Часть третья Тюрьма и побег

Глава I Первые дни тюрьмы

В полдень во двор вошла рота солдат, посланная начальником гарнизона Герцыком с приказанием препроводить арестованных в Феодосии матросов на военную гауптвахту. Нас было трое: Кошуба, Задорожный и я.

Целая рота для трёх арестованных! Это было смешно. Офицер, командовавший ротой, был, видимо, и сам смущён. Он долго расставлял солдат, стыдливо посматривая по сторонам.

Мы шли по пустынным улицам. Окна домов были плотно закрыты, но весть о нашем аресте уже разнеслась по рабочим кварталам. Откуда-то навстречу нам бежали люди. Скоро рабочая и учащаяся молодёжь окружила наш отряд. Нам кричали слова сочувствия. Какая-то девушка, пригнув голову, стремительно бросилась сквозь строй солдат. Она успела добежать до Кошубы и передала ему букетик цветов. Солдат замахнулся на неё прикладом, но девушка, ускользнув, выскочила из строя.

Кошуба долго потом сохранял эти цветы.

На гауптвахте нас встретили ещё шесть потёмкинских матросов — Заулошнев, Горбач, Болдин, Молнев, Мартьянов, Тихонов. Их арестовали в трюме угольщика. Никто из них не был ранен.

Не успели мы обменяться приветствиями, как в караульную ввели матроса, по фамилии Кабарда. Это был тот самый матрос, который накануне удрал с «Потёмкина». Увидев меня, он воскликнул: «Да ведь это наш Студент!»

Предателя, конечно, немедленно увели из боязни, чтобы мы не расправились с ним. Это, впрочем, не спасло его от мести заключённых. Через десять дней, в феодосийской пересыльной тюрьме, мы через окно увидели Кабарду на тюремном дворе. Все тотчас же стали кричать во всю глотку: «Предатель!.. Кабарда!.. Долой предателя!»

Кабарду увели. Но цель была достигнута. Население тюрьмы было извещено.

В тот же вечер его увезли в больницу. Тюрьма в то время жестоко наказывала предателей.

На гауптвахте нас посадили в тёмные, сырые одиночки, окна которых были плотно закрыты тяжёлыми ставнями; свет и воздух проникали только через маленькие отверстия в дверях, выходивших в грязный коридор.

Однажды к дверям моей камеры подошёл какой-то солдат. Назвавшись барабанщиком Мочидлобером, он стал говорить о том, как тяжело ему думать о недавнем расстреле матросов солдатами.

— Я не могу молчать, я должен протестовать! — заключил он свою возбуждённую, нервную речь и тут же предложил мне помощь для побега.

Обстоятельства были довольно благоприятные: окно моей камеры выходило на улицу, где не было солдатского поста. Оно было невысоко; подошедший с улицы человек мог легко распилить решётку и освободить меня. Таким же образом можно было устроить побег и Кошубе. Мочидлобер взялся исполнить всё в эту же ночь.

Через несколько часов он стрелял в Герцыка.

Герцык, делая смотр солдатам, стал хвалить их за молодецкую стрельбу по матросам. И его полная цинизма речь прорвала накипевшее за эти дни в душе Мочидлобера чувство обиды и злобы к палачу: он выхватил винтовку из рук стоявшего вблизи солдата и дал два выстрела по Герцыку.

Плохой стрелок (барабанщиков не обучали стрельбе), Мочидлобер первый раз промахнулся, а вторым выстрелом убил солдата. В отчаянии он бросился на Герцыка, думая заколоть его штыком. Но его схватили, прежде чем он успел добежать до командира.

Через месяц он был казнён.


Глава II По этапу

Через десять дней после ареста нас перевели в пересыльную тюрьму.

Ещё утром этого дня кто-то сообщил Кошубе, что ночью нас увезут в Севастополь, а днём к нам приходил штабной писарь и снимал с нас подробный допрос о наших именах, чинах и т. п. Во двор ввели несколько рот солдат.

В десять часов вечера послышалось бряцание шпор, раздались слова команды. В два часа ночи открыли двери моей камеры. Дежурный унтер-офицер произнёс обычное: «Собирайтесь».

Я быстро натянул сапоги, накинул солдатскую шинель и под конвоем нескольких солдат, ожидавших меня у дверей, вышел в караульное помещение.

Тусклая лампа слабо освещала собравшуюся массу людей. В центре помещения находились все арестованные в Феодосии матросы, переодетые в солдатское платье; кругом стояли солдаты с винтовками. Унтер-офицер торопливо бегал и шепотом давал солдатам какие-то инструкции.

Взглянув в окно, я увидел, что на улице и во дворе также стоят солдаты.

Вошёл офицер. Началась перекличка, раздалась команда, и мы тронулись в путь. Кошуба и я шли рядом.

Это шествие среди ночи удручающе подействовало на нас. Почему-то казалось, что нас ведут на казнь.

Мы были окружены лесом штыков. В ночной тишине зловеще звучал ритмичный топот длинной, вытянувшейся солдатской колонны. Шли по глухим улицам, приближаясь к окраине города, и наконец вышли в поле. По странному стечению обстоятельств где-то раздался ружейный залп.

Внезапно из темноты выросла тюрьма. Медленно растворились тяжёлые ворота, и тёмный двор поглотил нас. Снова перекличка и обыск, после чего всех нас поместили в пересыльное помещение. Здесь я впервые получил возможность поговорить с арестованными матросами.

В пересыльной тюрьме нас держали сутки, но за это короткое время представилась возможность побега.

Окна пересыльного помещения выходили в пустынный двор, служивший для прогулок. В нём не было специальной стражи, но изредка его обходили часовые, дежурившие в других дворах тюрьмы.

План был составлен таким образом: в шесть часов вечера, по окончании прогулок, мы с помощью переданного лома должны были проломить стену (работа эта не могла занять более двух часов) и через образовавшуюся брешь выйти во двор, а оттуда при помощи «кошки»[55] выбраться на улицу; здесь нас должны были ждать товарищи, которых заключённые предупредили о готовящемся побеге.

Но этот план не удался по нашей же собственной оплошности. Ещё утром мы потребовали от начальника тюрьмы прогулку. Он отказал нам. Тогда мы вызвали его к себе и грозились взбунтовать тюрьму, если наше требование не будет удовлетворено. Перепуганный тюремщик обещал удовлетворить наше требование. И когда в шесть часов вечера надо было начать ломать стену, нас вызвали на прогулку. Отказавшись от неё после настойчивых требований, мы могли возбудить подозрение начальства. Прогулка продолжалась целый час, а после нас во двор вывели гулять женщин. Только в восемь часов вечера мы могли начать работы. Но увы! Через полчаса нас вызвали в тюремную контору: за нами явился конвой.

Мы — в арестантском вагоне. У дверей стоят часовые с обнажёнными шашками. Остальные конвойные сидят между арестованными.

Входит офицер. Обращаясь к конвойным, он говорит:

— При малейшей попытке к бегству убивать без пощады.

— Слушаюсь! — отвечает унтер.

Офицер удалился, и всё вдруг изменилось: конвойные оставили свою напускную строгость.

В десять часов мы прибыли на станцию Джанкой; здесь стояли четыре часа в ожидании поезда из Харькова. Наш вагон, отцепленный от других, стоял не у станции, а далеко от неё, на полотне железной дороги.

Между тем этапная жизнь была в полном разгаре. Конвойные принесли кипяток и со вкусом распивали чай. Остальные обитатели вагона ели хлеб с солью и чёрную, как уголь, колбасу.

Я подсел к конвойным и стал беседовать с ними. Речь зашла о службе, о народном движении и, наконец, о «Потёмкине».

Конвойные сочувственно относились к революционному движению. Они подчинялись начальству из страха.

Зашёл разговор о побегах из севастопольских тюрем. По уверениям одного из конвойных, побег был возможен только из сухопутных мест заключения. В особенности легко было бежать из морских экипажей, где арестованных сторожили матросы.

Единственное место, откуда побег был совершенно невозможен, — плавучая тюрьма.

— Как попадёшь туда, тут и могила... Никуда не уйдёшь, — заметил один из конвойных.


Глава III В плавучей тюрьме

В Севастополе конвойные матросы сообщили нам, что нас везут на плавучую тюрьму «Прут». И действительно, нас посадили в шлюпку.

Сияло июльское утро. Шлюпка остановилась у трапа «Прута». Дежурный матрос побежал докладывать командиру. Но тот, подойдя к трапу, заявил, что принять нас не может: на корабле нет свободных одиночек.

Минута напряжённого ожидания, смутных надежд — и вдруг чей-то голос:

— Тёмные есть!

Нас повели наверх. Командир стоял, окружённый морскими офицерами. Начальник армейского караула вызвал солдат и приказал обыскать нас. Затем нас повели в трюм.

Небольшое отверстие, ведущее в трюм, было почти наглухо завешено парусным брезентом, вероятно, для того, чтобы к заключённым не проникало слишком много света и воздуха. Зловоние и мрак окружили нас. Здесь содержались сотни арестованных. Воздух очищался при помощи одного вентилятора и маленьких иллюминаторов. В наскоро сооружённых камерах, рассчитанных максимум на восемь человек, содержалось по двадцать — тридцать арестованных.

Моя одиночная камера была длиной в три шага, а когда я выпрямлялся, то доставал головой до потолка. Иллюминатора не было, в камере было темно, как в колодце.

Ощупью нашёл я койку; сказались три бессонные ночи: я мгновенно уснул.

Проснувшись, я почувствовал, что тело моё горит. Пришлось отбиваться от полчища клопов. Я стал стучать, но получил ответ, что унтер-офицер ушёл с ключами. Я решил не ложиться больше на койку.

Правительство хотело поставить на колени своих пленников, сломить их революционную волю, заставить их говорить, выдать товарищей. Но матросы умели страдать; стиснув зубы, они переносили все утончённые пытки, придуманные тюремщиками. Если кто-нибудь слабел, ему на помощь приходили товарищи. Особенно твёрд был Кошуба.

Обедали узники все вместе. И во время этих встреч Кошуба всегда находил несколько слов, чтобы подбодрить товарищей. Когда не было слов, он затягивал песню и пел её так увлекательно, весело и задорно, что её подхватывали самые слабые и самые малодушные.

В такие минуты никто из начальства не решался заглядывать в трюм. Появится на мгновение унтер, скомандует: «Молчать!», и тут же уходит, смущённый твёрдостью людей, многим из которых грозила смертная казнь.

Не обошлось, конечно, без провокаторов.

Однажды на плавучую тюрьму приехал жандармский полковник для производства следствия. Вызвали и меня к нему. После непродолжительного допроса он приказал ввести кого-то. Солдаты ввели морского фельдфебеля.

— Этот? — спросил его жандарм, указывая на меня.

— Точно так, ваше высокородие. — Как назывался на броненосце?

— Ивановым Матвеем, ваше высокородие.

Дальше следовало сообщение о моей «преступной» деятельности.

Меня отвели в камеру. Вскоре на лестнице, ведущей в наше отделение, раздалось бряцание шпор.

— Отопри камеру! — раздался голос жандармского полковника.

Вблизи открыли чью-то камеру.

— Тебя зовут Иваном Задорожным? — донеслось до меня. — Знаешь его? — продолжал полковник, обращаясь, по-видимому, к тому же морскому фельдфебелю.

— Так точно, ваше высокородие. Самое первое участие принимал; в комиссии участвовал, офицеров убивал.

— А коли ты знаешь, кто я, так скажи: в какой я части служил? — нашёлся Задорожный.

— В машинной команде, — ответил фельдфебель. Провокатор на этот раз был уличён во лжи: Задорожный был комендором.

Доносчика отделили от остальных арестантов и поместили в маленькой каюте в передней части корабля.

Каюту охранял армейский часовой. И всё-таки через три дня предателя нашли мёртвым. В этот день начальник армейского караула вместе с жандармским ротмистром обходил все камеры и допрашивал заключённых. Начальство ничего не узнало. Тюрьма умела хранить свои секреты.

На третий день моего пребывания на «Пруте» меня вызвали в каюту капитана. Там сидел Алексеев. Как только меня ввели, он повернулся к кому-то и сказал:

— Да, это он.

На другой день моё имя было установлено, а ещё через день меня перевели в гражданскую тюрьму.

Кошуба, увидев, что меня уводят, стал выбивать двери своей камеры. Вырываясь из рук конвойных, я бросился к нему. Мы обнялись в последний раз.


Глава IV В гражданской тюрьме

Через полчаса меня привели в тюремную контору. Дежурный помощник вызвал надзирателей и приказал произвести обыск. После обыска меня поместили в тюремной больнице. Едва я успел войти в палату, раздался стук. Прислушавшись, я различил обычный вопрос:

— Кто сидит?

— Потёмкинец, — ответил я и услышал горячие приветственные слова.

Подошедший часовой прервал беседу. Но уже нескольких слов, сказанных товарищем, было совершенно достаточно, чтобы вселить в меня бодрость.

Утром следующего дня следователь по моему делу, военно-морской судья полковник Воеводин, вызвал меня на допрос.

Меня предавали военно-морскому суду по обвинению в вооружённом посягательстве на целостность государственной власти в России. Обвинение основывалось главным образом на той из моих речей, в которой я убеждал матросов стрелять. Подробное показание о ней давал мичман Калюжный, присутствовавший на общем собрании команды.

Полковник Воеводин счёл своим долгом ознакомить меня с содержанием 100-й и 101-й статей Уголовного кодекса. Статьи грозили мне смертной казнью.


— Теперь вы предупреждены, — заметил он, когда я кончил чтение статей. — Военно-морской суд шутить не любит; ваше преступление перед государством огромно. От вашего дальнейшего поведения на следствии и суде зависит смягчение вашей участи.

Он посмотрел на меня выжидающе.

— Больше вопросов ко мне не имеете? — спросил я.

— Нет, — разочарованно ответил Воеводин. — Разрешите удалиться?

— Конвой, отвести арестованного в камеру! — сердито распорядился Воеводин.

Больничное здание севастопольской тюрьмы было расположено в небольшом дворике, отделённом от улицы каменной стеной. Отсутствие часовых, за исключением одного надзирателя, дежурившего в больнице, делало возможным побег. Я решил познакомиться с надзирателями поближе. В тюрьме каждый пост обслуживают два надзирателя, сменяя друг друга через каждые шесть часов. Один из них оказался поляком. На прогулках мы были одни. Он охотно разговаривал со мной. Рассказывая о себе, он говорил, что тюремная служба ему надоела и он бросил бы её с удовольствием. Из Польши он уехал только потому, что стыдно было перед товарищами служить в тюрьме.

Много рассказывал он о своей родине, о кровавых расстрелах, свидетелем которых был, и рассказывал так искренне, что не могло быть и сомнения в честности этого человека. Всё это так расположило меня к нему, что после трёхдневного знакомства с ним я предложил ему бежать вместе со мной. Поляк выслушал меня очень внимательно и нашёл побег вполне возможным, но окончательный ответ обещал дать вечером.

Через два часа его сменили; следующее его дежурство должно было начаться только в двенадцать часов ночи.

Томительно долго тянулось время, пока наконец наступила полночь. В коридоре раздался стук: пришла смена. Но, к моему удивлению, поляк не подошёл ко мне. Я провёл ещё несколько часов в напряжённом ожидании и, решив, что он ещё раздумывает, лёг спать.

Однако на другой день у меня возникли подозрения. Случай помог мне. Товарищи передали мне газету, и я без всякой осторожности принялся за чтение. Вдруг кто-то подошёл со двора к моему окну и крикнул: «Спрячьте газету, ваш надзиратель заметил и донёс начальству!»

Не особенно доверяя этому сообщению, я всё-таки спрятал её. Через несколько минут в камеру вошёл старший надзиратель и потребовал газету.

— Ищите, если вам угодно, — ответил я. Обыск не дал никаких результатов.

— Чего же ты звал меня? — напустился старший на поляка.

— Да я сам видел газету в их руках, — виновато сказал тот.

— Плохо глядишь! — проворчал старший и вышел из камеры.

— Почему вы донесли? — обратился я к поляку.

— А не читайте так, чтобы вся прогулка видела. Я не могу из-за вас места лишиться.

Я понял, что напрасно доверился этому человеку.

В тот же день меня перевели из больницы в тюремный корпус, и спустя неделю я узнал от товарищей, что поляк передал начальнику тюрьмы весь наш разговор.


Глава V Первый план побега


С переводом в тюремный корпус кончилась моя изоляция, я получил возможность установить связь с городской организацией.

Через неделю я получил первую записку от друзей, приехавших из Одессы, в которой товарищи спрашивали, есть ли надежда на побег и что для этого надо предпринять.

Переписка была организована. Началась подготовка побега, в которой участвовало, кроме меня, ещё несколько политических заключённых.

С помощью нескольких товарищей по заключению я послал на волю план тюрьмы. С побегом надо было торопиться.

Дело в том, что я находился под военным судом и содержался в городе, который был на военном положении. Благодаря доносу больничного надзирателя власти были предупреждены о подготовке к побегу. Их подозрения усиливались ежедневно, и надзор за мной с каждым днём делался всё строже. Всё это давало повод предполагать, что меня могут снова перевести на одну из плавучих тюрем.

«Вольные» принялись за подготовку плана, а мне оставалось вооружиться терпением.

В продолжение нескольких дней всё шло своим чередом. «Вольные» ежедневно осведомляли меня о ходе подготовительных работ. Я вёл себя чрезвычайно примерно, не вступал в пререкания с начальством, и казалось даже, что мне удалось усыпить подозрительность тюремной администрации.

Но однажды я разгневал начальника тюрьмы. Моя камера находилась на четвёртом этаже, мне было видно всё, что происходило на улице, и я попросил одного из организаторов моего побега пройти мимо здания тюрьмы. Тот исполнил мою просьбу. Это привело меня в такой восторг, что я стал горланить какую-то революционную песню. На беду в это время по двору проходил начальник тюрьмы. «Тише, перестаньте петь!» — кричали мне товарищи. Но, опьянённый восторгом, я не слышал их. Очнулся я уже в новой камере, на первом этаже, куда разгневанный начальник приказал перевести «соловья».

— Здравствуйте, товарищ, — раздался откуда-то сверху чей-то мягкий голос, лишь только тюремный надзиратель захлопнул дверь моего нового обиталища.

Я оглянулся и сразу понял, в чём дело: очевидно, сосед проделал отверстие в стене и говорил через него. Вскочив на скамью, я, не видя товарища, стал разговаривать с ним. Фамилия его была Мышкин.

Позднее, через месяц после своего освобождения, Мышкин был убит, сражаясь в рядах рабочей дружины в Феодосии во время черносотенного погрома.


Глава VI Неудача

Для успешного выполнения задуманного плана побега мне надо было попасть в другую камеру. По совету товарищей, я должен был за два дня до побега попросить начальника тюрьмы перевести меня в другое помещение на том основании, что работающий по соседству с моей камерой сапожник, «уголовный», своим стуком не даёт мне спать. Так как свободной камеры, кроме той, которая нужна была для моего побега, не было, то предполагалось, что меня переведут именно туда.

Когда в шесть часов вечера ко мне вошёл для обычной поверки начальник тюрьмы, я обратился к нему с этой просьбой.

Его ответ был страшнее отказа:

— Да вам всё равно недолго здесь сидеть: скоро вас переведут в другую тюрьму.

«Скоро» на языке начальника тюрьмы значило «завтра». Завтра меня могли перевести на плавучку или в тюрьму, откуда побег будет невозможен. Наши опасения оправдались.

На Мышкина эта новость подействовала так удручающе, что даже мне пришлось утешать его. Мы снова стали перебирать план тюрьмы и вдруг обнаружили новую возможность побега. Всё можно было устроить в следующую ночь.

Я изложил новый план на бумаге и переслал товарищам.

Надо сказать, что, несмотря на всю нашу близость с Мышкиным, мы ещё не видали друг друга. Маленькое отверстие, через которое мы говорили, не позволяло ни одному из нас увидеть лицо собеседника. На прогулку нас выводили в одно время, но гуляли мы в разных дворах.

Я сообщил Мышкину о том, что хочу увидеть его.

— Ладно, — ответил он, — я сегодня откажусь от прогулки и буду сидеть у окна; таким образом мы увидимся, когда вас выведут гулять.

С нетерпением ждал я прогулки, и когда отворили двери моей камеры и надзиратель прокричал: «На прогулку!», я почти бегом бросился во двор.

За решёткой окна камеры Мышкина я наконец увидел его. Мышкин ободряюще улыбался мне. Как раз в эту минуту отворились тюремные ворота, и во двор вошли два конвойных солдата.

— За вами! — невольно вскрикнул Мышкин.

Он не ошибся: через несколько минут мне приказали собираться.


— Прощайте и будьте бодры, — прошептал Мышкин. Вскоре я уже шагал по тюремному двору к воротам;

товарищи стояли у окон.

— Прощайте, товарищи! — крикнул я им.

— До свидания, товарищ!


Глава VII Опять гауптвахта

Мы шли пыльными улицами. Было жарко. Томила неизвестность. Из разговора с конвоирами я узнал, что меня ведут в штаб крепости, а оттуда направят в какую-то другую тюрьму. Больше солдаты сами ничего не знали.

Был табельный[56] день, и перед зданием штаба крепости происходил парад. Его принимал командир Черноморского флота, знаменитый царский палач, кровавый усмиритель черноморских восстаний адмирал Чухнин.

Внимание конвойных было полностью поглощено парадом. Кроме них, в помещении штаба никого не было. Выходная дверь была раскрыта настежь. За ней виднелась улица. Я сделал несколько шагов. Конвойные по-прежнему были поглощены парадом. Ещё шаг — и я у самого порога. Послышалось бряцание шпор. В дверях вырос офицер. Увидев меня у порога, он как-то досадливо махнул рукой. Конвойные, обернувшись, бросились ко мне. Я ожидал грозы.

— По распоряжению главного командира, вице-адмирала Чухнина, вас переводят на военную гауптвахту, — обратился ко мне вошедший, который оказался адъютантом начальника штаба, капитаном Олонгрэном. — Всякие заявления о книгах, продуктах вы можете делать мне лично при обходах. Но советую вам держать себя спокойно. На гауптвахте всё по-военному: винтовки заряжены, охрана имеет полномочия пускать в ход оружие... Конвой, — добавил он, — отвести арестованного на главную военную гауптвахту. — И, нагнувшись ко мне, неожиданно добавил: — Не бойтесь: ничего страшного нет. А если кто из караульного начальства обижать будет, сейчас же пишите в штаб мне, капитану Олонгрэну.

Глаза его лукаво улыбались.

Это был первый офицер, в котором я ощутил сочувствие. Конвойные окружили меня, и мы тронулись. Солнце уже перевалило за полдень, когда мы пришли, наконец, на гауптвахту.

Это было двухэтажное здание, обнесённое со всех сторон высокой стеной.

Небольшая дверь, около которой ходил часовой, вела в большую и светлую комнату — караульное помещение, наполненное солдатами. Здесь меня обыскали и через длинный коридор повели в камеру.

Тяжёлая, обитая железом дверь захлопнулась за мной. Я очутился один в довольно большом и светлом помещении. При первом же беглом осмотре его я понял, что побег отсюда чрезвычайно труден. Толстые стены, окна с прочными решётками, часовые у окон и дверей — всё это, казалось, исключало возможность побега.

Маршируя в таком настроении из угла в угол, я почувствовал, что кто-то стоит у моего волчка[57]. Я подошёл к двери.

— Не нужно ли чего в город передать, господин Студент? — раздался чей-то голос.

— А вы кто такой? — спросил я говорившего.

— Сторож при гауптвахте.

Я, конечно, согласился на его предложение, и через несколько минут сторож отправился в город с запиской.

Вечером Бурцев (так звали сторожа) вошёл в мою камеру и передал ответ товарищей. Теперь только я разглядел этого человека, сыгравшего впоследствии такую важную роль в моей жизни.

У него были длинные русые усы, слегка калмыцкие скулы, юмор светился в его глазах.

— Если хотите, я завтра могу ещё одну записочку снести, — сказал он.

— Ладно, — ответил я, — завтра поговорим. Бурцев удалился.


Несколько дней прошли в самой пустой переписке. Ясно было, что обе стороны, то есть я и «вольные» товарищи, с одной стороны, и Бурцев — с другой, смотрят на эту переписку, как на подготовку к чему-то другому, более важному.

В таком выжидательном положении прошла неделя.

Переписка не занимала пока у меня много времени, и, пользуясь этим обстоятельством, я стал наблюдать жизнь тюрьмы.

В шесть часов утра сторожа-солдаты входили в камеру арестованных и гасили лампы. Через несколько минут дежурный унтер-офицер отворял камеры: арестованные начинали уборку и шли умываться. Продолжительность этой уборки всецело зависела от дежурного унтера. Если он был «человеком», то отворял одновременно все одиночки и уборка длилась два-три часа. Арестованные ходили по камерам, разговаривали и отдыхали от одинокой жизни в своих клетках. Заключение в одиночке переносилось особенно тяжело в военной тюрьме, где арестованным запрещалось иметь какие бы то ни было книги. Понятно, что общение во время уборки вносило большое разнообразие в жизнь арестованных, и они были глубоко благодарны тем унтер-офицерам, которые удлиняли его. Это умение заключённых ценить человеческое к себе отношение ярко проявилось в одном факте, происшедшем на севастопольской гауптвахте незадолго до моего прибытия туда.

В одной из общих камер подготовлялся побег. Арестованные — их было семь или восемь человек — сняли несколько досок с потолка и завесили его полотном; они должны были бежать через приготовленный таким образом пролом.

Но как раз в этот день на гауптвахте дежурил унтер-офицер, хорошо относившийся к арестованным. И вот, когда всё уже было готово, один из арестованных сказал:

— Слышь, ребята, ведь мы унтера-то подводим, а он «человек». Это негоже, надо бы другого подождать, шкуру какую-нибудь.

Остальные согласились, и побег был отложен. Но на другой день, как на беду, снова явился хороший унтер, и побег вторично был отложен. Эта история продолжалась пять дней, и всё это время, только для того, чтобы не подвести под суд человечно относившегося к ним унтер-офицера, люди жили в камере с плохо скрытым проломом, рискуя ежеминутно попасться.

На шестой день пролом был обнаружен.

Но вернёмся к рассказу о дневном распорядке на гауптвахте.

В десять часов утра раздавался бой барабана, извещавший о приходе новой смены часовых, и все камеры закрывались. Начиналась поверка. Обыкновенно она происходила в присутствии двух офицеров.

Поверка кончалась обыкновенно к обеду; камеры снова открывались, и, если дежурил хороший унтер, снова часа два арестованные проводили вместе. В шесть часов вечера был ужин и вечерняя поверка. Вносились лампы, и арестованные запирались на ночь.

Но если внешним складом гауптвахта мало чем отличалась от гражданской тюрьмы, то взаимоотношения её обитателей были совсем другие.

Все жители гражданской тюрьмы резко делились на два враждующих лагеря: на заключённых и охрану. Совсем другое было на гауптвахте. Самая незначительная часть направляемых на гауптвахту солдат была повинна в уголовных преступлениях. Большая же часть заключённых содержалась за чисто военные проступки.

Естественно, что такие арестованные не чувствовали себя преступниками.

С другой стороны, и солдаты, которые стерегли заключённых на военной гауптвахте, не чувствовали себя тюремщиками. Попадая раз в месяц «в тюремный наряд», они встречались здесь с такими же солдатами; каждый из них мог попасть сюда за аналогичное «преступление». И никакой вражды не могло быть между этими людьми.

Поэтому, когда на гауптвахте начинался бунт, солдатский караул уводили. На него не надеялись. Для усмирения заключённых приводили специальные части.


Глава VIII План побега

Однажды, передав мне записку с воли, Бурцев лукаво подмигнул и сказал:

— Ну что же, господин Студент, бежать надо?

— Не мешает, — спокойно ответил я. — А разве отсюда уйдёшь?

— Уйти-то можно, только бы деньги были, чтобы солдат подкупить.

— Ладно, — ответил я. — Переговори сегодня с «вольными».

Снова начались тревожные дни подготовки побега. Караул на гауптвахте менялся ежедневно. Но, кроме часовых, здесь были ещё сторожа, исполнявшие чисто хозяйственные функции. Они приносили арестованным обед и ужин, гасили свет, убирали коридоры.

Сторожа эти (всего их было шесть человек) жили на гауптвахте, а начальником их был Бурцев, состоявший в чине ефрейтора. Сторожам запрещалось подходить к камерам арестованных в отсутствие унтер-офицера. Благодаря этому сношения со мной были крайне затруднительны, и понадобилась вся изворотливость и смышлёность Бурцева, для того чтобы наладить частую переписку и продолжительные переговоры.

Бывало в двенадцать часов ночи я просыпался от стука. Передо мной стояли унтер-офицер и Бурцев с чайником кипячёной воды в руке.

— Вам фельдшер приказал на ночь кипяток; получите, — обращался он ко мне, ставя чайник на стол и ловким движением подкладывая под него записку. Приходилось начинать чаепитие.

Утром надо было просыпаться с зарёй, чтобы не пропустить удобного момента для передачи ответной записки. И целый день проходил в ожидании.

После двухнедельной переписки было намечено несколько планов. Один из них состоял в следующем. Я уже говорил, что утром арестованных выводили умываться. Умывальники были расположены в небольшом коридоре, который соединялся с караульным помещением. Против же самых умывальников находилась небольшая комната, служившая цейхгаузом[58]. Рядом с ней находилась надзирательская — помещение для сторожей. Сторожа носили особую форму и благодаря этому могли свободно входить и выходить из гауптвахты. За короткое время дежурства часовые не могли узнать в лицо сторожей. На этом последнем обстоятельстве мы и построили довольно простой план побега.

В то утро, когда будет дежурить «хороший» унтер, Бурцев устроит проветривание тюремных постелей. Арестованные выносили их в эти дни в цейхгауз, из которого сторожа таскали их во двор гауптвахты.

Выйдя в этот день умываться вместе с несколькими арестованными, я должен был незаметно, в тот момент, когда Бурцев отвлечёт внимание часовых, войти в цейхгауз, быстро переодеться в заранее приготовленную форму тюремного сторожа, накинуть на голову тюфяк и выйти на улицу.

Однажды вечером Бурцев сказал мне, что завтра этот план можно будет осуществить. На другой день, действительно, уже в шесть часов утра открыли камеры, и арестованные толпой пошли умываться. Открыли и мою камеру; сквозь решётчатую дверь, отделявшую наш коридор от другого коридора, я увидел сторожей, выносящих тюфяки, и Бурцева, показывающего солдатам какие-то открытки. Я готов был двинуться, но Бурцев не дал мне условного пароля. В ожидании я занялся уборкой своей камеры, кончил и это дело, а Бурцев всё не давал пароля. Мне и в голову не приходила мысль, что Бурцев мог забыть об этом. Когда он опомнился, было уже поздно.

На другой же день мы наметили новый план побега.

Принцип его был одинаков с вышеописанным. Я должен был выйти из гауптвахты под видом тюремного сторожа. Но для этого мы решили воспользоваться другим моментом — тушением фонарей. Фонари эти находились перед входом в здание гауптвахты и во дворе.

Обыкновенно перед рассветом один из сторожей выходил для этого на улицу и, завернув за угол здания, входил через ворота во двор.

Таким же образом, переодевшись в форму сторожа, должен был выйти и я.

Однако и этот план был затруднён тем обстоятельством, что в караульном помещении находились все свободные от дежурства солдаты караула во главе с унтер-офицером. Они легко могли узнать меня, тем более, что караульное помещение было хорошо освещено.

Поэтому наш план несколько видоизменился.

В три часа ночи я должен был выйти в большой коридор, повернуть направо, в небольшую комнату, войти в цейхгауз, переодеться там и, выйдя снова в коридор, пройти через офицерскую комнату, находящуюся против цейхгауза. Офицерская комната выходила в караульное помещение около самой двери на улицу. Таким образом, я мог пройти через караульное помещение так быстро, что находившиеся здесь солдаты не имели бы времени узнать меня.

На пути осуществления этого плана были три трудности: во-первых, по коридору, где находилась моя камера, день и ночь шагал часовой; во-вторых, моя камера была постоянно заперта и ключ от неё находился у дежурного унтер-офицера; в-третьих, наконец, в офицерской находились караульные офицеры. Часовой, отсутствие ключа, офицеры — таковы были препятствия, которые нам надо было преодолеть.

Однажды Бурцев напоил дежурного унтера и снял на воск профиль ключа от одиночных камер. На воле товарищи без особых затруднений приготовили по этому профилю ключ.

Ещё проще «обошёлся» Бурцев с офицерами. Он заявил, что офицерская нуждается в ремонте. Офицеров перевели в другую комнату. Нам осталось решить одну только задачу: как обойти часового в коридоре. Но эта задача была почти неразрешима.

Военная гауптвахта — не гражданская тюрьма, где тюремщики не сменяются годами. Каждый день на гауптвахту являлась другая рота гарнизона. Следовательно, на сговор с часовым в нашем распоряжении было всего двадцать четыре часа. Однако фактически мы не располагали и этим временем, так как каждый пост обслуживался тремя сменами, по два часа в каждую. Таким образом, для того чтобы завязать знакомство с часовым, договориться с ним о помощи и организовать побег в его смену, в нашем распоряжении было всего шесть часов, и то урывками, по два часа в каждую смену. Предприятие это было почти безнадёжным. Надо было оставить мысль о сговоре с часовым.

О том, чтобы связать часового, нечего было и думать: малейший шум во внутреннем коридоре должен был вызвать тревогу.

Поэтому решено было его усыпить. Товарищи приготовили наркотические папиросы, которыми Бурцев должен был угостить часового. Сначала Бурцев сочувственно отнёсся к этому плану, но когда надо было приступить к делу, он под разными предлогами стал откладывать его выполнение. В конце концов он заявил, что считает этот план рискованным, и стал настаивать на необходимости сговора с часовым.


Глава IX Предательство унтер-офицера Схиртладзе

Случилось так, что, в то время как я сидел на севастопольской гауптвахте, там было всего несколько политических заключённых.

Единственным политическим заключённым во внутреннем коридоре гауптвахты был унтер-офицер Схиртладзе. Он привлекался к суду по делу о принадлежности к военной организации партии социалистов-революционеров. Камера Схиртладзе находилась как раз напротив моей, и мы встречались во время утренней уборки. Я обсуждал с ним все планы побега и часто пересылал через приходившую к нему на свидание жену записки на волю. Особенно часто я это делал в первое время нашего знакомства с Бурцевым, в тот период, когда мы ещё не очень доверяли ему. Нет никакого сомнения, что вначале Схиртладзе вполне добросовестно помогал мне. Не раз он выводил меня и Бурцева из самых тяжёлых положений.

В конце июля Гнедышева, жена Схиртладзе, сообщила ему, что жандармы арестовали всю военную организацию социалистов-революционеров. По всем признакам, жандармы получили точные доказательства участия Схиртладзе в организации. До сих пор у военных властей, арестовавших Схиртладзе, были лишь подозрения. Он надеялся, что дело его скоро прекратят за отсутствием улик. Теперь же оно принимало серьёзный оборот, и прежде всего потому, что переходило в руки жандармов.

Вечером Схиртладзе рассказал мне обо всём этом. Он был очень подавлен — боялся каторги. Я успокаивал его как мог. Но мои утешения действовали мало. 6 августа Гнедышева снова была у Схиртладзе и долго сидела в его камере[59]. Очевидно, на этом семейном совете и решено было предать меня для облегчения участи Схиртладзе.

Вскоре после этого Схиртладзе предложил мне передать с Гнедышевой записку в город. Я воспользовался этим предложением. Записку я написал не шифрованную. В ней я довольно откровенно говорил о ближайших своих намерениях, связанных с побегом. Эту записку Гнедышева должна была отнести одному из организаторов побега — Канторовичу. Но, как выяснилось потом, записку мою Схиртладзе оставил у себя как вещественное доказательство, а сам отправил Гнедышеву в штаб крепости к капитану Олонгрэну с устной просьбой вызвать его на допрос для важного сообщения. Не дождавшись вызова на допрос, Схиртладзе 12 августа отправил с Гнедышевой капитану Олонгрэну записку, в которой излагал сущность своего важного сообщения.

Вот текст этой записки:

«Его высокоблагородию и. д. Комендант. Отд.[60]

Ваше высокоблагородие, приезжайте на главную гауптвахту и начинайте на меня кричать, как будто я имею переговоры с Фельдманом и он у меня передаёт записки и как будто эти записки я даю женщине, чтобы она отнесла в дом Лама на квартиру Канторовича. Вы мне скажете, что Вы отберёте её пропуск и никогда не пустите её на свидание ко мне, и когда уедете вызовете меня на допрос, я Вам покажу какие записки пишет Фельдман и кто ему помогает. Один человек старается как-нибудь его выпустить от суда и у них есть такие планы, что очень просто что и выпустят. Только прошу Вашему Высокоблагородию, чтобы из арестованных никто не знал, что это я сказал вам. Вы сами знаете, что тогда здесь, произойдёт[61], а после допроса мало я боюсь, чтоб меня обвинили по этому делу. Фельдман каждый день получает через этого человека письмо и также сам пишет. Только Вы Ваше высокоблагородие не трогайте этого человека до моего допроса, который назначен почтальоном. Запасный ст. унтер-офицер Схиртладзе».

7 августа Гнедышева была у мужа и заявила мне, что мою записку она передала. Между тем в записке, которую мне принёс в этот день Бурцев с воли, не было условного сигнала о получении записки, переданной через Гнедышеву. Это показалось мне подозрительным.

8-го утром я получил новое доказательство предательства. В этот день дежурный караульный начальник отправил в штаб крепости заявление о необходимости учредить ещё один пост часового в коридоре, возле дверей моей камеры, «ввиду подозрительного поведения арестованного Фельдмана, явно замышляющего побег».

Бурцев высказал подозрение о доносе. Мы стали остерегаться Схиртладзе. Но было уже поздно. С минуту на минуту должен был быть арестован Бурцев, а может быть, и «вольные», поскольку явка на квартире Канторовича была известна предателю.


Глава X Побег

Это было в то самое утро 12 августа, когда Схиртладзе послал свой донос капитану Олонгрэну.

На гауптвахте раздался барабанный бой. Новая рота севастопольского гарнизона вступила в караул.

В двери щёлкнул замок. Вихрем влетел Бурцев. Поставив на стол чайник с кипятком, он успел шепнуть: «В третьей смене подходящий человек. Действуй!» И так же быстро исчез. Видно, был очень взволнован.

На меня это сообщение не произвело никакого впечатления. Грустный опыт с надзирателем, предавшим меня в гражданской тюрьме, заставлял быть настороже. Я был уверен в предательстве Схиртладзе и ждал либо перевода в другую тюрьму, либо усиления надзора. Было страшно лишь за Бурцева и товарищей на воле. Накануне в записке, посланной через Бурцева, я предостерегал их о возможности арестов. Просил на время, до выяснения положения, всё оставить. Я решил поэтому не вступать ни в какие переговоры с часовым, тем более, что камера Схиртладзе находилась напротив моей.

На двери моей камеры была приклеена записка: «По распоряжению главного командира Черноморского флота и укреплённого района Севастополя, здесь заключён студент Константин Фельдман».

Эта надпись, по мнению Чухнина, должна была вызвать у караульных сугубое против меня предубеждение. Но в атмосфере 1905 года она фактически обеспечивала мне сочувствие всех часовых, умевших читать.

Часовой третьей смены первый начал со мной беседу.

— Как вы сюда попали? — спросил он меня через волчок.

Я рассказал ему о причине моего ареста.

Штрык (так звали часового) слушал меня с напряжённым вниманием. Когда я кончил, он стал рассказывать о своей тяжёлой, полной унижения и горя солдатской жизни.

— И для чего всё это делают с нами, не знаю. Вот мне через три месяца уже срок кончается, а нас на войну, говорят, скоро погонят. Пойду и я; убьют меня. А зачем? Ради кого?

— Ну, в таком случае, — сказал я, поняв, что наступает удобный момент действовать решительно и прямо, — я помогу тебе, но ты уж возьми и меня с собой. Согласен?

В первую минуту он опешил:

— Да что вы, разве отсюда можно уйти? Ведь это могила.

— Ну, уж это другой вопрос, — сказал я ему. — Задача облегчается тем, что у нас тут есть верный друг и помощник. Если ты согласен помочь мне в этом деле, то он подойдёт к тебе через час и расскажет весь план, и, если найдёшь его хорошим, действуй с нами.

Часовой согласился.

Сразу навалилось много дела.

Надо было написать записку Бурцеву и объяснить ему, как говорить с солдатом. Надо было обдумать всё до малейшей мелочи и известить «вольных». В числе разных указаний я написал Бурцеву, чтобы он не забыл приготовить машинку для стрижки, больших размеров сапоги и кушак.

Кушак был особенно важен, так как у всех арестованных отнимались кушаки и отсутствие его могло бы вызвать подозрение у первого встречного. Едва успел я окончить это письмо, как в мою камеру вошли два солдата и дежурный унтер-офицер.

— На прогулку!

Я не хотел показываться лишний раз в караульном помещении и, сказавшись больным, отказался от прогулки.

— Пришлите только кипяток, — сказал я унтеру, очень обрадовавшемуся моему отказу.

Через несколько минут Бурцев был уже в моей камере с чайником в руках. Как раз в эту минуту в коридоре раздался чей-то крик, унтер-офицер отвернулся, и, воспользовавшись этой минутой, я передал Бурцеву записку.

Было шесть часов вечера, когда Бурцев известил меня об окончательном согласии Штрыка действовать с нами.

Я снова продумал весь план побега. Всё было уже готово и предусмотрено. Даже одеяло для устройства чучела было приготовлено заранее. До смены, в которую я должен был бежать, оставалось ещё девять часов.

«Однако как долго придётся мне ещё сидеть тут!» — подумал я.

Подумал и вспомнил, с каким трепетом и восторгом думал я вчера только о долголетней каторге. Вчера не было ничего впереди, а сегодня — целая жизнь.

Пробило семь часов вечера.

Штрык снова появился в коридоре.

— Что нового? — спросил я его.

— А вот записка, — и он передал мне записку с воли.

«Всё будет приготовлено, — писали друзья. — Вы выйдете с Бурцевым. Штрык передаст свой пост другому часовому и выйдет позже вас. Под горой и вас и его будут ожидать товарищи. Бурцев подведёт вас к нам.

Пароль: «Анюта». Будьте тверды и спокойны».

— Ну вот, видите, как товарищи заботятся о нас... С такими помощниками можно не сомневаться в успехе, — сказал я Штрыку.

— Я не боюсь, — ответил часовой, — только одно меня беспокоит: что, если товарищи не будут ждать меня? Куда я пойду? Я не знаю в городе ни одного человека.

Я дал ему адрес Канторовича.

Теперь надо было предохранить себя от вмешательства Схиртладзе.

Воспользовавшись тем, что он попросился в уборную, я также постучал в дверь. Нас вывели вместе.

— Ну, как дела? — спросил он меня, как только мы очутились в уборной.

— А дела такие, — сказал я ему, — что издавна в тюрьме существует обычай — пришивать предателей.

Схиртладзе начал что-то испуганно лопотать.

— И если я ещё раз замечу тебя у волчка, утром или вечером, днём или ночью, — прервал я его, — то сообщу о тебе ребятам, и тогда сам знаешь, что будет.

В одно мгновение этот человек изменился до неузнаваемости. Его лицо вдруг вытянулось, посерело, он стал дрожать, как в лихорадке. Он, кажется, готов был упасть на колени и молить о пощаде...

В девять часов вечера кончилось дежурство Штрыка. На пост вступил тот самый часовой, который должен был заменить его после побега. Его надо было приучить к виду чучела. Я лёг на койку и, накрывшись одеялом с головой, притворился спящим.

Тихо, томительно тихо было на гауптвахте. Кругом всё замерло. Только за окном раздавались шаги часовых, да по временам доносилось протяжное и гулкое «слушай».

Но вот раздался условный стук в дверь; я вскочил: у дверей стоял Штрык.

— Приготовьте чучело.

Я соорудил чучело и покрыл его одеялом.

Но ключ не подходил к замку.

В нашем распоряжении оставалось полтора часа. Сделать за это время новый ключ не было никакой возможности.

— Ну что, как дела? — раздался из окна, выходящего во двор гауптвахты, голос Бурцева.

— Ключ не подходит, — сказал Штрык, обращаясь к нему.

Бурцев взял ключ и побежал к товарищам, дежурившим недалеко от гауптвахты.

К счастью, среди них оказался слесарь. Он тут же подпилил ключ, и когда Бурцев снова принёс его, Штрык открыл им дверь без труда.

— Ну, сейчас надо выходить, — сказал он, когда я кончил бриться. Но в эту минуту снова выросло неожиданное препятствие.

Как раз в этот день на гауптвахте дежурил «плохой» унтер-офицер. В таких случаях заключённые мстили ему единственным имеющимся в их распоряжении способом: не давали возможности унтеру спать целую ночь, просясь из камер.

И вот в два часа ночи раздался стук в дверь, за ним другой, третий...

Теперь я снова не мог выйти, так как уборная находилась в коридоре. И там же находился унтер.

Время шло.

— Половина третьего, — шепнул мне Штрык, проходя мимо камеры.

Ещё полчаса — и всё потеряно. Арестованные продолжали стучать.

«Остаётся двадцать минут. Что ещё нужно делать?» — спросил я себя.

Вспомнил: нужно держать себя в руках.

— Осталось пятнадцать минут, — снова раздался шепот Штрыка.

Стук внезапно прекратился.

— Идите, — сказал Штрык, снова отворяя дверь моей камеры.

Я побежал в цейхгауз. Едва я вбежал туда, пробило три часа.

Сейчас будут сменяться часовые.

Я стал надевать на себя солдатскую форму и тут убедился, что мои напоминания Бурцеву о кушаке и сапогах оказались напрасными: кушака не было, а приготовленные сапоги не лезли на ноги. Это вывело меня из терпения. Я с бешенством набросился на Бурцева, когда тот вошёл в цейхгауз.

— Ну, об этом не беспокойся, — ответил он. — Вместо кушака получай шинель, а сапоги сейчас достану.

С этими словами Бурцев вышел из цейхгауза. Я с любопытством стал следить за ним через коридорную дверь, сделанную из железных прутьев, недоумевая, где может он достать в такое время сапоги. И вот вижу, как мой Бурцев вошёл в караульное помещение и, оглядев ноги спящих солдат, стал стаскивать с одного из них сапоги.

— Чаво? — пробурчал тот сквозь сон.

Под смех бодрствовавших солдат, принимавших всю эту историю за шутку, Бурцев невозмутимо продолжал своё дело.

Через две минуты сапоги были на мне.

Эти пришлись впору.

— Ну, теперь идём, — сказал Бурцев.

Мы вместе пошли в офицерскую. Тут я остановился на минуту, а Бурцев прошёл вперёд. Когда я вышел на улицу, он уже стоял на площадке.

— Вот, бери лесенку и иди туши сперва во дворе, а потом тут, — громко сказал он мне, указывая на лестницу, стоявшую у фонаря.

Ленивой, сонной походкой я пошёл вдоль гауптвахты.

— Да скорее. Пошевеливайся! — крикнул Бурцев. Немного ускорив шаг и свернув за угол, я оказался на свободе.


Глава XI Ночные странствия

Навстречу мне шёл патруль. Хотелось бежать, а надо было идти медленной, спокойной походкой. И вдруг я услышал за собой топот бегущего человека. Кто-то схватил меня за руку.

— Бежим, Костенька, бежим!

Это был Бурцев. Он вдруг потерял самообладание.

Бежать в солдатских шинелях почти на виду у гауптвахты было безумием. Но напрасно я успокаивал Бурцева. Он тащил меня всё дальше и дальше и остановился только тогда, когда мы пробежали мимо того места, где нас ожидали.

Товарищи, ожидавшие нас, заметив две бегущие фигуры, бросились было за нами, но, увидав, что никакой погони нет, решили, что это не мы, и вернулись на старое место. Прождав нас ещё некоторое время, они предположили, что всё сорвалось, и ушли.

— Ну что теперь будем делать! — вскричал Бурцев, хватая себя за голову.

— Ты знаешь какой-нибудь адрес? — спросил я его.

— Нет.

— А квартира Канторовича?

— Туда нельзя идти в солдатском, там много полиции. И действительно, я был без кушака, и каждый городовой мог арестовать меня за непорядок.

— Знаешь ты товарища, у которого можно было бы переодеться?

— Есть у меня хороший человек на примете, — вымолвил он. — Кум мой. — И повёл меня к нему.

Только войдя в низенькую, душную комнату, я при тусклом свете маленькой керосиновой лампы разглядел дворницкую бляху на висевшем на стене тулупе. Как известно, дворники при царском режиме несли полицейскую службу.

Но было уже поздно. Бурцев стал уговаривать кума снести записку, обещая ему за это пять рублей.

— Да иди ты к чорту! В эдакий час! Какую там записку? — огрызнулся дворник.

Обрадовавшись ответу, я толкнул рукой Бурцева:

— И впрямь пойдём.

Но кум внезапно изменил своё решение:

— А что же, давай снесу.

Нам обоим стало вдруг ясно, что кум пойдёт предавать нас. Я подскочил к дворнику и нанёс ему сильный удар по голове. Бурцев другим ударом опрокинул его на пол. Связав его, мы выскочили, замкнув снаружи дверь.

Снова мы без толку бродим по улицам... Где-то за нами увязался случайный ночной полицейский обход. Раздались свистки, началась погоня. Нам удалось скрыться.

Опять Бурцев ведёт меня к «хорошему человеку», уверяя, что на этот раз всё будет хорошо.

— Куда ты ведёшь меня? — шепнул я ему, заметив у дверей домика бело-чёрный полосатый шест — отличительный знак гауптвахты.

Но Бурцев уже втащил меня в маленькую комнату и разбудил спящего на койке солдата.

Мы были в маленькой «сторожке», служившей военным карцером, где солдаты отбывали кратковременные дисциплинарные взыскания. Часовых здесь не было. Арестованных обслуживал военный сторож, который принадлежал к сторожевой команде главной гауптвахты и поэтому был подчинён Бурцеву.

Теперь Бурцев, растолкав его, попросил снести в город записку.

Солдат с недоумением и явным беспокойством смотрел на Бурцева. Видно, он почуял что-то неладное. Я косо поглядывал в угол, где стояла винтовка.

Солдат вдруг вскочил со своей койки и, упав перед Бурцевым на колени, завопил:

— Андрей Дмитриевич, уйди! Христом-богом прошу, не заставляй на душу грех принимать!

Бурцев пробовал было настаивать.

— Подожди, — сказал я, отстранив Бурцева и обратившись к солдату. — Есть у тебя лишний кушак?

— Да вот, — арестованных.

Он открыл сундук и вытащил целую пачку солдатских кушаков. Я схватил первый попавшийся.

— Получай за кушак!

Бросил ему свою шинель, схватил Бурцева за руку и увлёк его за собой из сторожки.

Было уже утро, когда мы вышли на улицу.

Мы были на окраине города. До Нахимовского бульвара, где находилась квартира Канторовича, было очень далеко. От утренней поверки нас отделяли считанные минуты. Если ещё какой-нибудь час мы пробудем на улице в денщицких мундирах, в которых мы ушли из тюрьмы, нас неизбежно схватят.

— Едем, — сказал я Бурцеву и решительно направился к стоявшему невдалеке извозчику.

— Куда?

— Разумеется, к Канторовичу.

Читатель уже заметил, что Бурцев, проявлявший изумительную находчивость на гауптвахте, совершенно растерялся, как только вышел вслед за мной из тюрьмы. В этом нет ничего удивительного. Покинув гауптвахту, он очутился в подполье, в совершенно непривычной для него обстановке. Здесь у него не было никакого опыта.

— Если ты не поедешь, я один поеду, — сказал я ему на ходу.

Это подействовало.

Я приказал извозчику остановиться метрах в пятистах от квартиры Канторовича.

— Плати, — сказал я Бурцеву.

У него оказались две золотые пятирублёвые монеты. Одну из них он подал извозчику.

— Сдачи нет!

— А у меня других нет.

— А мне какое дело!

Лавки были закрыты. Что было делать? Дать извозчику пять рублей — значило сразу возбудить подозрение. Я пустился на хитрость.

— Да дай же, братец, сдачи! Мы и так загуляли; офицер, поди, встал уж. Знаешь, наше дело — денщицкое!

— Да нет у меня, толком говорю тебе!

— Ну, нам ждать нельзя. Бери пять рублей, да скажи, где стоишь: приду к тебе за сдачей. Отдашь ведь?

Извозчик и тут стал протестовать:

. — Не хочу твоих денег. Потом скажешь, что десять рублей дал мне.

Долго мне пришлось убеждать его, прежде чем он согласился отпустить нас.

Ворота того дома, где жил Канторович, были уже открыты. Дворник подметал улицу. Выждав минуту, когда он отвернулся, мы незаметно проскользнули во двор. Через мгновенье мы были окружены своими. Началось переодевание. Надо было торопиться. Квартира Канторовича была вообще ненадёжна. Кроме того, этот адрес был известен Схиртладзе. Молодая девушка — сестра или невеста Канторовича, сейчас уже точно не помню — стояла у застеклённого окна, выходящего на лестницу.

— Полиция, — вдруг шепнула она.

Мимо окна быстро промелькнуло белое пятно военного кителя. В то же мгновение раздался длинный, тревожный звонок.

— Другого выхода нет? — спросил я девушку.

— Нет.

— Оружие есть? Девушка принесла револьвер.

Бурцев стоял у окна, выходившего на лестницу. С этой позиции он в случае необходимости мог выскочить через окно. Сам я стал немного поодаль, в глубине передней, скрывшись за шкафом.

Дверь сотрясалась от ударов.

— Гасите свет и открывайте дверь, — сказал я девушке.

Твёрдым шагом она направилась к двери. Щёлкнул замок.

— Господин Канторович здесь?

— Его нет в городе.

Я не видел вошедшего. Но что за странный, дрожащий голос? Так не говорят полицейские.

— Не может быть! Я умоляю вас... Он должен быть здесь.

— Говорят вам, его нет! — уже строго ответила девушка.

Но я уже понял, в чём дело, и вышел из своей засады.

В ту же минуту с каким-то беззвучным рыданием человек в белом солдатском кителе бросился ко мне.

Это был Штрык.

В три часа ночи он подвёл часового первой смены к дверям моей камеры и, указав на чучело, сдал пост. До рассвета Штрык находился на гауптвахте, а затем незаметно вышел и направился к городу. Не найдя товарищей, которые должны были ожидать его на условленном месте, Штрык, полный тревоги, отправился по данному мной адресу.


Глава XII Поединок

Было уже семь часов утра. На гауптвахте нас давно хватились. Не было никакого сомнения, что полиция Севастополя была мобилизована для розысков. Но и побег наш организовали опытные подпольщики.

Товарищи предусмотрели всё до последней мелочи.

Для всех троих были заранее заготовлены костюмы: для меня — форма гимназиста, для Бурцева и Штрыка — штатские костюмы.

Попросту забавна была телеграмма, посланная в Петербург начальником севастопольских жандармов:

«Обвиняемый по бунту на «Потёмкине» Константин Фельдман совместно с караульным рядовым Белостокского полка Штрыком и сторожем гауптвахты ефрейтором крепостного батальона Бурцевым сегодня, в четыре часа утра, с крепостной гауптвахты бежали, одеты в летнюю форму — шинель виленского полка без погон, бежавшие с ним нижние чины одеты в том же обмундировании своих частей, продолжающиеся розыски безрезультатны. Сообщено Одессу и по линиям железных дорог».

Телеграмма эта была подана 13 августа в шесть часов утра, а в восемь часов все мы, переодетые и гладко выбритые, шагали по улицам Севастополя, направляясь каждый в приготовленную для него заранее квартиру.

Само собой разумеется, в первые дни, когда всё было поставлено на ноги для нашей поимки, когда вокзалы были наводнены шпиками, когда у всех пассажиров проверяли паспорта, а багаж их безжалостно обыскивали, когда у застав стояли солдатские пикеты, останавливая каждого проходящего, мы отсиживались на конспиративных квартирах Севастополя.

«Но предательство Схиртладзе? Что же сделал капитан Олонгрэн, своевременно извещённый о готовящемся побеге?» — спросит читатель.

Мы действовали в обстановке революционного 1905 года. И в эти дни мы неожиданно в самом лагере царизма открывали друзей, у которых хватало решимости в необходимый момент протянуть нам руку помощи. Таким неожиданным другом оказался капитан Олонгрэн. Из донесения севастопольского жандармского отделения следует, что капитан Олонгрэн был извещён дважды — 6 и 12 августа — о готовящемся побеге.

«Капитан Олонгрэн прибыл лишь 13-го, после обнаружения побега», — коротко заявляет автор того же донесения.

Теперь он уже мог явиться к Схиртладзе без риска помешать мне.

Капитана Олонгрэна предали военному суду. Но на суде он заявил:

— Заключённые вечно доносят друг на друга. И доносы, как правило, после проверки оказываются ложными. Поэтому я не придал особого значения сообщениям Схиртладзе, полагая, что и тут налицо обычная ссора заключённых.

Он упрямо стоял на своём. Его нельзя было сбить с этой позиции. Капитан Олонгрэн принадлежал к лучшим штабным офицерам. У него были научные военные труды. Его приговорили к лишению чинов и к шести месяцам заключения в крепости. Для штабного офицера того времени это было серьёзное наказание. Что с ним было дальше, не знаю. Я потерял его из виду.

Через полчаса после нашего ухода из квартиры Канторовича туда явились жандармы. Не найдя здесь Канторовича, они решили, что Канторович — вообще конспиративное имя, революционная кличка какого-то таинственного лица, передававшего для меня в тюрьму книги.

В Севастополе я прожил ещё дней пять. За это время мне пришлось переменить несколько квартир. Оставаться всё время в одной квартире было опасно.


Глава XIII Севастополь позади

Выезд мой из Севастополя был прекрасно обставлен: в богатом ландо, запряжённом четвёркой коней, сидела весёлая компания, состоявшая из одетой по последней моде девицы, одного товарища, Бурцева и меня. Мы громко пели, шутили, смеялись, и, разумеется, никто не мог заподозрить, что в этой компании было двое людей, которым грозила смертная казнь.

Едва мы отъехали от города, как я невольно вздрогнул: мимо нас на лошади проезжал один из караульных начальников, дежуривших на гауптвахте.

Офицер, не узнав меня и не заметив нашего замешательства, проехал мимо.

Вскоре мы приехали в Симферополь. Здесь я расстался с Бурцевым. Через два дня товарищи переправили его в Одессу, где он встретился со Штрыком. Последнего отправили в Одессу пароходом. Из Одессы Бурцева и Штрыка отправили к границе, и через неделю они перешли её.

Правительство же использовало для погони свой полицейский аппарат, и, несмотря на то, что после побега с гауптвахты я ещё целый месяц находился в России, полиция не сумела меня арестовать.

Из Симферополя меня увезла Кристи, жившая в одиннадцати верстах от Симферополя.

По дороге моя будущая хозяйка рассказывала мне, как надо держать себя в её доме. Её муж, член управы Симферополя, ни в коем случае не согласился бы укрывать меня, поэтому я должен был играть роль домашнего учителя. Сама она горячо сочувствовала революции. Позже, в Киеве, мне помогала жена одного киевского фабриканта.

— Если бы мой муж узнал, что я скрываю вас у себя, он без всякого сожаления выдал бы полиции и вас и меня, — призналась она мне как-то.

Квартира этого фабриканта, известного в Киеве черносотенца, была идеальным убежищем. Никакому жандарму и в голову не могла прийти мысль искать меня здесь.

Организаторы моего побега вообще выбирали пожилых женщин для того, чтобы сопровождать меня в моих странствованиях. Женщины эти изображали моих матерей. Они служили мне превосходной маскировкой. Таких «матерей» у меня было много. Они ждали меня у каждого этапа моего путешествия.

Все эти женщины не были профессиональными революционерками. Это были матери революционеров. Из-за любви к сыновьям они шли на огромный риск. Если бы они были пойманы с поличным, их ожидало бы много месяцев тюремного заключения.

Одна из таких матерей, Горская, специально приехала из Киева, чтобы вывезти меня из Симферополя...

Жандармский корпус считал железные дороги важнейшим участком своей работы. Чтобы вылавливать революционеров во время их частых передвижений, жандармы бросали туда своих лучших агентов. Это были опытные, специально вымуштрованные жандармские унтер-офицеры. Обычно они проводили полгода службы в тюрьмах крупных центров в качестве жандармских унтеров. Они ежедневно делали обход камер, разговаривали с политическими, вели их регистрацию и т. д. За полгода такой работы в больших тюрьмах, через которые проходило множество революционеров, они хорошо запоминали лица сотен революционеров. Потом их переодевали в штатское платье и на шесть месяцев пускали на линии железных дорог. Это были опаснейшие шпионы.

Мы вышли с товарищем Горской на платформу симферопольского вокзала. Она громко болтала, рассказывая мне о своём восхождении на Ай-Тодор.

Поезд тронулся. Все в вагоне были уверены, что эта почтенная дама везёт из Крыма своего больного сына. Это позволяло мне не выходить всю дорогу из купе и держать опущенными шторы на окнах. Мы благополучно добрались до Киева.

В Киеве мы убедились, что розыски продолжаются.

Я скрылся в доме одного чиновника, в большом селе под Киевом.

Прошёл почти месяц со времени моего побега. Путешествие к границе всё откладывалось. В Киеве появились тревожные признаки: многочисленные обыски, облавы на вокзале и на речных пристанях. Товарищи связывали это с моим пребыванием здесь.

Отъезд к границе был назначен на 9 сентября. Я успел перекрасить свои волосы из чёрного в рыжий цвет, и мне удалось проскользнуть незамеченным мимо зорких взглядов жандармов.

Немного беспокоила меня в дороге нервничавшая Осорина (так звали мою новую «мать»). Я решил расстаться с ней как можно скорее. В Ковно, где меня ждал товарищ Макс, я пересел на другой поезд. Мы с товарищем Максом к утру следующего дня высадились в Ковеле, маленьком городке, расположенном недалеко от австрийской границы.

На вокзале нас встретил контрабандист, которому мой товарищ заранее дал условную телеграмму.

Мы сели в поджидавшую нас бричку и отправились в еврейское местечко, лежавшее верстах в тридцати от границы. Здесь, в маленьком грязном домишке контрабандиста, мы должны были ждать наступления вечера.

— Когда мы выедем? — обратился к контрабандисту товарищ Макс.

— В девять часов вечера... Политический? — в свою очередь, спросил старик, окидывая меня испытующим взглядом.

Не желая возбуждать подозрения старика, товарищ выдал меня за своего компаньона, едущего в Австрию за большим транспортом товара.

— Мы направим этот товар через вас же, — сказал, он, — но дело это спешное и через неделю должно быть окончено. Поэтому вы устройте сегодняшний переезд так, чтобы не было никаких задержек.

В девять часов вечера нас повели в конюшню. Здесь стояли лошади, уже запряжённые в телегу.

— Готово? — спросил возница.

— С богом! — ответил старик. — Поезжай... У пруда я тебя нагоню.

Ворота распахнулись, и мы выехали.

— Почему уже здесь принимают такие предосторожности? — спросил я у товарища Макса.

Он объяснил мне. Оказалось, что у этих контрабандистов дело поставлено так, что самый переход через границу не представляет никакой опасности — переводят сами же пограничные солдаты, — но опасна дорога до границы, так как за двадцать вёрст до неё производятся периодические объезды.

Объездчики арестовывают всякого встречного.

В условленном месте нас догнал на маленькой одноконной тележке старик.

С большими предосторожностями доехали мы почти до границы.

— Стойте, — сказал старик и поехал вперёд. Видно было, как он вскоре остановился, слез с тележки и куда-то пошёл.

Прошло полчаса. Мы стояли в самом опасном месте и ежеминутно могли быть захвачены объездом. Товарищ Макс вдруг сказал мне:

— Солдаты! Спрячемся в овраге...

Мы ползком спустились в какую-то яму. Там пролежали мы целый час.

Наконец явился старик.

— Надо ехать обратно: жандарм надул нас и не пришёл, — сказал он.

Пришлось снова проезжать все опасные места. Поздно ночью мы возвратились в дом контрабандиста.

На утро следующего дня старик послал сына предупредить жандарма о ночном переезде.

Как раз в этот день вся полиция местечка, в котором мы находились, была поставлена на ноги: накануне арестовали шесть человек, приехавших из Австрии. Трое из пойманных утром же удрали из полицейского участка. На всех дорогах были расставлены полицейские посты, и только благодаря ловкости и опытности старика нам удалось миновать их.

В двенадцать часов ночи мы подъехали к границе. Жандарм уже ждал нас, но объявил, что переход будет возможен только в три часа ночи.

Ждать пришлось тут же, в поле. Лил дождь, и отчаянная сырость и холод охватывали нас. Прижавшись друг к другу, мы с товарищем безуспешно старались согреться.

Ровно в три часа ночи к нам подошёл солдат.

Последний взвалил на плечи наш багаж. Мы тронулись в путь. Перед нами мелькнула дорога. Солдат остановился и сказал нам:

— Это граница! Ступайте на носках, чтобы не делать следов.

Через минуту мы были в Австрии.


Загрузка...