Утром, одеваясь, Миши обнаружил у себя в кармане десять форинтов.
Он готов был вскрикнуть от удивления, но побоялся издать хоть звук. Зажав ассигнацию в кулаке, спрятал ее в карман куртки и стоял в недоумении, покусывая губы: как попали к нему эти деньги?
Десять форинтов, вот так история! Вчера господин Тёрёк, вдруг осенило мальчика, беря у него чемодан, сказал, что шесть крейцеров за услугу мало, а десять форинтов как раз. Чтобы не мучиться угрызениями совести, этот негодяй подсунул деньги…
Миши так разволновался, что с трудом собрал учебники для предстоящих занятий.
Эта десятка жгла ему руки, не давала покоя… Он, разумеется, ее не вернет, купит башмаки за шесть форинтов, а четыре потратит на рождественскую поездку в деревню. Как нельзя кстати! Ботинки совсем прохудились. Счастье еще, что погода хоть и холодная, да сухая, а как начнется грязь, слякоть, на улицу не выйдешь, ноги промокнут, а ему ведь приходится бегать немало, чтобы заработать деньги.
Миши смущало, что в боковом кармане куртки ассигнация спрятана ненадежно: ее можно выронить, доставая носовой платок или еще как-нибудь, а если у него увидят десять форинтов, то… Смяв бумажку, он засунул ее в карман штанов, но тут же спохватился, вспомнив: однажды, когда у него не оказалось носового платка, он оторвал этот карман и вытирал им нос. В ужасе он стал отыскивать ассигнацию, и, хотя она провалилась довольно глубоко, ее удалось достать. Зажав десятку в кулаке, он вздохнул с облегчением. Но куда ее деть? Бросил взгляд на ящик стола, однако что будет, если служитель зачем-нибудь полезет туда? Самое лучшее — спрятать деньги в сундучок, в потайной ящичек, но, поскольку пропал лотерейный билет, могут устроить проверку. В книгу положить нельзя. Самое надежное — зашить в подкладку, как делал его дядя, сапожник, возвращаясь пешком из Румынии на родину, — Миши слышал как-то его рассказ… Но с делом этим долго провозишься, и еще неизвестно, как справишься. Где шить и чем? Правда, он привез из дому иголку, нитки, и однажды пытался зачинить распоровшиеся сзади по шву штаны, но лишь кое-как стянул дырку…
В восемь часов прозвенел звонок, и мальчики пошли в классы.
— А ты, Нилаш, почему не идешь? — спросил Шандор.
— Иду, да вот хочу кое-что прихватить…
Миши открыл свой сундучок и принялся усердно в нем рыться.
Но спрятать туда десятку он не решился и сунул ее в верхний карманчик жилетки, такой маленький, что она едва там поместилась. Миши обычно ничего туда не клал.
Спускаясь по лестнице, он пожалел, что не оставил деньги в сундучке: мало ли что случится в классе, вдруг станут его обыскивать или уголок ассигнации вылезет наружу? Он то и дело хватался за кармашек, проверяя, все ли в порядке.
И в классе он страшно нервничал, краснел, бледнел, сидел как на иголках — и все из-за нечестно присвоенных денег. Ничего страшного, уговаривал себя Миши, он взял лишь часть того, что причитается ему по праву.
— Деньги непременно найдутся!
Миши застыл, как громом пораженный.
Неужели найдутся деньги?.. Тогда позор держать в кармане эту десятку.
— Неужели? — пролепетал он.
— Папа пошел в полицию, — прибавил Орци, окончательно напугав приятеля, на лбу у которого даже выступил холодный пот.
И он принялся, захлебываясь, рассказывать вполголоса, что отец его, крайне возмущенный, заявил: он во что бы то ни стало добьется поимки этого мошенника. Вчера он уже разговаривал с начальником полиции, которого «держит в шорах»… Пусть Миши не волнуется, начальник все сделает…
— Ты почему вчера не пришел? — обратился он к Гимеши.
— Куда? — спросил тот?
— Ко мне.
— К тебе? Зачем?
— А ты разве не расписался?
— Где?
— На циркуляре.
— На каком таком циркуляре?
Орци с веселым недоумением взглянул на него.
— Ну, а ты расписался? — спросил он Миши.
— Да, да, — встрепенувшись, подтвердил тот.
— А, на том листочке! — вспомнил наконец Гимеши. — Я написал свою фамилию, но не понял зачем.
Тут Орци покатился со смеху, и даже Миши улыбнулся.
— Да это же был циркуляр председателя, — тихо проговорил Орци.
— Почему вы мне не сказали? — покраснев как рак, пробормотал Гимеши. — Ерунда какая!
В дверях показался учитель, и друзьям не удалось продолжить разговор. На уроке Миши сидел в каком-то оцепенении, точно в чаду, глаза у него сами смыкались, в горле щекотало, рот то и дело наполнялся слюной: десятка жгла ему душу, и голова шла кругом при мысли, что он, возможно, получит все деньги… тысячу, а то и две тысячи форинтов. Сколько может поместиться в чемодане? Словно ощущая в руке тяжесть вчерашней ноши, Миши решил, что там было килограммов пять, пять килограммов денег… Это, должно быть, большая сумма. Сколько же весит тысяча крон? Он обвел класс удивленным взглядом. Как странно, учитель на кафедре что-то объясняет, и только одна у него забота — объяснять урок. Мальчики сидят за партами, одни слушают, другие нет, и только одно у них дело: сидеть тут, ведь все они — и кто слушает и кто не слушает — так или иначе закончат учебный год. Только у него одного, у Миши, дела поважней, и он не может усидеть в классе, все тело у него болит, как рана, а голова забита совсем другими заботами, — так что же он делает здесь, среди этих детей?
Он устало откинулся на спинку парты и, закрыв глаза, впал в полузабытье.
— Ну что ж, Миши Нилаш, — раздался вдруг голос учителя.
Миши испуганно вскочил, не представляя, о чем шла речь.
— Приятно всласть поспать на уроке, не правда ли? — под дружный хохот мальчиков спросил учитель.
Пристыженный Миши опустил голову и не заметил даже, что учитель знаком разрешил ему сесть. Он стоял до тех пор, пока тот не подошел к нему и не усадил его на место.
Растроганный его добротой, Миши готов был расплакаться, ведь ему и выговора не сделали, а он считал, что вполне заслужил двойку.
И вдруг рука учителя, соскользнув с плеча Миши, чуть не коснулась ассигнации в кармашке. Мальчик едва не лишился сознания. Он отдаст деньги какому-нибудь нищему, в школу для благотворительных целей или пошлет дядюшке Тереку, ведь они получены от его сына. Скорей бы послать, пока никто ничего не знает. И весь свой годовой заработок у господина Пошалаки он пожертвует на столовую, всю жизнь будет трудиться ради неимущих, на благо родины, больше никогда не притронется к сахару, будет всегда ходить босиком, даже по снегу… Что угодно, лишь бы избежать опасности.
На второй перемене в дверях показался сторож.
— Михай Нилаш! — крикнул он.
Миши решал арифметический пример. Впервые он пришел в класс с неприготовленным уроком и теперь очень торопился выполнить задание до звонка. Оторопев, он встал с места, и вся беснующаяся шумная орава мгновенно притихла.
— Идите в кабинет директора, — сказал сторож Иштван.
По облику его вполне можно было принять за барина или за учителя. Этот чахоточный человек ходил медленно, едва волоча ноги, на лице его горели болезненные ржаво-красные пятна, и мальчики поговаривали, что он давно бы уже умер, если бы не женился на молоденькой, а теперь она умрет раньше его, и если он, овдовев, опять найдет себе молодую жену, то переживет и ее. Из-за этих разговоров, которым Миши вообще-то не очень верил — он еще в деревне привык не считаться с крестьянскими предрассудками, — Иштван казался ему какой-то таинственной личностью, и мальчик его побаивался. Сейчас, сбросив на парту тетрадь, ручку, чернильницу, похолодевший от страха, бледный, заплетая ногами, последовал он за сторожем. Шум в классе возобновился с удесятеренной силой, и Миши понял, что теперь обсуждают его.
Перед дверью директорского кабинета, где однажды в мучительном ожидании он уже провел четверть часа, им овладел неописуемый ужас, точно ему предстояло вступить в обитель смерти.
Сторож сразу вошел в кабинет, ведя за собой мальчика, — ждать на этот раз не пришлось, и это пугало еще больше.
Директор, с седоватой бородой, сидел за письменным столом и просматривал какие-то бумаги.
— Глубокоуважаемый господин директор, — почтительно произнес Иштван, — смею доложить, Михай Нилаш явился.
Миши смотрел на Старого рубаку, который через большие круглые очки продолжал изучать бумаги. Несколько минут прошло в молчании. Мальчик, слегка успокоившись, окинул взглядом комнату и увидел, что там сидят еще два человека. Высокий худой блондин в штатском и полицейский. Миши никогда еще не видел полицейских так близко. На вокзале и перед муниципалитетом он никогда их не разглядывал, а сейчас эти два человека сверлили его глазами, и он, чуть живой, с трудом выдерживал их суровый, беспощадный взгляд: господи Иисусе, они пришли арестовать его!
И под пронзающими, точно острые иглы, взглядами светловолосого господина и полицейского он смотрел теперь на директора уже как на своего спасителя — без прежнего ужаса, с интересом разглядывал его лицо, растрепанную бороду.
— В чем дело? — пробурчал вдруг Старый рубака. — Какой лотерейный билет ты присвоил?
Миши, задрожав, раскрыл рот, но не мог вымолвить ни слова.
Слегка отодвинувшись вместе со своим стулом от стола, директор закричал:
— Что ж, послушаем! Говори! Ну и герой! Эти почтенные господа полицейские, — он ткнул кулаком в сторону полицейского и блондина в штатском, — явились к нам допрашивать, расследовать! Точно жандармы ворвались в коллегию! Ведь нынче уже нет на свете ничего святого, нет уважения к законам, коллегии! Вламываются сюда! Мне угрожают оружием. Застрелили бы меня на месте, если бы я оказал сопротивление…
— Покорнейше прощу прощения, высокоуважаемый господин директор, — почтительным и умиротворяющим тоном заговорил блондин, — господин начальник полиции покорнейше просит вас, многоуважаемый господин директор, не смотреть слишком строго на наше появление здесь…
— А как мне смотреть? Как на особую честь? Уважение к коллегии? — кричал директор. — Что здесь, по-вашему, учатся воры, бандиты? Ворваться с оружием в руках в обитель муз, нарушить душевный покой мальчиков и юношей! Что это, по-вашему?
— Извините, пожалуйста, но последнее предписание министра, министра внутренних дел…
— Плевать я хотел на министра внутренних дел, а заодно и на министра иностранных дел, и если желаете знать, господа, то и на Ференца Деака и на весь их компромисс[13] мне плевать!.. Я представляю здесь автономные права коллегии, и не смейте на них посягать!
— Покорнейше прошу вас, уважаемый господин директор…
— Ничего у меня не просите! Не провоцируйте меня, не выводите из терпения! Этакие два Голиафа, в киверах, при саблях, врываются в священные залы коллегии, чтобы взять под арест эту крошечную овечку? Да это же воплощение невинности, взгляните, от горшка два вершка… И вы готовы его сожрать? Да он совсем еще ребенок, и знаете ли вы, господа, какой это ребенок? Лучший ученик, краса и гордость коллегии, гимназист, живущий в пансионе! Пример честности, благонадежности, пуританского воспитания! Вам не мешало бы, господа, снять перед ним шляпу. Итак, я представил вам обвиняемого… Честь имею! — И он указал им на дверь.
Но полицейский и господин в штатском не трогались с места.
— Прошу покорно… — заговорил оторопевший блондин. Лицо у него было бледное, невыразительное.
— Я уже сказал вам! — заорал директор. Вскочив со стула, он оставил свой письменный стол, за которым сидел, как за стенами крепости, и, полный дерзкой отваги, перешел в наступление: — Я уже сказал вам, ничего у меня не просите! Ни покорно, ни непокорно! Ни о чем меня не просите и не задавайте ни единого вопроса в устной форме! Одно из преимуществ автономии, дарованной коллегии, в том и состоит, что полиция имеет право задавать мне вопросы исключительно в письменной форме. Может быть, вы, господа, не умеете писать?
— Ввиду срочности дела…
— Никакой срочности… Примите к сведению, в нашей жизни нет ничего более срочного, чем честное отношение… Но зачем пререкаться? Даже гусары Баха[14] не осмелились посягнуть на автономию коллегии… Они посягнули на свободу нации, вероисповедания, обучения, но на автономию коллегии не посмели! А известно вам, кто такой епископ Петер Балог? У Петера Балога милостью божьей была душа невинного младенца и милосердием божьим отвага гиганта. Так знайте, когда в шестидесятом году в Малом храме сошлись на окружной собор отцы церкви, комендант города по приказу из Вены навел на храм пушки, окружил его вооруженными солдатами и, вступив на порог, с полицейским кивером на голове, объявил: «Именем его величества императора собрание это запрещаю». Но Петер Балог сказал: «А я именем его величества бога открываю это собрание…» Мое почтение! С богом! — И, выразительно взмахнув рукой, он повернулся спиной к посетителям.
Те еще несколько минут помедлили и наконец, холодно простившись, ретировались.
Тогда директор опустился на стул.
— Иштван! — крикнул он.
Вошел сторож.
— Пригласите сюда господина Дереша.
Вскоре в дверях кабинета показался молодой учитель.
— К вашим услугам, господин директор.
Некоторое время Старый рубака не обращал на него внимания, погруженный в чтение лежавших на столе бумаг. Потом он вдруг посмотрел на господина Дереша и хрипло пробурчал:
— Скажите, господин учитель, вы знаете этого гимназиста?
— Разумеется, — взглянув на Миши, ответил господин Дереш, — он учится у меня во втором классе.
— Что это за история у него с лотерейным билетом?
— С лотерейным билетом? — пожимая плечами, удивленно спросил Дереш. — Не знаю.
— Не знаете? — неодобрительно покачал головой Старый рубака. — Ну что ж, мальчик, расскажи все, раз господин учитель не знает.
Миши, выпрямившись, посмотрел по сторонам.
Поглощенный происходящим, он совершенно забыл, что из-за него загорелся сыр-бор.
— Господин директор, — начал он, — я каждый день читаю газеты одному старому слепому господину, он мне платит десять крейцеров в час…
— Вот как? Что ж, прекрасно, — одобрительно проговорил Старый рубака. — Это три форинта в месяц. Немалые деньги! Хорошая помощь твоему отцу, бедняге.
— И вот, изволите видеть, господин Пошалаки…
— Пошалаки? — воскликнул директор. — Бывший муниципальный советник?
— Да.
— Так-так. Очень хорошо…
— Господин Пошалаки, изволите видеть, две недели назад, в воскресенье, дал мне форинт и велел купить лотерейный билет с теми номерами, которые он видел во сне.
— Которые видел во сне?!
— Да.
— Гм… Что ж, этот старый осел велел купить лотерейный билет с теми номерами, которые видел во сне?
— Да. Его прачка разгадала сон, сказала, какая цифра что означает…
— Прачка! Черт побери этих слабоумных стариков! Ему на старости лет больше делать нечего, только отгадывать с прачками сны… И тебе удалось выиграть для него кучу денег?
— Нет, — дрожа, ответил Миши, у которого губы сложились в улыбку, но сердце замирало от страха. — Я поставил на будапештскую, а эти номера выпали на брюннской…
— На брюннской, — проворчал директор, — на брюннской… Будапештская, брюннская… Выиграл билет или не выиграл?
— Не выиграл.
— Ну вот! Разумеется не выиграл! Болваны! — Встав, он произнес обличительную речь против суеверий, а после паузы присовокупил: — Господин Пошалаки потерял один форинт, и вот из-за этого старый осел, Матьян Киш, нынешний начальник полиции (он всегда был глуп, как сивый мерин), присылает сюда, ко мне, двух полицейских, двух рыжих жандармов, и беспардонно нарушает автономию коллегии… Иди на урок! Какой у вас сейчас урок?
— Арифметика.
— Ступай, не теряй времени.
Счастливый Миши выбежал из кабинета. Он успел напоследок услышать, как Старый рубака говорил господину Дерешу:
— Из-за этого старого остолопа…
Иштван прикрыл дверь директорского кабинета, у Миши отлегло от сердца, и на глазах выступили слезы. Но он не мог идти на урок, прежде чем не выплачется в тихом коридоре.
Однако на следующий день во время перемены в класс опять явился Иштван. Он не стал называть Миши по фамилии, а лишь поманил к себе пальцем, и смертельно бледный мальчик, напуганный еще больше, чем накануне, встал с места и по неловкости даже толкнул Орци. Со вчерашнего дня все только и говорили о лотерее, и даже восьмиклассникам было известно, что кто-то другой получил деньги, выигрыш Нилаша…
Пока Миши плелся к директорскому кабинету, много разных мыслей пронеслось у него в голове. Вчера он не пошел читать газеты господину Пошалаки. Поскольку муниципальный советник, по словам директора, из-за форинта подал заявление в полицию, Миши не решился переступить порог его дома. Но он знал, что директору ничего не известно, а господин Пошалаки даже не подозревает о выигрыше и, вместо того чтобы извлечь для себя выгоду из лотереи, дает повод сплетникам порочить его имя, болтать, будто он заявил в полицию… Но это же неправда: заявление сделал отец Орци… Короче, вчера Миши никому не сказал ни слова, лишь молча терзался и прятался от людей.
На сей раз мальчика впустили не сразу — в кабинете шло совещание.
Наконец его вызвали.
— Ну и шалопай, каждый день с тобой что-нибудь приключается! Знаешь ты эту барышню?
К немалому своему ужасу, Миши увидел в кабинете Виолу. Она плакала, вытирая глаза носовым платком, и, точно оправдываясь, бубнила что-то — слова лились сплошным потоком:
— Вся наша жизнь разбита, он, должно быть, знает хоть что-нибудь о моей младшей сестрице, он в курсе ее дел. Господин директор, прошу вас…
Старый рубака молча смотрел на мальчика. Под его пронизывающим взглядом тот стоял чуть дыша и вдруг, не дожидаясь вопроса, сам заговорил, запинаясь:
— Господин Тёрёк, изволите видеть, велел мне передать письмо Белле, а больше ничего, господин директор, я не знаю.
— У тебя что ни день, то неприятность, — сердито посмотрел на него Старый рубака. — Зачем суешь нос, куда не просят? Что ты вмешиваешься в дела влюбленных?
— По рекомендации господина Дереша, — с дрожью в голосе проговорил Миши, — я даю уроки арифметики и латыни младшему братишке Виолы.
— Ты даешь уроки?
— Да.
— Гм. За деньги?
— Я получаю два форинта в месяц.
— Ах, вот как! Ты к тому же и репетитор! — рассеянно протянул директор. — Так у вас, мадемуазель, нет никаких оснований для жалоб. Этот малыш не сделал ничего предосудительного. Он прекрасный ученик, краса и гордость класса, и коллегия приняла на себя заботы по его содержанию. Как можно жаловаться на такого мальчика? Какое ему дело до отношений взрослых?
— Я просто думала, господин директор… — в замешательстве пролепетала Виола.
— А вы и не думайте. Никакого несчастья, верно, не случилось, ступайте спокойно домой. Кто полагается на бога, никогда не обманывается. Увидите, все образуется… И оставьте в покое моих учеников, — выпроваживая посетительницу, пробормотал он точно себе под нос.
Виола расплакалась и, чуть слышно простившись, поспешно ушла.
Миши продолжал стоять посреди кабинета.
Прозвенел звонок, и директор взглянул на мальчика.
— А ты, оболтус, шалопай этакий, всюду суешься, — встав из-за стола и приближаясь к Миши, с угрозой в голосе сказал директор. — Что ни день, то у меня из-за тебя новые неприятности. Все на меня наседают. Тебе что, необходимо было любовные записочки передавать? Думаю, что и после вчерашней истории у тебя рыльце в пушку. Скажу тебе только одно: если мне придется еще раз вызывать тебя, если я еще раз увижу здесь твою перепачканную физиономию, то слова от меня не услышишь, а получишь такую затрещину, что в окно вылетишь. Пошел прочь!
Миши пулей вылетел из кабинета. Коридор уже опустел. На лестничной площадке, перед бюстом Петёфи, мальчик упал на ступеньку и отчаянно зарыдал, дрожа всем телом. С кем, с кем же поделиться своим горем? Никто в целом мире его не поймет…
Заслышав шаги, он бросился вверх по лестнице, хотя ему надо было идти на первый этаж в класс. Он хотел где-нибудь спрятаться, но не нашел укромного уголка — перед ним был мрачный, голый коридор — и, поднявшись еще выше, вдруг обнаружил, что стоит перед дверью своей комнаты.
Сняв с притолоки ключ, он вошел к себе, бросился на кровать и заплакал. Плакал, пока не уснул от усталости. Утренние занятия он пропустил. В полдень пошел в класс за своими учебниками. Мальчики уже разбежались после урока, а Шандор, прихватив книги Миши, поднимался по лестнице.
— Где ты был, где ж ты был? — набросился на него Шандор.
— Заболел я, — вот все, что смог он сказать.
Шандор засмеялся, и Миши понял, что тот не верит в его болезнь. После обеда он отсидел на уроках, но завтрашние занятия решил прогулять, всеми правдами и неправдами остаться в пансионе. Теперь уже он не осмеливался появляться ни у господина Пошалаки, ни в доме Дороги, ни в классе.
Однако директор словно разгадал его планы, и на следующий день, еще перед утренним звонком, на третий этаж поднялся дядюшка Иштван и заглянул в комнату, — он пришел, конечно, за Миши.
Ни жив ни мертв мальчик поплелся за сторожем. По утрам Старый рубака бывал особенно сердитый, и когда Миши, несчастного, вспотевшего от волнения, подтолкнули к двери, все стало ему безразлично, и он не сопротивлялся, когда его втаскивали в кабинет.
Директор с длинной тростью в руке расхаживал из угла в угол.
Увидев Миши, он взревел:
— Ах, это ты, оболтус! Что я тебе вчера посулил? Теперь по твоей милости у меня нет ни минуты покоя. Вся коллегия взбудоражена. Нам здесь больше нечего делать, как только тебя на чистую воду выводить. Тут уже целая гора бумаг, настоящее судебное дело. — И, стукнув тростью по столу, он уставился на маленького гимназиста налитыми кровью глазами. — Так-то ты меня отблагодарил за мою доброту, мерзавец! Однако я теперь сам все разузнаю, даже если ты не расскажешь.
Громко стуча каблуками, он ходил туда-сюда.
— Что там у тебя, черт побери, с этим лотерейным билетом? — вдруг остановившись, закричал он.
Миши промолчал, и директор стал опять расхаживать по кабинету.
— Почему ты с воскресенья перестал ходить к Пошалаки? — снова остановился он.
Миши продолжал молчать.
Тогда директор стукнул тростью по столу.
— И куда ты только ни сунул нос, все перевернул вверх дном! Тут о многом понаписано: и о семейной жизни Тёрёков, и о твоем репетиторстве у Дороги, фигурирует и продавщица табачной лавки, и отец Орци. У меня от всего этого голова раскалывается. Вот уже три дня я только и думаю о мерзком мальчишке, опозорившем коллегию на весь город.
И он опять сердито зашагал по кабинету.
— Иштван! Иштван! — громко крикнул он.
Вошел сторож.
— Где же господин учитель?
— Простите, многоуважаемый господин директор, он еще не изволил прийти.
— Лодыри! Еще не изволил прийти!.. Я могу вовремя прийти в коллегию, а он, видите ли, не может! Ну, я наведу порядок в этом ужасном разбойничьем гнезде! Или все брошу! Не буду больше нянькой бездельникам учителям и бесенятам гимназистам! Отведите этого мальчишку в карцер. И ключ в замке поверните два раза. Вот я проучу их… Такой негодяй и через замочную скважину может сбежать…
Дядюшка Иштван взял Миши за руку. И тот покорно, без единого звука побрел за ним. Ему уже представлялась темница с железной решеткой, куда его сейчас запрут. Он содрогался от ужаса, точно уже ощущал прикосновение змей и лягушек.
Но дядюшка Иштван привел его в соседнюю комнату, преподавательскую читальню. Там не было ни души.
— Давай-ка сядем, — сказал он тихо и с таким сочувствием в голосе, что у мальчика слезы навернулись на глаза.
— Дядюшка Иштван, а что, господин директор очень сердится? — всхлипывая, спросил Миши.
— Сердимся, сердимся, конечно, — поглаживая свои длинные, редкие темные усы, тихо проговорил Иштван, — но нечего нас бояться, наш гнев не так страшен.
— Если он очень сердится, ведите меня в карцер, — горько рыдая, пролепетал мальчик.
— В карцер? В какой карцер? — спросил Иштван. — Вот уже десять лет, как прикрыли карцер. Нет больше карцера в Дебреценской коллегии. «В карцер»… Это только так говорится! Если вы ничего плохого не сделали, то и бояться нечего. Посидите, подумайте о вашей матушке и отлегнет от сердца.
Мальчик положил голову на стол и задумался. Вот единственный человек, который впервые за долгое время ласково и доброжелательно говорит с ним.
— Большой крикун наш многоуважаемый господин директор, — тихо продолжал сторож. — А мы поглядим, чем можно помочь, пораскинем мозгами…
— Иштван! — донесся громкий голос Старого рубаки.
Старик поплелся в кабинет.
Миши остался один.
Сгорая от стыда, он сжался в комок. Вот он сидит в карцере, в тюрьме, — ведь его все-таки заперли на ключ… Не в классе, где другие мальчики, не унывая, занимаются, отвечают на пять, пусть даже на четверку или тройку, но даже двоечники — вольные и честные люди. А он в тюрьме… Словно птица, которую поймали и посадили в клетку. Смешно, но вместе с тем страшно! Свободного человека поймали и заперли, и теперь он выйти отсюда не может. Миши совсем другими глазами смотрел на стены — нельзя ли их разрушить? — на окно, в которое не выпрыгнешь, на дверь, через которую не выйдешь. Он был близок к обмороку, едва дышал и оцепенел, как бабочка с оборванными крыльями, превратившаяся в жалкого голого червячка.
Вконец измученный, с тяжелой головой, он прилег на большое кресло, свернулся к клубок и, пригревшись, задремал. Но вдруг проснулся. Ему почудилось, что он на корабле, а корабль плывет по морю, вокруг беспредельные водные просторы, но вода не синяя, а серая, как в Тисе, и корабль — точно большая-пребольшая лодка. На берегу, размахивая томагавками, кричат индейцы. Тела у них ярко-красные, а лица точь-в-точь, как у преподавателей коллегии. Вот учитель закона божьего, вот Дереш, Батори, Шаркади, а рулевой на корабле — ворчливый старик, Старый рубака, и он, Миши, страшно боится получить от него затрещину. Внезапно индейцы засыпают корабль стрелами, Старый рубака вопит, отбивается тростью, и они с дядюшкой, присев на корточки, пытаются укрыться от стрел. Зато на море настоящая жизнь, там можно одерживать победы. Его длинные волосы треплет ветер, он стоит на скале, как Шандор Петёфи на лестнице в коллегии, и декламирует: «Шимони-полковник — в детстве было это — на верхушку колокольни влез…» — но, как дальше, вспомнить не может, и тут у него на плече оказывается связка брусков, он идет с отцом по большаку и говорит: «Папа, а если мальчики увидят, что я делаю?» — «А что такое, сынок?» — «Да вот бруски несу». — «А это разве плохо?» — «Одноклассники мои — барчуки, они не притронутся к брускам, побоятся руки испачкать, и ни за что их не понесут». Вдруг раздается какой-то странный свист, и он, Миши, оказывается в чудесном саду. На ореховом дереве сидит иволга и насвистывает: «Судья дурак! Судья дурак!» И он смеется — ведь и сад принадлежит ему, и ореховое дерево, а Белла — его жена, и светловолосая девочка — его дочка, и он безмерно счастлив. Потом он идет в кафе «Золотой бык» и заказывает официанту много-много вина, и все посетители с удивлением смотрят на него. Наконец он отправляется в театр, его окружают актеры в белых цилиндрах, они кричат «Ура! Ура!» И он хочет прочитать им стихи «Шимони-полковник», но язык не ворочается во рту, он, Миши, не может произнести ни звука и сразу чувствует себя очень несчастным… И тут им овладевает ужас: он в темной комнате, дверь на запоре, а за стеной воют ведьмы, и он дрожит от страха, сжимается в комок. Вот бесплотные духи проникают в комнату, схватив кресло, с хохотом поднимают его высоко в воздух: у него, бедняжки, кружится голова, он падает, летит в страшную бездну… И, потеряв на секунду сознание, Миши свалился на пол.
Он очнулся, заплаканный, устроился опять в кресле и с грустью стал думать, почему его никто не любит? Все мальчики в коллегии веселые и довольные, почему же они его не любят? Он готов умереть за одну улыбку, только бы кто-нибудь с добродушным смехом протянул ему руку. Отчего все сторонятся его — и гимназисты и учителя? И в пансионе его не любят, и господин Пошалаки тоже; он ни разу не поговорил с ним ласково, сердечно. Виола его терпеть не может, Шани ненавидит. Тёрёки насмехаются над ним, даже тетушка Тёрёк и Илонка. И Белла его тоже не любит, иначе не скрылась бы, не укатила с этим негодяем. И Орци тоже, ведь он не раскрыл ему тайны, с кем и о чем разговаривал. И Гимеши его не любит, а то в воскресенье пришел бы к Орци. И господин Дереш не любит — в прошлый раз так сердито посморел на него, — да и другие учителя тоже. Директор… еще, пожалуй, немного любит, но кричал, разорялся. Нет, и директор его не любит. Как он сердился, негодовал! Никто его не любит, да и за что любить? Даже дядюшка Иштван. Кто знает, а вдруг он перенес на него свою смерть, ведь чахоточные старики всегда стараются избавиться так от смерти и… Нет, никто, решительно никто, кроме родителей, его не любит, и тут Миши опять разрыдался.
У него было достаточно времени, чтобы поплакать и успокоиться.
Хорошо бы сейчас забраться на верхушку колокольни, на красный купол, и оттуда броситься на землю… Или стать снова и на всю жизнь маленьким мальчиком, ходить по комнате, цепляясь за материнскую юбку, бегать босиком по прохладному глиняному полу и не знать никаких забот.
Но потом Миши нахмурился, устыдившись своих глупых мыслей, и вдруг решил, что больше не будет учиться в Дебреценской коллегии. Здесь все его обижают, оскорбляют, несправедливы к нему. Он не будет защищаться, объяснять что бы то ни было, пусть взрослым станет стыдно: нечего порочить мальчика. Полиция его ищет, точно он вор или убийца; Виола, придя в коллегию, возводит на него поклеп, и директор, этот старый человек, вместо того чтобы всем верить, мог бы уже научиться распознавать правду по лицам людей. А пятнать свое имя он, Миши, впредь не позволит. Как только кончится эта история, он сядет в поезд и уедет домой. Не желает он больше мучиться в Дебреценской коллегии!
Встав с кресла, Миши подошел к окну. Во дворе никого не было. Глядя на колодец, он задумался. Все сразу стало ему ненавистным. Спрятавшись там, за колодцем, Орци перешептывался с Бесермени и до сих пор не счел нужным пересказать Миши содержание из разговора. Глаза бы не смотрели на этот колодец! Мальчик решил, что в Дебрецен он больше ни ногой и слышать о нем не желает. Есть школы и в других городах. А если отец не отдаст его учиться, не беда, он все равно станет поэтом. Вот и Чоконаи исключили из Дебреценской коллегии, даже в колокол звонили, когда исключали… Миши вздрогнул: а вдруг из-за него тоже зазвенит колокольчик в коллегии, и все гимназисты узнают, что он исключен.
Глаза его наполнились слезами. Он ни о чем не пожалеет, с него довольно сознания, что он несправедливо обижен. Сейчас ему наплевать на пересуды людей, совершенно неважно, что о нем думают и говорят, главное — разобраться, в чем правда, главное — то огромное дело, что ждет его впереди. Как странно, нелепо: его заперли и охраняют, а сбеги он, пустились бы в погоню, да еще с ружьями. Серьезные, солидные люди ломают себе голову, пытаясь разобраться в истории, в которой он замешан, а он знает или, по крайней мере, догадывается о большем, чем они. Постепенно в душе мальчика, словно туман, рассеялись робость, уныние, и он заулыбался, ему показалось, будто он уже перешел границу детства и вступил в мир взрослых.
Сколько мечтал он о длинных брюках, карманных часах и уважении взрослых, и вот теперь эти бородатые мужчины, в длинных брюках, при часах, всерьез заняты им, Миши…
Ему даже нравится эта дурацкая шумиха, словно он обладает какой-то чудодейственной силой, покоряющей взрослых. Словно поймал и держит в своем кулаке волшебного шмеля, повелителя могучего вепря и семиглавого дракона.
Вдруг раздается звонок. Миши видит, как Андраш, низенький служитель в сапогах, тянет за цепочку, и дребезжание колокольчика разносится по всей коллегии. Две-три минуты, и мальчики уже носятся по двору, а Миши испуганно прячется в дальний угол: не хватает только, чтобы его увидели в окне карцера. Пусть это не карцер, но все равно тюрьма… Лицо его опять пылает, все тело в огне, кровь стучит в висках. Тщетно он уговаривает себя, что все это пустое, сущая чепуха, что правда на его стороне и он выше грязных толков, что у него должны просить прощения все обидчики, даже директор. Однако лицо у Миши горит от стыда: не может же он объяснять каждому, что прав он, а не те, кто его сюда запер, — и как мучителен этот стыд! Господи, а вдруг полицейские поведут его по улице со связанными за спиной руками? Перед его глазами возникла картина: в летний день четверо жандармов в шапках с петушиными перьями, с ружьями наперевес, ведут под конвоем по деревне пятерых крестьян, отказавшихся убирать урожай для помещика, и они, ребятишки, возвращаясь из школы — это случилось как раз в полдень, — останавливаются и смотрят во все глаза на необычную процессию. Он тогда даже не понимал, как можно за это арестовывать людей… С тех пор при виде полицейского Миши всегда казалось, будто тот следит за ним и только ждет подходящего случая, чтобы задержать и повести куда-то, ведь он, Миши, тоже не хотел убирать урожай для помещика, а хотел и хочет работать только на тех, к кому лежит у него душа. Не зная еще, кто такой бунтарь, он, маленький мальчик, почувствовал себя бунтарем и, не имея представления, кто такой раб, не пожелал стать рабом. А однажды, в теплый летний вечер, перед их воротами остановились двое верховых жандармов, и один из них крикнул: «Что, Нилаш дома?» Мать, просеивавшая на дворе пшеницу, от испуга уронила решето — к счастью, оно упало не на землю, а на брезент. Увидев побледневшее лицо матери, Миши тоже побледнел, а потом она, собравшись с духом, громко спросила: «Зачем он вам?» Жандармы долго не отвечали. Оба они, черноусые, крепкие, высокие, сидели на огромных конях, держа поводья в здоровых кулачищах. Таким только попади в руки — изобьют, исполосуют. Наконец тот, кто спрашивал, улыбнулся — тут уже все соседи сбежались к забору, услышав, что забирают Нилаша, — и сказал: «Мы на днях вместе гуляли в тарцальском трактире, а раз здесь оказались, хотим заодно и его проведать».
Тут вся семья вхдохнула с облегчением и даже возгордилась: пусть соседи видят, что их отец не лыком шит, со старшим сержантом жандармерии в тарцальском трактире гуляет.
«Передайте ему поклон, хозяюшка, от старшего сержанта Фазекаша».
И они ускакали на своих гнедых конях, а у Миши до сих пор радость на сердце сменяется страхом: а что, если эти гиганты с петушиными перьями однажды превратятся из друзей во врагов?..
Между тем снова прозвенел звонок, двор опустел, и тогда Миши, оставшись опять наедине со своими мыслями, решился выглянуть в окно. Мучительно долго тянулось время до следующего звонка — он был один, совсем один в этой ужасной комнате. Долго ходил из угла в угол на цыпочках, чтобы в коридоре не услыхали шум шагов, не вспомнили про него. Картины, возникавшие в его воображении, то неясные и мимолетные, то вполне отчетливые, завершенные, приносили ему успокоение и душевный подъем. Чудовищной несправедливости, чьей жертвой он стал, Миши противопоставлял будущее. На минуту он представил себя прославленным великим человеком: он будет высоким и сильным, отпустит длинную бороду, как у Сечени[15] на картине «Сечени в Дёблинге», и тогда все эти людишки, маленькие, ничтожные, будут просить у него прощения, называть своим любимым учеником и искать покровительства. И он, конечно, будет им всем помогать, словом не обмолвится о том, как несправедливо с ним поступили.
Потом он то снова впадал в тупое оцепенение, то ощущал в себе силы легендарного Миклоша Толди.[16] И вдруг, закрыв глаза, представил, как дергает дверь, так что ручка остается у него в руках, ударом ноги распахивает обе створки. Пройдя по приемной, входит в директорский кабинет и ударяет по столу, да с такой силой, что дубовые доски разлетаются в щепки, и испуганные учителя смиренно просят у него прощения, а он их прощает. Затем он стоит перед ними голый, как «Адам на скале» с картины Михая Зичи[17] — с развевающимися волосами, руки назад, застыл на краю скалы. Под ним — мрачная бездна. Он, чистый и невинный, стоит перед престолом господним, вокруг в пшенице цветут дикие маки. И вот он уже дома, снова бедный малыш. Уткнулся в колени матери, а она ему шепчет: «Будь, сынок, добрым, будь, мальчик, всегда добрым, будь всегда честным, сыночек».
Прошла еще одна перемена, а дверь так и не отперли. Миши вспомнилась легенда о великане, который таскал на себе гору, пока не стерлись до крови ноги, спина и шея, а голова не скатилась с плеч. И потом явился Иисус Христос и, подняв с земли его череп, сказал: «Прощаю тебя, сын мой» — и поцеловал источенные червями старые кости. И великан превратился в белого богатыря и на белом коне поскакал в рай… Так и он, Миши, чахнет здесь от страданий, но в конце концов прославится, люди будут перед ним преклоняться, и, если когда-нибудь он приедет в Дебрецен, все жители города встретят его на вокзале, запрягут в карету пятерку лошадей, и сам бургомистр и епископ будут его приветствовать. Миши даже стушевался, представив, какой торжественный прием ему устроят…
А со своими одноклассниками он и знаться не станет. Они точно чужие, сидят себе в классе и учатся, а чему учатся? Это учение — сплошной вздор: зубри то, что тебе задали, прочее знать не следует… Он же хочет знать все разом. Знания, как казалось ему, заложены в самом человеке, и кто хочет, тот знает: у кого раскрыта душа, от того исходят знания, и люди прислушиваются к его словам, читают его сочинения, — надо творить, вот в чем великая правда…
Шимони-полковник —
В детстве было это —
На верхушку колокольни
Влез поближе к свету.
Башенкой верхушка
В небеса глядела,
И на ней полным-полно
Воробьев сидело.
Шимони-полковник
Как герой стоял.
Целый мир перед собой
Он внизу видал.
На груди мальчишки
Воробей драчливый.
Ни на что он не сменяет
Этот миг счастливый.
Нет, меня не сбросить:
Я — тысячекрылый.
На меня враги бросают
Снизу взгляд унылый…
У кого сто тысяч
Крыльев в сердце бьется,
Не к земле летит безвольно,
А в небо несется.
Миши беззвучно смеялся, душа его ликовала, ему чудилось: вот-вот он и в самом деле оторвется от пола. Будь открыто окно, он вылетел бы во двор, сначала поднялся бы к птицам на красивые тополя, акации и там заговорил бы не на бедном человеческом языке, а запел бы, закричал, защелкал, защебетал, как пташки небесные. Слава тому, кто посадил эти деревья, и проклятье тому, кто когда-нибудь их срубит, как аллею Шимони. А потом он набрал бы полные легкие воздуха и полетел, полетел бы прочь отсюда… Миши даже почувствовал, как разрезает сверкающую голубизну неба…
И он громко запел, подражая какой-то птице:
— Тю-лю-лю!
Тут дверь распахнулась, и вошедший сторож увидел, что мальчик машет руками, как крыльями, и поет: «Тю-лю-лю».
Миши страшно смутился; опустив голову, закрыл пылающее лицо руками и пролепетал:
— О боже!
Дядюшка Иштван ничего не сказал, только с подозрением взглянул на него, в своем ли он уме, и махнул рукой: ступай, дескать, за мной.
Мальчик покорно поплелся за сторожем. Он еще улыбался, считая, что стал уже великим поэтом, надо только, пока не забыл, записать стихи. Но вскоре сердце его сжалось…
Миши повели не к директорскому кабинету, а в другую сторону. Пройдя через большой пустой класс, он очутился в маленькой, длинной учительской, где сидело пять-шесть преподавателей. Стулья стояли в ряд до самой двери, тесно придвинутые друг к другу, видно, обычно в этой комнате никогда не собиралось столько людей.
Все учителя были Миши незнакомы. Некоторых он встречал в коллегии, но ни один из них не преподавал в его классе. Он со страхом всматривался в их лица. «Учительский суд», — подумал он.
Бледный, дрожащий стоял он перед ними.
— Михай Нилаш, — заговорил седовласый учитель в пенсне, — гимназист второго класса, ответь на следующие вопросы… Но предупреждаю, отвечай по чести и совести, ибо решается твоя участь. Ты должен ответить на четыре группы вопросов: прежде всего — при каких обстоятельствах поручили тебе приобрести за один форинт лотерейный билет для господина Пошалаки, когда и у кого ты его приобрел, какие номера на нем стояли и куда девался лотерейный билет?
Миши широко раскрытыми глазами смотрел на учителя и не сразу смог собраться с мыслями.
— Я… господин учитель… я хранил билет вот в этом кошелечке, и потом он пропал куда-то.
— Неужели? — строго спросил тот. — Пропал? Это относится уже ко второй группе вопросов, но, поскольку предшествующие события ясны, перейдем к этой группе вопросов: откуда ты знаешь Яноша Терека, сколько он пообещал тебе заплатить за лотерейный билет и когда заплатил обещанное?
— Он мне пообещал заплатить?! — воскликнул мальчик.
— Тебе, тебе! — Сейчас я освежу это в твоей памяти. Вот письмо Яноша Терека. Он пишет, что пообещал тебе за лотерейный билет десять форинтов и отдал их, когда ты донес его чемодан до коллегии.
Голова у Миши закружилась, и все поплыло перед глазами. Смертельно бледный, смотрел он на этих людей, пронзавших его строгими взглядами, — своих наставников и врагов.
— Где эти десять форинтов?
— Он потихоньку сунул мне их в карман, я только на следующий день их увидел, — пролепетал мальчик.
— Где эти десять форинтов?
— Я отослал их дядюшке Тереку, — солгал Миши, — отцу господина Яноша.
— Вот как? Это улучшает твое положение, но факт остается фактом. Польстившись на материальную выгоду, ты легкомысленно сбыл с рук доверенную тебе чужую вещь.
Миши не решился сказать, что это чудовищная ложь. Он только что солгал, будто отослал уже деньги, но то была святая ложь, внушенная богом, — убеждал он себя, чтобы заглушить угрызения совести. Но их ложь возмутила его, повергла в отчаяние. Он готов был усомниться в том, что светит солнце и камень тверд.
— Теперь остановимся на третьей группе вопросов: что происходило в аудитории пятого класса, сколько раз ты там был, как отнесся к пению куплетов, порочащих преподавателей, в каких кутежах участвовал?
У Миши глаза полезли на лоб. В аудитории пятого класса? Он ни разу в ней не был. Ему смутно припомнилось, будто по вечерам в среду и субботу там собирались мальчики. Аудитория пятого класса находилась в стороне от других, и к ней примыкала прихожая. Этот уголок старого здания представлялся разыгравшемуся воображению гимназистов чем-то вроде романтического замка. Там, возможно, и устраивались тайные сходки. Он даже слышал однажды, что распивали водку, но его туда, конечно, не пустили бы.
— Следует предположить, — сухо продолжал председательствующий, учитель в пенсне, — что этот мальчик продал лотерейный билет, предпочтя верный доход сомнительному выигрышу, чтобы располагать наличными деньгами и тратить их на эти безнравственные сборища.
— Я никогда там не был и только сейчас узнал, что там происходит, — решительно ответил Миши.
— Тогда перейдем к четвертой группе вопросов, — сказал учитель. — Нам стало известно, что ты иногда посылаешь деньги по почте. Кому, сколько? Откуда ты их берешь?
Горло у Миши сжалось от жгучей боли, глаза наполнились слезами. Он молча смотрел на этих лысых и седых, враждебных ему людей: значит, они его не понимают или вообще невозможно одному человеку понять другого?
— Простите, но я никого не обижал и никому ничего плохого не делал.
— Это испорченный мальчишка, — заявил сидевший справа преподаватель, — он как-то раз съел сапожную мазь.
От подступивших рыданий у Миши перехватило горло: выходит, он съел сапожную мазь? Не Бесермени, а он? Свою сапожную мазь! Он с недоумением глядел на этого учителя с румяной упитанной физиономией и подкрученными каштановыми усами.
— Недопустимо разрешать детям, — заговорил тут другой учитель, — под каким-либо предлогом разгуливать по городу. Что ты делал однажды вечером на улице, после того как погасили фонари? Глазел на девиц?
Теперь мальчик перевел взгляд на этого маленького, пузатого человечка. Он сидел, откинувшись назад и сплетя на груди пальцы. Одной ногой обхватил ножку стула, а локтем опирался на спинку. Мешковатый, обрюзгший, смуглолицый, с толстыми губами и жиденькими усиками, он был отвратителен, как жаба. Миши испуганно смотрел на него, не представляя, что тот имеет в виду и где мог его видеть. Он уже был не в силах ни плакать, ни смеяться, лишь смотрел с ужасом на учителя, пытаясь припомнить, встречал ли его на улице. И отвести глаза не мог — такое ошеломляющее впечатление производил его омерзительный облик.
Потом преподаватели принялись что-то горячо обсуждать, но Миши не в состоянии был прислушиваться к их разговору, стоял перед ними и чувствовал себя одиноким не потому, что его обижали, а потому, что просто-напросто не понимал этих людей, так же безнадежно не понимал их, как они — его. В голове промелькнула мысль: рассказать бы им все, но тогда придется расхваливать себя, утверждать, что он лучше других мальчиков, лучше всех, так как не только не делал, но и не желал никому ничего плохого. Но разве повернется язык сказать такое, да, верно, это неправда и правы учителя: он злой, скверный. И мысленно перебрав последние свои поступки, он решил признаться в краже ножичка, который забросил за мусорный ящик.
— Какой упрямый мальчишка, — сказал председатель, — ни на один вопрос не отвечает, испорченный до мозга костей. Не желает открыть свое сердце, чтобы мы прочли в нем, как в книге, и молчанием усугубляет свою вину. Говори же!
Тут Миши подумал: «Когда я стану знаменитым, вы все придете ко мне и будете целовать мои руки».
— Господин учитель, я ничего плохого не сделал! — громко заявил он.
И, услышав собственный голос, устыдился, что ведет себя, как сопливый мальчишка, вместо того чтобы совершить какой-нибудь прекрасный подвиг.
— Давно ты даешь уроки в доме Дороги?
Миши задумался, они никак не мог вспомнить.
— Я только один раз получал у них деньги.
— Так. Что ж, ты можешь судить только по оплате? Прекрасно. Сколько тебе платят?
— Два форинта.
— В месяц?
— Да.
— Ты занимаешься со своим одноклассником?
— Да.
— По каким предметам?
— По арифметике и латыни.
— И все?
— Да.
— А география, венгерский язык?
— Нет…
— Стало быть, ты считаешь, что по остальным предметам он может не успевать?
Миши молчал.
— Но это, конечно, к делу не относится, — заметил другой учитель.
— Нет, относится, — настаивал председатель, — поскольку определяет его нравственные принципы: это натура эгоистичная, алчная, корыстолюбивая. Как ты познакомился с сестрой своего ученика… как же ее зовут?.. с Беллой и в каких отношениях был с ней?
— В хороших, — удивленно подняв брови, тихо ответил Миши.
— Как так?
— Она прекрасная девушка, — сказал мальчик.
— Прекрасная девушка! — воскликнул председатель. — Девица, которая дошла до такого нравственного падения, что сбежала из дома с мошенником, и это, по его мнению, прекрасная девушка! Ну говори же, говори, почему каждое слово приходится вытягивать из тебя клещами?
Но Миши, потупившись, молчал. Все казалось ему шатким, неопределенным. Он чувствовал, что эти люди, хотя и взрослые, умные, никогда ничего не поймут. Разве способны они понять чью-либо душу, если пытаются пробить в ней брешь и, как воры, убийцы, похитить чужую тайну? О, господи, был бы рядом человек, которому можно излить душу, с глазу на глаз, с полной откровенностью! Он посмотрел на окно, и взгляд его с грустью остановился на темной, затянутой паутиной раме, такой же мрачной и пустой, как его жизнь.
— Позвольте мне, коллеги, задать мальчику несколько вопросов.
— Пожалуйста.
— Скажи-ка, скажи, дитя мое, — обратился к Миши учитель с черной бородой, — как ты отважился… Это ж не пустячное дело — продать лотерейный билет, уясни себе, продать лотерейный билет за десять форинтов! Неужели ты не понимал, что это недопустимо? Ты, верно, считал, что он все равно не выиграет?
— Я не продавал билета!
— Постой, ну хорошо, предположим, это так. Но зачем тогда ты лгал господину Пошалаки, что купил билет будапештской, а не брюннской лотереи, и не прочитал ему брюннский тираж?
— Его не было в газете, господин учитель.
— Не лги!
— Не было.
— Не прекословь! Не следовало продавать билет! А ты продал! Продал, мерзавец! Не ври мне прямо в глаза, маленький мерзавец, не то съезжу тебе по физиономии, да так, что голова слетит! Как ты смеешь лгать мне в глаза? Из какой ты семьи? Кто твой отец?
Миши не отвечал.
— Разве ты не слышал? Кто твой отец?
— Плотник.
— Оно и видно. Приучен лгать… Он изощренный лгун. От плохого семени не жди доброго племени.
Услышав это, Миши оцепенел. Стиснув зубы, негодующе пронзил учителя глазами. И тот, всего несколько минут назад пытавшийся умильными взглядами и медоточивыми речами задобрить мальчика, заставить его оклеветать себя, теперь не сдержал своей ярости и, взбешенный, вскочил с места:
— Ах ты негодяй! Ты даже не боишься меня, подлая душонка! Я тебя за уши отдеру, ты…
Миши стоял как вкопанный. Челюсти у него были стиснуты, ноздри раздувались, как у загнанной лошади, бледное лицо еще больше побледнело, и казалось: вот-вот он бросится на учителя.
— У него совершенно порочная натура, — нетерпеливо проговорил председатель, — я понял это с первого взгляда. Лишь такие предпосылки могут доступно объяснить сложную совокупность уголовных преступлений, которая здесь налицо и которая сделала бы честь не одиннадцати-двенадцатилетнему ребенку, а опытному, изощренному преступнику.
— Как жаль, отличный ученик — и отпетый негодяй!
— «Отличный ученик, отличный ученик»! — воскликнул председатель. — Разум может быть и даром господним и бесовским наваждением. Главное — не какая голова, а какая душа у человека. Умница с порочной душой не способен совершить благие деяния во имя человечества, а самый ограниченный человек с честной, благородной душой будет полезным членом общества. Дебреценской коллегии с ее славными традициями не пристало растить известных всему миру преступников, ей подобает воспитывать верных и полезных родине, достойных и высоконравственных граждан.
— Я не хочу больше учиться в Дебреценской коллегии! — выкрикнул Миши.
Все застыли от изумления.
— Не хочешь? Не хочешь учиться в Дебреценской коллегии? Во-первых, дружок, это едва ли от тебя зависит, а во-вторых, даже на виселице ты сможешь гордиться, что некогда, хотя и недолго, но все же учился в Дебреценской коллегии… Подлые людишки!
Он с каким-то особым почтением, восторгом и священным трепетом произносил слово «дебреценский» и при этом преисполнялся столь возвышенных чувств, что наконец встал — а его примеру не могли не последовать остальные, — чтобы почтить свой город и засвидетельствовать перед лицом всевышнего, что значит для него само слово «Дебрецен»! Эта минута навсегда запечатлелась в памяти мальчика, ведь никогда в жизни не видел он проявления такого высокого, горячего патриотизма, и, как всякое искреннее большое чувство, оно увлекло и его. Ему стало вдруг стыдно за свою слепоту и несчастную участь, за то, что он хоть на мгновение мог утратить переполнявшее его сейчас волшебное ощущение причастности ко всему дебреценскому.
Но как только учителя встали, судебное разбирательство сразу утратило прежний сдержанный, официальный тон. Все зашевелились, задвигались, стали ходить по комнате, перебрасываясь возмущенными замечаниями о безнравственности молодежи и будущем родины…
— Ступай отсюда, — немного погодя сказал председатель мальчику.
— Если понадобится, мы тебя вызовем.
Тогда Миши обратился к директору, который на протяжении всего заседания хранил молчание:
— Простите, пожалуйста, господин директор, и вы считаете меня плохим?
— Гм!.. Какой ты, мы и хотим знать… — после минутного раздумья, подняв брови, сказал директор. — Именно это выясняют собравшиеся здесь господа…
Понурив голову, мальчик вышел из учительской, оставив частичку своего сердца старому директору.
Он еще слышал дебаты, оживившиеся после его ухода, как вдруг кто-то появился в дверях аудитории. С радостным счастливым волнением Миши почему-то сразу почувствовал, что пришли к нему. Это был его дядя Геза Ижак, одетый как барин, в огромной коричневой шубе и черном котелке. Большими карими глазами он окинул аудиторию и, завидев племянника, с распростертыми объятиями кинулся к нему.
— Миши, родной мой, — сказал он, прижимая мальчика к груди.
И слезы брызнули из глаз Миши, который столько времени прожил среди чужих и ни от кого тут не слышал ласкового слова. Он повис на руках дяди и, уткнувшись лицом в его холодную шубу, разрыдался.
Долго-долго плакал он от невыразимого счастья. Наконец-то есть у кого выплакаться на груди: здесь дядя Геза, его идеал, гордость всей семьи, милый, добрый дядя Геза, так давно не посылавший о себе весточки. Миши, попав в большую беду, и не надеялся, что тот его выручит…
— Меня обижают, — захлебываясь слезами, пролепетал он. — Дядя Геза, меня обижают…
И дядя Геза, сняв перчатки, погладил его по голове, поцеловал в лоб, ласково заглянул в глаза. Его большие карие глаза тоже были полны слез. Ах эти милые, серьезные глаза!
— Малыш, родной мой…
— Я не буду больше учиться в Дебреценской коллегии! — крикнул Миши. — Не хочу… Меня обижают!
Он всхлипывал, обливался слезами и никак не мог освободиться от огромного нервного напряжения, давно назревавшего в нем.
Расстегнув шубу, дядя Геза привлек к себе, обнял дрожащего, несчастного, смертельно бледного, темноволосого мальчика, который зажал рот рукавом, в кровь искусал себе пальцы, чтобы подавить мучительные рыдания.