Мой друг, доктор Фабос, познакомился с мисс Фордибрас на великосветском базаре, устроенном по случаю празднества в Кенсингтонском Тоун-Холле. Я прекрасно помню, что в тот вечер он хотел развлекать почтенную компанию из Гольдсмит-Клуба за свой счет.
– Мак-Шанус, – сказал он, – никто, кроме тебя, не сумеет заказать прекрасный ужин. Отправляйся на маскарад, и я приеду туда же. Не жалей денег, Мак-Шанус. Твои друзья – мои друзья. Я желал бы сохранить воспоминание об этом вечере... последнем в Лондоне до моего отъезда.
Нас было семеро, обедавших за его счет в Гольдсмит-Клубе, и все мы сели в один и тот же омнибус. Да будет вам известно, что вы не найдете ни одного человека, который не отдал бы справедливости замечательному гостеприимству Фабоса. Ночь была ясная и небо усеяно мерцающими звездами.
– Мы, что ли, платим за омнибус? – спросил мой друг Киллок, актер.
– Не оскорбляй в этот вечер самое великодушное сердце во всей Великобритании! – сказал я.
– И прекрасно, – сказал он, – человеку, который не платит, незачем заботиться о сдаче, – и с этими словами он вошел в Тоун-Холл.
Наша компания выглядела весьма колоритно. Мой старый товарищ Барри Хиншоу явился в бархатной охотничьей куртке и красном галстуке, что не очень пришлось по вкусу служащим театральной конторы. Сам Киллок, любимец дам, явился в жилете, так густо усеянном бриллиантами, что их хватило бы на целую брошь-хризантему. Все мы семеро, точно солдаты, выстроились у буфета, повернувшись спиной к танцевальному залу.
– Самое настоящее время для виски с содовой, – сказал Барри Хиншоу, знаменитый трагик.
– Стыдись, – сказал я ему, – не прошло и получаса с тех пор, как ты пил яд, известный под названием «кюммеля». Остерегайся напитков, Барри!
– О! – сказал он. – Ты, я полагаю, из одного места приехал со мной? – И затем прибавил: – Будь Фабос настоящий джентльмен, он присоединился бы к нашей компании и заплатил за нее. Самое ужасное на всех этих базарах заключается в том, что ты всегда потеряешь из виду человека с деньгами.
Я пропустил мимо ушей это дерзкое замечание, и мы занялись буфетом. Великосветский базар, как они его называли, был в полном разгаре. Красавицы, одетые пастушками, приняли было меня и друзей моих за овец, которых можно постричь, но величественные манеры наши и два шиллинга и десять пенсов в кошельке уменьшили их рвение, и они сделали поворот направо. Базар этот был устроен для моряков из Портсмута. Стоило купить пучок незабудок за десять шиллингов у девушки с голубыми глазами и пунцовыми губками, и вы могли вальсировать с этой же самой маленькой волшебницей по пять шиллингов за раз. Мой друг Барри сильно побледнел, когда услышал это от меня.
– Уж будто ты не умеешь вертеться на носках? – спросил я.
– Друг, – ответил он, – это несравненно хуже, чем переплыть Ла-Манш.
– А Фабос танцует, – сказал я, указывая на последнего, – и будет танцевать, пока не взойдет солнце.
А танцевал он на этом базаре в Кенсингтоне с миниатюрной девушкой в красном. Я уверен, что его шесть футов один дюйм уменьшились до пяти футов с двумя третями, – так низко приходилось ему наклоняться, чтобы нашептывать ей нежные слова всякий раз, когда он платил пять шиллингов за вальс, как это было сказано в программе. А обыкновенно он такой молчаливый человек! Его даже в клубе ничем, бывало, не расшевелить и ничего не добиться от него, кроме молчаливой улыбки. Каких только определений не давали этому Ину Фабосу! Одни говорили, что он циник. Некоторые упоминали о его бессердечии, были и такие, что утверждали, будто он эгоист. Что делал он со своими деньгами? Тратил ли часть их на своих друзей? Священным храмам Бахуса это было лучше известно. Говорили, что он скупал везде бриллианты. Да, именно крупные бриллианты, рубины и сапфиры, которые предназначались не для прекрасных ручек дам и их белых плеч, а для того, чтобы лежать под замком внутри несгораемого шкафа в его доме возле Ньюмаркетской дороги, лежать там скрытыми в ночной темноте. Так, по крайней мере, говорили люди. А я со своей стороны прибавлю, что во всем Лондоне не было совершено ни одного истинного благодеяния без того, чтобы в нем тайно не участвовало его великодушное милосердие.
Почему же, однако, обращались все взоры на Ина Фабоса, когда он бывал в какой-нибудь компании? Весьма возможно, что у некоторых являлась при этом надежда занять у него денег. Быть может, надеясь на возможность занять у него денег, они тем самым думали спасти его от таких же притязаний со стороны других. В этом, надо полагать, и заключалась дружба по их мнению. Но заметьте, что много было и таких – чуждых ему совершенно людей, врагов, завидующих ему в том, что он пользовался всеобщей благосклонностью, которые вместе с остальными были у его ног. Почему? Сейчас скажу. Причиной этому была та великая сила, которую зовут личным магнетизмом, сила, не имеющая до сих пор настоящего названия, но существование которой мы не можем, однако, отрицать. Не знаю ни одного человека, обладающего ею в той же степени, как Ин Фабос. Достаточно было ему сказать три слова за столом – и вся комната уже слушала его. Он молчал, и все-таки люди смотрели на него. Никто не имел собственной своей воли там, где он бывал. Нигде не проходил он незамеченным.
Таков был человек, которого я увидел танцующим с темноволосой пастушкой в красном костюме. Когда затем он отвел ее к отцу, надменному старому джентльмену, прямому, как палка, я спросил его, кто она такая.
– Тимофей Мак-Шанус, – сказал он, – она дочь генерала Фордибраса, предок которого приехал в Америку вместе с маркизом Лафайэтом. Здесь начинаются и кончаются мои познания. Веди меня к буфету, я хочу утолить жажду. Нет, ни разу еще с тех пор, как я участвовал в гребной гонке в Ханлее, не струились по моему лицу такие почтенные капли пота. Пока жив, не соглашусь больше на это, ни за самый даже коронный рубин Джетатура!
– Мой дедушка был знаком с твоим другом Лафайэтом, – сказал я, провожая его прямо к буфету, – хотя я не помню, чтобы когда-либо встречался с ним. Что касается тяжелой работы, о которой ты говоришь, то зачем ты делаешь ее, если она тебе не по вкусу? Танцевать или не танцевать – неужели тут может быть вопрос? Не для таких людей, как мы с тобой, доктор Фабос! Не для тех, которые живут на Олимпийских высотах и не прочь взлететь еще выше, если только ты можешь обязать их какой-нибудь ссудой...
Он сразу оборвал меня и, не обратив никакого внимания на мои слова, взял меня за руку, отвел в угол и удивил самым странным сообщением, которое когда-либо произносили уста такого человека.
– Я танцевал с нею, Мак-Шанус, – сказал он, – потому что на ней был жемчуг бронзового цвета, который у меня украли в Париже года три тому назад.
– Неужели во всем мире нет больше жемчуга бронзового цвета? – спросил я, удивленный его словами.
– Такого образца насчитывается всего десять штук, Мак-Шанус, – ответил он, – а в колье на ее шее целых четыре. В самом центре их розовый бриллиант, который принадлежал когда-то принцессе Маргарите Австрийской. На пальце ее я заметил кольцо с прелестным белым сапфиром, о котором я что-то, сколько мне помнится, слышал, хотя, говоря по правде, это улетучилось из моей головы. Если она согласится еще на один танец со мной, то я, быть может, еще больше расскажу тебе. Прошу только, пожалуйста, не следи так внимательно за всеми моими действиями. Ты слишком хорошо меня знаешь, чтобы говорить, будто вальс – единственное занятие, которое заслуживает моего внимания.
– Верно, как сама святая истина, – воскликнул я, – а между тем, что это за история! Неужели ты воображаешь, будто я могу подумать, что девушка эта воровка?..
– О! – сказал он, уставив на меня свои голубые глаза. – С каких это пор ирландцы дают себе время думать? Ну-с, Мак-Шанус, пускай в ход свою проницательность и скажи: решилась ли бы она надеть эти драгоценности на бал в Лондоне, знай она или ее отец, что они краденые?
– Разумеется, нет!
– Ошибаешься, как всегда, Мак-Шанус! Она надела бы их из одной бравады. Вот что я говорил себе, танцуя с нею. Если она не знает всей правды, то отец ее знает.
– Что?! Тот воинственный на вид джентльмен, который так походит на моего друга, генерала Мольтке?
– Никто другой, кроме него. У меня свои взгляды на него. Он знает, что дочь его носит краденые драгоценности, но в то же время не имеет ни малейшего подозрения, что и я это знаю... Уж ты извини меня за мою навязчивость, Мак-Шанус! Это ведь действительно интересно.
Я сам видел, что он очень интересуется этим. Вот уже несколько лет, как я хорошо знаком с Ином Фабосом, но никогда еще не видел его таким взволнованным и не желающим отделаться от своих собственных мыслей. Необыкновенно красивый, изящный мужчина с широкими плечами, вследствие частых гребных гонок, представитель саксонской расы сверху до низу, с вьющимися каштановыми волосами, чисто выбритым подбородком, с юношескими глазами и мужественной душой, вот он, Ин Фабос Никто из нас и никогда не мог уловить его настоящего образа мыслей. Вчера, например, я назвал бы его самым беспечным банкиром трех соединенных королевств – Ирландии, Уэльса и Англии. Сегодня он рассуждал, как философ, потому что наткнулся на несколько жалких жемчужин, украденных из его кабинета. И неужели только из-за этого изменю я свое мнение о нем? Черт меня возьми, если я это сделаю. Уж как вы себе там хотите, но сама девушка играет здесь не последнюю роль...
И вот Тимофей Мак-Шанус, удалившись от разных яств и напитков, отправился посмотреть ближе на красивую пастушку, продававшую гравюры и шипучие напитки. Что же он увидел там? Ничего особенного, если смотреть издали, но стоило подойти несколько ближе – и он увидел самую черную и лукавую пару глаз, какую вы когда-либо видели на лице Венеры.
Я не похожу на всех мужчин, когда дело касается женского пола, но когда эта девушка взглянула на меня, я покраснел, как солдат перед военным судом.
Не выше среднего роста, с темно-каштановыми, почти черными волосами и губками, как розовый бутон, в ней было нечто французское и в то же время американское, делавшее из нее какое-то чудо.
Она была молода – около восемнадцати, я думаю, – в ее фигуре было что-то, делавшее ее, сообразно нашим северным понятиям, на пять лет старше; но я, знающий Европу, скажу: нет! ей всего восемнадцать лет, Мак-Шанус, мой мальчик, и в Америке распустились эти персики на ее щечках. Если бы я ошибся, то достаточно было услышать ее голос, чтобы подтвердилось мое мнение. Голос этот, когда говорила молодая девушка, был так чист и музыкален, как звон серебряных колокольчиков.
– Не хотите ли купить какую-нибудь новеллу? – спросила она, расцветая, точно букет роз. – Последняя вещь, принадлежащая перу сэра Артура Холль-Ройдера с его автографом... одна гинея.
– Милая моя, – сказал я, – Тимофей Мак-Шанус читает только собственные произведения. Не говорите о его бедных соперниках.
– Ах, какой вы остроумный! – сказала она, глядя на меня с любопытством. – Лучше ваших книг нет, разумеется. Почему же вы не прислали мне несколько экземпляров на продажу?
– Потому что все они уже распроданы, – ответил я. – Архиепископ и лорд канцлер оба сожалеют об этом. «Тимофей, – сказал мне его сиятельство, – великие писатели умерли, Тимофей! Восстань и пиши, или мы погибли окончательно». Всех богатств не хватит на то, чтобы купить одну из моих повестей... если только вам не удастся получить ее за четыре пенса у какого-нибудь букиниста.
Она решительно не понимала, как ей быть со мной.
– Как странно, что мне незнакомо ваше имя, – сказала она с некоторым смущением. – Печатались ли рецензии в газетах на ваши сочинения?
– Моя милая, – ответил я, – все эти газетные рецензенты не могут понять их. Будьте к ним снисходительны. Вы в той же мере не можете сделать шелкового кошелька из свиного уха, как не можете сделать черных жемчужин из леденцов. Будь это возможно, Тимофей Мак-Шанус всегда ездил бы на собственном автомобиле, а не наслаждался бы задней скамейкой омнибуса. Мир странен, и в нем больше плохого, чем хорошего.
– Нравится вам мой жемчуг? – спросила она.
Я ответил, что он достоин того, чтобы она носила его.
– Папа купил его в Париже, – сказала она самым естественным тоном. – Он не совсем черный, как видите, а с бронзовым отливом. Я отношусь к нему совершенно хладнокровно... Я предпочитаю вещи, которые блестят.
– Как ваши глаза, – воскликнул я, читая в них выражение полной искренности. Да, я мог бы теперь громко смеяться над тем, что мне рассказал о ней мой друг Фабос. – Как ваши глаза, когда вы танцевали с моим знакомым доктором. Она покраснела до корней волос и отвернулась.
– О, доктор Фабос! Вы разве знаете его?
– Вот уже десять лет, как мы живем с ним, точно братья.
– Скажите, много людей умертвил он в Лондоне?
– Он не занимается такими почетными обязанностями. Он деликатный, честный, независимый джентльмен. Никого богаче не найдете вы, пожалуй, и в Америке. Человек, который осмелится слово сказать против него, будет призван к ответу самим Тимофеем Мак-Шанусом. Пусть он примирится с небом прежде, чем сделает это.
Она бросила на меня лукавый взгляд, еле удерживаясь от смеха.
– Я уверена, что он послал вас, чтобы вы сказали это! – воскликнула она.
– Ну, да, послал, – ответил я. – Он очень беспокоится относительно вашего мнения о нем.
– Что же я могу знать о нем? – сказала она и, обернувшись в ту сторону, где он стоял, воскликнула: – Он разговаривает там с моим отцом. Я уверена, он догадывается, что мы терзаем его здесь на кусочки!
– Каждый из которых – настоящая жемчужина, – ответил я.
– О, папа зовет меня! – воскликнула она, сразу прерывая наш разговор.
Спустя минуту после этого я увидел, как генерал, она и доктор Фабос уходили вместе, как будто всю жизнь были знакомы друг с другом.
– Да не прогневается великий Бахус на маленьких божеств, которые распоряжаются всеми этими банкетами, да простит он им! – крикнул я Барри Хиншоу и всем остальным. – Он ушел, не оставив нам денег для ужина, а у меня всего два шиллинга и десять пенсов – весь капитал мой в этом смертном мире.
Мы печально покачали головой и застегнули наши пальто. Пришли жаждущие и уходили жаждущие.
– И все это из-за безделушки, которую я мог бы спрятать в своем кармане, – сказал я, когда мы выходили из Тоун-Холла.