Миша Аверин сидел возле фонтана у громады Кельнского собора — каменной сказки. Ныли ноги от долгой ходьбы по городу, подмывало отправиться в маленькую семейную гостиницу «Элштадт», где он остановился.
Гостиница располагалась неподалеку, на старой, чудом уцелевшей после бомбежек прошлой войны улочке, неподалеку от набережной грязноватого быстрого Рейна.
Очутившись здесь, он как бы попал в иной мир, где вся прошлая жизнь представлялась кошмарным сном; мир восторженного созерцания готического чуда Кельнского собора с древним мрамором могильных плит, водруженных над прахом тевтонских рыцарей, бело-красными ризами священников, тысячами свечей, тепло и ровно горевших под монументальными сводами каменного исполина; мир чистых, сверкающих зеркальными витринами улиц, уютных кабачков, пиццерий и ломящихся изобилием товаров магазинов.
В Кельне он оказался случайно, взяв билет на самый ближайший рейс в Германию, ибо находился в лихорадке горячечного страха от всего им содеянного, под властью единственной мысли: бежать куда угодно и как можно скорее.
Теперь же, неспешно побродив в безмятежности города Михаил возвращался в отель, где, лежа на чистеньких голубых простынях, листал книги из гостиничной библиотеки на недоступном ему немецком языке, пил легкое сухое вино, наслаждался фруктами, отдавая предпочтение черному винограду, чьи терпкие плоды давил языком о небо, долго смакуя мякоть ягоды, и наконец засыпал, умиротворенно прислушиваясь к шуму толпы, всю ночь сновавшей по усеянной пивнушками улице.
Он просто отдыхал, даже не пытаясь строить каких-либо планов на будущее.
На парапете возле него присела красивая японка.
— Девушка спросил он ее на английском. — Могу я вам составить компанию?
Девушка поспешно приподнялась, странно, как на сумасшедшего, взглянула на Михаила и ушла прочь.
— И хрен с тобой, — произнес Миша ей вслед, с тоской вспоминая доступных московских раскрасавиц.
Рисовали цветными мелками портреты нищие художники на площади перед собором, собирая подаяние за талант в расставленные возле своих произведений тарелки; неподалеку на лавочке пили пиво из банок и бренчали на гитарах какие-то бродяги, опять-таки в надежде содрать мзду у прохожих; шумел суетой встреч-расставаний близлежащий Кельнский вокзал…
— Все лучше, чем в Сибири, — произнес Миша, вздохнув. — Все лучше…
Он очень прозорливо представил свою сестру Марину в камере предварительного заключения и — содрогнулся.
Встал, побрел в сторону набережной, к отелю.
Он думал. Думал, приходя к выводу, что тут, конечно же, не останется. Тут он чужой. И все чужое. Жестокая Германия.
Непонятная. Хотя и красивая и благоденствующая.
Миша хотел в Америку. Он немедленно уедет туда, как только проверит дееспособность присланного Борисом паспорта.
В ушах у Миши звучали эмигрантские мелодии и напевы, и мнился ему волшебный Брайтон-Бич, где всем, как он, наверное, и место, и все там счастливы, дружны, пьют в блеске витрин и бриллиантов шампанское с русской водкой и уж всегда готовы протянуть руку помощи, не говоря об элементарной моральной поддержке…
Миша и не представлял себе маленькую полутрущобную улочку с мостом «подземки», тесные ресторанчики, поток прохожих, где не мелькнет ни единого русского лица, — очерченный океанским прибоем краешек задворок Америки.
Здесь, в Кельне, Миша находился в центре культуры, благополучия, хорошего вкуса, традиций и даже большого изобилия. Но Миша того не ведал. Мишу влекла американская сказка. И надежда. И ужас перед оставленной им проклятой Богом Страной Советов, куда собирался сейчас некто Алик Бернацкий, чудак.
Чем же притягиваешь ты, Америка? Своей счастливой и загадочной символичностью для несчастных, мятущихся и убогих?
Или полем боя для истомившихся нерастраченной силой? Или насыщением для ненасытных? Или манящей к себе сутью Большого Дьявола?
В вопросах и есть ответ.
1990 г., Нью-Йорк