветер гремел сорванным с крыши железным листом. Январь, странный, бесснежный, мокрый январь, бесчинствовал над городом. Последний месяц зимы. В феврале появится солнце и начнет утихать изорванное штормами море. В марте, говорят, уже можно купаться. Вчера Морской Заяц заключал со всеми пари, что на Восьмое марта прыгнет с волнореза и проплывет до осводовской станции. Как только появлялась Кло, он тут же начинал приставать ко всем со своим пари.
Все это будет. И робкое солнце, и Восьмое марта. Упрямый Заяц в трусах и майке прыгнет с волнореза и поплывет по обговоренному маршруту. Он поставит в залог все свои лучшие марки. И доплывет до осводовской станции. А потом полмесяца будет болеть ангиной. А Тошка с Кло будут ходить к нему домой, носить книжки и мандарины.
Он, маленький, взлохмаченный, с компрессом на горле, будет лежать, утонув в подушках, и спорить, что если уж на то пошло, он выпьет одним махом всю бутылку микстуры, которую доктор Докторский велел пить по чайной ложке три раза в день.
— Иду на морское пари! Ставлю две чилийские и одну итальянскую с портретом Гарибальди…
Однажды Кло сказала:
— Чего только не бывает на свете: морские зайцы, морские петухи… Помнишь, как мы выпускали моего морпетуха?
Тошка помнил. Они выловили его из ванны, сунули в ведро головой вниз и побежали в порт. По дороге петух вел себя безобразно, дважды выпрыгивал и оба раза в самый неподходящий момент: сперва он сиганул на середину мостовой и на него чуть не наехала машина, а после плюхнулся в самую гущу клумбы.
— Продай мне его, рыбачок, — пристала к Тошке какаято старуха. — Страсть как я люблю эту породу.
— Сами купили, бабушка.
— А я приплачу сверх вашего. На мороженое…
Когда отвязались от старухи, петух был уже еле живой. Они донесли его до воды, положили меж камней, на мелкое место. Петух долго лежал в оцепенении. Потом вяло повел плавниками и сдвинулся с места.
— Прощай, морпетух! — крикнула Кло. — Не поминай лихом!
Он словно услышал ее, замер на миг, потом вильнул хвостом и скрылся в глубине.
Кло села на перевернутое ведро.
— Интересно в жизни бывает, — сказала она. — Всего лишь какой-то морпетух. Другого бы съели и забыли тут же. А этого и съесть нельзя, и на всю жизнь запомнишь. Хотя, в общем-то, он был самый обычный морпетух…
Да, в жизни все не одинаково. И это, наверное, здорово, что так. Сколько ботинок, сандалет, сапог и тапочек сносит Тошка за свой век. Не счесть и не запомнить. А вот ботфорты у него всегда будут одни и те же. Кожаные ботфорты капитана Штормштиля.
Тошка подрос, они ему становятся малы. Жмут. Еще полгода, и вовсе не налезут. И все равно, несмотря ни на что, они останутся единственными ботфортами. Других таких не будет никогда. Хотя с виду это самые обычные морские сапоги с высокими голенищами.
В город снова вступало лето… Оно кричало со всех перекрестков пронзительными голосами продавцов мороженого:
— А вот кому сливочного?..
Оно выплескивало на пристань и на привокзальную площадь первых курортников. Оно развесило в школьных коридорах расписание экзаменов. Оно властно вступало в свои права.
И, как всегда, все в нем точно совпадало: расписание поездов с расписанием рейсовых пароходов, клев ставридки с экзаменом по алгебре, мамин отпуск с папиным, а это означало, что Тошку могут услать на пол-лета к дедушке, в Куйбышев.
Но все пошло но-другому. С того самого момента, как появился дядя Гога.
Он был Тошкиным дядей, а маме приходился всего лишь братом. Когда Тошка бывал в другой комнате, мама говорила о дяде Гоге:
— Он совершенно неустроенный, беспечный, бездомный. Восемь месяцев болтается в горах, небритый и дикий. Человеку почти сорок, о чем он думает?
— У него такая профессия, — вступался за дядю Гогу папа. — Он же геолог.
— А разве геолог не может сидеть в кабинете, писать диссертацию? Обязательно нужно бегать, как козлу по горам. Именно поэтому от него ушла жена. Кому нужен бродяга, от которого за версту пахнет костром, чесноком и махоркой?
— Ну, зачем ты так? В городе Гога и бреется, и курит «Казбек». А в горах… в горах все, наверное, очень трудно и романтично. Нет, нет, геология — дело настоящих мужчин. Не то что моя бухгалтерия… — Папа вздыхал и задумчиво трогал рыжие костяшки счетов — он всегда брал работу на дом.
Тошке становилось жаль отца. В конце концов он ведь не просто бухгалтер, а главный бухгалтер. От него не меньше, чем от капитана порта, зависит, чтобы все было в порядке, все расчеты, все оплаты и всякие там авансы и балансы.
Если б отец захотел, он мог даже носить нарядную морскую фуражку и темный пиджак с ярко начищенными медными пуговицами. Имел полное право. Но отец почему-то ходил в чесучовой паре и в панаме «здравствуй-прощай» И совсем не стремился походить на человека, от которого десятки сухогрузов, танкеров, лесовозов, не говоря уж о буксирной мелочи, зависят не меньше, чем от капитана порта — черноусого, с громадным крабом на фуражке.
— Да, — продолжал мечтательно говорить в другой комнате папа, — геологи — это люди, живущие для будущего. Найденные ими руды, или уголь, или там другое что-нибудь могут добываться потом в течение веков. Так что стоит голодать, и холодать, и курить махорку. Да, махорку!.. Как знать, может наш Антон станет геологом, землепроходцем.
— Этого мне еще не хватало! Достаточно иметь в семье одного человека, над которым тяготеет дурная наследственность…
Тошка понимал, на что намекает мама. Это она, конечно, о своем дедушке Павлине, легендарной личности, чья фотография хранится на самом дне большой палехской шкатулки с семейными реликвиями. Дедушка на фотографии стоит, опершись рукой на какую-то низенькую колонну; за его спиной Неаполитанский залив, пинии и грозно дымящийся Везувий. Но все это пустяки по сравнению с самим дедушкой, с его накинутым на плечи коротким плащом, широкополой шляпой и громадными револьверами у пояса.
Тошке редко показывали эту фотографию.
— Нечего забивать ребенку голову всякими романтическими фантазиями, — говорила мама.
— Ну, что ты, Нина, — возражал ей папа, — Павлин Арсентьевич был исключительный человек. В те времена на собственные средства закупить оружие и отправиться в далекую Оранжевую республику на помощь сражающимся бурам, это так благородно!
— А что из этого вышло? — не сдавалась мама.
Тошка знал, что ничего не вышло. Дедушку обворовал коварный хозяин шхуны, с которым он договорился в Танжере, и Павлину Арсентьевичу пришлось пробираться назад, в Россию, чуть ли не пешком. Война к тому времени окончилась победой англичан, и вторую экспедицию, к великой радости домашних, дедушка организовать уже не успел.
На память обо всем этом осталась фотография да еще песенка, которую Тошка впервые услышал, конечно же, от дяди Гоги.
Люлю, купи мне пушку и барабан,
Я поеду к бурам бить англичан…
— Господи! — говорила мама, — ну, что за наказание! Зачем ребенку эти шансонеты? Он и так у нас фантазер. Гога, прекрати свои неуместные вокальные упражнения, прошу тебя…
И вот теперь, совершенно неожиданно, даже не предупредив телеграммой, дядя Гога свалился в их тихую квартиру.
Люлю, купи мне пушку и барабан!..
— Гога!..
В отличие от монументального, бородатого дедушки Павлина дядя Гога был невысок ростом, худощав и гладко выбрит. На нем был новенький костюм из коверкота и белая летняя шляпа. Рядом с ним стоял рыжий парень лет двадцати с таким лицом, будто оно у него все было на резинках: то ползла вверх бровь, то прищуривался глаз, то уходил куда-то в сторону нос.
— А вот и мы! — крикнул дядя Гога, бросил парню чемодан, схватил маму и стал кружить ее по комнате. А парень, поймав на лету чемодан, поставил его себе на голову, и тот словно прилип к его огненной шевелюре.
Отпустив растрепанную маму, дядя Гога сделал широкий жест в сторону своего спутника:
— Прошу любить и жаловать, мой лучший друг Костерро — перекрестный полет под куполом цирка. А в просторечии — Володя Кукушкин, коллектор изыскательской партии. Мы собираемся найти барит[19] в верховьях дикой абхазской реки Улыс. Парад, але!
Вдобавок ко всем своим недостаткам дядя — Гога был еще и страстным любителем цирка. Об этой его слабости мама говорила особенно возмущенно:
— Нет, вы только подумайте! Как мальчишка, бегает в цирк. Восемь месяцев в горах и четыре в цирке. Кто это будет терпеть? В цирке он, извольте видеть, свой человек, болтается за кулисами, рассказывает конюхам анекдоты, и ему кричат: «Привет, Гоглик, как жизнь молодая?» Однажды он даже выступил в пантомиме «Али-баба и сорок разбойников». Хорошо еще, что он был весь размалеван, иначе б его узнали сослуживцы и он вылетел бы из своего геолуправления.
— Ну, зачем ты так? — Папа всегда вступался за дядю Гогу, будто тот был его брат, а не мамин. — Цирк — это что-то вроде яркого праздника, этакой суммы красок, музыки, запахов, движений… — После каждого слова папа щелкал костяшкой на счетах. — Вот, кстати, Куприн очень любил цирк. И некоторые другие классики тоже.
— Гога — не классик! — парировала мама. — Классикам вообще многое сходило с рук. А он со своим бродяжничеством и всякими «табло восемь лошадей» плохо кончит. Да! И не спорь со мной при ребенке! Он и так в последнее время начинает мне напоминать Гогу. Тот тоже вечно таскал из школы тройки!
Но, как бы там ни было, дядя Гога стоял посредине комнаты, а Костерро-Кукушкин держал на голове поставленный на попа чемодан.
— Здра-авствуйте! — сказала мама. — Ты всегда не как человек.
— Ап! — крикнул дядя Гога птичьим голосом. Володя боднул чемодан, тот полетел через комнату, дядя очень ловко (так ему, наверное, показалось) ухватил его за ручку. Но ручка выскользнула и чемодан грохнулся на подзеркальник.
— Компенсируем! — жизнерадостно заявил дядя Гога, подбирая осколки разбитых флаконов. — С процентами! А пока авансируй-ка нас завтраком. Мы голодны, как апрельские медведи…
Так началось это лето. С приезда дяди Гоги. А дальше пошли разворачиваться совершенно необычные события.
Как объявил дядя Гога, он приехал покупаться перед трудами праведными. У него выдалось пять свободных дней, а так как теперь его ближайшие родственники живут не где-то за Волгой, в Тьму-Тараканской степи, а в курортном городе, он решил навестить их. А заодно и Черное море. Что же касается Володи Костерро, то это лучший его друг, человек-птица. Он летал под куполом цирка с тремя другими братьями Костерро, которые ему вовсе и не братья, а просто партнеры. Володя, конечно, выполнял самую трудную часть номера — он был эксцентриком. В воздухе с него стаскивали штаны, и он продолжал летать в длинных, до колен, полосатых трусиках. Зрители хохотали, и никто из них не понимал, что расстаться в воздухе со штанами — это чертовски трудный трюк, это надо уметь.
Мама укоризненно смотрела на дядю Гогу и была очень рада, что в городе нет цирка и Тошка не ходит смотреть на все эти воздушные безобразия.
Потом дядя Гога рассказал, что два месяца назад Володя сорвался с трапеции и сильно ударился о край сетки. Врачи на целый год запретили ему даже показываться возле манежа.
— Володе прописан свежий воздух, режим, никаких волнений, — сказал дядя Гога. — А он все равно ежедневно ходил в цирк и волновался, потому что три-Костерро-три — это вам не четыре-Костерро-четыре. Что за перекрестный полет над куполом цирка, если ни с кого не стаскивают штанов? А как это сделать без Володи? Ну, как?
— Откуда ж мне знать? — пожала плечами мама. — А почему вы, Володя, Костерро? Почему не просто Кукушкин?
— А! — рассердился дядя Гога. — Что за нелепый вопрос? Цирк требует звучной и лучше всего короткой фамилии. Сама посуди — под куполом: Иванов, Петров, Сидоров и Кукушкин. Куда это годится? Другое дело: сегодня и ежедневно смертельный полет братьев Костерро! Чувствуешь разницу?
Мама не чувствовала.
— Ты слышала о знаменитом Вокаре? — спросил ее дядя Гога. — Высшая школа верховой езды — Евгений Вокар?
Мама не слышала.
— Так вот, настоящая его фамилия — Раков. Но разве это фамилия для высшей школы верховой езды? Он и пишет ее шиворот-навыворот: Во-кар. — Дядя Гога подмигнул Тошке. — Или, к примеру, Топольков. Весь вечер у ковра Антон Топольков! Не звучит. А если Антонио!..
— Гога, прекрати! — Мама стукнула о край стола чайной ложкой. Ей вдруг представился ее сын, ее единственный Тошка, в рыжем, дыбом, парике, разрисованный сурьмой и белилами. Он бежит по манежу, теряя на ходу штаны, а публика хохочет и свистит: «Браво, Антонио!»
А знакомые, которых, конечно, полон цирк, говорят, вздыхая:
— Вы знаете, кто это? Это сын Сергея Петровича, главного бухгалтера порта. Кто бы мог подумать? Такая интеллигентная, симпатичная мать. И отец тоже. А он взял да и пошел в дядю, над которым тяготеет дурная наследственность. — Бис, Антонио!..
— Гога, прекрати! Ну, что ты, право! Володя, берите, пожалуйста, ставридку. Это Тошка наловил.
Володя положил себе маленькую, аккуратно зажаренную в сухарях ставридку, накрыл ее тарелкой и дунул. Потом поднял верхнюю тарелку — ставридки под ней не было. Володя сделал изумленные глаза, нос его пополз вправо, в Тошкину сторону.
— Алямс! — сказал Володя и вынул ставридку из Тошкиного кармана.
«Пятна от орехового масла ужасно плохо сходят», — подумала мама, глядя на Тошкпну парусиновую куртку. Но пятен на ней почему-то не было. Дядя Гога хохотал, Володя невозмутимо ел ставридку, Тошка был полон счастья.
— Так вот, — сказал дядя Гога. — Я предложил Володе отправиться со мной в горы. Там и свежий воздух, и все прочее, предписанное врачами. Должность коллектора — самая лучшая в геологии. До сих пор вспоминаю, как еще студентом я прошлялся в чине коллектора по всем закоулкам и переулкам Кавказа.
— Гога, когда, наконец, ты станешь серьезным человеком?
— Как только защищу диссертацию. Получу степень кандидата наук. Остепенюсь, так сказать. Послушай, сестра моя, пойдем с нами в горы, а? Будешь нам кашу варить с тушенкой.
— Иди лучше на море, раз уж приехал купаться!..
Тошка не любил ходить на пляж. Другое дело — окунуться с волнореза после рыбалки или нырнуть на самое дно, чтобы отцепить зажатое камнями грузило. А просто так лежать на горячей гальке, как на сковородке, или играть в «дурака» на расстеленной газете — ни к чему это.
Но с дядей Гогой и Володей все пошло совсем по-другому.
Это было не обычное, скучное купание. Володя крутил сальто и арабески, хотя врачи строго-настрого запретили ему «крутить», дядя Гога становился на четвереньки, и они показывали, что такое «кульбит через скамеечку», хотя мама ужасно сердилась и говорила, что дядя Гога ведет себя не по возрасту.
Папа, как всегда, не купался. Он тихо сидел в сторонке, накинув на тонкие белые руки мохнатое полотенце. Дядя Гога и Володя подкрались к нему сзади, ухватили за руки и за ноги и потащили в воду. Пага висел покорно и только просил, чтобы с него сняли очки, а то, чего доброго, утонут.
Мама была в своем новом заграничном купальнике. Но удовольствия от этого никакого не испытывала. Она все время оглядывалась по сторонам, видно, боялась, что кто-нибудь из знакомых увидит главного бухгалтера порта в таком несолидном виде.
В заключение все фотографировались, и дядя Гога обещал отпечатать карточки таким образом, что мама и папа будут стоять на них вверх ногами.
Обедали в ресторане «Магнолия». Тошка впервые в жизни сидел за ресторанным столиком. Оркестр играл вальсы, крахмальные салфетки возвышались, как мраморные башни, и стоявшие в вазе чайные розы печально роняли к их подножьям свои желтые лепестки. Да, это тебе не закусочная на Турецком базаре…
Официант был похож на резидента иностранной разведки из фильма «Убийство в понедельник». Лицо его было непроницаемо и загадочно. Тошке казалось, что под белой салфеткой у официанта спрятан пистолет и, вынув его шикарным шпионским жестом, он скажет:
— Наконец вы у нас в руках, господа! Ресторан окружен моими людьми. Сопротивление бесполезно.
Но официант сказал совсем другое:
— У нас великолепная кавказская кухня: чихиртма, чахохбили, шашлык по-карски, купаты. Особо могу порекомендовать жаркое «Магнолия» — фирменное блюдо.
— Скажите, а перши у вас не делают? — спросил дядя Гога.
— Как же, как же, конечно. У нас все готовят, — закивал головой официант. — Но сегодня, к сожалению, уже кончились. Завтра пожалуйста.
— Что это за перши? — поинтересовалась мама, когда официант отошел. — Ни разу не слышала.
— Не удивительно. Это такие длинные, упругие жерди, на которых работают эквилибристы.
— Гога!
— А официант молодец! Держит фирменную марку на высоте, под самым куполом ресторана.
В конце дня стало ясно, что дядя Гога — человек совершенно невозможный. Так утверждала мама. И вот поэтому жить дальше без него совершенно невозможно — твердо решил Тошка.
Когда же дядя Гога вдруг ни с того ни с сего спросил маму:
— А сколько лет нашему Антонио? Четырнадцать? Самый раз начинать… — сердце Тошки томительно замерло в предчувствии чего-то необыкновенного. Он понял — в буйной голове дяди Гоги зародилась какая-то великолепная идея. В том, что она великолепная, Тошка ни секунды не сомневался.
Все началось на другой день, за ужином. Дядя Гога пил кофе, макая в чашку печенье. Мама вздыхала:
— Гога, Гога… Когда ты наконец, отучишься от этой неприличной манеры — макать в чашку печенье, крошить в суп хлеб. Ну, что ты, право! Это все твое дикое житье в горах.
— Люблю моченки, — невозмутимо отвечал дядя Гога. — Ты права, это еще от той поры, когда в геолрационе преобладали ржаные сухари. Мы их всегда мочили. Очень вкусно было.
Мама безнадежно махнула рукой.
— Между прочим, — продолжал дядя Гога, — в этом году я опять еду в горы с Ираклием Самсоновичем. Удивительно повезло. Совершенно гениальный геолог, с каким-то сверхъестественным нюхом. Помню, он руководил еще моей преддипломной практикой. Во времена ржаных сухарей.
— Не пора ли тебе, Гога, самому возглавлять партии? — сказала мама.
— Мне предлагали. Но я отказался. Предлагали большую разведочную партию. Но разве она может сравниться с поиском? Ты представь себе: горстка людей, четыре-пять человек, охотится в совершенно девственных горах за ускользающим из рук баритом. Или молибденом. Или марганцем. Они первооткрыватели! — Дядя Гога оживился, заходил по комнате. — Они не идут ни по чьему следу! Они сами, только сами! До них здесь не было никого! И весь поиск — это и смелый научный прогноз, и импровизация, и риск, и отчаяние рухнувших расчетов, и восторг открытия…
— Чудесно! — воскликнул папа. — Ах, как чудесно!
— Не понимаю, что тут чудесного — ползать на животе по скалам… — Мама иронически покачала головой.
— Да, ползать! — обрадованно крикнул дядя Гога. — Иной раз именно ползать приходится, вынюхивать, выискивать, стучать молотком в грудь земли: откройся, расскажи, что в тебе, отдай нам! И в этом искусстве Ираклий Самсонович — непревзойденный маэстро. Король поиска! Даже в пажах состоять при нем — великая честь. А я как-никак на должности великого визиря. Кстати, о пажах. Один у нас уже есть — Костерро-четвертый. Нам нужен еще один коллектор. Именем закона! Я беру Антонио!
— Ты совершенно сошел с ума, любезный братец. Ты забываешь, что ему всего-навсего четырнадцать лет.
— Нет, нет, не забываю. Что я делал в четырнадцать?.. Ты не помнишь? Сейчас у нас сорок девятый год. Долой тридцать семь прожитых мною и плюс четырнадцать. Получается тысяча девятьсот двадцать шестой. Я поступил в геологический техникум. Получил первую стипендию и купил на нее полную кепку лотерейных билетов. И по одному из них выиграл двустволку работы Тульского завода. До сих пор охочусь с нею. Отличное ружье.
— Ты мне брось про ружье, Гога! Не забивай мальчишке голову своими фантазиями. У него и от собственных мозги набекрень стоят.
— Фантазия — это неплохо, — вступился папа. — Это ты напрасно. Без фантазии невозможна ни наука, ни литература. Все великие классики были отпетыми фантазерами. Это только у нас, в бухгалтерском деле, строго воспрещается фантазировать.
— Гога говорит глупости, и кончим на этом.
— Нет, не кончим! — У папы покраснели мочки ушей. Это было первым признаком того, что он заупрямился. Такое с папой случалось очень редко, но если уж случалось, то переубедить его было совершенно невозможно.
— Высокогорная Абхазия! Заросли цветущего рододендрона! Овечий сыр! Каштановый мед! — вещал дядя Гога. — Мамалыга! Живые медведи!
— О!? — крикнула мама.
— Не бойся, мы их будем убивать, — успокоил ее дядя Гога. — А ловля форели в горных ручьях! А восход солнца в белом буковом лесу, где вековые деревья, как мраморные колонны!..
— Какое великолепие! — мечтательно сказал папа, и мочки его ушей стали совсем красными.
— Тошка у нас малярик!
— Высокогорный воздух — лучший лекарь. Там, — дядя Гога поднял палец высоко вверх, — не бывает малярии. Верно я говорю, Володя?
— Истинная правда. Никогда не встречал под куполом комаров. Ночные бабочки, случается, залетают на свет. Но комары — ни-ни!
— Прекратите этот беспочвенный спор! — Мама схватилась за свое больное сердце. — Тоша, марш в свою комнату.
Тошке пришлось подчиниться. Все остальное он слышал уже через дверь, урывками.
— Только через мой труп! — Это мама.
— Не надо быть такой паникершей, — возражает папа. — Ведь Антон все время будет находиться рядом с Гогой.
— Что меня больше всего и беспокоит. — Снова мама.
— В четырнадцать лет пора воспитывать в человеке призвание, — не сдается папа.
— А я научу его крутить сальто, — встревает Володя.
— Вам мало моего разбитого сердца, нужна еще и разбитая Тошкина голова?
— Медвежий шашлык! Рощи грецких орехов! Заросли черники! Запах сырого мха, словно запах веков! — Дядя Гога говорит, не останавливаясь.
— Я категорически за! — У папы, наверное, мочки ушей уже как рубины.
— Я уезжаю обратно в Нефтегорск! Делайте что хотите — бросает свой последний козырь мама.
— Оказывается, жены уходят не только от геологов, но и от бухгалтеров, — с размаху бьет мамин козырь дядя Гога.
— Гога! В той комнате все слышно!
— Абхазцы называют свой край Апсны — Страна Души. Страна Души!..
— У нас в цирке был буфетчик, абхазец. Такой душевный малый, всегда в долг отпускал…
— Апсуа — человек души…
— Я категорически за!..
— Только через мой труп!..
Так продолжалось долго. На улице уже совсем стемнело. в открытое окно влетали звуки вечерней улицы: вздыхал оркестр в Приморском парке, печально пели цикады, в порту громыхало и ухало что-то тяжелое и железное, а старый рыбак дядя Неофит, видно, немного подгуляв, выводил прокуренным басом:
Пусть ветер в клочья снасти рвет,
До порта тыща миль…
— Если уж вам так нужен этот, как его, коллектор, — в голосе мамы дрожали слезы, — то у Тошки есть дружок. Очень подходящий для вас. Здоровый уличный мальчишка, на год старше Тошки. Пусть он и сальто крутит и ест медвежьи шашлыки. Его зовут Бобоська…
— Бобоська не может! — не выдержав конспирации, крикнул в полуоткрытую дверь Тошка. — Он на все лето нанялся работать на «Красный Батум».
Семейный совет продолжался шепотом, и уже ничего нельзя было разобрать. Лишь изредка всплескивал мамин голос:
— Нет! Тогда я уеду в Нефтегорск!..
Спор явно затянулся. Результатов его Тошка не дождался. Он заснул. Ему снился косматый медведь, который, отбиваясь лапами от пчел, ел каштановый мед, стоя меж белых, как мраморные колонны, буковых стволов. Покончив с медом, медведь повернул к Тошке острую морду с мокрым клеенчатым носом и рявкнул:
— Коллектор Топольков! Подъем! Кто пропускает восход солнца, тот теряет год жизни!
Тошка открыл глаза. Перед кроватью в одних трусах стоял дядя Гога и размахивал гантелями. Окна были розовыми, солнце только вставало. Значит, год еще не потерян. Целый год жизни, огромной, удивительной и радостно-синей, как утреннее море.
Кло Тошка встретил на волнорезе. Он еще издали увидел ее красное в белый горошек платье. У нее и в прошлом году было такое. Наверное, ей нравится красное в горошек.
— А я уезжаю, — сказал Тошка. — В горы. Меня берет с собой дядя. Он геолог. Помнишь, я рассказывал…
— Помню… Что ты будешь делать там?
— Я буду коллектором.
— Коллектор бывает в канализации.
Тошка не обиделся.
— Нет, я другой коллектор, — сказал он. — Геологический.
— А что ты смыслишь в геологии?
— Ничего.
— Зачем же тогда тебя берут? По блату?
— Нет, просто там высокогорный воздух, каштановый мед и еще комаров нету.
— Так и говори, что едешь отдыхать. А то — коллектор!
— Я коллектором! — запротивился Тошка. — Младшим коллектором поисковой партии с окладом четыреста рублей в месяц.
— Значит, по блату…
Спорить с Кло было бесполезно. Ну, как ей докажешь, что он станет полноправным членом геологической партии. У него будет свой рюкзак и свои обязанности, и по утрам надо будет вставать до света, чтобы не проспать восход солнца и не потерять из-за этого целый год жизни. Доказывать подобное не имело смысла, все равно Кло не поверит, раз уж с самого начала решила не верить. Видно, ей просто жаль, что Тошка уезжает и они так долго не увидятся, до самой школы. Она одна будет приходить на волнорез, прижиматься спиной к мигалке и подставлять лицо шальному южному ветру. Посвистывая в фонарной решетке, он станет рассказывать ей о том, что творится в далеких портах, чьи корабли стоят в них под погрузкой, что привезли они в своих душных трюмах, какие песни поют матросы в синих от дыма портовых тавернах. А о том, что творится в горах, ветер рассказать не сможет. Он южный ветер, а горы подступают к городу с севера. Чтобы слушать северный ветер, надо стоять спиной к морю. Кло никогда этого не сделает. Да к тому же северные ветры молчаливы и сдержанны. И пахнут совсем по-другому — мокрым снегом и холодной лесной землей.
— Я привезу тебе каштанового меда, хочешь?
— Терпеть не могу мед!
— Ну, тогда вырежу трость из красного дерева.
— Что я, хромая?
— Поймаю какого-нибудь зверька…
— Морского зайца, пожалуйста.
И тут Тошку осенило! Не надо ничего привозить, надо всего лишь…
— Я открою неизвестную вершину. Или речку. И попрошу назвать ее твоим именем. Во!
Глаза у Кло сразу подобрели, она с любопытством глянула на Тошку, словно только его заметила.
— А разве там есть неоткрытые вершины? — спросила она.
— Должны быть! Ведь мы — поисковая партия. Мы самые первые. И если найдем что-то, имеем право дать название и нанести на карту.
Они спустились с волнореза. Пошли к городу мимо Старой гавани. Далеко в море густо дымил «Красный Батум». Дым поднимался из его трубы плотной, витой колонной. Ветер сгибал колонну в дугу, и она повисала над морем бурой радугой. Буксир тянул в гавань очередную ржавую коробку. Он надрывался из последних сил и кричал раздраженным, усталым голосом:
— Гу-у-у-у гу-гу-у-у! Гу-гу!..
— Это, наверное, Бобоська дергает сигнал, прощается с тобой.
— Наверное, Бобоська…
Они дошли до перекрестка Якорной и Каботажной улиц.
— Подожди меня здесь, на углу, — сказала Кло. — Я только письмо опущу.
Тошка остановился. Он не пытался уголком глаза прочитать адрес на конверте. Он знал, кому и куда это письмо. Черное море, капитану Ивану Алексеевичу Борисову…
Завтра Тошке уезжать. Рано-рано — их поезд отходит в семь утра. Мама напекла уже целую сотню беляшей и взяла с Володи честное слово, что он не будет учить Тошку делать сальто…
Когда они вышли на центральную улицу, Кло тронула Тошку за рукав.
— Я пойду к маме в редакцию. Она сегодня дежурит.
Мимо, поблескивая черными лакированными боками, катились фаэтоны. Их обгоняли автомашины и велосипедисты в белых майках. Над входом в кинотеатр «Победа» художник в измазанном краской комбинезоне натягивал полотнище рекламы: «Новый художественный фильм «Ожидание».
— Значит, едешь? — сказала Кло. — Старшим коллектором.
— Младшим…
— Это неважно. Возвращайся с удачей. Я буду ждать тебя…
Утром Кло пришла на вокзал, проводить Тошку. За ней увязался Морской Заяц. Он был в тельняшке. Нарисованные чернилами якоря красовались на его руках.
— Наколки буду делать, — небрежно сообщил Заяц. — Только вот порох достану.
— Зачем порох? — не понял Тошка.
Заяц снисходительно хмыкнул; он опять выставлялся перед Кло. — Сперва колют иголкой, до крови, потом трут порохом. И на всю жизнь останется.
— А зачем на всю жизнь? — спросила Кло. — Лучше чернилами. Надоело — можно вымыть и что-то другое нарисовать.
Морской Заяц, как всегда, не понял насмешки.
— Нет, — сказал он, — надо, чтоб навсегда. Я вот еще только надпись не придумал. Один мне тут советовал: «Любовь и смерть». Хорошая надпись, правда?
— При чем тогда якорь? Когда любовь, рисуют сердце.
— Нет, якорь лучше. — Морской Заяц посмотрел на свои руки, потом на Тошку. — Хочешь, тебе тоже наколю? Если вытерпишь.
— Сам-то вытерпи! — разозлился Тошка. — Я тебе порох хоть сейчас дам — у моего дяди полно патронов.
Морской Заяц и без того смертельно завидовал Тошке, его рюкзаку, потрепанной полевой сумке и геологическому молотку в брезентовом чехольчике. А тут еще патроны, которые Тошка может запросто взять у своего дяди. От зависти Заяц стал косить еще сильнее.
— Давай порох! — хрипло сказал он. — Иду на морское пари — все наколю! И надпись тоже.
Дядя Гога выглянул из окна вагона, сказал Тошке:
— Товарищ Топольков, прошу подняться в вагон. Сейчас тронемся…
Морской Заяц просто содрогнулся от этого «товарищ Топольков». Он готов был отдать все свои марки, все пятерки по английскому за полгода вперед и еще тельняшку впридачу, лишь бы его хоть раз назвали так же вот, как этого Тошку. При всех, конечно, и особенно при Кло.
Паровоз засвистел нестерпимо пронзительно, словно хотел, чтобы весь город узнал о том, что он отправляется в далекие края, в Страну Души. Кло прижимала к ушам ладони, а Заяц что-то беззвучно говорил, размахивая руками, — то ли предлагал новое морское пари, то ли требовал патрон с порохом.
Тошка стоял в тамбуре, мимо медленно плыли чугунные колонны, подпирающие стеклянный навес над перроном. Почему-то щемило сердце, он не знал почему. Кло махала ему платком, а Морской Заяц бежал рядом с подножкой, прижав к груди разрисованные кулаки.
— Захочу — до самого семафора не отстану! — кричал он Тошке.
Но поезд набрал ход, и вскоре полосатая фигурка Зайца скрылась из виду.
На следующее утро дядя Гога, Володя и Тошка вышли из вагона на маленькой белой станции. Белым здесь было всеи здание вокзала, и будка с кипятком, и сарайчик с вывеской «Камера хранения», и две сторожки с буквами «М» и «Ж», и даже фуражка на голове дежурного по станции.
— А полагается красная, — заметил Тошка.
— Он не хочет нарушать пейзаж. — Володя поднял рюкзак, взвалил его на плечи. — Пошли в тень.
Поезд постоял с полчаса, словно отдыхая после бесконечных подъемов и поворотов, и не спеша ушел обратно. Потому что дальше идти ему было некуда — сразу же за станцией начинались почти отвесные, заросшие лесом горы.
Дежурный снял фуражку и, обмахиваясь ею, пошел в буфет.
Сквозь чисто вымытое стекло окна было видно, как дядя Гога разговаривает по телефону. Лицо у него было серьезное и озабоченное, совсем не похожее на обычное дяди Гогино лицо.
— Сейчас придет машина, — сказал он, выходя на перрон. — Ираклий Самсонович уже второй день здесь. Успел договориться насчет лошадей и исходной базы. До нее полтора дневных перехода.
…Ираклий Самсонович оказался седым молчаливым человеком лет пятидесяти. Он внимательно оглядел Тошку с ног до головы и сказал:
— Подойдет…
Потом они засели с дядей Гогой в гостинице и часа два разглядывали карты, что-то отмечали на них и записывали в блокноты. А Володя вьючил лошадей. Делал он это здорово, будто всю жизнь работал коллектором, а не летал под куполом цирка в смертельном перекрестном полете.
— Я все жанры чуть-чуть знаю, я же эксцентрик, — приговаривал Володя, затягивая ремни вьючных ящиков. — И жонглирование, и баланс, и подкидные доски, и верховую езду тоже. Нас сперва всему учили, а потом уже мы делали собственный номер. Я, Колька Прохоров и Светка. А четвертый, Юра Шатров, потом пришел.
— Светка? Какая Светка? — удивился Тошка. — Дядя Гога говорил — братья Костерро.
— Ну, вроде братья и с ними сестра. Так публике больше нравится, когда всей семьей летают или прыгают.
— Значит, она тоже только партнерша?
— Да, была партнершей… — Володя погладил лошадь по крупу, согнал присосавшегося слепня. — Светка всегда очень любила лошадей. У нее и отец и мать наездники. Но она вот сделала с нами перекрестный, стала работать наверху… А у меня мама с собачками выступала. С беленькими такими, пушистыми… Война нас в Ленинграде прихватила. Мама умерла в блокаду, в сорок втором. От голода… А собачек потом съели…
Высоко в небе черными крестами висели орлы. А где-то, совсем рядом, гремела камнями буйная, насквозь серебряная река с веселым звонким именем Галидзга. На ее берегу нельзя было говорить нормальным голосом, только кричать, как на Турецком базаре.
Володя отвел лошадей к мосту, привязал их к обкусанной коновязи. Мост, шириной в полметра, висел на тонких стальных тросах. Он хулиганил, этот мост, — то уходил из-под ног, то вдруг неожиданно ударял снизу по подошвам. Идти по нему было и весело, и страшно. Весело потому, что мост плясал под ногами, а страшно потому, что по дну ущелья неслась бесноватая река.
Перейдя на ту сторону и вернувшись обратно, Тошка подсел к Володе. Тот был задумчив и грустен.
— Ну, это же не надолго, Володя, — попытался утешить его Тошка. — Только на год.
— Врачи всегда врут. У них профессия такая — успокаивать. Но все равно — не пустят наверх, я в коверные пойду или в униформу[20] стану. Или на конюшню попрошусь. А Светка уйдет из Костерро и станет работать с отцом. — Он закрыл лицо обеими ладонями. — Все равно я вернусь в цирк, все равно!
— Конечно! А как же…
Ладони медленно поползли в стороны, как занавес в театре. На Тошку глянуло прежнее Володино лицо: одна бровь поползла вверх, другая почти совсем закрыла глаз, а нос забегал из стороны в сторону, точно обрадованный тем, что его больше не сжимают ладонями.
…В полдень маленький караван тронулся в путь. Ираклий Самсонович вел первую лошадь, дядя Гога с Володей — вторую и третью, а Тошка шел сзади, сам по себе. Рюкзак ему показался сначала совсем легким, не говоря уже о фотоаппарате с треножником. Но дорога шла в гору. Упрямо в гору, все круче и круче. Час шла в гору, два шла в гору, и спина от этого становилась какой-то чужой.
Дорога была каменистая, туго перевязанная сухожилиями корней; она все время сужалась, пока наконец не превратилась в тропу, заросшую по обеим сторонам низким, стелющимся по земле рододендроном.
Тошка шел уже совершенно механически, опустив вниз руки. Рубаха его была насквозь мокрой. Казалось, даже и рюкзак весь промок, и вообще он, этот проклятый рюкзак, набит не бельем, блокнотами и мамиными беляшами, а теми булыжниками, которыми вымощена грязная Трапезундская улица.
Перед самым Тошкиным носом мелькали отполированные до блеска подковы идущей впереди лошади. Громоздкие вьючные ящики скрывали от глаз весь остальной белый свет. Тошка видел только лошадиный круп, жесткую метелку хвоста да торцы вьючных ящиков. Больше всего Тошкино внимание привлекал хвост. Отличный длинный хвост! А что если схватиться за него и идти, как на буксире? Как-то в кино Тошка видел такое: люди ползли в гору, держась за лошадиные хвосты. Но то были приученные к подобному обращению кони, а эта Изольда — так почему-то назвал ее Володя — возьмет да и лягнет копытом.
Можно было, конечно, ничем не рискуя, попросту шепнуть Володе: прицепи, мол, мой рюкзак к вьюку, устал я.
Тошка уже совсем было решил так сделать, но тут вспомнил, что он не просто Антон Топольков, которому полезен горный воздух, а младший коллектор с окладом четыреста рублей в месяц. Как же он откроет неизвестную вершину или даже самый паршивенький ручеек, если не в силах донести до привала свой рюкзак. Нет, он будет тащить его наравне со всеми. Вот только бы уцепиться за конский хвост. В этом, пожалуй, нет ничего постыдного.
Тошка осторожно поймал кончик хвоста. Лошадь продолжала идти, монотонно цокая подковами по твердой, кремнистой тропе. Тошка шел сзади, держа хвост, как королевскую мантию. Наконец, он рискнул чуточку натянуть его. Лошадь не обратила на это никакого внимания. Тогда, пройдя еще полсотни шагов, Тошка повис на хвосте уже основательно.
— Вперед, Изольда! — прикрикнул на нее идущий впереди Володя. — Веселей, старушка, и не делай вид, что у тебя к хвосту привязан трактор. Меня не проведешь!
…Только под вечер караван вышел к перевалу. Здесь решили разбить лагерь. Ладони у Тошки одеревенели — лошадиный хвост был далеко не шелковым. Ныла спина, проклятый фотоаппарат всю дорогу стукал по ноге, и теперь она была в синяках.
— Володя занимается лошадьми, — распорядился Ираклий Самсонович. — Все остальные — по дрова!
Нагибаться Тошка не мог. Найдя сухую ветку, он падал на колени, а потом, опираясь на нее, с кряхтением поднимался. Что было на ужин, Тошка не разобрал. Он просто придвинул к себе миску, отломил от каравая кусину хлеба и макнул ее в горячее, пахнущее чесноком варево.
— Хороша моченка!
— Хорошая — согласился с ним дядя Гоша. — Чесночок за душу так и берет! Без него и еда не еда. И кроме того — профилактика!
— Какая? — не понял Тошка.
— Обыкновенная. Можно воду из любой лужи пить, самая живучая микроба подохнет от чесночного аромата. Проверено!..
Впервые в жизни Тошка ночевал у костра. Забравшись поглубже в стеганый спальный мешок, он не отрываясь смотрел в бездонное ночное небо, усыпанное крупными холодными звездами. Стреляли дрова в костре, шумно вздыхали развьюченные лошади, в лесу пронзительно звенели цикады и кто-то бродил, потрескивая сухим валежником. Рядом с Тошкой храпел на все лады Ираклий Самсонович, а дядя Гога сидел на ящике у костра и, задумчиво глядя в огонь, сосал махорочную козью ножку. На его острых коленях, обтянутых потертыми кожаными галифе, лежала двустволка. Тошка вылез из мешка и, взяв охапку сухих веток, подошел к костру.
— Ты чего не спишь? — спросил его дядя Гога.
— Да так чего-то… А что это в лесу все время хрустит? Может, медведь?
— Вряд ли. Скорее всего кабаны или барсуки. Медведя лошади за версту почуют и такой поднимут храп, что сам Ираклий Самсонович позавидует.
Дядя Гога встал и, подойдя к Ираклию Самсоновичу, перевернул его на другой бок. Тот что-то проворчал сквозь сон и, натянув на голову полу лохматой бурки, затих.
Утром Тошка проснулся первым. Буковый лес стоял вокруг потухшего костра мраморной колоннадой. В синих ущельях сонно ворочались клубы густого тумана. Маленькая речушка, прыгая по высоким каменным ступеням, с шумом бежала куда-то вниз, в непроходимые заросли черники. Крутобокий валун, весь поросший мягким мхом, преграждал ей путь, и речушка делала петлю.
Взобравшись на валун, Тошка увидел невысокую запруду из плетня и камней. От нее шел ряд перекрещенных жердей, на которые опирался желоб, выдолбленный из древесного ствола. Желоб круто спускался вниз. Сквозь щели, заткнутые мхом, тоненькими струйками сочилась вода. Тошка пошел вдоль желоба. Раздвинув кусты черники, увидел бревенчатый домик, такой, каким обычно рисуют избушки на курьих ножках. Домик тоже был на ножках, только не на курьих, а на крепких деревянных, сделанных из потемневших от времени бревен. Слетевшая с желоба струя воды била в лопасти, с легким стуком вращая колесо. Скрипел деревянный вал, и вся избушка мелко подрагивала.
«Мельница, — догадался Тошка. — Значит, где-то близко должно быть жилье».
Дверь мельницы была закрыта. Тошка поднялся наверх по толстому брусу с глубокими косыми зарубинами и отодвинул отполированную руками щеколду. Протяжно заскрипев, дверь отворилась. В полутемном помещении стоял горьковатый запах старой кукурузной муки. В углу, прислоненные к стене, замерли, словно дремлющие часовые, громадные глиняные кувшины с острым дном. Привстав на цыпочки, Тошка сунул руку в один из них. Ладонь уперлась в твердые, как гравий, кукурузные зерна. Два других кувшина оказались пустыми, а четвертый был полон грецких орехов. Тошка не удержался и, вынув из чехла маленький геологический молоток, подарок дяди Гоги, разбил орех.
— Эге-гей! — раздался где-то возле мельницы дядин голос. — Антонио-о!
Бросив разбитый орех, Тошка подтянулся на руках и выглянул в узенькое окошечко, прорубленное под самым потолком. У желоба стоял дядя Гога и глядел прямо на Тошку.
— Чего выглядываешь, как дятел? Вылезай-ка оттуда! Все уже позавтракали, пора выходить.
— А откуда ты узнал, что я здесь? — удивился Тошка.
Дядя Гога неопределенно хмыкнул. Потом сказал:
— Если бы я не смог найти тебя, то как же я отыщу барит, который не оставляет за собой почти никаких следов.
Он поднялся на мельницу по тому же заменявшему лестницу брусу. Пошарил в кувшинах.
— Ну как, нашел орехи?
— Нет, — покраснел Тошка.
— А это что? — Дядя Гога поднес вывернутую ладонь к Тошкиному уху. — Ап!
Но ничего не получилось. Орехи из его рукава посыпались мимо ладони, на пол.
— А ставридки жареной в ухе нет? — рассмеялся Тошка.
— Ставридки нет, — вздохнул дядя Гога. — Вкуснейшая была ставридка!.. М-да, не выходит у меня этот фокус. — Он еще раз крутанул ладонью, сказал «Ап!», но орехи снова посыпались на пол. — Так и освистать могут.
— Дядя Гога, а почему здесь мельница? — спросил Тошка. — Село, что ли, рядом?
— Сел здесь вообще нет. А до ближайшего хутора дневной переход. Это хутор Хабаджи. И мельница его.
— Зачем же он построил ее так далеко от дома?
— От дома далеко, зато от поля близко. Здесь, в горах, очень трудно найти ровную площадку земли. Поэтому и живут люди хуторами, а поля их разбросаны по лесным полянам, порой за полтора-два десятка километров от дома.
— А кто такой этот Хабаджа?
— О, это знаменитый проводник! Старый друг геологов. Он все горы, как свой дом знает, все тропинки, а где нет тропинок — ориентируется по зарубкам на деревьях. Ему девяносто семь лет, а ходит он получше нас с тобой.
— Девяносто семь лет!
— А ты думал! Абхазские горцы и до ста пятидесяти доживают в полном здравии и силе… Ну, пошли, пошли, а то Ираклий Самсонович будет ругаться. Возьми орехов, не стесняйся, они здесь, в лесу, целыми рощами растут.
Дядя Гога плотно прикрыл дверь, проверил, до конца ли зашла в паз щеколда, и только после этого соскочил на землю.
— Против нашего с тобой посещения Хабаджа, конечно, ничего не имеет, но на медведей это гостеприимство не распространяется.
— Дядя Гога, а у этой речки, что течет к мельнице, есть название?
— Да, ее зовут Бзия.
— Бзия? — разочарованно протянул Тошка. — Какое некрасивое название… А здесь вообще могут быть неизвестные речки?
— Думаю, что да. Где-нибудь там, подальше. — И дядя Гога махнул рукой в сторону перевала.
…Когда караван вышел на седловину, Тошка ахнул: внизу, расстилаясь на десятки километров до самого горизонта и скрывая от глаз все, что было расположено ниже перевала, плотной пеленой лежали облака. В этом бесшумно клубящемся море отдельными островками синели вершины соседнего хребта, а все остальное было словно укутано пуховой периной.
Тошка поднял голову; над ним прозрачное, бледно-голубое небо освещалось первыми лучами солнца, притаившегося где-то там, за линией горных массивов, прорисованных на востоке едва заметной фиолетовой полоской. Оттуда шло утро. Оно уверенно перешагивало через заборы хребтов и, пробив золотыми стрелами облачную завесу, весело сбегало в долину.
Дядя Гога оказался прав. Только к вечеру следующего дня караван подошел к хутору Хабаджи. На разные голоса залаяли собаки, в отблесках огня замелькали темные силуэты людей, громадный, как городская площадь, двор ожил.
— Тумоша! Тумоша! — пронзительно кричал худощавый высокий старик, размахивая коптящим факелом. Он подошел к дяде Гоге, протянул ему руку.
— Здравствуй!..
Потом, оглянувшись, еще раз нетерпеливо позвал:
— Тумоша!..
Из темноты вынырнул мужчина лет тридцати пяти в черкеске с пустыми газырями и в широких, свисающих на колени, бриджах из домотканого сукна. У него было добродушное лицо с коротким курносым носом и полными улыбающимися губами. Совсем светлый, соломенный чуб падал на глаза.
Старик что-то отрывисто сказал ему. Тумоша одернул черкеску и, прихрамывая, подошел к Ираклию Самсоновичу.
— Мой отец, Хабаджа, просит вас всех быть его гостями, — сказал он со свистящим абхазским акцентом. — Проходите в дом, лошадей мы сами развьючим. Женщины уже кипятят воду, скоро будет мамалыга.
Большой дом стоял на столбах, сложенных из дикого камня. Все в нем было сделано из дерева: полы, стены, потолки и мебель. Большая керосиновая лампа освещала гладко оструганные доски стен и затейливый орнамент резных столбиков, на которые опирался навес над галереей. Дерево имело какой-то необычный красновато-коричневый оттенок.
— Что это за порода такая? — спросил Тошка у дяди Гоги, потрогав пальцем стену.
— Тис — красное дерево. Ценнейшая древесина. Сейчас беспорядочная рубка тиса запрещена, но этот дом строился, вероятно, лет шестьдесят тому назад. Так ведь?
Слушавший их Тумоша улыбнулся.
— Даже больше, чем шестьдесят. Этот дом строил отец моего отца, когда был еще совсем не старым человеком.
— Простите, Тумоша. — Ираклий Самсонович поправил пальцем очки. — Я не первый раз в Абхазии, но никогда не слыхал такого имени, как ваше. И редко встречал среди абхазцев блондинов.
Тумоша весело рассмеялся и быстрой скороговоркой перевел слова Ираклия Самсоновича собравшимся в комнате мужчинам. Они долго смеялись, хлопая себя ладонями по коленям, и даже строгий Хабаджа улыбнулся, погладив рукой короткую седую бороду. Потом лицо Тумоши стало серьезным.
— Я не абхазец, — сказал он. — Я русский.
— И мне так показалось… — Ираклий Самсонович покачал головой. — Откуда же вы родом?
— С Волги. Там город такой есть — Самара. Тошка так и присел. Это надо же! Встретить земляка, да где — у черта на самых рогах! Отсюда, небось, год иди, и то до Волги не доберешься. И потом, если он и вправду из Куйбышева, то почему называет его на старый лад — Самарой? Да и говорит по-русски неважно, чувствуется, что все время подбирает слова.
— Значит, из Самары? — переспросил Ираклий Самсонович. — Ну, раз так — принимайте земляка. — И он подтолкнул вперед Тошку.
— Э-э! — воскликнул Тумоша и снова начал что-то быстро говорить по-абхазски. Все вскочили на ноги и, окружив Тошку, принялись его разглядывать, словно он был невесть какой диковиной. Хабаджа тронул его волосы, потом волосы Тумоши.
— Он говорит: я такой был тогда, — перевел Тумоша. — Только ростом поменьше и совсем худой, как плохая овца.
Из насквозь прокопченного длинного сарая, где в подвешенном на цепи котле уже булькала мамалыга, прибежали женщины. Только та, что мешала мамалыгу, осталась и продолжала мерно шлепать деревянной лопаткой, сбивая в тугой комок янтарную, пышущую жаром массу.
— Та-та-та!.. — стрекотали женщины, а Тошка стоял красный и смущенный и не знал, куда девать руки. — Тумоша!.. Тумоша!.. Та-та-та!..
— Э-э! — снова сказал Тумоша, и женщины разом смолкли… — Здравствуй, земляк! — И он протянул Тошке широкую ладонь с короткими, сильными пальцами…
Женщины внесли на веранду низкие, чисто выскобленные скамейки.
— Не садиться! — шепнул дядя Гога Володе и Тошке. — Это стол.
Мамалыга плюхалась на блестящую каштановую доску аппетитными круглыми шарами. Их тут же подравнивали тоненькой. лопаточкой. Шары опадали, сплющивались, и уже через минуту на скамейке выстроилась ровная мамалыжная шеренга. Женщины исчезли и тут же вернулись с деревянным блюдом. На нем исходила паром груда вареных кур. Хабаджа ловко, как фокусник, разрезал их на части и лучшие куски протянул гостям.
Мамалыгу едят только горячую, с пылу, с жару. Остывшую мамалыгу сравнивают в горах с никчемным, пустым человеком, который ни на что не годен.
Мамалыгу не разогревают, от пустого человека проку не ждут. Нет ничего хуже, чем оказаться холодной мамалыгой…
— А чем ее есть? — тихо спросил Тошка дядю Гогу.
— Пальцами, Антонио, пальцами!
Тошка невольно вспомнил маму. Видела бы как он наворачивал моченки, как нажимал на чеснок, а теперь вот забирается пальцами в раскаленную мамалыгу и, обжигаясь, роняет ее себе на брюки.
У всех эта необычная еда пальцами получалась как надо. Даже у Володи. Он очень здорово подхватывал щепоткой комочки мамалыги, дул на них, отправлял в рот и преспокойно заедал куриной ножкой. Дядя Гога даже сказал ему:
— Смотри не покажи какой-нибудь фокус с исчезновением курицы Хозяин может неправильно понять тебя и обидеться.
Тошка подумал, что он может заедать мамалыгу уже не курицей, а собственными пальцами — они почти сварились.
Наконец мамалыга начала маленько остывать. Но ее тут же смахнули в корзину и шлепнули на стол новую порцию. Еще горячее первой.
Теперь Хабаджа длинным, тонким ножом разрезал бурую голову копченого овечьего сыра. Здоровенные ломти воткнули прямо в мамалыжные горки. Ломти сразу сделались мягкими, вязкими и резиново поскрипывали на зубах, а мамалыга стала еще желтее.
«Ладно, — подумал Тошка, — шут с ней, с обжигаловкой этой, поем хоть сыру. Ну, а Володя ясно почему так ловко управляется — его в цирке абхазец-буфетчик научил».
Вновь остывала мамалыга, и вновь приносили в котле горячую. А остывшую, как никчемного, пустого человека, сметали с дороги чтоб не мешал заниматься делом.
Женщина с темным, добрым лицом протянула Тошке деревянное ведерко. В нем лежали соты, полные меда и сонных пчел.
— Пчел не бойся, — сказал дядя Гога. — Они здесь почти не кусачие.
«Раз «почти», значит, все-такие кусачие», — подумал Тошка, но постарался как можно смелее ухватить пальцами кусок сотов, на котором было поменьше пчел. Как ни странно, они и вправду не укусили его.
Ужин подходил к концу. Вокруг веранды бродили круглоголовые, лохматые овчарки. Они не принюхивались к запахам еды, не виляли хвостами и не заглядывали умильно в глава сидящих за столом. Они вели себя достойно и солидно, как и подобает кавказским овчаркам. Даже когда они голодны.
Вот одна из них села неподалеку от Тошки, с равнодушным видом оглядела его и зевнула. Длинный красный язык свернулся влажной трубочкой.
— Можно дать ей костей? — спросил Тошка.
— Она не возьмет их у тебя. — Дядя Гога достал из кармана кисет с махоркой. — Здесь, брат, горы, в горах бывает разное, и поэтому собака должна верить только своему хозяину. Иначе это уже не собака, а холодная мамалыга.
«Да, — подумал Тошка, с уважением поглядывая на овчарок, каждая из которых была ростом с хорошего теленка. — Это тебе не свита Оришаури…»
После ужина мужчины долго курили, а потом начался разговор об организации базы отряда и о том, кто согласится быть проводником.
— Мой отец так говорит. — Тумоша тронул Ираклия Самсоновича за колено. — Хотите база называйте, хотите другие научное слово, отец называет — гости. Гости приносят в дом счастье. Отец благодарит вас за то, что вы нашли в горах его хутор. Он говорит, что поведет вас, куда скажете. Хочет еще раз сходить с геологами.
С трудом подбирая слова, Ираклий Самсонович сказал что-то по-абхазски. Тошка понял — благодарит за гостеприимство.
Все одобрительно закивали головами и заулыбались.
Тумоша взял с полки гармонь, приладил ее на колене, провел ладонью по басам. Они вздохнули тяжело, по-старчески. Потом задумчиво тронул пальцем одну перламутровую пуговку, другую, третью. Каждая ответила по-своему.
Он обвел глазами комнату: красноватые стены, кремневые ружья, висящие на козьих рогах, медвежьи шкуры на полу, портрет под стеклом, в правом углу, на самом почетном месте.
Все сидели тихо. Дядя Гога незаметно тронул Тошку за плечо — что-то сейчас будет.
Гармонь снова вздохнула, а потом высоким, совсем волжским голосом завела песню, протяжную и, как показалось Тошке, полную тревоги и боли. Тумоша наклонил лицо к самым мехам, и Тошка даже не заметил, когда вплелся в песню мягкий голос его земляка. Он пел по-абхазски, и чувствовалось, что песня сложена им самим и поет он о себе и о том пути, который привел его сюда, в горы.
Песня была очень длинная. Иногда кто-нибудь из гостей Хабаджи начинал тихонько подпевать Тумоше. Тошка вслушивался в звуки непонятного ему языка, такого непохожего ни на какой другой язык. Ему почудилось, что он несколько раз уловил знакомое слово. Вернее, не слово, а фамилию:
— Да-дешкелья-ни… Дадешкельяни…
На следующее утро, улучив минуту, Тошка подошел к Тумоше. Тот стоял возле лошади и смазывал ей потертую холку какой-то густой, резко пахнувшеи мазью.
— Скажите, Тумоша Хабаджаевич…
Тот рассмеялся. Смеялся долго и от души. Тошке казалось что рыжие веснушки так и прыгают по его широкому лось, скуластому лицу.
— У нас не бывает отчества, — сказал он наконец. — Все и так знают, что я сын Хабаджи. В паспорте это можно написать, а говорить ни к чему. Зачем тратить лишнее слово? Меня зовут Тумоша, и все. Хорошее имя?
— Хорошее… Скажите, Тумоша, о чем вы вчера пели? Мне очень надо знать. Понимаете, очень.
— Понимаю, земляк… — Тумоша посмотрел на Тошку голубыми с желтинкой глазами. — Я расскажу. За мукой на мельницу ехать надо. Вместе поедем, хочешь? Я расскажу, пусть начальник тебя пустит…
На кожаной подушке седла сидеть было удобно и мягко. Стремена Тумоша подтянул повыше, и Тошка упирался в них носками ботинок, как научил его Володя.
— Носок вверх, пятки вниз, вот так. А шенкелем направляй ход лошади, и будет высшая школа верховой езды.
Тошка не знал, что такое шенкель, но спросить при Тумоше постеснялся и только кивнул головой — ладно, мол, разберусь.
Лошади мягко ступали по низкой, густой траве. Маленький босой мальчик побежал вперед, скинул с рогулек жерди, заменявшие ворота.
— Аземляк! — крикнул он Тошке. — Аземляк, здравствуй!
Тумоша усмехнулся, погрозил мальчишке пальцем.
— В абхазском языке, — сказал он, — раньше не было слов школа, колхоз, трактор, магазин. Они сразу пришли, как большая отара. Нужные слова, надо было отворить им ворота, быстрее пустить к себе. И тогда решили — прибавлять впереди букву «а». Вот они и стали нашими словами: ашкола, аколхоз, атрактор. Потому маленький Абзаг и назвал тебя «аземляк». Слышал, наверное, как вчера говорили…
Въехали в лес. Он стоял безмолвный, весь просвеченный поднимающимся солнцем. Большие серые валуны, обросшие рыхлым зеленым мхом, преграждали путь, и тропа покорно делала крюк, обходила их стороной. Иногда поперек тропы лежали стволы упавших деревьев. Лошади осторожно переступали через них, высоко поднимая тонкие, мокрые от росы ноги.
Тумоша ехал впереди. Его массивные плечи, обтянутые старой гимнастеркой, чуть сутулились. Он рассказывал, не оборачиваясь, глядя прямо перед собой на молчащий лес, на выбитую копытами тропу, на мозолистые корни столетних буков, ровесников его приемного отца.
Я почти совсем не помню тех мест, где родился. Помню деревья. Такие здесь не растут. Высокие деревья, с серебряными листьями. Они стояли на берегу Волги. Такой реки здесь тоже нет. Где для нее найдешь в горах столько ровного места? Она была совсем тихая, не то что наша Галидзга или Улыс. Текла, будто утреннюю песню про себя пела, а они кричат, как гуляки, которые много араки[21] пьют. Мне было лет восемь или девять, когда сильная жара все сожгла в нашем краю: и хлеб, и траву, и картошку. Отец пришел с фронта больной и старый, хотя ему было совсем немного лет. Война отнимает у человека молодость. Вместо нее оставляет шрамы, седые волосы и горечь в сердце. Отец воевал на Дону, на Украине, в Крыму воевал. Я его тоже почти не помню. Вот шинель помню. На ней впереди были красные такие, как застежки, поперек. Очень красивые. Еще запомнил: пустой дом досками забит, окон не видно — слепой дом. И крьша, как черные ребра, потому что всю солому сняли — в телегу сложили, лошадь кормить. Но лошадь не может долго есть солому, одну старую, гнилую солому. Бросили мы лошадь, бросили телегу, пешком пошли дальше. Много людей шло. Все говорили: Кавказ, Кавказ! Зимы там нет, работы много, еды много, люди незлые… Потом поезд нас вез, потом снова шли. Женщины падали, дети падали, некому было подобрать, некому было хоронить — все спешили уйти с земли, которая стала, как злой камень. Отец кашлял. Лица его не помню, помню, как кашлял. Сестра, Агаша, маленькая совсем была. Он ее на плечах нес. Шел высокий человек, шинель до земли и девочка на плечах. Это помню. Потом к морю пришли. Отец немного работал в порту, мать мешки шила. Однажды приехал комиссар Аршба, собрал митинг, сказал: «Советская власть выгнала князей и помещиков. В горах земли много пустует, руки к ней нужны. Кто землю понимает — пусть идет помогать, мешки каждый дурак шить может».
Мы пошли. Другие тоже. Человек пятьдесят, может, даже сто было. Вел нас проводник. Он шел, а лошадь его везла большой хурджин — такой мешок из ковра, в нем было много еды и араки. Шел быстро, а люди не могли быстро идти в гору — ноша тяжелая, дети, женщины ослабели совсем. Он пил араку, закусывал сыром и смеялся, глядя, как ползут по тропе люди. Тогда мой отец подошел к нему и сказал:
— Ты гад и контра! И когда мы опять увидим комиссара со станции, мы скажем, чтобы он шлепнул тебя.
Тот сначала схватился за нож, но потом струсил — много людей окружило его, и глаза у всех были тяжелые. Проводник отдал свой хлеб детям и пошел далыше. Бурчал что-то себе под нос, но шел.
На третий день он вывел нас на поляну, сказал:
— Ждите, я проверю, не снесла ли река мост.
Он оставил лошадь и ушел. А вернулся уже не один — за ним ехали люди в черных бурках, положив винтовки поперек седла. Это была банда князя Дадешкелиани.
Еще на станции все говорили:
— В горах бандиты. Князь Дадешкелиани — хозяин в горах. Никто ничего с ним сделать не может…
Но мы не боялись. Что у нас взять? У нас не было ни золота, ни хлеба, ни лошадей. Нищему бандит не страшен.
И вот теперь мы сами увидели «хозяина гор». Он ехал впереди отряда на темно-рыжем, почти красном, ахалтекинце. Лица его не помню, только усы. И еще лошадь. Красивая, я раньше таких не видел: шея крутая, сильная, высокая, уши, как две горсти торчком, и взгляд гордый, словно у человека. Красивая лошадь, дорогая. Проводник шел рядом с ним, держался за стремя.
— Вот, князь, эти голодранцы, — сказал он, показывая рукой в нашу сторону. — Эти голодные, вшивые посланцы комиссара Аршбы, чтоб глаза его не увидели солнца.
— Бог в помощь, господа путешественники. — усмехнулся князь. Он хорошо говорил по-русски, как барин. На нем была богатая черкеска, кинжал с позолоченной рукояткой и шашка, изогнутая, словно молодой месяц. Настоящая гурда,[22] ох и шашка!
— Значит Россию-матушку изволили разорить, — продолжал князь, — и к нам теперь подались, на даровые хлеба?
— Зачем даровые?.. Нам бы работы!.. Засуха сожрала все!.. Дети пухнут — стали говорить кругом, но князь вынул из кобуры маузер и выстрелил вверх.
— Молчать! Землицы чужой захотелось, сволочи?! Я вам покажу землицу! Марш назад! И доложите пославшему вас комиссарику, что князь Дадешкелиани повесит его на семафоре в самое ближайшее время. С-с-укиного сына такого!..
Он кричал, привстав на стременах. Усы его шевелились. За спиной князя замерло полсотни всадников в бурках. Они слушали его крик, не понимали, о чем кричит, сидели, уперев ложа винтовок в теплые шеи лошадей.
— Убирайтесь в свою Совдепию, если хотите остаться в живых! — продолжал кричать князь. — И другим закажите сюда дорогу. Здесь вам ни хлеба, ни крова не будет. — Он остановил взгляд на моем отце. На его шинели с такими красивыми красными застежками. — Что, товарищ, никак привелось в буденовцах ходить?
— Было, — сказал отец и сделал шаг вперед. Мать схватила его сзади за рукав — куда ты, мол. Но отец отвел ее руки. — Погоди, Катя, их высокоблагородие интересуются, как можно.
— Значит, было, говоришь?
— А как же.
— На колени, скотина!
— А вот этого не было. Не приучен, ваше высокоблагородие.
— Стань! Стань! — шепчет сзади мать. — Убьет ведь, супостат, убьет. Стань, бог с ним!..
— Он у них вроде комиссара, князь, — сказал проводник. — В хурджин мой залез, все отнял.
— Они привыкли отнимать, негодяи. Но мы вас быстро отучим от этого! На колени!
— Не кричи зря, господин князь! Коня попугаешь, конь у тебя хороший, нервенный. У Семен Михайловича, у Буденного, такой же вот был. Тоже княжеских кровей.
Не дослушал отца Дадешкелиани — выстрелил. Упал отец, словно кто его косой по ногам ударил.
— Повесьте его над тропой головой вниз, как вешают дохлых ворон на огороде, чтоб живых отпугивали. — Князь повернул коня, ударил его плеткой меж ушей. Метнулся конь, ринулись за ним всадники в бурках. Только двое остались да проводник — волю князя Дадешкелиани выполнять.
А мы пошли обратно, вниз, не зная, что будет с нами. По дороге мать заболела, идти совсем уже не могла. И нести некому — люди сами едва ноги передвигали, вконец от голода обессилели. Шли — на речках мельницы встречали. В них мука лежит свежая; пахнет так, что сердце сжимается. А как ее возьмешь — чужая! Да и за каждым валуном черные усы князя Дадешкелиани мерещатся.
Мать шла, на палку опиралась, ноги у нее опухли, в глазах темнеет. А люди вперед уходят. Подождут немного и опять идут. Никому не хочется пропадать. Так и отстали мы. Ночь наступила, дождь пошел. Легли мы вместе, сбились — мать, Агаша да я. Мать все встать хотела, назад идти, отца хоронить; потом затихла…
Утром нас Хабаджа подобрал. С мельницы ехал. Мать еще живая была, но без памяти совсем. Все просила:
— Сынок, подсоби встать. Пойдем, пойдем папаньку сымем, захороним…
Хабаджа взял нас. Под бурку спрятал, увез на свой хутор. И стал нам отцом. Три моих брата, сыновья Хабаджи, не пришли обратно с войны. Я вернулся; правда, хромаю, но все же вернулся. И теперь я единственный сын, опора его старости. И он любит моих детей, как своих кровных внуков, и они носят его имя…
А Тумоша… Это Тимофей, Тимоша, так звала меня когда-то мать. И Хабаджа сказал, что имя, которым называет ребенка мать, никто не может изменить. Пусть я буду Тумоша, это тоже красивое имя…
Тропа, вильнув, круто уходила вниз. Чтобы не сползти с седла, Тошка уперся руками в холку лошади. Все ближе и ближе веселый шум ручья, где-то там мельница.
— Вот, — сказал Тумоша, показывая на разбросанные у подножья громадного бука валуны. — Здесь нашел нас Хабаджа…
Тошка посмотрел на жесткую землю, усыпанную колючей кожурой буковых семян, на холодный пепел костра, на гладкий, словно выточенный из слоновой кости ствол векового дерева, и ему показалось, что он видит серое дождливое утро, расстрелянного красногвардейца в шинели с алыми шевронами на груди и голодных, озябших детей, которые, прижимаясь к умирающей матери, со страхом смотрят на незнакомого бородатого человека в черной лохматой бурке…
Горы казались Тошке бесконечными. Весь день идешь по ним все вверх и вверх, и сердце вот-вот выпрыгнет наружу. Идешь, пока не засветлеет впереди между деревьями — кажется, кончается подъем, вершина! Теперь начнется спуск. Только спуск! Каким приятным, веселым и легким кажется он после изнурительного подъема. Ноги сами бегут вниз. Час бегут, другой бегут. Когда же конец? Когда же начнется спокойный, неторопливый подъем? Коленки, как разболтанные шарниры — только что не стучат, а держать уже не держат. Когда же кончится этот ужасный спуск в какую-то бездну? Тропинка ожила и вьется, выскальзывая из-под подошв, которые успели, наверное, раскалиться добела. И рюкзак толкает все время в спину, гонит вниз. Вражина этот рюкзак! Стоит только с разбегу ухватиться за деревце, как он, не желая останавливаться, летит дальше, сам по себе соскакивая со спины, выворачивая плечи.
Нет, лучше уж подъем! Там хоть можно остановиться, перевести дух, поднести к сухим суконным губам холодное горлышко фляги. Не говоря уже о том, что если рядом идет ослица Манька, то можно подниматься, поочередно держась за ее хвост. Маньке это даже нравится.
— Ничего ей не нравится! — возражает Володя. — Просто она из упрямства. Тянут за хвост, значит, просят остановиться. Ну, она и прибавляет шагу.
Он был прав: стоило Маньку потянуть за хвост, как она сейчас же сдвигалась с места. А так можно было обломать об ее жирные бока все палки, она только шевелила ушами и презрительно морщила замшевый нос, показывая желтые зубы, будто была не ослица, а кавказская овчарка.
…День за днем шел по намеченным маршрутам маленький отряд геологов. На карте маршруты тянулись цветными пунктирами, уходя от хутора Хабаджи на все четыре стороны.
Все больше и больше становилось пунктиров. Цветная паутина постепенно оплетала коричневые размывы хребтов и ущелий, голубые жилки рек, зеленые пятна лесных массивов. А барит все никак не попадался.
На север и юг уходили карандашные линии маршрутов. По обе стороны, справа и слева, точки и цифры — номера взятых проб. Двадцатый номер, тридцатый, сотый уже, а барита все нет.
Пошли маршруты на запад и на восток. И снова точки и мелкие, как бисер, цифры: 105… 146… 157… 200!.. Двести проб взято, а о барите и разговора никакого нет.
Молча идет отряд дальше и дальше. То медленно ползет вверх, и Тошка чувствует, как сердце начинает выпрыгивать у него из груди, то спускается вниз, и Тошка несется, хватаясь руками за встречные деревья.
Впереди, как и полагается проводнику, шел Хабаджа. Время от времени в воздухе мелькала его цалда — серповидный топор на длинной рукоятке. Старик отбрасывал в сторону подрубленные под корень кусты, и идущая за ним Манька, задрав голову, важно проплывала по расчищенной тропинке, плавно покачивая вьюками.
Манькой ослицу назвал Володя. До Знакомства с ним у нее вообще не было никакого определенного имени.
— Э-э! — удивлялся Тумоша. — Ишак — не конь и не собака, зачем ему имя!
Володя не согласился с ним и назвал ослицу Манькой. Она совершенно равнодушно отнеслась к этому и по-прежнему лучше всего реагировала на палку. Это была ленивая и упрямая ослица с неуживчивым характером. Ладить с ней умел только Хабаджа. Его она побаивалась и беспрекословно выполняла все приказания, не дожидаясь, пока их подтвердят ударом сухой ветки. Но как только недоуздок оказывался в руках у Тошки или Володи, Манька останавливалась, подгибала передние ноги и опускалась на колени. Постояв немного в такой неудобной позе, она валилась набок и, глубоко вздохнув, лениво закрывала глаза. Никакие крики, пинки, уговоры и угрозы не производили на нес ни малейшего впечатления. Маньку развьючивали и с проклятиями поднимали на ноги. Опустив длинные мягкие уши, она терпеливо ждала, пока заново закрепят вьюки, потом обводила всех долгим пристальным взглядом и как подрубленная падала на колени.
Приходилось ждать возвращения Хабаджи. Как только он появлялся, коварная ослица немедленно поднималась и начинала с невинным видом пощипывать травку. Она нагло делала вид, что ничего особенного не случилось, вот просто, мол, остановилась на минутку передохнуть, и только.
Ездить верхом на Маньке тоже никому не удавалось. Она обычно повторяла свой излюбленный прием: валилась набок, пытаясь при этом придавить ногу неудачливому всаднику. Володя пробовал применить методы Дурова.
— Лакомства, ласка, терпение и умелый подход, — рассуждал он, вытаскивая из рюкзака пачку пиленого сахара, — делают с животными просто чудеса. Возьмите, к примеру, как работают Дуровы, или, скажем, Борис Эдер, или Бугримова.
Но то, что покоряло львов и тигров, на Маньку не действовало. Она съела горсть сахару, с довольным видом шевельнула ушами, когда Володя потер ей ладонью храп, но как только он сделал попытку взгромоздиться в седло, Манька немедленно подогнула колени и рухнула набок.
Все засмеялись.
— Это дрянь, а не ослица! — сказал Володя, отряхивая брюки. — Она с детства испорчена неправильным воспитанием, а вы хотите, чтобы я за час сделал из нее циркового скакуна. Попробуйте сами! Желающие будут?
Но желающих не нашлось, и Манька продолжала жить невоспитанной.
…В обязанности Тошки входила упаковка и нумерация проб. Ираклий Самсонович любил порядок и точность. Каждый отбитый кусок породы или вырубленную зубилом горсть грунта бережно заворачивали в плотную бумагу или ссыпали в мешочек. Ставили номер, записывали в блокнот. Образец пробы ложился к десяткам других таких же образцов, рюкзаки становились тяжелыми, а о барите все не было ни слуху ни духу. Он лежал где-то здесь, может, совсем рядом, а может, и по ту сторону синего частокола гор. Лежал тяжелый минерал барит, такой нужный людям. Из него можно сделать краску, прочную, белую как снег, и покрасить ею стальные коробки теплоходов. Эту краску не возьмет ни соленая морская вода, ни сырой морской ветер. Барит нужен и тем, кто делает бумагу, и тем, кто делает резину. А здесь, в горах, он просто лежит себе без дела под колючей «дресвой[23]», под скользкой холодной глиной, под галькой, спрессованной доисторическим ледником, тем самым, что разбросал по горам гладкие крутолобые валуны-морены…
Да, горы казались бескрайними. За ущельем — ущелье, за хребтом — хребет, как здесь угадаешь, где прячется тяжелый шпат — барит. Тошка начал сомневаться в том, что это удастся сделать даже самому «королю поиска» Ираклию Самсоновичу. Однако ни он, ни дядя Гога в панику не впадали; продолжали себе спокойно обшаривать ущелье за ущельем, склон за склоном.
— Ну, ладно! — сказал как-то утром Ираклий Самсонович. — Два дня передышки. А потом уже двинем к истокам Улыса. Не там ли развяжется узелок?
— Мне тоже кажется, что там, — согласился дядя Гога.
— Темнят, как иллюзионисты, — заметил Володя. — Знаешь, этак, для вида крутят у тебя под носом пустой рукой и одновременно засовывают в твой же карман жареную ставридку…
Два свободных дня! Тошка впервые в жизни почувствовал, что это за чудесная штука — два выходных, притом подряд и к тому же заработанных собственным горбом. А горб давал себя знать: по ночам Тошке казалось, будто он и спит с рюкзаком, в котором, по меньшей мере, целая сотня образцов.
Два свободных дня! Ираклий Самсонович и дядя Гога засядут за свои карты, будут перебирать паутинки маршрутов и тянуть новые, чтобы запутать, наконец, в них белые жилы барита.
— А на нас Хабаджа имеет виды, — сказал Тошке Володя. — Ходит с таким таинственным лицом, точно сам собирается на поиски месторождения.
Но Хабаджа и не думал браться за чужое дело. Он подозвал Тошку и Володю.
— Амш — медведь, пух-пух! — Хабаджа сделал вид, что стреляет из ружья. — Ночью темно-темно, пойдем.
Володя тут же зарядил разрывными пулями десяток патронов, и, дождавшись заката, они пошли по заросшей тропинке, в глубь леса, туда, где у Хабаджи было засеяно небольшое кукурузное поле и огород.
Старик легким пружинистым шагом шел впереди, закинув руки за висящее на спине кремневое ружье.
— Зачем он с кремневкой? — шепотом спросил Володю Тошка. — Ведь дядя Гога подарил ему мировую двустволку, новенькую. А у этой всего один ствол. Ее еще покуда перезарядишь!..
— Чихал он из оркестра на второй ствол. — Володя с уважением поглядел на прямую спину проводника, — Старик врежет из кремневки один раз и в точку. Пули видел? Как голубиное яйцо, слона повалят. И летят они метров на полтораста. А с двустволкой он только по тетереву станет ходить или на горных индеек, ради развлечения.
Когда пришли на поле, Хабаджа огляделся вокруг и с ожесточением плюнул. Двухметровая кукуруза была местами повалена и истоптана. Неизвестный злоумышленник проложил в густом лесу кукурузных стеблей целые коридоры.
— Тц-тц-тц! — сокрушенно качал головой Хабаджа. — Амш ходил, мало кушал, много портил.
— Да, некультурно, — согласился Володя.
Хабаджа обошел все поле и, внимательно осмотрев следы, позвал Володю.
— В яму садись, смотри. — Хабаджа двумя руками прочертил в воздухе сектор. — Я, Тошка — там. — Он показал на противоположный конец поля. — Курить нет! Хр-хр, — закрыв глаза, Хабаджа захрапел, как Ираклий Самсонович, — тоже нет!
Перейдя поле, Тошка и Хабаджа спрыгнули в глубокую яму, замаскированную сухими ветками.
Темнота медленно выползала из леса. Над самыми метелками кукурузных стеблей бесшумно пролетел козодой. Далеко в чаще попискивали засыпающие птицы, возились на ветвях, сонно переругивались. Потемневшую лазурь неба прожгли огоньки первых звезд…
Потом прилетел ветер. Может, даже южный. Тошка понюхал его. Он пах сырым мхом, речной глиной и немного табачным дымом. Видно, нарушив запрет Хабаджи, Володя все же курил в своей яме.
Да, запах у горного ветра был совсем другой, непохожий на запах того, что дул над волнорезом. У горных ветров дела другие, и, наверное, другие истории могут они принести из далеких, мрачных ущелий, в которых пряталась когда-то неуловимая банда князя Дадешкелиани.
Тошка зажмурил глаза. Он всегда делал так, чтобы представить себе все рассказанное кем-то или выдуманное им самим. Когда зажмуришь глаза, то герои услышанных историй оживают, начинаешь видеть их походку, жесты, краски их костюмов, слышать голоса, шаги, свист ветра и резкие хлопки выстрелов…
— Доброй охоты тебе, мой друг, шкипер Топольков, доброй охоты!.. Помню, как-то тоже, во время вынужденной стоянки в Вальпараисо, я оставил свой клипер и отправился в горы поохотиться на диких коз…
— Вы были в Вальпараисо, капитан Штормштиль? Правда, это чудесный город? Он стоит на сорока холмах… Мне рассказывал о нем боцман Ерго. У него в Вальпараисо было так много добрых друзей. У него и у капитана Борисова. Так много…
— Я в Вальпараисо не ходил. До Пирея ходил. Это в Греции — Пирей. Я встретил там девушку по имени Ники. Я увез ее с собой. И назвал ее именем свою фелюгу. Быструю, как крохаль, фелюгу «Ники»…
— Это вы, Дурмишхан? Наверное, таким в молодости был Хабаджа. Высоким, чернобровым и бесстрашным. И до конца верным в дружбе. Я почти ничего о нем не знаю. Но ведь он прожил девяносто семь лет! Как много интересного можно услышать о нем. Ведь это шашка князя Дадешкелиани висит у него на стене. Изогнутая, будто молодой месяц, отличная шашка, настоящая гурда. Мы с Володей видели. Володя — это мой друг, Дурмишхан. Он мне все рассказывает, все. Когда друг — тогда не бывает тайн, так ведь? Вот он и рассказывает…
— Девушка ловкая и цепкая, точно рысь, летает под самым куполом цирка в блестящем, как звездная ночь, трико. Трапеции качаются маятниками, сыплется дробь барабана, и я ловлю ее, Светку, за тонкие запястья. И мне вправду кажется, что я птица. Большая, сильная птица, которая живет триста лет…
Ветер стихает, ложится на землю, будто хочет услышать стук далеких копыт. Но земля молчит, дорог здесь нет, а по узким кремнистым тропам неслышно ступает мягкими, как сон, лапами узкомордый кавказский медведь.
Тошка сидел в яме, прижавшись плечом к колючей черкеске Хабаджи; старик, положив ружье на рогульку, прильнул лицом к круглому прикладу, выточенному из грушевого корня. По кисточке его башлыка, который был уложен вокруг головы на манер чалмы, ползла большая зеленая гусеница. Тошка внимательно следил за ее движениями. Вот гусеница доползла до самого края и свернулась в шарик. Оторвавшись, она с гудением полетела прямо на Тошку. Э, да это не гусеница, а пчела, она жужжит, летая вокруг Тошкиных рук, пытается сесть ему на пальцы. Пальцы у Тошки липкие, он держит в руках большой кусок сотового меда и испуганно отмахивается от пчелы.
— Не маши лапками, Антонио! — смеется появившийся из темноты дядя Гога. — Она не ужалит. Я же тебе говорил — абхазские пчелы удивительно незлобивые, они почти не кусаются. Их только не надо обижать. Смотри!
Дядя Гога вытягивает руку, словно хочет показать фокус с орехами, и пчела начинает деловито ползать по ней, собирая налипший на пальцы мед.
Но вот она взлетела и вдруг стала быстро расти, превращаясь в бесформенный мягкий ком. Ком катится по кукурузному полю, ломает стебли, урчит и рявкает. Дяди Гогино лицо расплывается, и на его месте возникает тонкое, сухое, будто выточенное из тиса, лицо Хабаджи. Острый нос с горбинкой, насупленные седые брови и добрые глаза с лучами морщинок, убегающих к вискам. Хабаджа крепкими же. птоватыми зубами закусывает кончик усов и, цыкнув языком, говорит голосом Володи:
— Амш, нехорошо! Некультурно!
Бесформенный ком надвигается на Хабаджу, пухнет, раздувается и вдруг лопается с ужасающим грохотом.
Тошка рывком вскинул голову. Испуганно озираясь, схватил лежащий в ногах никелированный топорик, купленный мамой в магазине спорттоваров перед самым его отъездом.
Темные деревья, окружавшие поляну, шелестели разбуженной листвой; над ямой стелился сизый вонючий дым.
Хабаджа, отбросив кремневку, легко выскочил из ямы и, зажав в далеко отставленной руке большой широкий кинжал, побежал в темноту, гортанно крича и подвывая.
Навстречу ему, падая и чертыхаясь, бежал с фонарем Володя. Они остановились у бурой глыбы, лежавшей посредине поля.
— Здоровый, черт! — завистливо вздохнул Володя. — Пудов на пятнадцать будет.
Протирая глаза, Тошка медленно подошел к ним, все еще сжимая в руке свой топорик. Громадный медведь, подмяв под себя изломанные стебли кукурузы, неподвижно лежал, уперевшись острой мордой в исцарапанную когтями сырую землю. С оскаленных клыков медведя стекали капельки черной крови. Тошка посмотрел на Хабаджу. По вязаной кисточке его башлыка ползла испуганная светом фонаря большая зеленая гусеница.
— Держи ровнее совок! Все мимо сыплется! — Володя вытер рукавом взмокший лоб, посмотрел на кончик зубила. — Подточить бы надо…
Тошка, согнувшись в три погибели, прижимал к склону фанерный совок конструкции Костерро-четвертого. Они брали очередную пробу: Володя рубил зубилом борозду в склоне горы, а Тошка держал совок, в который сыпалась вырубленная порода. Пользоваться совком предложил Володя; до этого шел в дело обычный кусок брезента.
— Нужно быть творческой личностью, — сказал Тошке Володя и смастерил из фанерного ящика совок, который и стал основным рабочим инструментом младшего коллектора Тополькова.
Работа была несложной, но довольно нудной. Тошка так и сказал об этом Володе.
— Значит, не вышел бы из тебя цирковой артист, хоть ты и Антонио. — Володя размахнулся и ударил кувалдой по расплющенному оголовку зубила.
Тошка не собирался становиться цирковым артистом, но все же обиделся.
— Это почему?
— Нудной работы боишься. Жаль, нет где-нибудь здесь у Хабаджи цирка. Хоть самого завалящего. Я бы повел тебя показать, как по двести раз кряду повторяют одно и то же движение, один и тот же жест, чтобы добиться легкости, непринужденности, точности, автоматизма… Чтоб не ляпаться на край сетки и не рубить потом из-за этого пробы в горах Апсны, Страны Души…
Тошка смотрел на Володю снизу вверх, на его разгоряченное, влажное от пота лицо, на прикушенную губу и вспоминал свой разговор с дядей Гогой.
— Почему ты говоришь: он вряд ли вернется в цирк? — недоумевал Тошка. — Что он, хромой, как Тумоша? Он так крутит сальто и жмет стойки, что будь здоров!
— Этого мало, Антонио, мало… Есть у человека такой хитрый аппарат — называется вестибулярный. — Дядя Гога потрогал пальцем у Тошки за ухом. — Вот здесь он, во внутреннем ухе. Его дело определять положение человеческого тела в пространстве направлять его движение. Сложная штука. И необходимая. Особенно для воздушного гимнаста. Ты знаешь, что означает в переводе сальто-мортале?. Прыжок смерти. И если поврежден вестибулярный аппарат, то каждый такой прыжок может окончиться гибелью. Когда это не просто сальто на пляже, а сальто под цирковым куполом. Понял, в чем дело, друг Антонио.
— А у него… что, этот… вестибулярный…
— Да… После того как Володя неудачно упал в сетку. Полностью восстановить деятельность этого аппарата очень трудно, почти невозможно. В обычной жизни все будет, конечно, в порядке, а вот в перекрестном лучше не летать. Птицей ему, скорее всего, уже не придется быть. Этакая печальная история.
— Но он может пойти коверным! Или на конюшню. Зачем там вестибулярный аппарат? — не сдавался Тошка.
— Может… Может. Но, видишь ли, есть на земле профессии, которые берут человека в плен. Полностью, на весь его век. И просто состоять при этих профессиях, быть около них, смотреть, но не участвовать — нельзя, невозможно. Это во сто крат больнее, труднее, чем резко порвать, уйти, найти себе новое дело. — Дядя Гога помолчал, потом, видя, что Тошка продолжает упорствовать, добавил: — Можно ведь не ходить на маршруты, не жить в палатке, не таскать рюкзаки с образцами и все равно оставаться геологом.
— Как это?
— Да очень просто. Сидеть себе в управлении и заниматься обработкой чужих материалов. Помогать в обобщении собранных данных. Тоже нужное дело. И не надо будет есть пальцами мамалыгу. И хоть каждый день ходи в парикмахерскую. Но я бы чувствовал себя в подобном случае лишь находящимся при геологии, не больше. Вот и Володя. Я его знаю — он не согласится на половинку…
Тошка часто вспоминал этот разговор с дядей Гогой. Профессия, которая берет тебя в плен навсегда и без остатка! До сих пор он знал одну такую — профессию моряка. Оказывается, и геологи тоже тоскуют, если их руки не касаются нагретых солнцем или холодных от утренней росы камней.
А цирковые артисты — когда нет у них под ногами упругих опилок, а над головой — стеклянного неба, украшенного горящими звездами софитов. Они тогда, как моряки, которые сошли на берег и все оглядываются, оглядываются — видно ли еще взъерошенное ветром море и белые крылья улетающих за горизонт парусов.
Тошка вспомнил капитана порта, усатого и красноносого, в фуражке с громадным крабом. Он тоже, выходит, был только «при море» и не зря однажды жаловался Тошкиному отцу:
— Ну, какой я капитан? Одно название. Лучше б уж назвали директор порта или там заведующий… Капитан! Само слово чего стоит! И я был капитаном. Ходил во все порты мира, дважды тонул. Это была жизнь! А сейчас я ругаюсь с капитанами, штрафую капитанов, а сам лопаюсь от зависти к ним, разнеси меня торнадо на все тридцать два румба!..
— Ты будешь держать совок, как положено добросовестному младшему коллектору? — Володя сердито посмотрел на Тошку сверху вниз. — Как тюкну сейчас зубилом по лбу!
Он снова взгрызся в породу своим немудреным инструментом. Колкие, серые крошки полетели в совок.
— И чего мы потеем с этими пробами? — ворчал Тошка, прижимая животом ручку совка. — Все равно их выбросят, если мы найдем барит.
— Не выбросят.
— Выбросят. Кому они будут нужны, если барит уже найден! Что по ним тогда искать?
— По ним составят представление о геологическом строении района. На наше место придут разведчики, нароют шурфов, канав, точно определят мощность месторождения и где они там, под землей, пласты эти. А потом уж появятся эксплуатационники и начнут разработку, и пойдет барит вниз, к станции и дальше — куда надо.
— Ишь ты, как разузнал все! Не хуже Ираклия Самсоновича объясняешь.
— А ты думал! Я мужик въедливый, люблю, чтоб полная ясность имелась. А иначе и вправду нудно долбить эту черовтову гору. — Володя в последний раз стукнул кувалдой по зубилу, потом выскреб из бороздки оставшиеся крошки. Ну, как, веселее стало держать совок, когда узнал что к чему?
— Веселее. Прямо со смеху помереть можно.
— Ладно, следующую борозду рубишь ты, а я держу свой крошкособиратель.
Рубить следующую борозду не пришлось. Сверху, где работал дядя Гога, донеслось дребезжащее звяканье.
— Шабашьте, гражданы негры! Шабашьте-е! — кричал дядя Гога, гремя ложкой в пустом котелке. — Наступает благословенный час обеда! Все едят, никто не работает! А-ла ла-ла-ла! Шабаш!..
Тошка высыпал в бязевый мешочек содержимое совка, помусолив огрызок химического карандаша, поставил номер. Теперь можно было отправляться за дровами, что тоже входило в Тошкины служебные обязанности.
Интересные это слова — служебные обязанности. Это значит — хочешь не хочешь, а делай. Это тебе не уроки, которые, в крайнем случае, можно и не выучить. Здесь, если не сделаешь — товарищей подведешь или заставишь их за себя работать. Вот так. Надо собирать дрова…
Когда он с охапкой сухого плавника подошел к месту бивака, дядя Гога, засучив рукава, уже нанизывал на шампуры куски ярко-красного мяса. Шампуры, вырезанные из прутьев орешника, были длинные и острые, как шпаги мушкетеров.
— Шашлык из медвежьего мяса по сравнению с бараньим или там свиным шашлыком, — разглагольствовал дядя Гога, — все равно, что шапито по сравнению с каменным цирком. Вроде каменный и лучше, и красивее, а нет того особого, как говорят французы, шарма, очарования, что ли, которое присуще старым провинциальным циркам с брезентовым куполом.
— В шапито теснота, — не согласился Володя. — И сквозняки, как в трубе. Шапито свое отжили.
— Жаль, жаль, что отжили… — Дядя Гога взялся за новый шампур. — Я это к тому, что придет время, и отживет наш добрый геологический молоток. И младшие коллекторы не будут больше потеть с фанерным совком системы Костерро-четвертого. Просто уважаемый Ираклий Самсонович и, скажем, я усядемся в специальный геликоптер и полетим над горами и долами, посылая вниз какие-нибудь невидимые лучи. — Дядя Гога воткнул в землю шампур. — Вот так — вертикально, вниз. И перед нами на экране начнут плясать всякие спирали и синусоиды, и по ним мы будем как дважды два — четыре знать, где залегает барит, где молибден, где медь, где никель и вообще все что хотите. Мы будем одеты в белые сорочки с галстуками, на обед нам подадут котлетки по-киевски и никакого чеснока. Ни зубчика! А молотки и зубила будут лежать под стеклом в музее истории геологии.
— А медведи — жить в зоопарках, — добавил Ираклий Самсонович. — Под охраной сторожей.
— Прогресс, конечно, но все же геологический молоток — это вам не синусоида на экране. — Дядя Гога понюхал последний кусочек мяса, одобрительно покачал головой и надел его на шампур. — Геологическим молотком я простукиваю землю вслепую, как врач. Просвечивать же ее словно рентгеном — это уже нечестная игра, так каждый найдет что угодно… Впрочем, геофизики думают по-другому, а я человек отсталых взглядов, я из азартного племени романтиков, охотников и шашлычников. Ну, как там угли, Володя?
— Хороши угли! Мамонта зажарить можно…
Тошка сидел у самого костра, смотрел, как дядя Гога крутит над углями прихваченные жаром шашлыки. Угли сердито фыркали и неожиданно вдруг вспыхивали синеватыми языками пламени, Мясо тут же начинало шипеть, корежиться и истекать жирными мутными слезами. Но дядя Гога моментально восстанавливал порядок. Он брызгал на угли уксусной водой, и они сразу испуганно бледнели, покрывались серым пепельным налетом.
Жидкий сиреневый дымок стелился над самой землей. Он был пропитан пряным шашлычным чадом. Володя не выдержал, лег у костра, втянул в себя острый мясной дух и жалобно простонал.
— Я сейчас умру от голода…
— Не умрешь. — Дядя Гога потыкал кончиком ножа в крайние кусочки. — Задняя нога — лучшая часть для этого первобытного блюда. И промариновалась к тому же хорошо.
— Я сейчас умру от голода!
— А я говорю — не умрешь. Грех умирать, не отведав такого шашлыка. — Дядя Гога не спеша достал из рюкзака каравай хлеба. — Как вы думаете, Ираклий Самсонович, стоит ли нам сегодня возвращаться на базу? Может, заночуем здесь, а завтра дойдем до конца ущелья?
— Я сейчас умру от голода!!!
— Кажется, и вправду умирает… Ну, раз так — за стол, которого нет! Вперед, шашлыкоеды!
Огонь костра то взлетал вверх, врезаясь в темноту острыми клиньями алых языков, то стлался понизу, слизывая с земли сухую траву, то начинал извиваться и плясать, как краснокожий жрец, прищелкивая, подвывая, фукая в стороны сверкающими искрами.
Было хорошо сидеть возле него, всматриваться в гудящую, отливающую синевой сердцевину, где, дрожа, поднимаются раскаленные пурпуровые замки, скалят зубы красноголовые драконы, плывут объятые пламенем корабли. Потом все это с треском обрушивается, выметывая в ночное небо стаю перепуганных светляков. Подхваченные горячим потоком, они стремительно уносятся к самым звездам, царапая густой черный воздух. И там, наверху, гаснут и медленно возвращаются на землю. Никто уже не видит, как они бесшумно падают мягкими хлопьями сажи на листву, на траву, на воду, на плечи сидящих у костра людей.
А люди, когда они сидят вокруг костра, любят слушать и говорить. Костер развязывает языки. У него рыжая веселая душа, такая же рыжая, как волосы на Володиной голове.
— Вы помните песню, которую пел Тумоша в день нашего приезда? — спросил Ираклий Самсонович. — Интересная песня. Если можно так выразиться — песня-автобиография.
— Да, — согласился дядя Гога. — Я тоже кое-что уловил из нее. Любопытно, очень любопытно.
— Любопытно то, что здесь, оказывается, в двадцать втором году уже действовала банда князя Дадешкелиани. А помните, я вам рассказывал о встрече с ним на Псху? Ведь это было в тридцать третьем, спустя одиннадцать лет!
— Неужели он безнаказанно болтался здесь все эти годы?
— Нет, конечно. Как только прижимали банду, он ее распускал, а сам — за рубеж, как в воду. Потом опять всплывал. А на Псху тогда нам туго пришлось, очень туго…
Был я в ту пору еще студентом. Работали мы летом тридцать третьего года на северном склоне Бзыбского хребта. Высота под три тысячи метров подпирает, условия, мягко говоря, неважные. Но зато работа преинтереснейшая и к тому же самостоятельная. Делали мы съемку. Я чувствовал себя бывалым горным волком — к тому времени мне привелось уже поработать в нескольких изыскательских отрядах: на Дзроше, в Сванетии и опять в Абхазии, на Дзышре.
Картами нас снабдили старыми, еще дореволюционными, район был мало изучен, карты эти врали на каждом шагу. По ходу съемки мы уточняли их; работа велась второй год, и довольно большое количество планшетов было уже приведено в божеский вид.
Попался мне в то лето кипрегель[24] французской марки, почти новенький. К нему инструкция. На французском языке. Надо прямо сказать, что в ту пору иностранные языки изучали мы не шибко старательно. И все мои познания во французском ограничивались двумя-тремя словами. Сами понимаете, этого было явно недостаточно для ознакомления с инструкцией.
Но кипрегель есть кипрегель, и пока он работал честно и точно, никакой потребности в инструкции не возникало. В топографии мы разбирались неплохо, может, даже получше, чем в геологии, и работа у нас шла споро.
Обливаясь потом, таскали мы с точки на точку мензулу[25] и старый заплатанный зонт.
Но однажды все-таки закапризничал мой кипрегель, что-то в нем, не помню уже, заело. Собрались мы, три практиканта, на консилиум и тут вспомнили про инструкцию. И так мы ее и этак — ничего понять не можем, хоть плачь! Провозились все утро.
Тут, смотрим, мимо пастухи гонят отару овец. Трое на редкость мрачного вида пастухов. И отара-то всего голов двадцать, маловато для троих таких молодцов. Остановились, потом подошли. Нам было не до них, кивнули им головой и вновь за кипрегель.
Тот из пастухов, который казался постарше, сухолицый, с серебристыми, аккуратно подбритыми усами, поняв, что мы бьемся впустую, протянул руку к инструкции.
— Зачем? — не понял я его.
— Дай посмотреть, начальник.
— Чего там смотреть? Это неинтересно.
— Неинтересно, когда не понимаешь. — Он полистал книжку и вдруг начал читать ее вслух. По-французски! Ошеломленные, мы стояли возле мензулы, открыв рты. А он читал. Главу «Возможные неисправности и их удаление в полевых условиях». И прямо с листа переводил нам. Это было нечто похожее на странный, пугающий своей нелепостью сон. Два других пастуха стояли неподвижно, с тем же мрачным выражением лиц. Чувствовалось, что они ничего не понимают не только по-французски, но и по-русски. Овцы сбились в кучу у их ног.
— Теперь вам все ясно? — спросил пастух, кончив читать инструкцию.
— Нет, не все.
— Что вы еще хотите уразуметь?
— Откуда вы знаете французский?
— Разве вы ничего не слыхали о князе Дадешкелиани? — спросил пастух, надменно приподняв бровь.
Мы слыхали. Банда князя скрывалась в труднодоступных районах, пользовалась полной поддержкой местных кулаков, из их рядов черпала пополнение и на их хуторах бесследно исчезала, словно растворялась в тумане.
Как только в горы пришла первая весть о начале коллективизации, так и появился Дадешкелиани. Падали на землю убитые активисты, горели хутора, разорялись мельницы, пасеки, стада. В горы вместе с ним пришел страх.
— В колхоз вступать? Нет! Я не хочу ссориться с Дадешкелиани. Вы, начальники, далеко, а этот бандит всегда рядом.
Несколько раз банду, как волчью стаю, обкладывали красноармейские отряды, но она в последнюю минуту все же уходила. Таинственно, точно призраки, исчезали в горах люди в черных бурках, люди Дадешкелиани.
И снова падали срезанные пулями секретари комсомольских ячеек, горели плетеные амбары с кукурузой, пропадали отары овец.
— Он уходит под землю, этот проклятый князь! Он продал душу черту! — шептались крестьяне.
А старые охотники и проводники, десятки лет бродившие в горах и знавшие каждую турью тропу, каждую пихту и каждое беличье дупло на ней, говорили так:
— Да, он уходит под землю. Это верно. В пещеры. Уходит в одном месте, а выходит в другом. И оно далеко от первого. Его еще ищут на Бзыби, а он уже поит коней в верховьях Гумисты.
И вот этот самый Дадешкелиани, кулацкий князь, стоял перед нами и с видимым удовольствием читал вслух французскую инструкцию по ремонту кипрегеля.
Инструкцию мы усвоили, как говорится, со слов. Кипрегель починили и съемку продолжали. Но с тех пор все время чувствовали на себе чей-то неотступно следящий взгляд. Он прятался под густыми бровями кулака Цвижбы, сдавшего нам под базу один из своих домов. И в оглядке встречного охотника, больше похожего на обычного горного бандита. А вскоре опять появился и сам князь. На этот раз он не был замаскирован под пастуха.
— Как продвигаются дела, молодые люди? — спросил он.
— Ничего, спасибо…
— Когда думаете, завершить работу?
— В конце месяца.
— Чудесно. Так вот, если кто-нибудь из вас до этого времени решит спуститься к морю, то не дойдет до него и в горы обратно не вернется. Он сгинет по дороге. Я не хотел бы этого, потому что мы с вами интеллигенты и должны суметь договориться, как это принято меж порядочных людей.
— О чем договориться?
— Мне нужны ваши карты. Уточненные, разумеется. Они могут пригодиться моим друзьям. У нас на Кавказе принято доставлять друзьям удовольствие. Итак, в вашем распоряжении еще полторы недели до полного завершения работ. Напишите записку своему начальству, что у вас все в порядке и что вы спуститесь к морю на главную вашу базу только по окончании съемки.
— Но кто же в таком случае передаст эту записку?
— Младший Цвижба. Он знает дорогу, не беспокойтесь, доставит письмо в срок и кому нужно.
Делать было нечего, пришлось писать. С этого дня мы стали фактическими пленниками князя Дадешкелиани. Как окаянные работали с зари и до зари, и кипрегель наш больше не ломался. Я думаю, что даже если б он и сломался, князь еще раз помог бы починить его.
К концу месяца мы закончили работу, перенесли все уточнения на планшеты и передали их Дадешкелиани.
— Я понимаю, молодые люди, ваше положение, — любезно сказал нам на прощанье князь. — Карты эти крупного масштаба и, таким образом, содержат элементы военной, так сказать, тайны. У вас могут быть неприятности. Мне не хотелось бы подвергать им таких милых и сговорчивых молодых людей. Вот расписка. В ней сказано, что я вынудил вас к подчинению силой. — Дадешкелиани вынул из кармана заготовленный лист бумаги, расписался внизу и придавил подпись печатью, вырезанной на его перстне.
Мы спустились к морю. Во вьюках у нас был экспедиционный скарб, кукурузная мука, долбленые туески с медом, орехи. Время стояло голодное, и мы запаслись кое-чем у сразу подобревшего к нам Цвижбы. Ну, а князь Дадешкелиани наверняка в это время спешил в противоположном направлении, чтобы порадовать нашими картами друзей. Он отлично знал французский язык, этот князь, но ни черта не понимал в топографии. Пока мы трудились на точках с кипрегелями и мензулами, один из нас, а именно Сережа Дубовец — был такой шутник — уточнял второй комплект наших планшетов. Фантазия у него была богатейшая, графические способности тоже. Чего он только не наизображал на этих планшетах, каких чудес не натворил с реками, горизонталями, высотами и градусной сеткой. В общем, после его «уточнений» ни ходить, ни стрелять по этим картам я бы никому не рекомендовал. Кроме, разумеется, друзей благородного князя Дадешкелиани.
— Куда же делся этот князь? — Тошка невольно оглянулся на темный, глухо шумящий лес. — Что ж он, до сих пор бродит в горах, то появляясь, то исчезая? А почему тогда его шашка висит в доме Хабаджи?
— Костер гаснет, — ответил Ираклий Самсонович, — а это значит, что он устал и хочет спать. Нет, Дадешкелиани давно уже не бродит в горах. И вообще по земле. А шашка… Ну, об этом в другой раз. Это пожалуй, уже не моя тема, а Георгия Александровича. Так, что ли, Георгий Александрович?
— Моя так моя, — согласился дядя Гога. — Но этот костер и вправду уже гаснет, а значит, до следующего костра…
Почтальона ждали долго. Он должен был приехать еще утром.
— Приедет, — говорил Тумоша. — Хороший почтальон, араки не пьет. Раньше другой был. Тот много пил…
Почтальоном оказалась девушка. Она спрыгнула с лошади, бросила поводья маленькому Абзагу.
— Амшибзия! — крикнула девушка-почтальон. — Здравствуйте! — Она принялась распаковывать вьюк. В нем были журналы, газеты, письма. — Кто здесь геологи?
— Мы здесь геологи, — ответил ей дядя Гога.
Вам полпуда разной бумаги. Только расписаться надо. Вот здесь… И здесь… И тут тоже…
Тц-тц-тц… — покачал головой Хабаджа. Ему казалось, что девушка слишком громко кричит и слишком часто смеется. И потом она в галифе. Старый почтарь был, конечно, пьяница и не раз терял в горах свои вьюки вместе с лошадью. Но все же он был мужчина. Он заходил в дом как гость, ел, пил, жил два-три дня и потом уже трогался в путь, к дальним хуторам. А эта даже мамалыги не дождется. Подарит Абзагу свистульку, прыгнет на коня — и за ворота.
— Почта любит спешить, дедушка Хабаджа!
Зубы, как зерна белой кукурузы, волосы тоже, будто с молодого початка их ободрали и опять-таки — в галифе. А здесь внуки взрослые. Глаз с нее не сводят.
— Эге-ге-гей! — Конь почтальона с места брал крупной рысью.
Абзаг откидывал жерди ворот и пронзительно верещал свистулькой.
— Бывайте здоровы! На обратном пути заеду, готовьте письма! Эге-ге-гей!..
Ай, девка! Что за девка. Тц-тц-тц… Зачем они залетают, такие, в этот край тихих, пугливых женщин?
— Чего глаза пораскрывали, бездельники? — кричит на внуков Хабаджа. — Только и смотреть вам на ее галифе! А ну, где моя палка?..
Писем было много. От геологического начальства и из дому. Хабадже — от старого его приятеля товарища Аршбы. Он теперь большой человек, персональный пенсионер, в Сухуми живет. Тошке — письма от мамы. Сразу три письма.
Много было писем. Не было только письма для Володи Кукушкина. Он долго ждал, пока перебирали толстую пачку. Ничего не дождавшись, ушел в самый дальний угол двора, лег на траву. К нему тут же подбежал неугомонный Абзаг, посвистел в свистульку, потом дернул за рукав.
— Сделай шартали-мортали.
Но Володе не хотелось прыгать и дурачиться. Он потрепал Абзага по лохматой голове и закрыл глаза.
А Тошка писал ответ маме. На все три письма сразу. Ему не писалось. Он, мучаясь, грыз кончик карандаша. О чем писать? О том, как он охотился на медведя? Нельзя. О том, как он ночует у костра в спальном мешке? Тоже нельзя. О том, как ищет неизвестную речку в подарок Кло? Совсем нельзя. Только всего и написал:
«Дорогая мамочка..»
Потом зачеркнул восклицательный знак и добавил: «и папочка». Что еще?
«Мы живем хорошо и весело. Каждое утро, на рассвете, бежим к речке и обтираемся ледяной водой».
Подумав, замазал слово «ледяной» — еще испугаются, что можно простудиться.
«У Хабаджи есть сын — Тумоша. Он оказался моим земляком, и кроме того, он здорово играет на гармошке и апхерце. Мы с ним однажды ездили на мельницу, верхом…»
Опять пришлось зачеркивать. Тошка — и вдруг верхом! Мама там с ума сойдет от страха. А у нее и так вконец больное сердце. В общем, письмо не получилось.
Лучше бы написать другое. И не маме, а этой самой Светке из перекрестного полета. Он бы ей написал! Летает там со своими липовыми братьями Костерро, а Володя лежит на траве с закрытыми глазами. И это называется — дружба!
Это все равно что не встретить в воздухе протянутых рук ловитора и рухнуть вниз, на жесткую, холодную сетку,
Он написал бы, да откуда взять адрес, где ее найдешь, эту Светку, где она сейчас летает, под каким куполом? Эх!..
В этот день маршрута не было. Отряд готовился к переходу на новую базу, на хутор Дуабабсту, где жила сестра Тумоши — Агаша. До Дуабабсты было три дневных перехода и, по словам дяди Гоги, тропа такая, что на ней сам черт трижды рога ломал.
Тошка дописал письмо, делать больше было нечего. Послонявшись по двору, он взял моток крепкой веревки и отправился на речку. Выйдя за ограду, оглянулся — не увязался ли за ним вездесущий Абзаг.
Тошка давно задумал один смертельный номер, и свидетели ему совершенно не требовались.
Дело в том, что речка, та самая, к которой они каждое утро бегали обтираться ледяной водой, текла в глубоком и сыром ущелье, похожем на узкий коридор. Через ущелье был перекинут ствол пихты. Он тянулся над пропастью тонким и гладким двадцатиметровым мостом. Ходить по этому мосту, разумеется, никто не ходил, сумасшедших на хуторе не было. Потом появился Володя Кукушкин-Костерро. Несмотря на строгий запрет Ираклия Самсоновича, он бегал по стволу взад и вперед и даже, привязав веревку, спускался по ней прямо к речке.
— Ну, вы сами посудите, Ираклий Самсонович, какой смысл добираться до речки по длинной, извилистой и крутой тропинке, когда можно: раз-два и умывайся!
— Это опасно, — не сдавался Ираклий Самсонович. — Ведь высота с пятиэтажный дом. В случае чего костей не соберешь.
— А чего их собирать, если уж они рассыплются?
— Ох, Володя, Володя! Лихачество — путь к аварии.
Дядя Гога в спор почему-то не вступал. Сидел в сторонке и помалкивал, вроде бы это его вовсе и не касалось. Почему он так вел себя, Тошка понял позже, когда однажды, придя на речку ловить форель, увидел такую картину: дядя Гога, балансируя руками, шел по бревну в белых шерстяных носках. Дойдя до середины, он осторожно опустился на корточки, привязал веревку к стволу и, бросив ее вниз, начал спускаться в ущелье. Получилось у него неплохо, разве что немного помедленнее, чем у Володи. Не так лихо.
И вот теперь Тошка шел к ущелью, закинув за плечо моток веревки. Сколько раз он пробовал ходить по бревнам, лежащим на земле. Выходило просто отлично. Но если бревно висит в воздухе, оно почему-то тут же начинает уходить из-под ног. И тогда — не соберешь костей. Поэтому Тошка решил, что до середины ствола он доползет на животе. А дальше все будет, как у Володи с дядей Гогой.
Пробравшись сквозь заросли черники, он вышел к краю ущелья и замер — на бревне стоял Володя. Веревки у него не было. Он просто стоял, скрестив на груди руки и пристально глядел в одну точку. У Тошки перехватило дыхание — Володя медленно опустил руки, потом резко взмахнул ими — ап! — сделал сальто и снова встал на пихтовый ствол упруго и цепко.
— Шартали-мортали… — восхищенно вздохнул кто-то в черничных зарослях. Тошка оглянулся. В кустах стоял Абзаг. Опять прокрался следом!
Но Тошке было не до Абзага. Володя снова взмахнул руками.
— Ап! — мелькнула в воздухе ковбойка, ноги снова коснулись ствола. Чуть покачнувшись, он удержал равновесие. Сейчас он прыгнет в третий раз.
— Хватит! — хотел крикнуть Тошка, но не успел. Володя взметнулся в прыжке, клочком огня мелькнула его рыжая голова.
— Ап!
А потом… а потом он повис над пропастью, обхватив руками ствол пихты. Это случилось мгновенно, в какую-то долю секунды, Тошка ничего не успел сообразить. Володя висел, прижавшись щекой к дереву.
— Шартали-мортали… — испуганно сказал Абзаг и заплакал.
— Цыц! — прикрикнул на него Тошка. Он сразу почувствовал себя взрослым. Все теперь зависит от него. Потому что хутор далеко, и помочь Володе может только он, Тошка Топольков, и никто другой.
— Я сейчас! Ты держись! Я сейчас! У меня веревка есть! — Тошка бросился к бревну. Нет, ползти по нему на животе — это слишком долго, это можно не успеть. Володя даже не пытается взобраться на ствол, значит, не может, значит, что-то случилось.
А речка внизу, вся седая от пены, гремит камнями, несется, как обезумевшая отара овец. Если посмотришь на нее отсюда, сверху, тогда все — костей не соберешь. Надо смотреть вперед, на белое от боли Володино лицо. В конце концов это очень толстая пихта. И не очень скользкая — кое-где еще сохранилась кора.
Каких нибудь десять шагов. Это же пустяк — десять шагов. А потом, вернувшись домой, он расскажет Кло, как шел по стволу над беснующейся в пропасти речкой, у которой, к сожалению, уже есть название. Ее называют Ацха. Ацха… Нет, он ничего не расскажет Кло. И никому вообще…
Вот и Володя. Тошка опускается на колени, садится верхом на ствол, снимает с плеча веревку.
— Ты молодец, — говорит Володя и пытается улыбнуться. — А я руку… вывих, наверное… не могу сам…
— Сейчас!.. Сейчас!.. — Тошка пропускает веревку под мышки Володе, крепит ее двойным морским узлом, как учила его когда-то Кло. — Сейчас!..
— Теперь назад, Тошка. — Володя пытается удобнее обхватить ствол, морщится от боли. — Только ползком, слышишь, ползком! Перекинь веревку через сук каштана, что стоит с краю ущелья, и тяни. Меня чуть-чуть приподнять, и я выберусь на это дурацкое бревно.
Тошка бежит обратно по пихте, он уже ничего не боится, не видит никакой речки, не слышит ее грохочущих угроз. Он сейчас такой же, каким был тогда, у Интерклуба, в вечер своей победы над страхом и над главарем фиолетовых хулиганов.
Абзаг кошкой взбирается на каштан. Потом они вдвоем тянут веревку. Вот Володя лег грудью на ствол… Перекинул через него ногу… Вот он ползет по нему, не решаясь встать. И, наконец, встает, идет пошатываясь, придерживая левой рукой натянутую веревку.
Тошка грозит Абзагу пальцем — никому ни слова!
— Не! — мотает головой Абзаг. — Не, аземляк!
Тропа поднималась круто вверх. Лошади шли не спеша, размеренным шагом. На поворотах вьюки цеплялись за ветви деревьев, вплотную подступающих к тропе. Хабаджа шел впереди, обрубая цалдой нависающие ветки, сталкивая с тропы нанесенные дождевыми потоками камни. Тумоша пошел вместе со всеми: он решил навестить сестру.
— С весны Агашу не видел. Надо пойти на Дуабабсту, кукурузу помочь убрать…
Несмотря на хромоту, он шел легко. За его спиной висела притороченная ремнями гармонь.
— Концерт давать будем, — улыбался Тумоша. — Сестра на ахимаа хорошо играет. Я на гармошке. Отец слушать любит…
Цокали копыта лошадей. Синими провалами уходили вдаль ущелья. Стальные нити речек бесшумно вились по их дну. Сюда, к самому поднебесью, не долетал их неумолкаемый грохот.
Тропа, покинув лес, выбирается на поляну. Перегретая солнцем трава, душная от тысячи живущих в ней запахов, стоит стеной по обе стороны. Лошадей теперь не видно — просто плывут над поляной вьючные ящики, а за ними движутся головы людей, как головы пловцов в зеленом, шелестящем на ветру травяном море.
Неожиданно в стороне раздалось хлопанье крыльев, резкий свист, и из травы поднялась горная индейка.
— Тирок!.. Тирок!.. Тирок!.. — крикнула она, и вслед за ней поднялась вторая птица. Тумоша бросился к вьюку, схватил ружье.
— Тирок!.. Тирок!.. Тирок!..
Бах!.. Бах!.. — грохнули выстрелы, и индейка тяжелым комом свалилась в траву.
Дядя Гога был раздосадован. Он был просто вне себя. Пока добирался до ружья, Тумоша уже добыл индейку.
Но тут снова раздался свист, хлопанье крыльев, и индейки стали парами подыматься в воздух.
Трах!.. Бах!.. Бух!.. Бух!.. — гремели выстрелы.
— Тирок!.. Тирок!..
— Володя! Следи, куда падают! — надрывался дядя Гога. — Уйдут, не найдем!
Тух!.. Трах!..
Дым повис над поляной, будто кто-то, спрятанный в высокой траве, весь день курил громадные махорочные самокрутки.
Индейки давно улетели, а все, кроме Хабаджи, продолжали бегать по поляне, разыскивая убитых птиц. Нашли четырех.
— Каковы красавцы! — восторгался дядя Гога, держа индеек в высоко поднятой руке. Светлое брюшко с черными пятнами, похожими на наконечники стрел, черная в рябинках спина, белоснежное жабо на груди, красные смородины глаз и желтый клюв — все было и вправду очень нарядно.
— Если они такие же вкусные, как красивые… — сказал Володя.
— О! Пальчики оближешь, — уверил его дядя Гога.
Отряд тронулся дальше. Дым медленно, прозрачными слоями, плыл над поляной, лениво цепляясь за венчики цветов. Володя шел впереди Тошки. Видно, у него еще сильно болела рука, но он не подавал вида, и никто ничего не заподозрил.
— Зачем ты это сделал? — спросил его в тот день Тошка.
— Не знаю… Глупо, конечно. Я решил, если сделаю на высоте три сальто кряду, то, значит, врачи зря меня пугают этим самым вестибулярным аппаратом. Ну, а выходит… не зря. Такое широкое бревно, а я мимо. Худо дело, значит…
Больше они с Тошкой об этом не говорили…
На ночлег остановились в густом буковом лесу. Хабаджа и Тумоша развьючили лошадей, стащили весь багаж в пологую сухую яму, усыпанную прошлогодними листьями. На дне ее развели костер. В яме было уютно и тепло. Черный как негр чайник высвистывал печальную песенку. Наверное, о том, что он уже стар и бока его изрядно помяты и, может, это последняя его экспедиция. Он вернется в город, и какой-нибудь завхоз, ни разу не бывавший в горах и не знающий, что это такое — горы, спишет его в утиль. И он, старый, добрый геологический чайник, столько раз бескорыстно отогревавший усталых, вконец продрогших людей, кончит свои дни на городской свалке, среди вещей, не имеющих таких, как у него, заслуг перед человеком. Пусть уж лучше геологи, возвращаясь домой, оставят его здесь, в горах. Повесят на дерево, и ветер станет петь в его проржавевшем, гордо поднятом носу…
Индейки шипели над углями, обливаясь собственным жиром.
— Сегодня на ужин — четыре индейки, — сообщил дядя Гога, взявший на себя, по обыкновению, роль шеф-повара.
Все сидели возле костра кружком, и только Хабаджа с Тумошей время от времени вставали и, выбравшись из ямы, шли проведать лошадей.
Тошка лежал, подложив под голову вьючное седло. Спать не хотелось. От седла пахло сыромятными ремнями и старым деревом. Вчера вечером, вот так же сидя у костра, он рассказывал историю Дурмишхана и старого капитана Борисова, историю, услышанную от боцмана Ерго.
Взрослые люди молча сидели вокруг огня и слушали его. А Тошка волновался, как на экзамене, боялся упустить чтото или не так сказать. Огонь притих, не стрелял искрами, не расползался по сухой траве, словно тоже слушал, печально покачивая рыжей вихрастой головой…
— А вы знаете, — сказал Ираклий Самсонович. — Вчерашний рассказ Тоши просто не выходит у меня из памяти. Ведь вполне возможно, что это один и тот же темный князь Дадешкелиани.
— Да, скорее всего, это одно лицо, — согласился дядя Гога.
— Сколько хороших людей погубил бешеный волк, сокрушенно покачал головой Тумоша. — Я помню, старики говорили, что при царе князь служил в жандармах где-то в городе, на побережье. Значит, это все он, пусть внуки забудут его имя!..
Неожиданно захрапели лошади. Хабаджа встал, прислушался.
— Амш ходит… — Он вынул из костра горящую ветку, помахал ею в воздухе.
Дядя Гога тоже встал, пронзительно, свистнул и, решив, что медведь теперь окончательно испугался, вернулся к костру.
— Очень может быть, что это действительно одно и то же лицо, — повторил он. — Тем более, если вспомнить некоторые подробности о Дадешкелиани.
И дядя Гога начал рассказывать…
— Много лет назад судьба впервые забросила меня в эти места. Тогда-то я и узнал о Хабадже.
Сидевший в стороне Хабаджа поднял голову, посмотрел на дядю Гогу. Тот что-то сказал ему по-абхазски. Хабаджа улыбнулся, махнул рукой, ладно, мол, рассказывай.
— Так вот, — продолжал дядя Гога. — Однажды вечером, у такого же костра, я слушал рассказ Джумы Аршбы, геолога, сына комиссара, старого друга Хабаджи.
— Аршба, Мадзар Аршба — капш[26] начальник, — подтвердил Хабаджа.
— Дело в том, что неуловимый князь Дадешкелиани время от времени появлялся в горах то там, то здесь, и всюду за его бандой шла смерть, пожары, разорение. Он преследовал партийных работников и рядовых колхозников, активисток женсовета — с ними он особенно бывал беспощаден, — грабил обозы и стада. А награбленное отдавал поклонникам своего разбойничьего таланта, изображая из себя этакого бескорыстного Робин Гуда. Находилось немало паршивых людишек, охочих до дарового добра. Они получали из рук князя щедрые подачки, а поэтому всячески способствовали ему, делали действительно неуловимым, не только прятали его самого и его людей, но и создавали вокруг имени этого бандита ореол народного защитника
Князь, надо прямо сказать, был неглупым человеком и очень коварным политиканом. Через своих людей он выведывал о том, кто обижен чем-либо, кто недоволен, и тут же появлялся, как бескорыстный друг, защитник и мститель. Не всегда удавалось темным в то время, неграмотным горцам разобраться, что к чему. Одни обидели, другой пришел защищать обиженного. Подарил баранов, десяток мешков кукурузы — значит, хороший человек.
Но время шло, и кровавые дела князя говорили сами за себя, и с каждым днем становилось ему в горах все теснее и теснее. А тут еще объявили о том, что все, кто добровольно выйдет из его банды, будут прощены. Стали бандиты помаленьку удирать от своего князя, и осталось при нем человек шесть самых отпетых. Вот тогда-то Дадешкелиани и перестал разыгрывать из себя Робин Гуда, а заодно начал подумывать об очередном исчезновении за рубеж.
По глухим ущельям, по старым, брошенным охотничьим тропам стал он пробираться на восток. Каким образом уходил князь за кордон, так и осталось до сей поры неизвестным. То ли через море, то ли посуху, через турецкую границу. Но уходил всякий раз ловко. И так же ловко возвращался.
В России начало тридцатых годов было голодным. И вот по абхазским хуторам собрали люди муки, орехов, меда, баранов, кто сколько мог, и отправили обоз голодающим детям России. Обоз хорошо охранялся и прошел мимо князя невредимым. Обозлило его это до невероятия…
В хмурый дождливый вечер залаяли собаки на хуторе Хабаджи. Десять всадников, перескочив через ограду, подъехали к дому.
— Эй, хозяин! — крикнул тот, что ехал впереди. Хабаджа поднял фонарь и узнал во всаднике Дадешкелиани. — Мы спешим, хозяин. Быстрее накорми моих людей. Смени двух коней, у них побиты ноги. И пусть женщины нажарят нам в дорогу побольше баранины. Мне далеко ехать.
— Мой дом всегда открыт для гостей, — ответил Хабаджа. — Вот уже скоро восемьдесят лет, как живу я на земле, и никто из моего дома не уходил голодным. Пускай лучше я останусь голодным, чем уйдет голодным гость.
— Короче, старик! Нам не до любезностей!
— Я еще не кончил, князь. Я не сказал главного: я встречаю гостя у коновязи и беру из его рук поводья. Гость проходит в дом, а не въезжает в него на коне. Гость не говорит мне, чем я его должен угощать. Гость не ведет себя так, как ты, князь. Значит, ты не гость, и мне не о чем говорить с тобой.
— Ах ты, старая собака! Как ты смеешь встречать меня такими словами? Я сделал честь этой лачуге, заехав на твой грязный двор! А ну, быстрее подай все, что было приказано!
— Э, князь! Ты забываешь, что ты еще в горах… Тебе еще далеко идти до границы.
Дадешкелиани соскочил с коня и, подойдя к Хабадже, ударил его по щеке.
— Это тебе за болтовню, старик! Все вы здесь — красная сволочь. А теперь мы сами возьмем все, что нам требуется.
Дула винтовок уперлись в грудь Хабаджи и его сыновей. Это были дальнобойные английские винчестеры с магазинами на восемь патронов. Что мог сделать против них Хабаджа? Он отвернулся — не хотел видеть, как бандиты выводят из конюшни его лошадей, оставляя взамен своих разбитых и больных шагди,[27] как бросают в мешки головы сыра, как жарят бараньи туши и прямо из котла едят сваренную на ужин мамалыгу.
— Следует сжечь твой дом и перестрелять всех мужчин в семье, — сказал князь. — Ну, да уж ладно, я прощаю твою мужичью глупость.
— Спасибо тебе, князь, — ответил Хабаджа. — В наших горах всегда были разбойники. Разные: и мужики, и князья. Ссорились люди с губернатором, ссорились с полицмейстером. С властью ссорились и уходили в горы. Мы им давали и хлеб, и кров, и лошадей.
— Что ж ты мне не захотел дать ни того ни другого?
— Потому что теперь власть не губернатор, а Мадзар Аршба. Мы с ним в молодости спали под одной буркой. А ты в это время, князь, жандармом был, так говорят люди.
— Ты опять за свое, старый болтун! У тебя уже остыли щеки от моих оплеух! Я освежу их. — И он снова ударил Хабаджу. — Я знаю, ты подобрал русских щенят и дал муку и баранов подыхающим с голоду большевикам. Все знаю! Только твои седины и твоя глупость, Хабаджа, спасают этот дом от огня, а твою семью от смерти.
— Ты оскорбил мое лицо, князь. Это хуже смерти. Ты ударил меня на глазах моих детей. У меня нет английских винтовок, у меня всего лишь кремневые ружья. Из них хорошо охотиться на зверя. Я стар, но я не слаб. Я найду тебя, князь, в горах. И убью тебя! Или ты убьешь меня.
Дадешкелиани расхохотался. Смеялся он и его спутники. Рассвет тронул кромку дальних гор, растянул по небу цветную пряжу зари.
— Развеселил ты меня, старик. Давно не приходилось смеяться. Жаль, спешить надо, утро уже, а то бы ты еще потешил нас своей хвастливой брехней! Ха-ха-ха!
Бандиты приторочили награбленное к седлам и тронулись со двора.
А на следующее утро к хутору подошел отряд Аршбы. Хабаджа и три его сына ушли с отрядом догонять Дадешкелиани.
— Он оскорбил мой дом, мое лицо, Это смертельная обида, Мадзар, он должен сам заплатить мне за нее.
На юго-восточном склоне Кодорского хребта есть ущелье, похожее на бутылку с отбитым донышком. В него очень широкий вход, а выход такой узкий, что две лошади не пройдут стремя в стремя.
— Князь спешит к морю, Мадзар. Он пойдет через это ущелье, — сказал Хабаджа. — Это самый короткий путь. Я пойду наперерез и встречу его там.
— Что ты сделаешь с ним один? Мы пойдем вместе.
— Нет, Мадзар, я пойду только с сыновьями. А ты иди по его следу, как шел.
— Возьми винтовки хотя бы…
— Нет. Это хорошие ружья. Из них стрелял еще мой отец.
Князь Дадешкелиани был матерым волком. Он тоже знал, что ущелье похоже на бутылку с отбитым дном. И послал вперед человека, чтобы тот посмотрел, не сидит ли в горле бутылки засада чекистов Аршбы.
Разведчик вернулся и сказал:
— Там нет никого. На тропе ни одного следа. Аршба идет сзади.
— Ты все хорошо осмотрел?
— Да, князь. Еще два дня, и мы выйдем на побережье в нужном тебе месте.
Банда растянулась цепочкой. И когда грохнула кремневка Хабаджи, то первым упал разведчик князя. Сам Дадешкелиани ехал предпоследним. Он сразу же спрыгнул с коня и спрятался за скалу. Бандиты заметались по узкой каменной щели.
— Ложитесь под валуны, дурачье! — кричал им князь. — Бросайте коней! Перебьют вас, как куропаток!
А кремневка все гремела. Хабаджа стрелял сверху, от него нельзя было спрятаться под валуном. И только забившийся в расщелину князь был надежно укрыт скалой.
Сыновья перезаряжали кремневки, а Хабаджа стрелял. Обезумевшие кони вставали на дыбы. Бандиты отстреливались беспорядочно, пули ударялись о камни, взвизгнув, уносились в небо.
— Это я, князь, — крикнул Хабаджа. — Не вздумай бежать к верховью ущелья. Там уже Аршба.
— Ты перехитрил меня, старая лисица! Жаль, что я не прибил всех вас в вашем вонючем логове!
— Выходи, князь! Все твои друзья убиты. Даже если их было бы в десять раз больше, они все равно не ушли бы отсюда. Я хорошо выбрал место. Твой человек не заметил меня. Выходи, князь, если ты мужчина. Я взял с собой шашку.
— А! — яростно крикнул Дадешкелиани и отшвырнул в сторону винтовку. Потом сорвал с плеча деревянную коробку маузера и бросил ее следом. — Я согласен!
Он вышел из-за скалы и выхватил из ножен кривую саблю.
Хабаджа спустился вниз. Три его сына остались стоять наверху. Он так приказал им.
— Князь моложе тебя, отец! — только и успел крикнуть самый старший из сыновей.
— Побеждает, сынок, не сильный, а правый. Сила без правды — не сила…
Шашки со звоном сошлись над головами. Старые шашки работы безымянных мастеров. Синеватая сталь, покрытая арабской вязью, гибкая и упругая, как лоза.
Удары сыпались слева, справа, сверху. Рука Хабаджи наливалась тяжестью, немела, князь был на тридцать лет моложе его. Хорошая шашка у князя! Серебристая и кривая, как молодой месяц. Вот она коснулась щеки Хабаджи, вот ударила в плечо. Этой шашкой можно брить голову маленькому мальчику, и он не заплачет, так остра шашка.
У Хабаджи темнеет в глазах. Он делает резкий выпад — так его учил когда-то отец. Князь хочет отбить удар, но его шашка неожиданно встречает пустоту — Хабаджа скользнул рукой влево и вверх. Все, князь! Тебе осталось жить полсекунды ты не успеешь уже ни закрыться, ни отскочить, ни даже увидеть серебряную молнию клинка…
Дядя Гога умолк, подбросил в костер сухих веток. Снова захрапели лошади. Хабаджа встал, взял Тумошину двустволку, выстрелил в воздух.
— Уходи, амш! — крикнул он и рассмеялся, своей шутке.
Блики костра играли на его лице, заросшем белой бородой. Где-то в ней прятался след княжеской шашки.
Лошади успокоились.
— Да… — сказал Ираклий Самсонович. — Мне приходилось бывать в этом ущелье. Но я не знал, что именно там остался лежать мой старый знакомый князь Дадешкелиани…
Костер разгорался, Дядя Гога все подкидывал и подкидывал в него сушняк. Он ломал ветки о колено, и костер жадно подхватывал их на лету, как хватает собака брошенную кость. Чайник снова завел свою жалобную песенку о помятых боках и человеческой неблагодарности. В блестящем, словно покрытом эмалью небе одиноко висел серебряный месяц, кривой и тонкий, похожий на старинную шашку работы знаменитых мастеров.
Дуабабста мало чем отличался от хутора Хабаджи. Тот же обширный двор, покрытый, словно мохнатым ковром, густой и низкой травой, деревянный дом на каменных столбах, просторная кухня с прокопченной дочерна кровлей.
По двору бродили спутанные лошади, а в тени раскидистого ореха, положив головы на широкие лапы, спали похожие на львов лохматые овчарки.
Агаша оказалась полной женщиной с круглым белым лицом и большими голубыми глазами. В нарушение абхазского этикета она, обогнав мужа, бросилась к гостям, обняла сначала Тумошу, потом Хабаджу.
По всему было видно, что строгий горский этикет не очень-то распространяется на эту веселую, шумную женщину. Хабаджа, правда, хмурился, но всем было понятно, что это он так, только для вида.
Смеялись Тумоша и Агашин муж, высокий, моложавый человек в черкеске, с двумя рядами орденских колодок на груди. Смеялись и прыгали белоголовые, похожие на Агашу девочки, теребили Хабаджу за рукава. Даже лохматые овчарки проснулись и, подойдя поближе, расселись кружком возле суетящихся людей.
Агаша быстро-быстро говорила о чем-то по абхазски, и в потоке твердых, шипящих слов неожиданно прорывались забавно звучащие: «Тумошенка-а», «папачика-а».
— Веселый хутор, — сказал Володя. — Мне здесь нравится.
— Заходите в дом! — Муж Агаши приложил к груди ладони. — Сейчас будет мамалыга.
Пока готовилась мамалыга, мужчины чинно беседовали о том, что в этом году хорошо уродилась кукуруза, надо быстрее убрать ее — медведи повадились. И о том, что по всему видно — зимой будет много снега и уже в начале октября, наверное, закроются перевалы. И о том, что у старого Бгажбы волки зарезали два десятка овец, надо бы собрать людей, устроить большую облаву.
И уже только потом хозяин, боясь показаться любопытным, спросил, что на этот раз ищут в горах геологи. И нашли ли они уже нужные им камни.
Ираклий Самсонович развел руками — нет, пока ничего. Вот, может быть, на Улысе больше повезет.
— Улыс — хорошая река, — согласился Агашин муж. — Только трудно туда идти, дороги нет, скалы как стена стоят. А камней на Улысе много разных. Может, какие вам надо, тоже есть.
Агаша внесла столик, окутанный душистым облаком. На нем выстроились пышущие жаром желтые калачики мамалыги.
— Хорошо, если камни найдут, — сказала она и улыбнулась. — Дорогу тогда сюда сделают, машины привезут, свет электрический будет, как в городе. И кино каждый день.
Ай, Агаша, Агаша!.. Мужчины ведут степенный разговор, а она перебивает. Хабаджа насупился, но всем было понятно — это он так, для порядка, чтобы гости не обижались на болтливую хозяйку.
Разговор об Улысе продолжался. Обсуждали маршрут, спорили: брать ли лошадей или на первый раз пойти налегке.
— Лошадь сразу брать нельзя! — горячился Тумоша. — Надо сперва дорогу смотреть. Лошадь — не Манька. — С легкой Володиной руки он теперь стал величать свою ослицу Манькой. — Лошадь где попало ходить не может. А Агаша ишака продала. Нет у них сейчас ишака.
— Дурной был ишак, — вставила Агаша. — Потому и продали.
— Бгажба продает хорошего ишака, — сказал Тумоша. — Почтальонку попросите, она передаст, что вам ишак нужен. Кукурузу уберем, поедете заберете его…
Наконец сказал свое слово Хабаджа: на первый раз пойти без вьюков. Если начальникам на Улысе два дня хватит, то на пятые сутки они смогут вернуться на Дуабабсту.
Тошка слушал и не знал еще, чем кончится этот разговор. А кончился он тем, что на Улыс его решили не брать.
— Тяжелый маршрут для новичка, — непреклонным тоном сказал дядя Гога. — Идти будем в темпе, тащить все на себе, на пять суток. Лишний рот — лишний груз. Оставайся и не дуйся на меня. Еще побываешь на Улысе. А пока лови форель и помогай Агаше убирать кукурузу. Тоже дело немаловажное. Мамалыгу-то ешь. И не спорь со мной, младший коллектор, не спорь!..
Отряд ушел на Улыс. Забравшись на орех, Тошка долго смотрел, как, то появляясь, то вновь исчезая в заросли, по склону горы короткая цепочка: Хабаджа, за ним Ираклий Самсонович, потом Володя и последним дядя Гога. Время от времени он останавливался и махал Тошке чем-то белым. Наверное, это была его сванская шапочка из светлого мягкого войлока.
Дни на Дуабабсте текли незаметно. С рассветом все шумное население хутора отправлялось на кукурузное поле.
— Эй, земляк! — кричал Тумоша. — Пойдешь с нами?
— А как же…
На хуторе оставались только овчарки. Они лежали, как всегда, под орехом и дремали. Один глаз спит, а другой лишь прищурен и посматривает вокруг на всякий случай. Хозяев нет, значит, дом закрыт, а вместо замков — они, собаки.
Вечерами все собирались на кухне, у костра. Обложенный черными от копоти камнями, он вел себя смирно, не то что в лесу. Не пытался уползти за пределы отведенного ему места, не швырялся искрами, не метался из стороны в сторону.
Над костром висела кованая железная цепь с крючьями. Можно было зацепить крюк за нижнее звено, можно за верхнее, цепь от этого становилась длиннее или короче, и висящий на ней котел то принимался яростно бурлить, охваченный красными щупальцами огня, то, приподнятый, утихал и лишь обиженно попыхивал.
Дым ровной струйкой уходил вверх, к черным балкам потолка. Там висели бурые головы копченого овечьего сыра, медвежьи и кабаньи окорока, связки красного перца и чеснока.
Тошке очень нравилось на кухне. Здесь было тепло, уютно, вкусно пахло острыми приправами и свежей кукурузной мукой.
Агаша и пять ее белоголовых, черноглазых и круглолицых дочерей сидели на низких скамеечках и лущили кукурузу. Тошка тоже тер друг о друга сухие початки. С тихим шелестом зерно сыпалось в широкое резное корытце. Агашин муж точил цалду или набивал патроны, а Тумоша приносил гармонь и пел свои длинные, печальные песни. Не абхазские и не русские, а особые, Тумошины. Агаша слушала, вздыхала, потом, стряхнув с передника кукурузные зерна, шла в дом и приносила ахимаа. Она осторожно касалась струн кончиками пальцев, словно струны были горячие и жгли ей руки. Ахимаа звенело, как звенят весенние ручьи там, далеко, в березовых лесах, на берегу широкой, неторопливой реки, которую не могла помнить Агаша. Иногда она ей снилась. Словно сто Улысов тихо текли рядом. Агаша босиком шла по мягкому берегу, и теплая вода щекотала ей лодыжки. И крикливые белые птицы падали грудью на воду и вновь взлетали в горячее от солнца небо. А она смотрела на них и смеялась…
Муж Агаши переставал возиться со своими патронами и слушал, подперев кулаком курчавую голову. Тошка тоже слушал и думал о том, как чертовски везет ему в последнее время. Еще совсем недавно он жил в Нефтегорске. Там не было ни гор, ни моря. Была ровная, жаркая степь, простреленная навылет серым асфальтовым шоссе, и еще речка Воробьиха. Потом он переехал в город у моря и придумал Штормштиля. И вот на смену благородному морскому волку вдруг пришло столько удивительных, настоящих, живых людей. И там, в городе, и здесь, в горах. И Хабаджа, и Тумоша, и его сестра, у которой такое знакомое круглое лицо с ямочками на щеках, что хочется все время спросить:
— Простите, Агаша, мы с вами в Нефтегорске случайно не встречались?
После обеда, когда спадала жара, Тошка отправлялся ловить форель. До речки, в которой она водилась, нужно было идти целый час. Сначала через каштановый лес, где можно было натолкнуться на стадо диких кабанов.
— Ты свистни, и они убегут, — говорила Агаша.
Потом мимо склона, заросшего дремучей черникой, в которой вполне можно встретить лакомящегося спелой ягодой медведя.
— Ты ему смотри не свисти! Ты тихонько уйди с тропы, и он тебя не тронет, — наставляла Агаша.
И, наконец, необходимо было миновать широкую поляну с одиноко стоящими старыми деревьями. Сюда изредка приходили пастись дикие козы, и поэтому вполне возможно, что на одном из деревьев окажется рысь.
— С ней совсем не надо встречаться, — предупреждала Агаша. — Очень дурная кошка. Но ты мужчина, возьми на всякий случай цалду…
Форель Тошка ловил еще когда жил на хуторе Хабаджи. Ловить ходили все вместе: дядя Гога, Володя и даже однажды Ираклий Самсонович.
Удочки делал дядя Гога. Вид они имели неказистый. Он просто-напросто нарезал тонкую стальную проволоку на небольшие, с палец длиной, куски. Потом, накрутив по обоим концам петельки, соединял их в цепочку. К этой цепочке с одной стороны прикреплялся крючок, другая привязывалась к ореховому пруту, и удочка готова.
— Ловить лучше всего на личинок стрекозы, — пояснял дядя Гога. — Водятся эти малосимпатичные твари в воде, под камнями.
Получив от дяди удочку, Тошка с великим сомнением осмотрел ее и вспомнил давнишние слова Ерго:
— Э, олан, ты что, рыбу за дурака считаешь?..
Однако, несмотря на неважный вид, удочка оказалась удобной. Проволочная леска послушно и точно ложилась даже в самые маленькие, величиной с тарелку, водоворотики, которые образовывала возле каждого камня стремительно бегущая вода. На таких стремнинах поплавок был бы бесполезен, да и к тому же тонкий, чуткий конец удилища моментально давал знать, как только форель хватала приманку. В ту же секунду нужно бы сделать резкую подсечку, и тогда рыба, ослепительно блестя чешуей, вылетала из воды.
Но радоваться этому не следовало. Дядя Гога не зря говорил, что форель самая хитрющая из всех рыб. Приманку она брала осторожно, на язык, который у нее, кстати, весь покрыт рядами мелких острых зубов. И как только форель подсекали, она удивительно ловко выплевывала крючок, и он не успевал зацепить ее за губу. А если и успевал, то губа чаще всего рвалась, потому что у форели она очень тонкая. Тут весь успех дела зависел лишь от резкости рывка. Сплошь да рядом рыба, не долетев до берега, падала в воду, и тогда Тошке оставалось только с досадой плевать ей вслед. Иногда она падала на берег, в густую высокую крапиву, растущую вдоль ручья.
В этих случаях дядя Гога бросался на нее «ласточкой» и либо раздавливал рыбу животом, либо так обжигался о крапиву, что ему было уже не до форели, и та преспокойно удирала обратно в речку.
Володя обычно пускал в ход кепку и проклятья. Ползая на четвереньках он шлепал кепкой по траве, как это делают, когда ловят кузнечиков.
Да, поймать форель на берегу было немногим легче, чем в воде. Тошка тоже старался не медлить, если добыча, сорвавшись с крючка, летела в траву. Форель прекрасно чувствовала близость воды. Шлепнувшись рядом с ней, она двумя-тремя прыжками добиралась до края берега и, сверкнув никелированным боком, исчезала в кипящем потоке. Упав же далеко от воды, форель, напротив, замирала в траве как неживая, и разыскать ее было не так-то просто. Но стоило только отойти на несколько шагов, как рыба сейчас же делала отчаянную попытку скатиться в ручей. Без воды она могла прожить долго, гораздо дольше, чем многие знакомые Тошке рыбы, обитающие в море. Скажем, та же ставридка или неженка кефаль.
…Время на Дуабабсте летело незаметно. На пятый день утром неожиданно пошел дождь. Муж Агаши начал озабоченно посматривать на вершины хребта, из-за которых, клубясь, выползали тучи, тяжелые и серые, как мешки с кукурузной мукой. Хребет кряхтел под их тяжестью и старался побыстрее сбросить тучи в ущелье.
— Не придут сегодня… Дождь…
Тошка не понимал, почему дождь может помешать геологам. Но они действительно не пришли ни в тот день, ни на следующий. На хуторе начали беспокоиться. Особенно волновался Тошка. Ему казалось, что если бы он принял участие в маршруте, то все обошлось бы благополучно. А теперь, вероятно, что-то случилось. И никто не знал, что же именно…
Найдя место, где Улыс, сжатый двумя громадными валунами, превращался в узкий, ревущий поток, Хабаржа свалил несколько молодых деревьев и, перебросив их с валуна на валун, перевел отряд на левый берег реки.
Здесь, под вечер второго дня, в каменной осыпи, сползающей с крутого, сплошь заросшего иглицей и лавровишней склона, дядя Гога нашел тяжелый белый камень с тонкими, едва приметными прожилками. Это и был барит.
Барит?..
Барит.
Бари-и-ит!!!
Дядя Гога уже много лет охотился за спрятанными в глубине земли сокровищами. Но все никак не мог привыкнуть к неожиданным находкам в глухих, безлюдных горах. Секунду назад еще ничего не было, кроме светло-серых выходов песчаника. И вдруг — вот он, ничем не примечательный кусок камня! Он свободно умещается на ладони, а в нем все: долгие недели безуспешных поисков, сотни километров бездорожных маршрутов, дожди и холод, протекающие палатки, раскисшие ботинки, холодная мамалыга на завтрак, на обед и на ужин. Все в этом куске, казалось бы, такого обычного, совсем не интересного камня.
Нет, к этому нельзя привыкнуть! Даже король поиска Ираклий Самсонович, и тот в подобных условиях расстается со своим олимпийским спокойствием.
Вот он — главный миг! Ради него можно забыть все неудобства походной жизни и даже знаменитую фразу любимой сестры: «Ведь не случайно от тебя ушла жена…»
Дядя Гога отбил молотком кусок минерала и, достав лупу, внимательно осмотрел свежий излом.
— Что это у вас? — спросил Володя, подойдя к нему.
— Барит, — стараясь оставаться спокойным, ответил дядя Гога. — Жилу, скорее всего, следует искать где-то там, наверху, на склоне. Оттуда скатился обломок.
Володя подержал на ладони кусок барита, потом торжествующе прокричал «ура!», подпрыгнул и, свистнув в два пальпа, сделал на валуне стойку. Из карманов у него посыпались нож, баночка с солью, ружейные гильзы, ложка и прочие, столь же необходимые горному бродяге вещи. Хабаджа смотрел на Володю и удивленно качал головой.
— Тц-тц-тц…
Ираклий Самсонович и дядя Гога долго совещались. Обломок породы — это еще не месторождение. Предстояло метр за метром обследовать ближайшие склоны, чтобы найти, как говорят геологи, выходы барита, определить, как он залегает и каковы его примерные запасы. Нужно было взять десятки образцов и, вернувшись в город, исследовать их в лаборатории, составить отчеты и карты, по которым на следующий год уже другой отряд начнет геологоразведочные работы.
А пока что на ладони у дяди Гоги лежал всего лишь небольшой обломок белого камня и неизвестным было то место, где он родился и где прячется от людских глаз вся баритовая жила.
Хабаджа взял кусок барита, подержал его в руке:
— Тц-тц-тц…
Все знают ученые люди. Даже то, какой толк в этом простом камне, мимо которого он, Хабаджа, может быть, сто раз прошел за свою долгую жизнь. И не подумал бы поднять. Ну, а если б и поднял, что бы он с ним делал?
— Тц-тц-тц…
Значит, есть большая цена в этом камне, если такие уважаемые люди живут из-за него в горах, как простые пастухи. Может, и вправду придут сюда машины, распугают медведей и туров, построят дороги и Агаша станет каждый день ходить в кино. Много для этого надо денег, очень много.
Дядя Гога разлил по стаканам фляжку водки.
— За успех! — сказал Ираклий Самсонович.
— За успех! — сказал дядя Гога.
— Ура! — крикнул Володя.
— Инш аллах! — отозвался Хабаджа, хотя он давно уже не верил в бога.
Склон разбили на участки и решили поработать еще день, а потом уж, с утра, тронуться в обратный путь, к Дуабабсте.
— Начинается период обнюхивания склонов, — шутил Ираклий Самсонович. — Самая волнующая часть поиска.
Настроение у всех было отличное. Кроме, пожалуй, Хабаджи. Проводник торопил, ему не нравился ветер, который исподтишка задул с верховьев Улыса.
— Плохо ветер. Тьфу!.. — говорил Хабаджа. — Идти надо…
Уже темнело, когда Ираклий Самсонович обнаружил первое значительное скопление барита.
— Ну, теперь можно и на боковую! — сказал он. — Ставь палатку, Володя! Как говорится, мы на верном пути. Перетащим базу на Дуабабсту, а здесь, на Улысе, разобьем рабочий лагерь. Продукты нам будет доставлять Агашин муж и, я думаю, к концу сентября мы успеем обследовать весь район…
К утру пошел дождь. Когда проснулись, он уже вовсю стучал по брезенту. Тучи ползли над самой рекой. Вода в Улысе сразу же стала темно-коричневой, река вздулась и, грозно стуча по дну камнями, стала подбираться к палатке. Пришлось подняться на склон. Хабаджа, завернувшись в длинную бурку, хмуро смотрел на беснующийся Улыс.
— Долго дождь будет? — спросил его дядя Гога по-абхазски.
— Долго. День и еще день. А Улыс, — он показал три пальца, — столько дней не будет пускать нас туда. — Хабаджа махнул рукой в сторону правого берега реки.
Дядя Гога постучал ногтем по стеклу анероида.
— Да, он, пожалуй, прав, давление резко падает. И даже если дождь кончится скоро, то Улыс, действительно, еще несколько дней не войдет в берега. Дело дрянь…
Он вынул бинокль, посмотрел в ту сторону, где через реку были перекинуты стволы деревьев. Сейчас там неслись грязные потоки воды, кружились вырванные с корнем кусты, сухой плавник и обломанные ветром ветки. Валуны скрылись под водой, и только по высоким пенистым бурунам можно было догадаться о месте их расположения.
Путь на Дуабабсту был отрезан.
— Как там у нас с продуктами? — спросил Ираклий Самсонович Володю.
— Считайте — подчистую, — ответил тот. — Лишний день ведь просидели.
— Та-а-а-к, — Ираклий Самсонович потер переносицу пальцем. — Что будем делать, Георгий Александрович?
Совещались недолго. Разделили продукты поровну, уложили рюкзаки с образцами и все ненужное в пути оборудование в глубокую яму у ствола приметного бука и пошли вдоль ущелья, в обход разлившейся реки.
— Судя по карте, — сказал дядя Гога, — идти нам не меньше двух суток. Это если будем шагать по тридцать километров в день. Тридцать километров — максимум возможного.
— Да, — согласился Ираклий Самсонович. — На голодный желудок больше не протопать…
Хабаджа шел впереди. Он что-то мурлыкал себе под нос и вырубал цалдой на стволах деревьев глубокие косые засечки.
Голодные и мокрые, едва переставляя ноги, брели геологи по скользкому от дождя склону. К ботинкам липла глина, и от этого идти становилось еще труднее. Время от времени кто-нибудь останавливался и устало скоблил подошву о выступавший из земли корень.
«Хорошо, что не взяли Тошку, — думал дядя Гога. Он с тревогой посматривал на проводника, но Хабаджа по-прежнему шел, как и полагается идти проводнику, впереди, бесшумно ступая легкими каломанами.[28] — Ведь ему сто лет скоро, а вот гляди — вторые сутки вышагивает почти что натощак, и ничего!»
Наконец перебрались на правый берег Улыса. До Дуабабсты оставалось еще километров тридцать. Но где было взять силы, чтобы пройти такое расстояние? Из продуктов — всего лишь Володина баночка с солью да горсть чесночных зубчиков. Даже Хабаджа перестал мурлыкать, и его зарубки на деревьях становились все менее и менее глубокими.
Лес начал светлеть, и через полчаса отряд вышел на большую поляну. Она была небрежно вспахана и засеяна дынями. Володя сел на землю, разбив о колено дыню, жадно впился зубами в ее твердую, незрелую мякоть.
— Амш! — рассмеялся Хабаджа. — Амш!..
Володя со злобой отшвырнул дыню — она оказалась горькой и противно вязала рот. Он обиженно глянул на Хабаджу и вздрогнул — старик, пригнувшись, стаскивал с плеча кремневку.
В дальнем конце поляны, широко расставив короткие мускулистые ноги, стоял громадный секач. Наклонив клыкастую голову, он злобно сверлил глазами непрошеных гостей.
Одиноко бродящий кабан очень опасен. Встретившись с ним, всегда лучше уступить дорогу. Он не боится человека, а раненный, бросается на него, пуская в ход длинные, остро отточенные клыки. Редко кто рискует охотиться на кабанов, не присмотрев заранее, на случай промаха, надежного убежища — глубокой ямы или дерева.
Но Хабаджа, видно, забыл об опасности. Он медленно поднимал кремневку, не сводя с секача прищуренных глаз. Ружье весило килограммов шесть, стрелять из него с руки было неудобно. И никто ничем не мог помочь проводнику: двустволку и патроны было решено оставить на Улысе, чтобы не тащить лишний груз. Какая уж там охота в такую непогодь!
— Может, подставить плечо, а? — шепотом спросил Володя. — У него же руки дрожат.
— Не надо мешать! — так же шепотом ответил дядя Гога.
У Хабаджи кремневка и вправду подрагивала: давали себя знать усталость и голод. Усилием воли подавив на секунду дрожь, старик плавно потянул за точеный стальной шарик, заменявший спусковой крючок. Грохот прокатился по ущелью. Он полетел вниз, смешавшись с грохотом Улыса. Секач сделал резкий прыжок вперед, но, словно ударившись о густое облачко порохового дыма, тяжело повалился на землю. Он яростно рыл ее своими страшными, загнутыми назад клыками. Хабаджа перезарядил кремневку, выстрелил еще раз. Кабан вздрогнул и затих…
Через час, когда первый голод был утолен, Хабаджа, смущенно поворошив палочкой угли в костре, отозвал Ираклия Самсоновича в сторону. Путая абхазские и русские слова, он долго объяснял, что раз нужные камни теперь найдены, то, значит, понадобится очень много денег, чтобы построить дорогу и мосты. Иначе как придут сюда большие машины, которые роют землю?
Хабаджа знает в горах пещеру с золотом. Много-много золота! Он уже стар, ему оно не нужно. И дети его тоже живут своим трудом, зачем им золото? Завтра начальник пойдет с ним, и Хабаджа покажет пещеру. Начальник отметит на бумажке, где она находится: ведь Хабаджа может умереть, а в этих горах даже начальнику без бумажки не найти то место. где он побывал всего лишь один раз.
— Это надо идти на север и немножко на закат. В те места, откуда уже виден Морухский перевал.
— Добро, — сказал Ираклий Самсонович. — Мы пойдем на рассвете, вдвоем. Остальные вернутся на Дуабабсту. Тропа хорошо набита, они, пожалуй, не заблудятся…
Итак, до речки, в которой хорошо ловилась форель, нужно было идти от Дуабабсты примерно час. Причем рискуя встретить по дороге диких кабанов, медведя или даже рысь. Но Тошке везло — он так никого и не встретил, кроме одной и той же черной змеи. Всякий раз, когда Тошка приходил на речку, она лежала, свившись в тугие кольца, на большом, похожем на череп, валуне. Валун был горячий от солнца, и змея, видимо, это очень ценила. Когда Тошка проходил мимо, она слегка приподнимала голову и смотрела на него мерцающими глазами. В них не было ни страха, ни злобы, ни угрозы, ничего, кроме настороженного внимания.
Можно, было, конечно, убить змею. Взять длинную, тяжелую палку и ахнуть по черной, покрытой кольчугой спине. Змея была большая и толстая, но палка есть палка, тем более что под змеей не перина, а гранитный валун.
Можно было убить змею. И все же Тошка решил не делать этого. Наверное, она уже очень пожилая змея и никого не трогает, кроме мышей и лягушек. Возможно, она даже совсем и не ядовитая. И выползает на валун, чтобы погреться на нем, полечить свои змеиные болезни. А ее вдруг ни за что ни про что ахнут палкой. Что-то в этом поступке было нехорошее, и Тошка каждый раз проходил мимо, а змея, проводив его взглядом, снова втягивала шею в холодные кольца своего плоского, блестящего тела.
Тошке хотелось нарисовать на валуне углем круглые глазницы, треугольный провал носа и оскаленные зубы. Тогда валун был бы уже просто вылитым черепом. Но подойти к нему он побаивался. Как еще поймет змея его намерение? Мало ли что ей взбредет в голову? Возьмет да и прыгнет сверху, и потом доказывай ей, что хотел всего лишь нарисовать на валуне Веселого Роджера.
Поэтому Тошка просто проходил мимо, каждый раз развлекая змею новыми текстами.
То он декламировал Пушкина:
Из мертвой главы гробовя змея
Шипя, между тем выползала…
То импровизировал собственными силами:
— Непревзойденный следопыт и охотник Антонио Топольчерро, по прозвищу Голубая Форель, легкими, неслышными шагами шел по берегу Змеиной реки. В твердой как сталь руке он сжимал винчестер тридцать восьмого калибра. Его орлиный взор привлекла пятифутовая мокассиновая змея, растянувшаяся под благодатными лучами Флоридского солнца. «Хелло, старуха!» — громко крикнул ей Антонио…
Так как Тошка действительно очень громко крикнул это «Хэлло, старуха!», — змея приподняла голову выше обычного. Тошка на всякий случай вытащил из-за пояса цалду.
— Хэлло, старуха! — повторил он потише. — Что нового на нашей доброй Змеиной реке?..
И тут он впервые подумал: а как называется эта самая речка. Попытался вспомнить, как называла ее Агаша. Или ее муж. Или Тумоша… Но сколько ни вспоминал, все получалось одно — просто речка.
Но речка ведь не ослица, тысяча чертей! У нее должно быть имя! Как же ее называли, как же?!.
«А вдруг!.. — у Тошки похолодело в груди. — А вдруг у нее нет названия и она, хоть и известная, но безымянная речка?..»
Форель нахально выпрыгивала из воды, ловко, на лету, хватая зазевавшихся ручейников. Но Тошке было не до форели. Он решил даже и не доставать запрятанную в кустах удочку, а сразу же вернуться на хутор и узнать, есть ли шансы назвать эту расчудесную речушку коротким и гордым именем Кло. Не опередил ли Тошку кто из аборигенов, навязав речке что-нибудь менее звучное?..
— Скажите, Агаша, как называется речка? — Это было первое, о чем спросил Тошка, вернувшись на хутор. В другие дни он обычно спрашивал: «Пришли ли наши?..»
— Какой речка, Тошенка?
— Ну, эта, куда я хожу ловить форель?
— Речка она называется, — Агаша, сидя на корточках, доила козу. — Молока хочешь?
— Нет, спасибо. Но какое-то название у нее должно же быть?
— У кого, Тошенка?
— У речки. У той, в которой я форель ловлю.
— Просто речка. Речка — разве плохое название?
— Значит, другого нет?
Агаша что-то крикнула мужу. Тот выглянул из окна, покачал головой.
— Речка… — сказал он.
Теперь оставалось только проверить по карте. И тогда! Но карты были в дяди Гогиной полевой сумке, а где был сам дядя Гога и все остальные, на хуторе не знали.
— Ничего, теперь скоро придут. Дождь кончился, — успокаивал Тошку Агашин муж. — Хабаджа короткие дороги знает…
К вечеру на Дуабабсту вернулись дядя Гога и Володя. Дядя Гога нес два рюкзака и спальные мешки, а Володя — остатки кабаньей туши.
— А где начальник? Где отец? — забеспокоилась Агаша.
Дядя Гога объяснил, что Хабаджа ушел с Ираклием Самсоновичем к золотой пещере. Глаза Агаши торжествующе блеснули.
— Отец решил отдать золото!
— Тц-тц-тц! — Агашин муж одобрительно покачал головой.
— Тц-тц-тц! — согласился с ним Тумоша. — Там много золота я был там с отцом. Все блестит. Он мне сказал: молчи! Когда люди видят золото, ум теряют и гордость. Нельзя никому говорить про эту пещеру. Тогда мы с ним завалили вход камнями и деревьями, и отец сказал: придут верные люди, чтоб государственные были, честные — им покажу пещеру. Из Заготскота сколько раз были, из Центросоюза, из Леспромхоза тоже были — не показал. А геологов он очень уважает. Это все равно как горцы.
— Отец знает, какой человек хороший, а какой нет. — Агаша посмотрела в сторону ворот, словно Хабаджа уже входил в них. — Человек, когда тридцать лет живет, лошадь хорошо понимать может, пятьдесят лет живет — лесного зверя понимает, а когда сто лет живет — человека знает. Зверя легче понять, потому что рысь сверху пятнистая, а человек — внутри. Отец, когда уходил, сказал мне: найдут если камни, я покажу начальнику пещеру с золотом. И будет на Дуабабсте каждый день кино, и много хороших людей приедет в горы…
Тошка стоял рядом и слушал. Но даже совершенно неожиданная история про золотую пещеру Хабаджи не могла отвлечь его от мыслей о безымянной речке. Наконец, когда дядя Гога с Володей отмылись добела и поужинали, он попросил достать карту и взглянуть, как называется речка, текущая к северу от Дуабабсты, в одном часе ходьбы через опасные места.
Дядя Гога долго водил по карте сложенными ножками измерителя и, наконец, заявил, что никакой речки в указанном Тошкой месте нет и, судя по рельефу, быть не может.
— Как! — возмутился Тошка. — А форель?
— Не знаю, — ответил дядя Гога. — Я больше верю карте, чем рыбацким рассказам. Я сам охотник.
— Четыре дня я ловил в речке форель! Я не мог ловить четыре дня форель, если речки нет!
— А правда, если речки нет, то форель ловить трудно, — согласился Володя. — Лучше сперва найти речку.
— Давайте спать, граждане форелисты, — предложил дядя Гога.
— Я не могу спать, если речки нет на карте! — завопил Тошка. — Значит, я открыл новую речку!
— Нам еще Колумба как раз не хватало. — Дядя Гога снова уткнулся в карту. — Хорошо, что ты открыл ее до того, как лег спать. Это опасно, когда снятся речки. Всяко случается с такими Колумбами.
— Один сезон с нами работал некий Колумбо — человек-гора. Сплошная халтура. — Володя даже сплюнул. — У него все гири оказались внутри пустыми. Просто был сильно жирный дядька, и все.
— При чем здесь человек-гора и его липовые гири?! Я открыл новую речку!
— Он так кричит, что можно подумать, будто им открыто по крайней мере второе Конго. — Дядя Гога сложил карту. — Нет здесь никаких речек!
Пришлось звать Агашу, ее мужа и Тумошу. Все они подтвердили: речка есть, а названия у нее нет.
— Когда я на Агаше женился, речки не было. Две дочери родились — тоже не было, — Агашин муж загнул два пальца. — Потом, когда третья родилась, очень сильно горы тряслись. Я за турами ходил, смотрю — речка течет. Так бывает в горах.
— Да, — согласился дядя Гога, — бывает. Завтра пойдем посмотрим. Это становится интересным… Но на всякий случай, господин Колумб, сбегал бы ты все же перед сном на двор, а?
Всю ночь Тошка пролежал с открытыми глазами и думал о своей речке, которой каких-нибудь семь лет назад не было на земном шаре. И вот она появилась, и он, Тошка, дает ей имя.
Наутро все отправились смотреть речку. Даже Агашин муж и Тумоша, сто раз ее уже видевшие.
Приближение такого количества людей встревожило знакомую Тошке змею. Она моментально покинула валун и скрылась в кустарнике.
Дядя Гога с любопытством оглядывал противоположный почти отвесный берег. Берег был похож на серый лист толстой бумаги, который сначала сложили гармошкой, а потом не очень старательно разгладили.
— Хм… — Дядя Гога почесал щеку. — Действительно, речка. Интересно…
Он поднялся выше по течению, перебрался на другой берег и принялся ощупывать склон, словно искал в нем потайную дверь.
— Так, так… — Было похоже, что дядя Гога наконец начал что-то понимать. — Картина ясная, — крикнул он. — При землетрясении резко сместились горные породы. А в этом районе активно развиты карстовые явления. И вот в результате катаклизма речка, жившая до поры до времени глубоко под землей, вырвалась на свет божий и течет себе вопреки данным топографической карты.
— А что это… ката… ката?.. — не понял Тошка.
Володя тоже не понял, что такое катаклизм, но вида, конечно, не подал.
— Это бурный переворот, катастрофа, — пояснил дядя Гога. — В данном случае — сильное землетрясение.
— Правильно, — согласился Агашин муж. — Земля сильно тряслась, мы думали — дом упадет. Хабаджа говорил: совсем давно, когда у него была еще черная борода, тоже так земля тряслась.
— Ну что ж. — Дядя Гога развел руками. — Факт есть факт — речка существует. Надо пока начерно обозначить ее на карте, а позже топографы сделают уже все как надо. — Он еще раз глянул на карту. — Длина речки небольшая. Километров, наверное, десять. А там она неизбежно должна влиться в правый приток Улыса.
— Выходит, Тошка все же Колумб, — заметил Володя. — И имеет право придумать название речке.
— Выходит, — согласился дядя Гога.
— Кло! — крикнул Тошка.
— Кло? — удивленно переспросил дядя Гога.
— Кло!
— А знаете, есть такая песенка про Кло. Одно время она мне очень нравилась, я ее все распевал. — Дядя Гога откашлялся:
…А дочь капитана, красавица Кло,
Стреляет в подброшенный кем-то пиастр.
— Угу, — сказал Тошка. — Знаем…
— А чего, хорошее название, — одобрил Володя. — Кло, Кло… Клокочет. Может, лучше — Клокотуха?
— Какая еще Клокотуха! Просто Кло!
— Можно и Кло.
— А на карте напишут это название? — поинтересовался Тошка.
— Почему же нет? — Дядя Гога поднял какой-то камень, долго рассматривал его. — Мы в своем отчете укажем такое название, если, конечно, Ираклий Самсонович, как начальник партии, не будет иметь возражений.
— Я очень его попрошу. Мне нужно, чтобы Кло…
Тошка с нетерпением ждал возвращения Ираклия Самсоновича и Хабаджи. Во-первых, его интересовала история с пещерой, полной золота, но саглое главное — он хотел поскорее утвердить название речки.
На Дуабабсту Ираклий Самсонович вернулся только на следующий день. Тошка заметил его еще издалека, когда тот только показался на тропинке, ведущей из леса. Хабаджа, против обыкновения, шел сзади. Старик был чем-то сильно расстроен. Невнятно пробурчав «Амшибзия!» — он, не снимая бурки, прошел в дом.
Ираклий Самсонович устало опустился на ступеньки крыльца. В ответ на вопросительные взгляды дяди Гоги и Володи высыпал на пол веранды горсть ярко-желтых блестящих кристаллов.
— Как я и думал, пирит, — улыбнувшись, сказал он. — Несколько пиритовых жил. В этих местах не может быть золота. Нет ни малейших признаков. Но чтобы не обижать Хабаджу, я пошел, конечно, посмотрел. Он страшно расстроился, когда узнал, что это не золото. И всю обратную дорогу молчал…
Ираклий Самсонович закурил. Медленно встал с крыльца, задумчиво потер пальцем переносицу.
— Хороший старик. Так было жаль смотреть на его расстроенное лицо… Другой ковырял бы втихомолку это «золото» или стерег бы пещеру, как Кощей Бессмертный. А он, гляди-ка, нам его решил отдать, чтобы мы дорогу к Улысу построили…
Предстоял еще один маршрут на Улыс. После этого предполагалось вернуться на хутор Хабаджи и, свернув там базу, перенести ее на Дуабабсту.
— Давайте походим все же недельку по бассейну Улыса, — сказал Ираклий Самсонович. — Чтобы гарантировать себя от ошибки.
— Какая может быть ошибка, — возмутился Володя, — барит найден!
Ираклий Самсонович улыбнулся, поправил пальцем очки.
— Конечно, конечно, — кивнул он головой. — И все же неделька нам не помешает. А уж потом перенесем базу…
Такая осторожность Ираклия Самсоновича очень устраивала Тошку. Второй раз на Улыс без него не уйдут. Так и получилось.
— Антонио! — торжественно сказал однажды утром дядя Гога. — Тебя решено взять на Улыс.
— Ура! — крикнул Тошка.
— Дело в том, что нам нужен повар и пекарь.
— Кто-о? — Лицо у Тошки вытянулось.
— Повар и пекарь. Ты назначен на эти высокие и ответственные посты.
— Почему я?
— Ну, раз не ты, то будем просить Ираклия Самсоновича заняться этим делом.
— Обязательно! — откликнулся тот. — Первый хлеб я испеку сам. Первый суп сварит Георгий Александрович, первый компот — Володя. А Тоша будет смотреть и учиться.
— И в первую голову научится главному, — добавил дядя Гога. — Не сваливать порученное ему дело на плечи товарищей.
Тошка покраснел. Выходит, он сказал что-то не так. Но с другой стороны — какой из него пекарь? Он видел, как мама жарила беляши, а как пекут хлеб — этого ему никогда не приходилось видеть. Тошка знал, что в пожитках отряда есть два мешка муки. Но ведь нужны еще, как их… дрожжи. Мама вечно твердила:
— Ах, эти дрожжи! Их совершенно невозможно достать. Надо будет попросить закваску у молочницы.
Если дрожжи нельзя достать в городе, то как добудешь их на Улысе? Нет там и молочницы, у которой можно попросить закваску. И самое непонятное — в чем печь хлеб? Не на костре же.
Можно было, конечно, расспросить обо всем дядю Гогу, но Тошка решил не делать этого — еще, чего доброго, опять подумает, что он пытается отвязаться от своих новых обязанностей.
…До Улыса добрались без особых приключений. Ираклий Самсонович выбрал место для лагеря, Володя развьючил лошадей, потом все вместе поставили палатки и натаскали хвороста для костра.
— А теперь приступим к строительству пекарни, — сказал Ираклий Самсонович и с помощью Володи снял с вьюка здоровенный глиняный кувшин высотой в человеческий рост. Кувшин был с отбитым дном, и Агаша отдала его без всякого сожаления.
— Кувшин без дна — все равно, что дом без крыши, — сказала она, выкатывая его из сарайчика.
В прибрежной податливой глине выкопали яму, стоймя опустили в нее кувшин, а промежуток между стенками засыпали мелкой речной галькой.
— Тоша, прошу внимания! — Ираклий Самсонович засучил рукава куртки, обнажив до локтей мускулистые руки. — Сейчас я буду готовить тесто. Вот мука, вот вода, вот соль — всего должно быть в меру.
Все стояли вокруг и смотрели, как Ираклий Самсонович ловко замешивает тесто. Он был похож на хирурга, окруженного ассистентами. Белый, припудренный мукой комок катался по чисто оструганной доске. Он был и не вязкий, и не слишком крутой, как раз такой, как нужно. Ираклий Самсонович любовно похлопывал его ладонью, словно младенца.
Володя выгреб из костра пурпуровые угли, высыпал их в кувшин.
— Еще, еще сыпь, не жалей! — Ираклий Самсонович нарезал тесто ножом на ровные куски. Раскатал их в большие лепешки. — Пусть торна раскалится как следует.
— Какая торна? — не понял Тошка.
— Вот эта печь в яме называется торной, — объяснил Ираклий Самсонович. — А хлеб, выпеченный в ней, — торнис пури.
Ему явно нравилось возиться с тестом — он оглаживал лепешки, подравнивал их, сверлил указательным пальцем дырочки посредине.
— Ты все запоминай, Тоша, — приговаривал Ираклий Самсонович. — В профессии пекаря нет ничего не значащих мелочей. Впрочем, как и в любом другом настоящем деле.
— Это уже не торна, а мартен, — сказал Володя, высыпая в кувшин последний совок углей. — Из нее пышет жаром, как из кратера Везувия.
— Вот и хорошо! — Ираклий Самсонович обернул лицо мокрым полотенцем. — Очень хорошо!
Ловко подхватив ладонью лепешку, он стал на колени, ухватился свободной рукой за вбитый в землю колышек и нырнул головой в широкое кувшинное горло.
Раз! — лепешка прилипла к горячей стенке.
Два! — рядом с ней шлепнулась другая.
И так все, до последней. Ираклий Самсонович поднялся, размотал полотенце, отряхнул с коленей приставшую глину.
— Ну, как? — спросил он.
— Высокий класс! — Володя, прикрыв глаза, потянул носом. — Запахом печеного хлебца повеяло… У меня от мамалыги этой уже помутнение начиналось.
Лепешки покрывались легким загаром, на их неровной поверхности вздувались пузыри, а края слегка отставали от стенок торны.
— Можно доставать, — сказал Ираклий Самсонович и снова набросил на лицо мокрое полотенце. — Готов лаваш…
Тошка ел горячий, удивительно вкусный хлеб. Он макал его в чесночную похлебку и, зажмурившись от удовольствия, крутил головой:
— Ух, хороша моченка!
И только мысль о том, что завтра с утра все уйдут на маршрут и он вплотную приступит к обязанностям повара и хлебопека, слегка портила ему аппетит. Сварить из тушенки чесночный суп казалось делом несложным, а вот этот самый торнис пури… Еще ухнешь головой в горячий кувшин, и даже некому будет за ноги вытащить.
Утром над Улысом висел легкий сиреневый туман. Вода с громким хохотом хватала его за вялые руки, тянула вниз, за собой.
— Ну, что ж ты, право, такой увалень? — тормошила она его. — Бежим со мной! Бежим!..
Туман не умел и не любил бегать. Он испуганно поднимался над водой, стараясь побыстрее уйти от егозливой непоседы реки.
Но сверху, по крутому синему склону ущелья спускалось солнце. Оно подкараулило туман, отрезало путь к отступлению, и тому уже просто некуда было деться. Он прижимался к холодным камням и таял. Мох жадно и торопливо всасывал остатки исчезающего тумана…
Возле самого лагеря Улыс делал петлю. Стиснутый камнями, нависал над рекой отполированный до блеска древесный ствол. Держась за обломки его веток, можно было стоять в воде, подставив грудь тугим, обжигающе холодным струям. Они обвивались вокруг тела, звенели, как натянутые стальные струны, старались выбить из-под ног ускользающее дно. Ствол дерева мелко подрагивал, солнце серебрило воду, и Тошке казалось, что она уже не такая нестерпимо ледяная и что можно еще минутку побыть в ее колючих объятиях…
Отряд ушел на рассвете к верховьям Улыса.
— Вернемся завтра к обеду, — сказал на прощанье дядя Гога. — Ты слышишь, Антонио, — к обеду! Значит, голодные как волки.
О волках не следовало упоминать, тем более, что Тошке предстояло провести ночь одному, в пустом лагере. Даже Изольду увели. Впрочем, это было к лучшему, а то еще приманила бы медведя.
Весь день Тошка купался и ловил форель, стараясь не думать о том, что придет ночь и, самое главное, — утро и надо будет приниматься за стряпню.
Он закопал пойманную форель в сырой песок и, как только начало смеркаться, развел вокруг лагеря три больших костра. Огонь отражался в реке; вода разрывала его на мелкие клочки, они метались и беззвучно гасли. Улыс тяжело ворочался и ревел, точно был недоволен этим невесть откуда взявшимся светом, тревожащим его черную, непроглядную воду.
Тошка сидел на пороге палатки. Дяди Гогина двустволка со взведенными курками лежала у него на коленях. Но никто не подходил к лагерю, никто не пытался проникнуть за желтый световой круг, очерченный кострами. Горы спали, безлюдные, заросшие вековым лесом. И, может, Тошкины костры были единственными, и на десятки километров вокруг ни один больше человек не зажигал в эту ночь огня.
Тошка сидел, прислонившись спиной к упругому брезенту палатки. Было бы здорово, если б его сейчас могла увидеть мама. И Бобоська, и Морской Заяц. И особенно Кло…
Как он отважно сидит с заряженным ружьем, один посреди мигающей звездами ночи и сторожит лагерь. А вокруг, неслышно ступая мягкими лапами, бродят остромордые кавказские медведи, прислушиваются к треску разведенных им костров, ловят влажными ноздрями острый запах дыма.
Тошка не заметил, как заснул. Его разбудил крик подравшихся соек. Солнце стояло уже высоко, над потухшими кострами вились тоненькие струйки дыма.
«Мы придем голодные как волки», — вспомнил Тошка дяди Гогины слова.
Конечно же, надо было еще вчера сделать пробную выпечку лаваша. Потренироваться, черт возьми! Нет, Антон Топольков, вы несерьезный человек, разве вам можно было доверять такое ответственное дело? Нет, и еще раз нет! Вы разгильдяй, а не младший коллектор!..
Так, бичуя самого себя, Тошка раскупоривал банки с тушенкой, чистил наловленную вчера форель, скреб песком котел и, обливаясь слезами, раздувал угли. Время от времени он поглядывал на солнце, пытаясь определить, сколько еще оставалось до обеденной поры — два часа, час, а может быть, каких-нибудь пятнадцать минут?
Солить хлебово из тушенки он не решился. В конце концов, каждый может посолить в своей миске; так куда лучше, чем разбавлять потом водой из Улыса.
Но все это было сущим пустяком по сравнению с тестом. Оно никак не давалось Тошке — то прилипало к пальцам, то к доске, то и к тому, и к другому. Не прилипало оно только к стенкам кувшина.
Привязав на всякий случай руку к колышку, вбитому возле торны, Тошка нырял в пышущее жаром кувшинное горло и шмякал лепешкой о горячую стенку. Лепешка прилипала, но вместе с ладонью. Стоило оторвать ладонь, как тесто начинало с противным шипением стекать на чадящие угли. Пахло горелым хлебом, палеными волосами — всем, чем угодно, но только не аппетитным духом свежеиспеченного лаваша.
«Мы придем голодные как волки…»
Чем же он их накормит? Несоленой похлебкой без хлеба? Эх, Антон Топольков, Антон Топольков… Ведь люди понадеялись на тебя…
Тошка готов был заплакать. Он вновь и вновь принимался месить тесто. Может, оно такое непослушное из-за того, что нет этих самых дрожжей? Но почему тогда у Ираклия Самсоновича все получалось как надо?
Да, но он ведь делал посредине дырочки. Ну, что ж, попробуем с дырочкой….
Тошка согласен был испечь лаваш вместе со своей ладонью, лишь бы испечь.
В который раз он обматывал лицо мокрым, закопченным полотенцем, привязывал свободную руку к колышку и, набрав полную грудь воздуха, нырял в проклятый кувшин.
Ляп! — тесто сплющилось и поползло вниз. Тошка вынырнул из торны, перевел дух. От полотенца удушливо несло тлеющей тряпкой. Он подхватил вторую лепешку.
Тяп! — кажется, прилипла. У Тошки замерло сердце. Он осторожно отнял ладонь. Лепешка осталась на стенке!
Тесто быстро покрывалось золотистым загаром. Тошка почувствовал, что задыхается. То ли от угара, то ли от счастья. Он вытянул голову из торны, откинулся на спину. Так и лежал, привязанный к колышку сыромятным ремешком от вьюка.
Над ним в прозрачном, стеклянном небе подрагивали облака — это поднимался из торны горячий, пахнущий хлебом воздух.
«Я испек хлеб! — хотел крикнуть Тошка, — Вы слышите, я испек хлеб!..»
Вернувшись на Дуабабсту и отдохнув два дня, отряд начал готовиться в обратный путь к хутору Хабаджи, Надо было немедля переносить базу ближе к Улысу. Тошка мог, конечно, остаться у Агаши и здесь дожидаться возвращения отряда. Но август кончался, а значит, подходила к концу и служба младшего коллектора Антона Тополькова. Ибо первого сентября он неизбежно должен был из коллектора превратиться в обычного ученика восьмого класса одиннадцатой средней школы.
— Уезжаешь, Тошенька? — печально говорила Агаша. — Эй, как плохо! Следующий год приезжай снова.
Она варила в масле большие, похожие на ломти арбуза, пирожки с мясом, и Тошка невольно вспомнил те беляши, которые напекла ему в дорогу мама.
В путь тронулись на рассвете. Ветер медленно раздувал над горами зарю, как раздувают поутру озябшие путники потухший за ночь костер. Заря разгоралась нехотя, розовые угли восхода были подернуты серым пеплом облаков,
Все население Дуабабсты — Агаша с мужем, пять их белоголовых дочерей, Тумоша и даже высокомерные овчарки — вышло проводить отряд. Девочки долго махали вслед уходящим. Тошка оглядывался, видел Агашу. Сложив ладони рупором, она кричала:
— Тошен-ка-а-а! Счастливый пу-у-ть! Еще приезжай!..
И пять ее дочерей как по команде вскидывали вверх руки и начинали махать платочками, словно пытались помочь ветру побыстрее раздуть упрямую зарю. И тогда наконец покажется солнце и веселее станет на душе. У Тошки чего-то першило в горле, но он шел сзади всех и никто не заметил такой непозволительной для младшего коллектора слабости.
— Тоше-е-нка-а!..
Хабаджа сердито хмурился, ему явно не нравилось, что его дочь так громко кричит при гостях.
Шли весь день. После недавнего дождя тропу во многих местах сильно размыло, и приходилось то и дело останавливаться, развьючивать лошадь, осторожно переводить ее через опасные места.
Привал на ночь сделали у развалин древнего храма. Остатки его стен поднимались прямо из зарослей черники и лавровишни. Лучше всего сохранился высокий алтарь, сложенный из хорошо обтесанных, украшенных сложным орнаментом камней. На ступенях алтаря были рассыпаны монеты, лежали засохшие ломти сыра и кусочки цветной материи. Хабаджа, подойдя к алтарю, вынул из кармана горсть серебра и положил на заросшую колючей травой ступень три ровных столбика монет.
Он опустился на лежащий в траве обломок колонны и молча просидел на нем до самой темноты.
— По сыновьям Хабаджа тоскует, сыновей вспомнил. — Это сказал еще Агашин муж там, на Дуабабсте, в тот вечер, когда Ираклий Самсонович и Хабаджа вернулись на хутор. — Вы в пещере были, у того места, откуда Марухский перевал видно. Они на перевале воевали. Все три брата вместе… — Он долго молчал, словно вспоминал что-то. — Когда немцы совсем близко подошли к Кавказу, приехал к нам большой начальник. — Агашин муж выставил перед собой полусогнутые в локтях руки, чтобы показать, какой толстый был этот начальник. — Вместе с ним приехал старый Мадзар Аршба. Начальник сказал, что Кавказ — неприступная крепость и немец об нее сломает свои зубы. Аршба слушал его и был хмурый и ни разу не улыбался, хотя мы всегда его знали как веселого человека.
Потом пришла черная весть: немцы взяли Клухорский перевал. Легко взяли, как будто это был не высокогорный перевал, а перекресток улиц в городе, где уже нет мужчин и некому сопротивляться.
И тогда Аршба сказал: «Из слов мамалыги не сваришь. Нужно собрать пастухов, сформировать отряды. Они станут там, куда трудно забраться человеку, всю жизнь прожившему на равнине. Эти отряды помогут Красной Армии удержать фашистских горных стрелков, не пустить их дальше».
Это были правильные слова. Командование фронтом тоже так думало. Мы оставили отары овец на женщин и пошли на сборные пункты.
У Хабаджи было четыре сына. Все четыре пошли, никто не остался дома. Тумошу взяли в проводники ребята из истребительного отряда альпинистов. А три старших брата остались вместе. Они заняли оборону на вершине высокой скалы, которая, как одинокий воин, стояла у тропы, закрывая подступы к перевалу.
Мы знали — перевал нельзя отдавать. Он был воротами, ведущими в глубь Кавказа. И три сына Хабаджи держали в своих руках один из ключей к этим воротам.
То были трудные дни, очень трудные. Немецкие егери не гулять пришли на Кавказ. Они хорошо знали свое дело, видно было, что их долго учили, как надо воевать в горах.
На третий день, когда кончилась еда, старший сын Хабаджи сказал:
«Надо кому-то спуститься вниз и принести хлеб».
Братья молчали. Никто из них не двинулся с места. Они не хотели расставаться, их было всего трое, и сзади был Марухский перевал.
К вечеру осколком мины убило среднего брата. Двое продолжали стрелять. Егери ползли вверх, как большие зеленые гусеницы. От камня к камню, от расселины к расселине. Но они были внизу, а в горах очень важно быть сверху. Потом ранило старшего брата, и к утру он умер. Потом кончились патроны…
Все это мы узнали, когда пришли на скалу, до которой так и не добрались зеленые егери. Два брата лежали рядом, укрытые буркой, а третьего не было. Мы нашли только пустую консервную банку и в ней записку, из которой узнали все.
Когда кончились патроны, младший сын Хабаджи лег на самый край скалы, за груду камней и стал ждать. Егери подползли вплотную, и тогда он сдвинул камни и обрушил их вниз. В грохоте и гуле обвала утонуло все: и вопли срывающихся в пропасть егерей, и выстрелы, проклятья. Скала так и осталась не взятой…
Тошка смотрел на одинокую сгорбленную фигуру Хабаджи. Она расплывалась в сгущающихся сумерках, сливаясь с серыми камнями полуразрушенного храма. Тошка хотел представить себе трех братьев, бьющихся с врагом на вершине скалы, но воображение рисовало совсем другую картину: трое юношей, стиснув кулаки, стоят плечом к плечу и не отрываясь смотрят, как внизу, в тесном каменном коридоре ущелья, рубятся шашками два человека: полный сил и ярости князь Дадешкелиани и их старый, седой отец.
«Побеждает, сынок, не сильный, а правый. Сила без правды — не сила…»
— Скажите, Ираклий Самсонович, — шепнул Тошка, — а это какой храм?
— Эллинский… — ответил тот. — Это глубочайшая древность, Тоша, пятый или шестой век до нашей эры. Его построили, возможно, еще греческие колонисты из Питиунта или Диоскурии, приплывавшие к берегам Колхиды. Большинство абхазцев — православные христиане. Небольшая часть — мусульмане. А храм этот… скорее, место поминания, это уже не религия. Просто, проходя мимо, люди останавливаются, садятся, молча вспоминают ушедших из жизни и в знак того, что память о них жива, оставляют на камнях горсть кукурузной муки или стопку монет,
Ночью Тошку разбудила привязанная к дереву Изольда. Она всхрапывала и приседала на задние ноги. Устав за день, все спали вокруг костра в неглубокой яме. Тошка осторожно выбрался из спального мешка и, раздвинув ветви куста, увидел стоявшего невдалеке медведя. Хорошо освещенный луной зверь принюхивался, высоко подняв острую, лохматую морду.
Тошка кубарем скатился вниз.
— Медведь. — закричал он, хватая с вьюка дяди Гогину двустволку. — Погодите! Я сам! Где жаканы? Это мой медведь! Я первый его увидел!
Все проснулись. Ничего не понимая, Володя протирал глаза, дядя Гога смеялся, разыскивая в карманах кисет с махоркой, а Ираклий Самсонович, почесывая пальцем переносицу, близоруко щурился на суетящегося Тошку. Лишь один Хабаджа сочувственно смотрел на него:
— Тц-тц-тц, зачем кричал? Надо тихо.
А медведь тем временем, ломая кусты, улепетывал во все лопатки.
Целый день над Тошкой подтрунивали, а он, огорченный и обиженный, рассеянно брел позади всех, спотыкаясь о торчащие из земли корни деревьев.
Когда стемнело, Ираклий Самсонович предложил не устраивать бивака и не ночевать в лесу, а добраться до хутора Хабаджи. Тем более что до него оставалось не больше пяти километров. На том и порешили. Тошка достал из своего рюкзака фонарь и, спрятав за пазуху запасные свечи, зашагал впереди каравана, освещая узкую и крутую тропинку. Когда свеча догорела, он вынул огарок и протянул его Володе.
— Посвети-ка, я вставлю новую свечку.
Сунув руку за пазуху, Тошка обмер: свечей не было! Он лихорадочно начал шарить под майкой, потом ощупал пояс. Все ясно: рубашка сбоку оказалась незаправленной, и свечи незаметно выпали.
— Ну, чего ты возишься, как плохой фокусник? Давай свечу, — нетерпеливо сказал Володя. — Я себе все пальцы этим огарком обуглю!
Тошка молчал.
— В чем там у вас дело? — спросил Ираклий Самсонович.
— Я… я потерял свечи…
— Как? — спросил дядя Гога.
— Где? — спросил Володя.
— Когда? — спросил Ираклий Самсонович.
— Не знаю…
— Лунатик! — рассердился дядя Гога.
— Шляпа! — поддержал его Володя.
— Случается… — неопределенно высказался Ираклий Самсонович.
— Я не заметил… — зачем-то сказал Тошка, словно это и без того не было ясным. Не хватало еще, чтобы он заметил, как, где и когда вывалились злополучные свечи.
Один Хабаджа хранил полное молчание. Молчание было очень выразительным, в нем Тошка улавливал все: и сочувствие, и участие, и поддержку.
— Что будем делать? — ни к кому не обращаясь, спросил дядя Гога.
— Может, факелы? — предложил Володя. — Как в шествии из пантомимы «Али-баба и сорок разбойников».
Дядя Гога сделал вид, что не понял намека.
— Для факелов нужны смолистые корни, — сказал он.
— Может, впотьмах?
— А почему все мы из-за одного лунатика должны набивать себе шишки? — сердито засопел самокруткой дядя Гога.
— Вычесть у него из зарплаты стоимость свечей, — предложил Володя.
— Я принесу свечи, — сказал Тошка, и холодок пробежал у него по всему телу. Возникнув возле коленок, он устремился вверх по животу и груди и, добравшись до скул, пропал где-то в давно не стриженной голове.
— Как ты их найдешь, лунатик?
— Я не найду, я принесу с хутора!
Воцарилось долгое молчание. Было только слышно, как надрываются цикады да хрустит стальным мундштуком Изольда.
— А что, — сказал наконец Ираклий Самсонович. — Мне нравится Тошина мысль. Она логична. И достойна настоящего геолога.
Теперь, отыскавшись в шевелюре, под панамой, восторженный холодок побежал обратно — от скул к коленкам. Но добежать до места не успел, его спугнул дядя Гога.
— Что?! — крикнул он. — Этот лунатик пойдет на хутор? Он по дороге сломает себе шею, а моя сестрица свернет за это шеи всему нашему отряду, включая ни в чем неповинную Изольду. Никуда он не пойдет!
— Нет, пойду!
— Это что еще за тон, младший коллектор Топольков?
— Я потерял, я и пойду!
— Это резонно, — поддержал Тошку Ираклий Самсонович.
— Вы все с ума сошли! — Дядя Гога всплеснул руками. — Это цирк какой-то.
Но Тошка, сбросив рюкзак, уже шел вниз по тропинке. Как только он скрылся в темноте, дядя Гога вконец перепугался. Он хотел крикнуть Тошке, чтобы тот немедленно возвращался обратно, что он пойдет за свечами сам, лично! Но в этот момент его тронул за руку Хабаджа.
— Идет, пусть идет! Один идет! Хороший дело, назад брать нету!
Немного помедлив, Хабаджа передал уздечку Володе, переложил кремневку с одного плеча на другое и бесшумно скользнул в темноту, вслед за Тошкой.
Тропинка шла круто под гору. Лес тесно сжимал ее с обеих сторон, высоким черным коридором подымаясь к беззвездному, закрытому низкими тучами небу. Оно было заметно светлее леса. Когда ветер пробегал по верхушкам деревьев, то казалось, что, раскачиваясь, они царапают ветками нависшие над ними тучи, стараясь прорвать их и пропустить на землю мерцающий звездный свет.
Местами тропинка пересекала поляны. По ним медленно волочились рваные клочья тумана. Неожиданно из темносерой мути выплывали силуэты кустов. Одни из них напоминали вставшего на дыбы медведя, другие принимали очертания грозно насторожившегося кабана. Иногда они казались людьми в широких бурках, которые, окружив Тошку, пристально следят за ним из тумана прищуренными зоркими глазами.
Лес был полон звуков: кто-то шуршал сухими листьями, кто-то осторожно крался, потрескивая валежником, кто-то вздыхал и ворочался, будто ему было душно и нехорошо в этом неспокойном ночном лесу.
Тошка шел и вслух считал шаги. Сразу становилось не так страшно.
— Семьсот пятьдесят два… Семьсот пятьдесят восемь…
До хутора, наверное, около двух километров. Это три тысячи шагов. Значит, еще осталось две тысячи двести.
— Восемьсот один, восемьсот два, восемьсот три… — Тошка споткнулся о камень и сбился со счета.
Туман тянулся серой холстиной. Казалось, что кто-то в рваном балахоне с широкими рукавами стоит на тропе, раскинув руки. Рукава шевелит ветер, они колышутся, как будто сделаны из кисеи. Тошка с размаху ударяет по ним топориком. Но это туман, всего лишь туман, который не надо рубить топором, он и так расступится.
Тошка идет дальше.
— Тысяча одиннадцать, тысяча двенадцать…
Он вспомнил ночь на Нижнем мысу. Нет, там все было по-другому, там он не просто боялся, он был объят ужасом. А сейчас, в общем-то, все в порядке, как и в ту ночь, когда пришлось сторожить лагерь на Улысе. А то, что считает вслух шаги, — так это просто, чтобы не соскучиться.
— Тысяча девятьсот семь, тысяча девятьсот восемь…
Сейчас он придет на хутор, повелительно прикрикнет на собак, потреплет по голове Абзага: «Здорово, аземляк!»— и скажет женщинам:
— Амшибзия! Там наши застряли на тропе. Я за свечами пришел.
И женщины, удивленно качая головами, заспешат в дом, чтобы принести свечи и скорее поставить воду для мамалыги. А он пойдет обратно, уже с фонарем. Его веселый свет разгонит во все стороны темноту, и этот жалкий оборванец — туман, тряся своими серыми лохмотьями, почтительно уступит ему дорогу.
— Алашара по-абхазски означает свет. Апсны — Страна Души. Какие хорошие слова! Две тысячи восемьсот четырнадцать, две тысячи восемьсот пятнадцать…
Тошка быстро шагал, уже не оглядываясь по сторонам, но все еще сжимая в руке свой поблескивающий никелем топорик.
Вот, наконец, тропинка вышла из леса. Вот знакомый перелаз, а там, дальше, в глубине двора, желанным теплым огоньком светится окно едва различимой в темноте кухни.
— Алашара — это значит свет!
По-лошадиному топая, бегут навстречу громадные овчарки, слышны голоса людей; на хуторе Хабаджи не спят.
— А-я-я-я! — раздался с крыльца чей-то голос.
— Я-я-я! — ответило ему далекое эхо.
Отбиваясь от радостно прыгающих на него собак, Тошка хотел уже было побежать навстречу огню и людям, но вдруг услышал сзади приглушенные расстоянием голоса и кашель. Он остановился. Через несколько минут заскрипели жерди перелаза. Собаки с визгом и лаем бросились вперед.
— Зачем же вы шли за мной?! — в отчаянии крикнул Тошка.
— Ну-ну, не сердись! — ответил ему из темноты голос Ираклия Самсоновича. — Такое уж у нас, у геологов и у циркачей, правило — товарища одного не бросать!
Весь следующий день Тошка дулся на дядю Гогу и на Ираклия Самсоновича и даже на Хабаджу. Надо же такое! Зачем он тогда ходил один, если получилось, что вовсе не один, а прямо с какой-то свитой? Еще, чего доброго, они слышали, как он считал вслух шаги.
— Нет, ты, Антонио, сила! — хвалил Тошку Володя, и было непонятно, то ли вправду хвалит, то ли подсмеивается. — Грудь вперед — и рванул; они пошли за тобой, а я остался с Изольдой. Не один все же, и то как-то, знаешь, противновато без привычки в ночном лесу. Это, вероятно, у человека с первобытных времен осталось — страх перед лицом ночного леса.
— А я подумал, что ты тоже идешь, когда Ираклий Самсонович сказал: у нас, у геологов и циркачей, такое правило — товарища одного не бросать.
— Нет, я с Изольдой остался… — Володя замолчал. Потом, совсем уже другим, как показалось Тошке, очень невеселым голосом добавил: — А насчет правила все верно. Есть у нас в цирке такое правило.
…Работы у отряда было много. В первую очередь следовало рассортировать, уложить в ящики и отправить на станцию образцы и пробы, собрать весь экспедиционный скарб, подготовить его к переброске на Дуабабсту. Потом написать письма и всякие деловые бумаги и отправить их с почтальоном, прибытие которого ожидали уже второй день.
— Почему не едет? — удивлялся вернувшийся с Дуабабсты Тумоша. — Может, заболела?
Но почтальон и не думала болеть. Она появилась на своем низкорослом лохматом шагди рано утром, когда на траве лежали еще никем не разбитые стеклянные шарики росы.
— Эге-ге-е-ей! — крикнула она, приподнимаясь на стременах. — Почта едет к дедушке Хабадже!
Абзаг со всех ног бросился открывать ворота, женщины, выглядывая из кухни, смеялись и махали руками.
— Апочта! Апочта!..
— Где ты была? — спросил Тумоша. — Мы думали, тебя по дороге съел медведь и теперь сидит под каштаном, наши письма читает.
— Я сама медведя съем, — засмеялась в ответ девушка. — И письма читать ему не дам — тайна переписки охраняется законом! Живы ваши геологи? Им опять полвьюка бумаги. — Она раскладывала на широких перилах веранды стопки писем и газет. — А позавчера не приехала потому, что старый Бгажба не отпустил. У его внука свадьба была. Отобрали у меня моего конька-горбунка, спрятали почту и не пускают. А это нарушение — почту прятать! Но их много, а я одна. Пришлось остаться. Вот и прогуляла два дня.
— Это ничего, — сказал Тумоша, — свадьба каждый день не бывает. А отказаться гостем быть — значит хозяина кровно обидеть. Нельзя!.. Ты не знаешь — Бгажба своего ишака не продал еще?
— Не знаю.
— Будешь ехать назад, скажи ему, пусть подождет: Агаше ишак нужен. Мы возьмем.
— Хорошо.
Пока шел этот разговор, Володя, не отрывая глаз, следил за руками почтальона. Письмо Тошке от мамы… Георгию Самсоновичу. Еще ему и еще… Опять Тошке, конечно, снова от мамы. Наконец — Кукушкину!
Володя схватил письмо. Но… оно от ребят, с которыми он работал вместе в Сочи. Хорошие ребята — помнят.
— Еще Кукушкину! Заказное…
Володя взглянул на конверт. Это было письмо от старого шпрехшталмейстера,[29] глухого, доброго старика.
Пачка писем таяла в руках почтальона. Осталось последнее письмо. Тошке от мамы. Все!..
Пестрый удод прилетел из леса. Он каждый день прилетал, садился на орех и, распуская свой гребень, урчал. Володя очень здорово передразнивал его. Удод начинал волноваться. Он наклонял набок голову, сердито поблескивал круглым глазом и отвечал Володе. Абзаг был в восторге.
Но сегодня Володя не обратил внимания на удода. Он сидел на крыльце, зажав в руках нераспечатанные письма. Тошка видел это. Тысяча чертей! Он отдал бы все на свете за чудо, за совсем маленькое чудо, за белый конверт с письмом от этой бессовестной Светки Костерро! Как иногда необходимо человеку уметь делать чудеса. Хотя бы самые маленькие.
— Володя, удода ругаться хочет. — Абзаг показывал пальцем на дерево. — Пойдем, ругаться будем.
— Иди, иди, приставала, — сказал ему Тошка. — Пошли, я тебе ножик подарю…
Вечером все собрались на кухне у костра. Тумоша сгреб в сторону угли и жарил нанизанные на шампуры бараньи почки. В котле закипела вода, дядя Гога бросил в нее горсть чаю. Абзаг, угомонившись, спал, положив голову на колени матери. В черном прямоугольнике открытых дверей угадывались силуэты сидящих поодаль овчарок.
— Хотите, я расскажу вам одну старую-престарую историю, — неожиданно сказал Володя. Он сидел в глубине кухни, и Тошка не видел его лица. — Это не выдумка, это было. Мне рассказал ее Апполон Иванович, шпрех в отставке, живая энциклопедия цирка. Я его очень давно знаю, сколько себя помню, столько и его. Он объявлял когда-то моих родителей. Помнит до сих пор их дебют, выпускал их на манеж в тот день… А история эта про то… в общем, про то, что по законам цирка, как и по законам геологов, не принято бросать товарища в беде. Наверное, это общий закон для всех людей трудных и опасных профессий. Рассказать?..
— Еще бы! — крикнул Тошка.
— Конечно, расскажи, — Тумоша поправил шампуры. — Хороший рассказ будет — тебе самый большой шампур дам.
— Валяй, Володя, — поддержал дядя Гога. — Про цирк я готов слушать хоть до утра…
— Мартин, как и я, не мог похвастаться красотой, — так начал свой рассказ Володя. — Это был долговязый парень с взлохмаченной рыжей шевелюрой. Она смешно топорщилась на его большой круглой голове. Зеленоватые глаза Мартина настороженно глядели на окружающих сквозь редкие ресницы, а толстые губы могли при необходимости растягиваться до самых ушей. Вот так, — Володя двумя пальцами широко раздвинул губы. — На спор или просто, чтобы потешить товарищей, Мартин без труда мог запихнуть себе в рот неочищенный апельсин.
Никто не знал, что привело в цирк этого неуклюжего на вид парня. Чаще всего он выступал в пантомимах, изображал индейцев, пиратов и… разбойников Али-бабы, — Володя глянул в дяди Гогину сторону. — Вместе с цирком Кривого Пита Мартин кочевал по городам Северной Европы. Он был неплохим наездником, любил и понимал лошадей и этого было вполне достаточно для такого, в общем, не очень знаменитого цирка, в котором он служил.
В один из сезонов Кривой Пит пригласил в свою труппу итальянскую наездницу Лору Бригчи. Ее номер назывался «танцем на бешено галопирующей лошади» и был гвоздем программы. Публика восторженно следила за изящной фигуркой смуглой Лоры, пляшущей на крупе вороной лошади.
Маленькая комната наездницы каждый вечер была завалена букетами и корзинами цветов. Лора быстро завоевала не только симпатии зрителей, ее полюбили и товарищи по труппе. Даже Кривой Пит почтительно уступал ей дорогу, и при этом его единственный, обычно тусклый, как потертая монета, глаз терял свое грозное выражение.
Пит был хозяином цирка, он не привык стеснять себя непонятным ему словом «нельзя». Хорошо известный своим необузданным нравом, беспричинной вспыльчивостью и тиранией, он ни разу не рискнул крикнуть на эту маленькую итальянку с черными поблескивающими глазами.
Я уж говорил, что Мартин очень любил и главное — понимал лошадей. Именно понимал, как можно понимать человека. Особенно заботливо он относился к лошади, на которой работала Лора. Ежедневно, после окончания номера, Мартин тщательно обтирал ее чистой сухой фланелькой и долго прогуливал по цирковому двору, накрыв попоной. К вечеру он расчесывал на ее крупе шерсть, такими, знаете, шахматными квадратиками, и надевал скрипящее кожаное седло с двумя петлями. Лора разрешала Мартину провожать ее к самому выходу на манеж и при первых звуках оркестра распахивать перед лошадью тяжелую парчовую занавеску.
Это никого не удивляло — Лоре пытались услужить все, в том числе и хозяин, который, разговаривая с ней, каждый раз пытался скривить в улыбке свое красное, заплывшее от чрезмерного увлечения пивом, лицо.
Однажды, во время гастролей в Северной Франции, случилось несчастье. Испугавшись брошенного из ложи букета, лошадь шарахнулась, и Лора, оступившись, упала спиной на барьер. Ее унесли с манежа на руках, а вызванный врач отвел Мартина в сторону и сказал, крутя серебряную часовую цепочку:
— Видите ли, друг мой… У вашей супруги…
— Она не жена мне, доктор.
— А кто же?
— Мы с ней друзья. У нее очень много друзей, доктор. Но… коли приключилось такое несчастье, кто-то один должен быть всегда рядом. У других может не оказаться времени.
— И этот один — вы?
— Я, доктор…
— Так вот… С ней приключилась неважная история. Вы слыхали что-либо о повреждениях позвоночника?.. Я это говорю вам, ей я не сказал ничего, потому что она уверена, что сумеет подняться через неделю. Ей, видите ли, надо накопить какие-то деньги, на какую-то там поездку, я не понял куда и зачем.
— Она итальянка, доктор, — пояснил Мартин, — из города Костелямаро ди Стабия, что около Неаполя. Она мечтала собрать немного денег, купить домик в этом городке. Это было бы очень хорошо, доктор, не правда ли?
— Неаполь?.. Отличная мысль. Теплые морские ванны, усиленное питание и покой. Вот единственное, что может когда-нибудь поставить ее на ноги, мой друг. Только на ноги. О цирке следует забыть навсегда.
— Да, но, доктор… Неаполь… это сейчас невозможно. Она не успела отложить и десятой доли нужной суммы.
— А, да, да… — доктор еще больше насупился и, дернув цепочку, сердито крикнул на Мартина: — Только не следует вешать нос, от этого она не поправится! Завтра придут класть гипс! Денег не надо! Все!
Потянулись тяжелые, тоскливые дни. Лора лежала в холодной гипсовой скорлупе, а Мартин с утра до ночи пропадал на конюшне или носился по манежу, участвуя в замысловатых пантомимах с похищениями, выстрелами, танцами и прыжками через скачущих лошадей. Он старался как можно реже попадаться на глаза хозяину — приближалась зима, и тех, кто не был связан контрактом, Кривой Пит мог выставить за дверь, не спрашивая на то их согласия.
Но хозяину было не до Мартина. Цирк поставил сложный воздушный номер. Братья Эрландо с помощью различных хитроумных приспособлений летали под куполом, ежедневно обеспечивая Питу полные сборы. Единственным недостатком этого номера была сложность аппаратуры, установка которой требовала каждый раз не менее четверти часа.
Стараясь сократить это время, Пит выгонял на манеж почти всю труппу, заставляя ее ежедневно тренироваться в установке чертовой аппаратуры. На этих репетициях Мартин бывал неутомим. Он пулей взлетал по веревочным лестницам, молниеносно закреплял трапеции, скатывался вниз по растяжкам или просто прыгал в сетку. Аппаратура Эрландо — это единственное, что могло помочь ему удержаться в цирке хотя бы до весны. Ради Лоры Мартин был готов работать даже за тот десяток франков, который еженедельно отсчитывала ему волосатая рука Кривого Пита.
Благодаря усердию труппы, время установки аппаратуры удалось сократить до восьми минут.
— Ну, ладно, дьявол вас забери! Можете отдыхать, — крикнул хозяин, пряча в жилетный карман часы. — Мне надоело смотреть, как вы возитесь с этой никелированной чепухой, а публика и подавно взвоет! Разбирай к шутам все, что нагородили!..
Мартин отстегнул лонжу и спрыгнул в сетку. Но в это время кто-то отпустил блоки, и сетка, потеряв упругость, просела под тяжестью упавшего на нее тела. Мартин почувствовал острую боль в лодыжке и с трудом поднялся.
— Пустяки, вывих. Пойди покатай ногой бутылку и все станет на свое место, — успокоил его один из братьев Эрландо.
Однако бутылка не помогла. Нога распухла и болела при ходьбе. Целый день Мартин не работал, и целый день его сверлил всевидящий глаз хозяина, от которого еще никому не удавалось спрятаться. Кривой Пит мог часами слоняться по всем закоулкам цирка, заглядывая в каждую щель. За ним, стуча когтями, ходил громадный датский дог с глазами, по форме и цвету напоминающими хозяйское око.
Вечером труппу облетело известие о том, что в город приехал владелец столичного цирка мсье Франсуа Димонш. Он объезжал провинциальные цирки, набирая труппу для зимних гастролей по французским и итальянским курортам.
Мсье Франсуа оказался круглым лысым старичком веселого вида. Он пил в артистическом буфете лафит, рассеянно слушая болтовню Кривого Пита.
— Братья Эрландо — это замечательные артисты! Номер, ничего не скажешь, — коронный! — распинался Пит, мешая по обыкновению французские, немецкие и английские слова. — Я уступил бы их за совсем небольшую сумму, мсье. Только из уважения к вам. Такого полета мне не приходилось встречать за все пятьдесят лет моей цирковой жизни!
— Может быть, может быть, мистер Пит, — добродушно кивал головой мсье Франсуа, который успел уже понять, что в этом цирке он ничего интересного для себя не найдет. — Номер и впрямь неплохой. Но ведь установка аппаратуры отнимает без малого десять минут! Вы слышите, как свистит публика?
— Да, дьявол побери эту аппаратуру вместе с публикой — сокрушенно согласился Пит. — Ну что поделаешь? Пускать такой великолепный номер сразу же после антракта тоже нельзя. Зрители еще не уселись. Они возятся, дожевывают пирожные и заканчивают начатые разговоры. Приходится делать паузу. Я пробовал заполнять ее балетом, но получилось еще хуже — балерины спотыкались о разложенные детали аппаратуры, мешали ее устанавливать, и в конце концов публика закидала их всякой дрянью!
— Пауза между номерами — это слабое место в цирковой программе, мистер Пит, — вздохнул Франсуа и посмотрел свою рюмку на свет. — Вот поэтому нам трудно будет договориться насчет Эрландо.
Кривой Пит отпил несколько глотков из своей кружки и ожесточенно сплюнул. Сердито отвернувшись от старика Димонша, он заметил проходившего мимо Мартина и окончательно рассвирепел:
— Ты что здесь бродишь у буфета, рыжий бездельник? — закричал Пит. — Разве тебе не слышно, как беснуется публика? Почему не на манеже?! Нога вывихнута? Нет, вы послушайте, мсье Франсуа! Меня хотят окончательно разорить? Подружка этого дармоеда сломалась пополам, свалившись с лошади. Я уверен, что она была пьяна, как монах в воскресенье! Теперь его милость вывернула себе копыто. Из моего цирка делают дом инвалидов, а меня, без моего на то согласия, избирают попечителем всех этих хромых и переломанных! Черта с два! — Пит затопал ногами. — Завтра же убирайтесь вон, ко всем чертям! А ежели не хочешь, чтобы я тебя выгнал сейчас же, — марш на манеж, бегом! Быстрее, ну! Чего стоишь? — и Пит выплеснул остатки пива прямо в лицо Мартину.
Мсье Франсуа поморщился и, поспешно допив свой лафит, пошел в ложу.
— Ты не слышал меня? На манеж! — не унимался Пит. — Флинт, ату его, хватай, рви!
Дог сорвался с места, но Мартин был уже у вешалки. В отчаянии он сорвал чью-то униформу и, накинув только куртку, преследуемый собакой, выбежал на манеж. Флинт догнал свою жертву у самого барьера. Он толкнул Мартина в спину, и тот, споткнувшись на больную ногу, громко вскрикнул и упал навзничь. Дог победно дернул его за штанину и затрусил обратно. Цирк разразился хохотом. Мартин встал и, чтобы как-то скрыть свое смущение, взял лежащие у барьера грабли. Публика продолжала хохотать.
— Рыжий! Помогай! Браво, Рыжий! Ру э со,[30] бис! — кричали со всех сторон.
Мартин в клетчатых широких брюках, в узкой куртке с чужого плеча, с растрепанными рыжими волосами и с лицом, на котором пивная пена перемешалась с опилками, был действительно очень смешон.
Хромая, он побрел за кулисы, провожаемый аплодисментами. За занавеской его ждал Кривой Пит.
— А ну-ка ты, огородное пугало! — сказал он. — Выскочи еще разок, да растянись посмешнее. Выкинь какой-нибудь фортель. Давай быстрей, пока эти ленивые увальни возятся с аппаратурой!
Мартин, прихрамывая, выбежал на манеж. Его встретил хохот, аплодисменты и крики:
— Ру э со! Помогай! Браво!
Упав на живот, он сгреб руками опилки. Потом встал и, отряхнувшись, погрозил галерке кулаком. Кулак был великоват, побольше апельсина, но Мартин постарался и все же сумел запихнуть его себе в рот. Весь цирк, включая мсье Франсуа, артистов и самого Кривого Пита, хохотал, глядя на хмурого рыжего парня с кулаком во рту.
— Ну, ладно, — сказал ему Пит за кулисами, — ночлег ты заработал. Но завтра — ко всем чертям!..
Мартин поплелся в каморку к Лоре. Она спала. Мартин сел рядом, опустил голову. Что делать завтра? В этих краях холодная, снежная зима длится до самого марта, а денег не хватит и до Рождества. Достать здесь работу ему, плохо знающему французский язык, да еще зимой, почти невозможно. Мартин осторожно достал жестяную коробку из-под конфет. В ней было две сотни франков. Еще пятьдесят он вынул из кармана. Их дал ему дрессировщик Лайош Скалами. Он подошел к Мартину и сказал, протягивая деньги:
— Возьми, приятель! Благодарить не надо. При нашей профессии каждый может очутиться в твоем положении. Если Пит все же выгонит вас завтра, то мы соберем еще немного…
Мартин пересчитал франки. Да, не больше, чем до Рождества…
Кто-то постучал в фанерную дверь. Мартин встал, откинул крючок и прибавил газу в ламповой горелке. В комнату вошел мсье Франсуа.
— Добрый вечер! — приветливо сказал он. — Здравствуйте, сеньора! Я владелец столичного цирка и у меня к вам, мсье Мартин, есть деловое предложение. Вы будете выступать в паузах, между номерами. В широких штанах в клетку, в нелепом сюртуке, взлохмаченный и с наклеенным носом величиной с картофелину. Вы будете на манеже всем мешать, распоряжаться, путать, падать и драться. Публика же будет хохотать и не заметит тех томительных минут между номерами, которые так портят самую хорошую программу. Даже в цирке Франсуа Димонша! Я заготовил контракт, вам надо расписаться вот здесь. Шестьсот франков в месяц, костюмы и все остальное мое. Мы назовем нового клоуна так, как уже окрестила вас публика, — Руэсо!
…Три года подряд Мартин выступал в крупнейших цирках Европы и Америки. Рекламы кричали со всех перекрестков, что сегодня у ковра будет знаменитый Руэсо. Тысячи зрителей, хохоча до слез, кричали Мартину: «Браво, рыжий, помогай!»
У него появилась масса подражателей, выступавших в рыжих париках. В цирковом искусстве родилось новое амплуа — рыжий клоун, смешной неудачник, глуповатый и добродушный растяпа.
После трех лет гастролей Мартин неожиданно исчез. Директора многих цирков искали его повсюду, печатали в газетах свои предложения, пытаясь соблазнить полюбившегося публике клоуна выгодными контрактами. Но он не откликался. Друзья говорят, что Мартин навсегда уехал в маленький городок на берегу Неаполитанского залива. Там, в тени крохотного садика, терпеливо ждала его в своем кресле-коляске Лора Бригчи — бывшая наездница из цирка Кривого Пита…
Вот такая история… — закончил Володя.
Все молчали. Тихо потрескивал костер. Чай в котле давно остыл, и Тумоша, встав, перецепил крюк, опустил котел пониже, подбросил в огонь мелко наколотых сухих дров. Абзаг заворочался на коленях у матери, забормотал что-то, причмокивая губами.
— Тебе, Володя, самый большой шампур, — сказал Тумоша. И, повернувшись к Ираклию Самсоновичу, спросил — Правильно я делаю?
— Да, — кивнул головой тот. — Совершенно правильно, Тумоша.
Тошка вышел во двор. После ярко освещенной кухни темнота казалась совсем непроглядной. Он шел, осторожно ставя ноги, боясь наступить на овчарок.
Вот серым призраком замаячил в темноте дом, словно корабль посреди безмолвного, завороженного штилем океана. Потушены иллюминаторы, команда спит, и лишь вахтенный, прислонившись спиной к теплой мачте, вглядывается в зыбкую предрассветную темноту.
Тошка нащупал руками ступеньку крыльца. Она тоже была теплой, как палуба дремлющего в океане парусника. Он сел на нее, прижался щекой к точеной балясине.
Неслышно подошла старая овчарка. Тошка услышал ее дыхание, вздрогнул, когда она лизнула его ухо шершавым, горячим языком. Это была совсем древняя овчарка, доживавшая свой век на хуторе, и строгие, гордые законы, столь обязательные для всех остальных собак, родившихся в горах Апсны, на нее уже не распространялись.
Тошка притронулся рукой к жесткой густой шерсти. Дом перестал быть похожим на уснувший парусник. Это был просто крепкий деревянный дом, сложенный из брусьев тиса, в нем жили люди с хутора Хабаджи.
Тошка оглянулся. В глубине двора ярко светилась открытая дверь кухни. Тумоша сидел на корточках перед рубиновой россыпью углей, колдовал над шашлыками. Тошка почувствовал, как щекочет его ноздри пряный запах поспевающего мяса.
Тумоша что-то сказал. В ответ громко рассмеялись. Наверное, все, кроме Володи.
Тошка встал с крыльца.
«Ничего, — думал он, — ничего… Не обязательно быть человеком-птицей, не обязательно летать под куполом цирка. Придет время, и все увидят громадные веселые афиши и слова на них: «Сегодня и ежедневно! Весь вечер у ковра знаменитый Вольдемар Кукушкин!».
И люди будут приходить в цирк ради него, ради Володи Кукушкина, будут смеяться и хлопать, и кричать: «Браво, рыжий, бис!». И уходить домой с легкими, счастливыми сердцами.
И никому не будет дела до того, что где-то там летает в перекрестном полете какая-то Светка с ненастоящей фамилией, с ненастоящими братьями и с душой ненастоящей цирковой актрисы. Что ж, пусть себе летает…
Это было самое обычное утро. Так же, как и всегда, с первыми лучами солнца все выбрались из своих спальных мешков и побежали к речке. Впереди дядя Гога, за ним Володя, потом Ираклий Самсонович и замыкающим — Тошка. Они пробежали наискосок пустой двор, перемахнули через перелаз и дальше вниз, мимо крутолобых валунов, покрытых росой, словно каплями холодного пота.
Тошка бежал, а солнце косило на него большим красным глазом. Снизу, из еще невидимого провала ущелья зябко тянуло сырым ветерком. Он шевелил листья черничных кустов, притрагивался холодными пальцами к голым плечам, будто хотел предупредить:
— Смотрите, вода в речке куда студенее, чем я!..
Речка всегда казалась Тошке живой. По утрам она громко скандалила, недовольная тем, что ее разбудили ни свет ни заря. Днем, когда как следует припекало, речка становилась доброй и гостеприимной. Она ластилась к ногам потеплевшей водой, игриво подбрасывала в воздух серебряную форель. А к вечеру настроение у нее снова портилось. Речке жалко было расставаться с солнечной дневной беспечностью, ей страшно было бежать всю ночь одной по черному гудящему ущелью, и она подбадривала себя, громко стуча камнями по скользкому гранитному дну. Совсем как Тошка, когда он считал вслух шаги…
Да, это было самое обычное утро. Речка скандалила, швыряла в лицо ледяные брызги, старалась подсунуть под ногу осклизлый камень, чтоб наступил ты на него и покатился.
При умывании полагалось гоготать, ухать и кричать не своим голосом:
— Ух ты, чертовка!.. Эх, и холодная!.. Го-го-го-у-их!..
Но в это утро Тошка умывался молча. Гоготать ему не хотелось. Он в последний раз прибежал к речке. Сейчас все поднимутся на хутор, наскоро позавтракают, и отряд во главе с Хабаджой тронется к Дуабабсте. А Тошка вместе с Тумошей пойдет в обратную сторону. И все потому, что через пять дней начинаются занятия в школе и от мамы была уже телеграмма.
Если бы Тошку спросили, согласен ли он остаться на второй год в седьмом классе, но зато вернуться со всеми на Улыс, он, пожалуй, ответил бы: согласен! Но его никто не спрашивал.
После завтрака Ираклий Самсонович разложил на столе какие-то бумаги и вынул из вьючного ящика счеты. Все встали вокруг, как на картинке из учебника по истории «Генерал Ли подписывает капитуляцию южан в Ричмонде».
— Та-ак! — сказал Ираклий Самсонович и потер пальцем переносицу. — Сейчас мы все подсчитаем. — Он быстро защелкал на счетах и сразу стал похож на Тошкиного папу. Щелкал долго. Наконец, высчитав какую-то цифру, перенес ее на разграфленный лист бумаги и вписал Тошкину фамилию и инициалы. — Та-ак… Младшему коллектору Тополькову причитается, за вычетом стоимости питания, триста семьдесят пять рублей восемнадцать копеек. — Он поставил в графе жирную галочку. — Вот здесь извольте, товарищ Топольков, расписаться в получении зарплаты.
— Гип-гип-ура! — крикнул Володя.
На крик тут же прибежал любопытный Абзаг. Он перевесился через перила веранды, пытаясь уразуметь, что это здесь такое интересное произошло без его участия.
Тошка слегка подрагивающей рукой расписался возле галочки: «А. Топольков». Хотел было сделать росчерк, но воздержался. Отсчитанные деньги лежали довольно толстой пачкой. Трехрублевые бумажки и сверху восемнадцать копеек медяками.
— Поздравляю вас, Антон Топольков, с первой зарплатой. — Ираклий Самсонович протянул ему руку. — Вы были отличным работником, и мне жаль расставаться с вами.
Тошка понимал — все это шутка и в то же время не шутка. Дядя Гога даже рассыпал из самокрутки махорку — значит, он волнуется.
— Тумоша проводит тебя до нижней мельницы Хабаджи, — сказал дядя Гога. — Там переночуете, а с утра сам спустишься к станции.
Прощаясь с Хабаджой, Тошка подарил ему свой никелированный топорик. Хабаджа был очень доволен. Он долго крутил в руке подарок, рассматривал лезвие и выгнутую лакированную рукоятку. Потом снял со стены небольшой кинжал с накладками из темного кавказского серебра и протянул его Тошке.
Пока Хабаджа снимал кинжал, Тошка в последний раз посмотрел на изогнутую шашку князя Дадешкелиани, осторожно тронул пальцем ее холодную гладкую сталь.
И еще он посмотрел на портрет. Тот, что висел в правом углу, на самом почетном месте. Тошка подошел ближе. Это был портрет Ленина. Очень необычный, наверное, совсем давнишний. На медной пластинке вырезано по-русски.
«Организатору красного обоза. 1932 год».
…Рассвет окропил верхушки самых высоких буков. Черный дрозд, словно он только и дожидался этого момента, рассыпал по лесу первую трель. Звук был резкий, будто стучали друг о дружку гладкими речными голышами.
— Ча-ча-ча-ча-ча-ча!..
— Вставай, земляк!
Они ночевали на мельнице. Горклый запах старой кукурузной муки насквозь пропитал ее бревенчатые стены. Под полом, сбитым из толстых еловых пластин, гремела падающая с желоба вода. Всю ночь она снилась Тошке, живая, насквозь просвеченная серебряным солнечным светом…
Тумоша вывел его на тропу. Манька шла сзади, повесив уши и делая вид, что ей грустно расставаться с Тошкой.
— Прямо все время иди. Тропа одна. Если хорошо идти будешь, на вечерний поезд успеешь. — Тумоша протянул руку, совсем как тогда, в первый день их знакомства. — Прощай, земляк. Еще приезжай. Будешь моим гостем…
В бледно-голубом, прозрачном, словно вода, небе едва заметным крестиком чернел парящий орел. Ему наверняка были видны далекие синие ущелья, на дне которых притаились ночные тени. И тонкие нити рек. И разноцветные пятна лесов. И еще маленький геологический отряд, идущий по вьючной тропе на поиски новых баритовых жил.
— Апсны — Страна Души! — Тошка подкинул вверх панаму. — Страна Души!.. Страна Души!..
Он был один. Он спускался с перевала, как видавший виды горный бродяга. За его спиной рюкзак, в руке тяжелая самшитовая палка. Он несет в подарок открытую им речку. Чудесную речку, полную форели и незлобивых змей. Для таких подарков не нужны хурджины и вьюки. Он несет их в себе. Так несут воспоминания. Душистые, чуть-чуть с горчинкой грусти, словно добрый каштановый мед.
Завтра он вновь увидит море. Оно ворвется в открытые окна вагона, ударит в сердце соленым запахом ветра. Волны будут набегать на пустынные пляжи, и Тошке захочется остановить поезд и пойти дальше пешком, скрипя сырой, окатанной галькой. Если он устанет, то сядет на острый обломок скалы и станет ждать заката. Чайки будут кричать тревожно и жалобно. И солнце, как яичный желток, медленно соскользнет под их крики в синюю чашу вечернего моря. И пошлет Тошке ослепительный зеленый луч.