Дом, в котором родился и вырос Артем и в котором его родители прожили всю свою, как он считал, долгую и, счастливую жизнь, находился в центре города. Но так как дом стоял в глубине большого двора, отгороженного от других дворов высокими заборами и не очень высокими кустами сирени и акации, то тишина была совсем деревенская. Так Артем думал, пока не побывал на Старом Заводе и не узнал настоящей деревенской тишины.
Около дома под самыми окнами был сад, отгороженный от двора штакетником: владения матери, Марии Павловны. С тех пор как пришлось уйти из театра, она целиком увлеклась цветами. Она — страстная садоводка, ни у кого в городе не выращивались такие, гладиолусы. Были у нее и другие цветы, и сирень, и крыжовник, и яблони, но гладиолусы — ее страсть и ее гордость. Этой своей страсти она не изменила даже в трудные годы войны, когда все дворы и городские газоны были заняты под картошку и капусту. Мария Павловна тоже завела огород, потеснив свои цветники, но гладиолусы по-прежнему высоко вздымали свои нежные цветы на изогнутых, как сабли, стеблях. И эта страсть с годами не остывала, занимая большую часть ее времени и почти все ее внимание. Верный муж и послушный взрослый сын — этого очень мало для женщины, которой только что перевалило за пятьдесят и которая выглядит так, словно ей еще нет пятидесяти. Кроме них троих, в доме не было ни одного живого существа. Кошка не в счет, на нее никто не обращал внимания, и ее терпели только потому, что предполагалось, что в старом деревянном доме должны водиться мыши.
Вот и сейчас Артем увидел седеющую голову матери, прикрытую от солнца розоватым платочком, склоненную над последними гладиолусами. Он только что сошел с палубы катера и вернулся в родительский дом после четырехдневного отсутствия. Ему казалось, будто прошло несколько месяцев, и он был совершенно уверен, что открыл чудесную, невиданную страну. Он шел по тропинке к дому, размахивая старым портфелем и огромной веткой рябины с огненно рыжими листьями и алыми гроздьями плодов. Земля все еще покачивалась под ногами, а лицо приятно зудело от вольного ветра.
Мама подняла голову, и Артем услыхал ее высокий, хорошо поставленный голос, еще не испорченный годами:
— Какая прелесть!
Отряхивая руки, мама поспешила к нему навстречу. Она взяла золотую ветку рябины и обеими руками подняла ее над головой, подставив щеку для поцелуя. Щека, как и всегда, была мягкая и душистая. Целуя ее, Артем с удовольствием отметил, что ничего не изменилось за время его отсутствия и мама не успела постареть.
— Прелесть! — повторила она. — Как жаль, что ты не привез саженец. — Рябина такая красивая.
— Я не догадался. Там этой рябины целые заросли. Ее вырубают, чтобы очистить место для водохранилища.
— Какое варварство!
— Да нет. Это цивилизация.
— Никогда не думала, что это одно и то же.
— А это и есть не одно и то же, — заступился Артем за цивилизацию, хотя чувствовал, что в чем-то мать права.
— У нас был один знакомый художник, он замазывал старые картины и рисовал на них что-то патриотическое. Попало ему за это, хотя время было военное. А потом он спился.
Они шли к дому, она взяла его под руку и, заглядывая в его лицо, говорила:
— Три дня всего, а ты возмужал как-то. И голос — ну совсем как у мужчины. Ты, Артем, постарел.
Она рассмеялась и вдруг остановилась и повернула обратно к садовой калитке.
— Ох, совсем я забыла. У нас гостья. Идем, я тебя познакомлю.
В углу сада, за круглым столом, за которым любили пить чай в теплые летние вечера, сидела девушка. Круглолицая, смуглая, черноволосая и очень, кажется, серьезная. Она только чуть-чуть улыбнулась, поднявшись, и очень крепко пожала руку Артема.
— Нонна, — сказала мама, — любимая ученица отца. Мы пригласили ее заниматься у нас, потому что в общежитии такая свалка…
Артем удивленно поднял брови: в доме Ширяевых не очень-то терпели посторонних, потому что все были заняты своим делом и никто не мешал друг другу. Нонна сразу же внесла ясность:
— Временно, конечно. Порядок должен же быть когда-нибудь.
В его небольшой узкой комнате стояла большая тахта, на которой он спал, или читал, или писал стихи, или просто лежал, ничего не делая. Между тахтой и противоположной стеной, вплотную к окну, втиснулся письменный столик. На стене полки с книгами. В темном углу верстак, там были тиски и всякий слесарный инструмент. Артем всегда считал профессию слесаря, механика, электрика самой заманчивой и достойной, чтобы ей заниматься всерьез. Он и занялся бы, если б не родители. Они бы согласились увидеть его в качестве инженера, но еще в начальной школе он обнаружил такое отвращение к математике и такую неспособность, что для него оставался только один путь — гуманитарные науки. Путь, казавшийся ему безрадостным, тоскливым и достаточно отвлеченным, а его тянуло к практической деятельности. С этой целью он и решил стать журналистом и, если выйдет, поэтом.
В своей узкой комнате он не мечтал ни о больших свершениях, ни о славе. Он был скромен и самокритичен. Мечтой его был лодочный мотор, который за бесценок он приобрел у соседа и поместил в сарайчике, выгороженном в дровянике. Там у него была настоящая мастерская: мотор требовал капитального ремонта, чем Артем и занимался в свободное время. В его комнате, несмотря на открытую форточку, всегда стояли бодрящие запахи бензина и машинного масла.
В просторном профессорском доме у каждого были свои владения: у отца — кабинет, у матери — спальня, у Артема — маленькая узкая комната: кабинет, спальня и мастерская — все в одном месте. Столовая, как и водится, общая. Была еще одна комната, в которой никто никогда не жил. Там, в пыльном прохладном полумраке, стояли и лежали какие-то отслужившие свое вещи. Она называлась «пятая комната».
В доме Ширяевых никто никогда никому не мешал. Каждый жил своей жизнью, и даже Мария Павловна стучала в дверь, прежде чем войти в комнату сына. Каждый делал, что хотел, и каждый был уверен, что ни один из членов семьи не сделает ничего такого, что было бы неприятно для остальных. И каждый рассказывал только то, что было необходимо рассказать, или то, что он считал интересным для других. Вернувшись домой, Артем в первый же вечер рассказал о своей командировке, о спутниках и случайных встречах, не утаив и тех мыслей, которые взбудоражили его. Особенно встреча с этим делягой-инженером. Просто варвар какой-то. Такому дай только волю — он истребит всю прелесть русской природы, загонит ее в заповедники!..
— Я не уверен, что все это напечатают, — сказал отец.
Артем согласился с ним. Да, не все годится для газеты, насколько он понимает, но он все равно должен это написать. Для будущего.
— Для чьего будущего?
— Для моего, конечно.
— Не знаю, как ты… — Отец посмотрел в угол, где на диване под торшером устроилась с книгой Мария Павловна. Именно с ней в свое время отец связывал свое будущее. И все вышло так, как он мечтал, потому что он всегда умел настоять на своем, но так мягко и ненавязчиво, будто он ни на чем и не настаивает.
Оторвавшись от книги, мама сказала:
— Будущее? Я мечтала о полярнике или, в крайнем случае, о летчике, но тут подвернулся ты…
Отец мечтательно и в то же время озорновато улыбнулся:
— Да. Все так и получилось, как тебе хотелось. Почти: я воевал на Ленинградском фронте, и у меня была борода не хуже, чем у Шмидта.
Артем видел фотографию отца: старший лейтенант с маленькой растрепанной бороденкой и с такими же, как сейчас, озорными глазами. Ничего похожего на прославленного полярника.
— Поищи мне второй том, — попросила мама, — мне осталось три странички.
— Будущее надо держать в ежовых рукавицах, особенно свое собственное будущее, — сказал отец, переходя из столовой в кабинет.
Артем последовал за ним, потому что это говорилось для него. Не свое же будущее отец имел в виду.
— Ты знаешь: это мое постоянное правило. Иногда полезно подумать о том, что нас ждет завтра, и по возможности подготовиться к нему.
— Как же я могу знать, что будет завтра?
Отец разглядывал корешки книг, слегка касаясь пальцами, словно это были клавиши рояля и он наигрывал какую-то меланхолическую мелодию. Артем видел только его широкую спину, обтянутую серым вельветом домашней куртки, и слегка закинутую голову. Волосы аккуратно зачесаны по старинке, на косой пробор, и седина еще не тронула их даже на висках.
— Опыт подскажет, сын мой. Когда он появится, конечно. А пока невредно и позаимствовать. — Отец нашел книгу и положил ее на стол. Взглянув на сына, он засмеялся: — Могу одолжить в любом количестве. И я знаю, что ты подумал.
— Ничего я еще не успел подумать.
Усаживаясь в свое кресло, отец продолжал:
— Ты думаешь: старый человек, старый опыт — к чему он мне?
— Ты и сам знаешь, что ты не старый. Да мне такое и в голову не приходит.
— И мне тоже, — признался отец. — Но в твоем возрасте люди неохотно принимают опыт старших. И это закономерно. Дети стремятся скорее вырасти, юноши — освободиться от опеки родителей и даже простой совет расценивают, как проявление деспотизма. Верно ведь?
— Нет, — честно ответил Артем. — Не думаю я этого. У меня не было повода.
— Ты хочешь сказать, что мы никогда не принуждали тебя. Наверное, плохие мы родители.
— А других бы я и не хотел. Вы — самые лучшие, каких только можно пожелать!
Он сказал это от всей души и думал этим признанием развеселить отца, но с удивлением услыхал его вздох и затем вопрос:
— Ты окончательно утвердился в этой своей редакции?
— Если не выгонят, то — да…
— Ненастоящее это дело.
Артем знал, что у отца считается «настоящим делом». И дома, и в институте он всегда говорил о высоком назначении учителя. Особенно учителя русского языка и литературы. Учить людей самому великому созданию человеческого гения — языку, охранять этот вечный язык от всего временного и от всяких литературных жуликов и проходимцев.
Конечно, он считает, что его сын попал в «дурную» компанию. Хотя прямо об этом он и не говорит, но Артем видит, с какой опаской и тревогой он посматривает на него. И сейчас вот — заговорил о будущем с такой безнадежностью, словно не ждал от него ничего хорошего.
— Мой дед, как тебе известно, был доменным мастером, одним из самых знаменитых, и свое великолепное мастерство он хотел передать только своему сыну. Это вполне естественно: стремление передать самому дорогому человеку главное, что накопил за всю жизнь, — опыт, трудовое искусство, драгоценное наследство. В то же время это единственный способ двигать вперед свое дело — передавать опыт, поскольку он был человек безграмотный.
«Да, но ты-то грамотный, у тебя куча статей и несколько учебников, тебе нечего горевать», — подумал Артем, но смолчал. А отец неожиданно сказал:
— Вот когда-нибудь у тебя будет сын, и ты все поймешь…
— У меня? — Артем даже растерялся от такого поворота. — Ну, это так еще не скоро…
— Поживем — увидим… — Он надел очки и потянулся за книгой. — Только не забывай, что я — интеллигент только первого поколения и не успел рафинироваться, — пригрозил он шутливо. — Во мне еще может взыграть кровь моих предков — староверов и домостроевцев. — Сняв очки, он погрозил ими.
В тон ему Артем ответил:
— Кровь-то эта и во мне может взыграть.
— А я тебя запорю.
— А я сбегу из дому.
— А я тебя по этапу обратно в дом.
— А я революцию сделаю.
Оба рассмеялись, но у Артема возникло такое чувство, будто его отпустили на поруки, а впереди суд и приговор. Чувство, известное ему только из художественной литературы да из семейной хроники. Его дед был арестован царской охранкой и отпущен на поруки, но потом снова арестован и осужден на каторгу.
Не очень-то отец любил вспоминать свою родословную и тем более извлекать из нее нравоучения для себя и для Артема. Оба они боялись назидательной кислоты, от которой всегда в душе остается что-то вроде оскомины. Чтобы этого избежать, приходилось разбавлять воспоминания чем-нибудь повеселее. Хотя бы упоминанием о кипучей дикой крови собственных предков. В общем-то ничего веселого в этом тоже не содержалось, и разве что только одно мысленное перенесение старых обычаев в наше время могло еще вызвать улыбку.
Этим приемом отец начал пользоваться только после своего пятидесятилетнего юбилея. Студент, которому было поручено рассказать о жизненном пути профессора Ширяева, отнесся к своему делу с таким рвением и с такой удручающей эмоциональностью, каким он научился от самого профессора Ширяева. «Не бойтесь беспредельных просторов научных открытий, не проходите по ним скучающими туристами…» Старательный докладчик так долго бродил по «беспредельным просторам» ширяевской родословной, что у подавленного юбиляра от тоски стали совсем прозрачными глаза. Выучил на свою голову!
Сидя в зале, Артем смущенно сочувствовал отцу. Каково-то ему все это выслушивать под взглядами сотен зрителей! Он и сам осторожно взглянул на отца: у того было такое задумчивое выражение, словно он принимал зачет и раздумывал, на сколько «тянет» ответ: тройка — многовато, двойка — обидно.
Здесь Артем впервые узнал некоторые подробности своей родословной. Прадед его, бисерский доменный мастер, — человек крутой и властный. Его боялся даже надзиратель. Все тонкости своего сложного дела он держал в памяти, потому что был безграмотен. Сына своего готовил себе в заместители, но тот сам распорядился своей судьбой. В самом начале 1901 года от отцовского тиранства сбежал в Пермь. По этапу он был доставлен в родной дом. Снова сбежал и поступил на пушечный завод. Образование у него было церковно-приходское, четырехклассное. Плюс тюрьма и ссылка. Его сын окончил рабфак, затем университет и, приобретя соответствующие звания, пребывал в должности профессора литературы.
— В общем, не знаю, как ты представляешь себе свое будущее, — проговорил отец.
А так как Артем этого тоже не представлял, то разговор на этом и прекратился, и он отправился в свою комнатку, чтобы привести в порядок ту кучу материала, из которого он собирался построить репортаж. А заодно привести в порядок и свои чувства, из которых вряд ли можно было построить что-нибудь путное.
Ему это не сразу удалось — упорядочить свои чувства, чтобы приняться за работу. Еще тогда, под восторженное юбилейное славословие, Артем подумал, что на отце и кончается блестящий взлет славного ширяевского рода. А сам Артем только стоит и наблюдает этот ослепительный взлет. Бездарный зритель, журналист, пока еще неизвестно какой. Посредственный поэт, хотя некоторые утверждают, что талантливый. Стоит ли все это тех сложных противоречий, которые возникли в семье за последнее время?
— Как жить? — спросил он, потому что ему очень нужен был собеседник, советчик.
Уйти бы работать на завод! Восстать против желания отца и особенно против матери? Таким поступком он попросту бы убил их.
Отрезав ему путь на завод, они, наверное, в виде компенсации, до сегодняшнего вечера ни слова не сказали по поводу его работы в газете. Но если отец заговорил, его не остановишь. В этом Артем уверен. И теперь все будет зависеть от его, Артемовой, настойчивости. Сумеет ли он настоять на своем и в то же время остаться послушным сыном?
Быть самим собой трудно даже в своей семье, тем более, если ты не только послушный сын, но еще и единственный.
Единственный сын. Еще тогда, когда он только родился, отец и мать уже задумались о его будущем, на которое они возлагали все свои, пока еще неясные, надежды. Прежде всего надо было выбрать имя. После долгих обсуждений, где маме принадлежал решающий голос, а отцу только совещательный, и когда уже было отвергнуто множество имен от Альберта до Якова, отец безнадежно предложил:
— Артем. Отличное имя.
— Да? — Мама несколько раз повторила это имя так, как если бы она учила новую роль. — Не знаю. Что-то в нем есть… А ты почему вспомнил?
— Так звали его деда.
— Твоего отца. Он был революционер. Ты веришь в генетику?
Отец пожал плечами: верить в генетику в то время не полагалось.
— Это имя вошло в историю революции и потрясало основы. Кроме того, Артем Веселый — необыкновенный был писатель, отличный знаток русского языка. Наконец, Артем — прославленный актер…
Эти доводы подействовали на маму.
— Да, верно, — согласилась она, — необыкновенное имя. А звать мы его можем Темой, как у Гаршина.
Но, насколько Артем помнит, всегда его звали только полным именем.
Заведующий промышленным отделом Агапов размахнулся:
— Триста строк! И два дня на все.
Неслыханная щедрость, учитывая ограниченность газетной площади! Артем оценил это. Он зашел к Семену посмотреть проявленную пленку. На стук в дверь фоточуланчика девичий голос откликнулся: «Минутку!» Но не прошло и минуты, щелкнула задвижка.
— Входи, — сказала Сима, — как раз твою пленку проявила. Можешь посмотреть.
— Когда вы все успеваете?
Вспыхнул яркий свет, погас красный. Девушка вынула из кармашка синего халата зеркальце. Заглянула в него.
— Фотоэкспресс. Семена не знаешь, что ли? Сейчас придет, печатать начнем. После обеда заходи… А это что у вас за королева? Целых пять кадров. Вся в листьях.
Артему захотелось рассказать, какая это необыкновенная девушка, Нинка, учителева дочка, но Сима в это время, скосив внимательный птичий глаз, изучала в зеркальце какую-то деталь своего лица и, как видно, ничем больше не интересовалась.
— Да так, одна там… — пробормотал он. — Пока.
На лестничной площадке он столкнулся с Семеном.
— Салют, экс-командор! Как дела?
Пытается вернуть утраченное превосходство. Но Артем уже знает цену и этой развязности, и этого пренебрежения ко всему на свете.
— Через два дня сдавать.
— Два дня! «Войну и мир» написать можно. Ты, главное, не рассусоливай про цветочки да про лесочки. На-факты напирай, да что кто говорит. Да не забудь Зиновия. Старик занудливый, но говорит дельно.
— Ладно, без тебя знаю, — отмахнулся Артем, хотя, по правде говоря, ничего он не знал и надеялся только на чудо.
Несмотря на свой очень небольшой опыт, он уже познал то чудесное явление, которое принято считать вдохновением: явление первой фразы или даже первого слова. Стоит появиться первому слову — и все дальнейшее пойдет как бы само собой. Это вроде искры в моторе: вспышка — и заработал. Великое дело — первое слово!
Всю дорогу домой и потом в своей узкой комнатке он ждал этого чуда и боялся прозевать его появление, а в голове вертелась все одна и та же глупая, ни на что не годная фраза: «Вода кипела за кормой». При чем тут корма?
За окном горел осенний день, неровно, как потухающий костер: то жарко вспыхнет, то замрет, когда белое облако проплывет между солнцем и землей. В форточку влетел шмель и начал биться о стекла. Его жужжание, то недоуменное, то угрожающее, надоело Артему. Он взял газету и выгнал шмеля.
«Вода кипела за кормой». О, черт! Вот привязалось!.. Ему надоело слоняться по комнате, но и остановиться он не мог, как шмель, который не мог не биться о стекло, надеясь вырваться на свободу. Оставалась только надежда на чудо.
Стук в дверь заставил его остановиться. Вошла мама в сером с красной каймой фартуке и с полотенцем на плече.
— О чем ты задумался?
— О воде, которая кипела за кормой…
— Стихи?
— Нет, для газеты.
Вытирая пыль, которая до нее уже была вытерта приходящей уборщицей, она вздохнула:
— Твой отец утверждает, будто газетчики редко думают. Им некогда. И, кроме того, это им совсем не надо. А ты еще думаешь?
— Ну, я, должно быть, еще плохой газетчик: больше думаю, чем пишу.
— А это что-то новое. Знакомая? — Провела полотенцем по фотографии: девушка гуляет с малышами в парке. Одна из лучших работ Семена, как считал Артем. И, может быть, одна из лучших девушек.
— Нет. Портрет неизвестной девушки.
Она оглянулась через плечо. Глаза ее ласково улыбались. Немного встревоженно и ободряюще. Так смотрят все матери, наблюдая за первыми вылетами своих птенцов. Хороший мальчик, честный и послушный. Верно, немного резкий и подчас даже грубоватый. И такие словечки, каких в доме не слыхивали. Ничего с этим не поделаешь — такое время и такая среда. Она вспомнила свое время и свою среду: ого, какие сцены разыгрывались в отчем доме, когда стало известно, что она — единственная дочь уважаемого профессора — выступает в каком-то нэпманском кабаре! Верно, это было только начало. Потом-то она стала актрисой. И, как оказалось, настоящей актрисой. Так что у сына, по всему видно, ее характер, и она ничуть не удивится, если он поднимет бунт. Ее кровь, ее характер, и, на что бы он ни решился, она станет на его сторону. Пока что, кажется, все спокойно. Вот только разве этот портрет. Какая-то девушка…
— Неизвестная. Поэты любят таких. А если нет, то выдумывают.
— Ты считаешь, я — поэт? — Артем слегка покраснел: дома к его стихам относились настороженно, как к неизбежной болезни. Вот и сейчас мама сказала:
— В твоем возрасте все поэты. Потом это проходит.
Она оглядела комнату и, решив, что порядок восстановлен, пошла к двери, но, вспомнив что-то, вернулась.
— Поскольку разговор зашел о девушке… Мне кажется, ты избегаешь нашу новую знакомую.
— Нисколько. Просто я не хочу ей мешать.
— Она может подумать, будто ты недоволен. Подойти и поздороваться — это твоя обязанность как хозяина. Ведь она не просто неизвестная, если я вас уже познакомила.
Подойдя к матери, Артем потерся щекой о ее мягкую душистую щеку.
— Хорошо, мама. Будет сделано. Только…
— Что, мой мальчик?
— Ничего. Ты сказала, она — любимая ученица отца.
— Да. И что же?
— Любимые ученики, отличники. Они такие… — Он чуть было не сказал «зануды», но вовремя спохватился. — Тоска с ними.
— Не сказала бы. Твой отец тоже был любимым учеником моего отца, но ты же не скажешь, что у нас в доме тоска?
— Ну что ты! Конечно, нет!
Она ушла. На освещенном солнцем столе лежала тонкая стопка бумаги и на ней ручка, сделанная из иглы дикобраза. Старинная ручка — подарок отца. Артем сел за стол, макнул перо в чернильницу, и на листе появилась первая фраза:
— «Вода кипела за кормой невиданного в здешних местах озерного катера…»
— Очень хорошо. Даже, можно сказать, неплохо, — проговорил Агапов, дочитав рукопись. Закурил и снова углубился в чтение.
Артем сидел против своего начальника, еще не зная, что его ждет: обнадеживающие слова так не соответствовали тону, которым они были сказаны. Сам-то он не считал свой очерк шедевром.
— Многовато тут, — сказал наконец Агапов, продолжая читать. — Строк на пятьсот ты размахнулся.
— Я думаю, можно сократить, — пролепетал Артем, хотя как раз он думал, что ни одной лишней строки в рукописи не найдется.
Но Агапов сказал:
— Правильно, — и потянулся за карандашом.
— Ох, — вздохнул Артем, увидев, как синий крест уничтожил первый абзац, который пришел как чудо, как вдохновение. — Это ключ ко всему. Как же так?..
Агапов не обратил на этот вопль никакого внимания. Он как бы отмахнулся от него:
— Приучайся писать по-газетному. Все эти завитушки для стихов. Озерный катер — это хорошо. Примета времени. Мы его в другое место вставим. И мальчишку-капитана тоже надо, где он о будущих морях мечтает. А эти елочки-палочки, цветочки на заливных лугах — кому это надо? И вот старуха в пустой деревне… Бунинская тоска. Затопленные луга. Не то. Плотину строим, моря создаем, нарождается новая экономика, небывалая техника… Вот что надо! А инженера этого ты вроде бы осуждаешь. Он как раз дело говорит. Тебе не об охране природы поручили писать, а совсем наоборот: о наступлении на нее.
Высказавшись, он притих и только иногда, старательно работая синим карандашом, замечал: «Ага, хорошо», или осуждал: «А вот это ни к чему», или явно восхищался: «А ты глазастый, подмечаешь!»
«Я бездарен, — думал Артем в это время. — Я совершенно и безнадежно бездарен. Я написал совсем не то, что надо. А если то, что надо?.. Если прав я, а не этот опытный газетчик? Тогда я вдвойне бездарен, потому что у меня нет сил и нет слов для защиты своей правоты». Агапов прервал эти горькие мысли:
— Молодец! Хватка у тебя есть.
— Я не подпишу этого, — пересохшими от волнения и негодования губами проговорил Артем.
И снова Агапов отмахнулся:
— Возьми вот этот второй экземпляр и перенеси в него нашу правку. Чтобы было твоей рукой, когда отдашь на машинку.
Артем понял, как он совершенно бессилен против Агапова, который силен именно тем, что слушает только то, что хочет услыхать, и пропускает мимо ушей всякие нежелательные слова. Может быть, именно в этом и заключается искусство газетчика? Молча взяв опозоренную рукопись, он потащился искать место, где бы он мог без помех продолжить свои невеселые мысли. Такого места в редакции не нашлось, он спустился в зал заседаний и там, примостившись в конце длинного стола, скорбно склонился над рукописью.
Когда Артем, то с отчаянием, то впадая в прострацию, переносил во второй экземпляр рукописи ужасную правку Агапова, он был уверен, что способствует какому-то нечистому и нечестному делу: он чувствовал что-то вроде легкого презрения к Агапову и очень презирал себя за то, что ничем не возразил ему. Он сам попирал свои принципы — что может быть чудовищнее?
Но теперь было уже все равно. Он сдал изуродованную своей рукой рукопись на машинку, и скоро по редакции распространился слух о необычайной и даже жесткой требовательности к себе пока еще внештатного сотрудника. Требовательность? А может быть, просто неопытность? Так или иначе, парень в работе — зверь.
И еще одно известно: Агапов ходатайствует перед Никандрой о зачислении Артема в штат.
— Господи! — взволнованно возмущалась веселая толстушка. — Меня второй год не зачисляют. А тут месяца не прошло, и… пожалуйста!
Ничего этого Артем не знал — другое, очень серьезное дело захватило его. Сдав рукопись в машинное бюро и выяснив, что готова она будет только завтра утром, он отправился в буфет, надеясь в такой поздний час разве что на стакан остывшего чая и какую-нибудь завалявшуюся булочку. Странное чувство облегчения овладело им. Наверное, в таком состоянии находится боксер, потерпевший поражение: волнение, напряжение боя, шум толпы — все это кончилось, и теперь надо только как следует отдохнуть перед новыми боями. Впрочем, Артем не думал о новых боях, он просто хотел есть.
Из отдела последней полосы доносился бессмысленный смех главы отдела и негодующий голос веселой толстушки.
В буфете за столиком сидел Агапов и деловито поглощал тушеную капусту, запивая ее минеральной водой.
— Сосиски мы прозевали, остался один гарнир, — бодро сообщил он. — Присоединяйся.
Получив порцию капусты и бутылку воды, так как чаю тоже не осталось, Артем устроился за столиком напротив своего шефа. Но поесть он не успел — прибежала секретарша и позвала их обоих к редактору. Николай Борисович встретил их так, словно он был именинником, а они пришли с поздравлением и принесли дорогие подарки.
— Завертелось дело! — проговорил он.
Во-первых, как и предсказывал Михалев, появились отклики. А, во-вторых, чего не предполагал даже и Михалев, руководители треста не согласились с решением своего же парткома провести глубокую проверку всей работы треста. Но это уж они зарвались. Все равно их заставят.
Сообщив все это, Николай Борисович с необъяснимой живостью проговорил:
— Их-то заставят, но и нам достанется. Вот у меня письмо, подписанное управляющим стройтрестом: «В то время как по всему тресту развернулась широкая работа по выявлению скрытых резервов и экономному расходованию стройматериалов, как об этом уже сообщалось в вашей газете, всякие проверки только отвлекут силы от патриотического почина…» Ну и так далее.
Не понимая, отчего это редактор так ликует, Артем промолчал. Но Агапов, кажется, понял:
— А может быть, у них там и в самом деле не так уж из рук вон плохо? — Он взял письмо и начал его перечитывать.
— Вот это нам и надо знать и со всей очевидностью. Пока что надо самим побывать на стройках, посмотреть, собрать факты и доказательства. И я решил поручить это вам.
— Хорошо. — Артем вспыхнул и снова повторил: — Хорошо. Я постараюсь.
На лице редактора мелькнула какая-то особенно озорная улыбка, он взмахнул рукой:
— И еще я прикомандирую к вам одного очень сведущего человека. И, кажется, весьма расположенного к вам…
Агапов положил письмо на стол.
— Да, — сказал он, — сила!
— Михалев их пробьет, — отозвался редактор.
— Нет. Сомневаюсь.
— Почему?
— Вы знаете, что трест строит дом для своих работников?
— Ну и что? Дом-то плановый.
— Да, плановый. — Агапов нахмурился. — А расходы-то сверхплановые. Им утвердили дом на сорок квартир, а они отгрохали сто. А вы бы посмотрели, какая там отделочка! Паркет, кафель, лоджии…
— А Михалев знает?
— Весь город знает. Строят за счет экономии. Так утверждают в тресте.
Это верно. Артем вспомнил, что он тоже слыхал разговоры о строительстве какого-то необыкновенного дома, и только теперь догадался, для чего руководителям треста понадобилось доказать, какие они хорошие, какие экономные хозяева. Построили дом за счет экономии стройматериалов. Честь им и хвала!
— Но это же не экономия, — сказал он, — это дутые заявки.
— Что и требуется доказать! — воскликнул Николай Борисович и нажал кнопку звонка.
Вошла секретарша, редактор тихо что-то сказал ей. Она удивилась, понимающе поджав губы. Очень скоро дверь приоткрылась, и послышался встревоженный девичий голос: «Можно?» Появилась веселая толстушка, которую Артем считал опытной журналисткой и втайне побаивался.
— Садитесь, — сказал Николай Борисович с изысканной вежливостью. — По моим наблюдениям, вы в данный момент не очень загружены? Есть одно ответственное поручение. Ширяев вам скажет, какое. Словом, поступаете, как говорится, в его распоряжение.
Она удивленно взглянула на Артема, но, встретив ответный удивленный взгляд, слегка растерялась, что случалось с ней не часто.
— Есть. — Она на всякий случай улыбнулась.
— Вы почему не подаете заявление о зачислении в штат?
Вот тут она по-настоящему растерялась и, не зная, что сказать, только пожала плечами.
В коридоре веселая толстушка пришла в себя и для начала решила захватить инициативу. Взяв Артема под руку, она сообщила:
— Меня зовут, если вы не знаете, Милана. Прелестное имя, правда? А теперь вы мне расскажите, что все это значит? По всему ходу событий Никандра должен бы в два счета выгнать меня из редакции…
— Сам не знаю, — честно сознался Артем, чувствуя себя не очень-то ловко в качестве повелителя этой девы, которую он по простоте своей считал редакционной львицей. А он тогда кто? Укротитель, что ли?
— Кто-то из нас обалдел, — продолжала она.
Приняв это на свой счет, Артем пролепетал:
— Так все неожиданно…
— Я говорю про себя и про Никандру. После одного случая я думала — он меня выгонит. Но поскольку я отдана в ваше распоряжение, то хочу знать, что вы со мной намерены сделать?
Она не любила долгих раздумий, это ни к чему хорошему не приводит. Нет уж, лучше пококетничать с таким мальчиком, который то и дело краснеет. Такой вряд ли устоит.
Артем устоял только, пожалуй, потому, что был очень озабочен, о чем бесхитростно и сообщил своей спутнице. Он был удивлен тем, что она все поняла с полуслова и сразу же сказала, куда надо пойти в первую очередь, с кем поговорить, кому можно верить, а кому — ни в коем случае. Она так много знала и так обстоятельно обо всем рассуждала, что Артем даже забыл, что она так же, как и он сам, еще даже не состоит в штате. Можно было подумать, будто не он, а она возглавляет операцию. Но она-то об этом не забывала:
— Так с чего начнем? — спросила она.
И Артем решил, что этим она все поставила на свои места, и принял командование. Он так и не догадался, как ловко и мягко она захватила инициативу в свои цепкие ручки. Да и не до того было — такой горячий и хлопотливый оказался день. Они лазали по строительным лесам, заглядывали в новые, только что отделанные квартиры и в квартиры, над которыми еще вольно гулял высотный ветер, они побывали на складах и в конторах прорабов. И в походных конторках бригадиров, расположившихся в недостроенных квартирах или просто на лестничных площадках. Они позавтракали в столовой при заводе бетонных изделий, пообедали в каком-то кафе, а мороженое и газировку поглощали на ходу.
И вот только тут, в эти хлопотливые, напряженные часы, Артем по-настоящему понял, что это такое — сила печати, сила газетного слова. Сколько угодно можно повторять привычные истины, вроде той, что печать — это сила, знамя, оружие или, что совсем уж шаблонно, зеркало, и ничего не чувствовать при этом. Но когда это знамя, это оружие или — ладно уж! — зеркало, находится в твоих руках, тут уж трудно оставаться бесчувственным!
Узнав, что Артем из газеты, почти все проникались к нему уважительным доверием. С ним говорили, как со старым знакомым или даже как с приятелем. Он был свой человек, помощник, советчик. Конечно, встречались и такие, что выглядывали осторожно, старались не сказать чего-нибудь лишнего. Это уж смотря по тому, какие люди и что у них за душой.
Вот, например, эти плотники: двое пожилых и один молодой, ученик. О чем они думают? Пользуясь приходом «корреспондентов», устроили перекур. Один, черноусый, похожий на Чапаева, сел на ящик с гвоздями, другой, обросший рыжеватой щетинкой, — прямо на пол, прислонившись к стенке. Молодой вышел на балкон.
— Экономия, это, конечно, проводится, — нехотя проговорил черноусый.
Молодой засмеялся на балконе:
— Вон сколько плакатов понавесили!
Помолчали. Милана, сидя на подоконнике, болтала ногами. Артем спросил:
— Сколько досок полагается по норме на такую квартиру?
— А это у бригадира надо спросить, — начал черноусый, но его небритый напарник перебил:
— А чего бригадир знает? Ничего он не знает. Вон штабель на дворе. Вчера привезли машину, свалили, а уже половины нет. Сколько мы сегодня подняли?
— Двадцать три штуки, — отозвался ученик.
— А остальное где? Спишут на эту квартиру. Вот и считай… А ты говоришь: экономия. — Он осуждающе посмотрел на голые ноги Миланы, на что она не обратила никакого внимания, так как у нее в это время завязалась беседа с учеником.
— Вот корреспондент спрашивает, я и отвечаю. Что, значит, она проводится?
Но тут за него взялась Милана: а какой длины доски? а длина комнаты? а куда идут обрезки? как это вас не касаемо? а тогда кого же?..
Артем тоже сразу сообразил, в чем дело, и включился в разговор. Плотники, которые как будто только того и ждали, начали дружно осуждать бесхозяйственность, которую развели руководители. И не только на этом объекте, у других не лучше.
— Да чего там все на руководителей валить! — распалился вдруг ученик. Он уже вошел в комнату. — А мы-то сами что? Читаем вон, чего написано на плакатах, да посмеиваемся.
— Ты — комсомол, ты и начни! — проворчал черноусый.
— А я и начал. Запишите, товарищи корреспонденты, мою фамилию. Я от своих слов не отопрусь…
— Мы тоже комсомольцы, — сказал Милана. — Имей это в виду.
— Поимею, — ответил ученик.
И снова Артем и Милана поднимались по этажам строек, разговаривали с рабочими, с завскладами, прорабами, бригадирами. Милана отличалась превосходной способностью мгновенно завязывать знакомства и развязывать языки. Только благодаря этой способности и удалось записать столько различных мнений — о работе, о снабжении материалами, о простоях и прочих строительных делах — и в такой короткий срок.
Попутно Артем обогатился различными полезными сведениями о личной жизни многих своих знакомых и незнакомых. Все это Милана выбалтывала с милой непосредственностью наблюдательного ребенка, который никак не может понять, для чего взрослые дяди и тети все это делают. Слушая ее болтовню, он так и не понял, кто же она: сообразительная девчонка или многоопытная женщина. Скорей всего девчонка, очень довольная, что нашла себе товарища по плечу, с которым можно поболтать на равных. И которым можно командовать. Но эта последняя возможность Артемом пока не ощущалась. Конечно, она — девчонка.
Такое убеждение окрепло, когда они вечером возвращались домой. Шел седьмой час. Уже стемнело, и начал моросить очень мелкий дождичек. Милана стояла на заасфальтированной площадке, зевая и подрагивая от холода, куталась в его пиджак и говорила:
— Спать хочу, умираю прямо на месте. А ты?
Артем и сам не заметил, когда и как у них возникли такие дружеские отношения, что он уже тоже говорил ей «ты» и называл Милей.
Тускло светил фонарь, окруженный радужной сеткой дождевой пыли. Далеко в темноте светились окнами ряды деревянных домиков и бараков. Совсем как в деревне. Только неподалеку, немного в стороне, пылала огнями фабрика-кухня, напоминающая празднично освещенный пароход на большой ночной реке.
Потом они долго ехали в пустом трамвае. Миля дремала, доверчиво положив голову на плечо Артема и трогательно посапывая. Проехали деревянный мост, долго стояли у диспетчерской. Отсюда до Артемова дома рукой подать, но он даже и не пошевелился. Ее тяжелое теплое тело, сонно прижавшееся к нему, не пробуждало в нем никаких желаний, кроме какой-то смутной тревоги, смешанной с гордостью. Прожит изумительный день, с которым не хочется расставаться. И ему почему-то вспомнилась «неизвестная девушка», чей портрет висит у него в комнате. Хотя при чем тут она, этого он не понимал.
На запотевших стеклах заиграли многочисленные огни — вагон свернул с главной улицы и побежал к городскому парку. За секунду до своей остановки Милана вскочила, бодрая, как будто и не дремала.
— Зайдем к нам? — спросила она у своего дома.
— Слишком много для одного дня.
— Смешной ты. Разве когда-нибудь бывает много? Нет, просто ты рассудительный. Ужасно. Ну, пока!
Глядя, как она легко и стремительно побежала через дворовый скверик, он снова подумал: «Совсем девчонка. А та, „Неизвестная“?..»
Да, Артем был потрясен, впервые увидев свой очерк на газетной полосе. Он запомнил свою рукопись, истерзанную синим карандашом Агапова, и свое полное равнодушие к дальнейшей ее судьбе. Его первый очерк. Со смешанным чувством недоверия и страха он взял еще влажный оттиск только что сверстанной полосы. Три полные колонки. На месте рисованного заголовка и фотографий пока еще белели пустые прямоугольники, но Артем представил себе, как это будет выглядеть, когда газету напечатают. Честное слово, все выглядело так солидно и внушительно, что он наконец отважился приступить к чтению.
Для того чтобы успокоиться, он прибегнул к испытанному средству: надо просто взглянуть на все со стороны и посмеяться над самим собой. Но на этот раз ничего, не вышло. В голову пришло только одно сравнение — он, наверное, похож на курицу, которой подсунули утиное яйцо, и вот она с удивлением посматривает, что же такое она высидела. Слабо. Как видно, с юмором ничего не получилось — плохо дело. Утешаться розоватой надеждой, что гадкий утенок, может быть, окажется лебедем, — кислый юмор.
Прочел. У него заколотилось сердце. Все получилось очень убедительно и даже интересно. Все мысли и слова были его, А. Ширяева, как значилось под заголовком. Словно ничей карандаш и не коснулся их. А те мысли и слова, которые были вычеркнуты, о них А. Ширяев сгоряча и не вспомнил. Это пришло потом, когда вышла газета и ее прочел Ширяев-старший.
Но это было потом, а в этот день Артем так и не смог отделаться от легкого обалдения и смутной надежды, что гадкий утенок, может быть, проявит какие-нибудь лебединые признаки. Растерянность, надежда, тревога — все это вместе вызывает тот нестерпимый зуд, от которого одно спасение — стихи, и только лирические. Артем, выбирая самые тихие улицы по дороге домой, начал привычно рифмовать: «снова» и «в бору сосновом», «вон как» и «амазонка», «восход» и «моих забот», из чего можно было заключить, что стихи рождались вполне лирические.
Очнулся, только наткнувшись на свои ворота. Он уже привык, возвращаясь домой, замечать темную гладко причесанную голову среди ранних астр и поздних гладиолусов. Нонна. Очевидно, в общежитии все еще не навели порядка. Он проходил мимо, уверенный, что она его не замечает.
Когда погода портилась, Нонна переходила заниматься в столовую, и тут, конечно, она уже не могла не заметить Артема, но, и отвечая на его приветствие, она почти не отрывалась от конспектов и учебников.
Она появлялась в доме, как кошка, которую никто не замечает и держит только потому, что без нее не обойдешься. Так думал Артем, потому что он не видел, когда она приходит или уходит. Наверное, она просто возникает и пропадает, как в сказочном фильме.
В этот день, вспомнив слово, данное матери, Артем попробовал заговорить с ней, чтобы она не подумала, будто он недоволен ее пребыванием в доме.
— Трудно учиться? — спросил он сочувственно.
Она подняла голову и, кажется, усмехнулась. Артему стало неловко за то, что помешал.
— Я подумал… Вы так много занимаетесь…
— И вы подумали, что я — тупица?
— Да нет: вы же любимая ученица отца.
— Вот для того и надо много заниматься.
Сказала и так посмотрела на него, будто спросила: «Еще вопросы есть? Если нет, то до свидания!»
Он вспыхнул.
— Желаю удачи, — приветственно помахал рукой, — в труде и в личной жизни!
Уже в коридоре его настиг ее смех, как ему показалось, обидный. Любимая ученица! Зубрила, видать, по всему. Зубрила и зануда. Никогда отец не любил таких, это всем известно. Хотя в свое время и сам считался любимым учеником профессора западной литературы. И не только профессора, но и его дочери, на которой он женился, как только закончил университет.
Любимая ученица! История повторяется? Да нет же! Не может отец думать… Конечно, нет… Какая ерунда иногда приходит в голову!
Выполняя свое обещание, Тамара Михайловна поехала к матери Андрея Фомича, когда, по ее расчетам, того не было дома. Это она нарочно так подгадала, чтобы поговорить без помех, по делу, которое она наметила себе. Только по делу. Тамара Михайловна никогда не отличалась той сентиментальностью, которую зачастую принимают за сердечность. Сочувствовать попусту не умела. По душам-то с ней не разговоришься — это все знали, и некоторые считали себялюбивой и расчетливой, но все очень ее уважали за ту высокую порядочность, с какой она относилась ко всякому делу и к своему врачебному делу в особенности. Тут она была беспощадна. Она любила здоровых детей, но больных просто обожала, отдавала им всю себя, свое время, знания. Могла бы отдать и жизнь, если бы была уверена, что от этого больной ребенок станет здоровым. Она и от других требовала такого же отношения к делу и никому никогда не прощала равнодушия и была беспощадна к тем, кто осмеливался нарушать ее предписания.
Она выросла в старинной интеллигентной семье, где отношение к своим обязанностям и безоговорочное выполнение данного слова считалось главной доблестью. И поэтому, если она обещала Андрею Фомичу поговорить с его матерью, то уже никакие препятствия ее остановить не могли бы. Да, собственно говоря, никаких непреодолимых препятствий и не было, кроме одного — очень далеко пришлось ехать.
Когда-нибудь здесь раскинется новый городской район — к этому все идет, а пока успели построить только несколько больших домов, фабрику-кухню и больницу. А дальше, до самого горизонта, шла необъятная равнина, изрезанная оврагами, изрытая старыми, давно заброшенными шахтами, поросшая кустарником и редкими соснами-одиночками. Вот тут, неподалеку от больницы, вдоль разбитого шоссе, ведущего на аэродром, стояло несколько старых бараков. Где-то в одном из них и жили Андрей Фомич и его мать Маргарита Ионовна.
Тамара Михайловна долго плутала между бараками, номера которых, как оказалось, шли не по порядку, а, должно быть, по времени их постройки. Кроме того, как и всегда и везде, ей попадались женщины, у которых она лечила детей, а иногда встречались даже и такие, которых она лечила, когда сами они еще были детьми. Она называла их «мои болельщики». Ее знали очень многие, и часто на улицах или в трамвае с ней здоровались совсем незнакомые люди, и она только догадывалась, что это кто-нибудь из ее многочисленных «болельщиков», которых она забыла. Ведь прошло-то лет тридцать с тех пор, как она начала лечить. Но «болельщики» помнили о ней, и к каждому празднику она получала больше сотни поздравительных открыток и много цветов.
Она шла по шоссе и разглядывала бараки. Все они были одинаковые, длинные, оштукатуренные и выбеленные, а дощатого что-то не видно. В тени у одного барака сидели несколько женщин. Тамара Михайловна направилась к ним. И сейчас же одна из женщин, очень молодая, воскликнула:
— Ой, да это вы, доктор!
Она вскочила и подбежала к Тамаре Михайловне.
— Вы меня не помните? Сашеньку мою лечили, доченьку. В детской больнице у вас лежала. Да вы и меня лечили. — Она обернулась к своим собеседницам: — Вот так у нас получилось: меня лечила, когда я вот такусенькая была, а теперь мою доченьку вылечила. Вот как получилось.
Конечно, Тамара Михайловна не могла вспомнить, как она лечила эту молоденькую, кудрявую, но Сашеньку она вспомнила именно по таким же светленьким кудряшкам.
— Да как не помнить? — сказала она. — Сашенька, такая же кудрявая. Остригли мы ее.
— Да я и теперь стригу, как вы наказывали. Успеет еще с волосами-то накрасоваться-намаяться…
Женщины смотрели на нее с той требовательной умиленностью, с какой все матери смотрят на детского врача. К этому Тамара Михайловна уже давно привыкла, так что даже перестала замечать.
— Ну, как Сашенька?
— Бегает. А сейчас спать уложила. Вам некогда, наверное, а то бы посмотрели…
Тамара Михайловна подтвердила, что у нее действительно нет времени, и спросила, где находится дощатый барак.
— А вы, доктор, к кому? — спросила одна из женщин. — Как раз в этом бараке я и живу.
— Мне нужно Свищеву, Маргариту Ионовну.
— Это я, — сказала женщина, прижимая к груди обе ладони. — Только у нас больных нет.
— Вот и хорошо, что нет, — проговорила Тамара Михайловна, протягивая руку. — Мне с вами поговорить надо.
Совсем не такой представляла она Маргариту Ионовну. Думала встретить исстрадавшуюся, иссушенную горем, а увидела вполне здоровую женщину, не очень, верно, приветливую и, кажется, властную.
— О чем говорить? — спросила Маргарита Ионовна, и лицо ее задрожало. — О чем вы пришли говорить? Что вы узнали?..
— Может быть, мы пойдем к вам? — непререкаемым докторским тоном предложила Тамара Михайловна и, следуя за хозяйкой по длинному сумрачному коридору, подумала: «Нет, не отдам я им Леньку».
Но едва она переступила порог комнаты, как это твердое решение пошатнулось. Все: и убранство комнаты, и порядок, и цветы на окне, и теплый запах домашности — создавало тот уют, какой просто невозможен там, где властвует недобрая хозяйка. Вдобавок ко всему на столе, поближе к окну, лежала толстая книга, заложенная очками, что совсем уж покорило Тамару Михайловну.
— Это вы читаете? — спросила она уважительно.
— Книги эти?.. — Маргарита Ионовна нахмурилась, словно недовольная вмешательством в эту сторону ее жизни. Она даже положила большую руку на темный переплет. А потом распахнула книгу и подвинула ее к своей гостье. И даже улыбнулась при этом. — Никому не сказала бы. А вам нельзя не сказать: вы доктор и пришли к нам, как к здоровым. А у меня болезнь невидимая и неожиданная. Книги эти — моя казнь.
— Ну, что вы такое говорите? — Тамара Михайловна придвинула к себе книгу: «Детские годы Багрова-внука». — Такая книга не может казнить.
— Может. Я все книги про детство читаю. Толстого прочитала и другого Толстого: «Детство Никиты». И «Детство Темы». И Алексея Максимовича Горького «Детство». Все читаю и в мыслях себя казню за моего Олежку. У него-то какое детство получилось? Да и получилось ли? Простите…
У нее снова задрожало лицо, и Тамара Михайловна подумала, что сейчас начнутся слезы, которые закончатся тяжелым припадком, и не оттого, что женщина больна, а просто оттого, что привыкла сама себя накручивать, взвинчивать, доводить до исступления.
— Ну, хватит! — сказала она строго и даже сильно и звонко хлопнула ладонью по столу. — Хватит. Здоровая вы женщина, а распускаетесь. Хватит, я сказала. Книги — самое лучшее, что есть на свете, а вы даже их превратили в свою казнь. Стыдно!..
Еще издали увидел Андрей Фомич свою мать. Она стояла у барака и ждала его. Ждала его! Этого никогда еще не бывало. Но она именно ждала сына, потому что, едва только разглядела его, как сразу же заторопилась навстречу. Что-то случилось. И лицо у нее тревожное и какое-то просветленное, что ли…
— Что, мама?
— Да ничего. Докторша была у меня. Тамара Михайловна. Леонида нам отдает.
— Леньку?!
— Леонид, — повторила Маргарита Ионовна. — Леню. Ленечку. Да ты куда таким зверем? Умойся, переоденься. — Она несмело и непривычно приложила ладонь к плечу сына и голову приклонила к ладони, как бы утомившись от тяжелых трудов. — Господи, хоть бы все светло совершилось!.. — И тут же отпрянула и, как бы стыдясь своей неожиданной слабости, повелительно сказала: — Иди. Делай!..
Вот это крыльцо, до которого он проводил Аллу в ту самую первую ночь. Хорошее крыльцо. Прочное и красивое — плотник, который срубил его, настоящий был мастер. Отметив это, Андрей Фомич удивился тому, что его могут сейчас занимать какие-то совсем посторонние мысли. Не все ли равно, какое у них там крыльцо?
И дальше тоже все получалось совсем не так, как он хотел, хотя никакого определенного плана у него не было и он сам не знал, что будет делать и говорить. Он хотел только увидеть Аллу и сказать что-то такое, чтобы она сразу поверила, чтобы поняла, как бессмысленна жизнь без нее.
Все совершалось помимо его желаний и намерений, как будто бы он свалился в воду с крутого обрыва и его понесло, ударяя о подводные камни и коряги, а он, ослепленный, оглохший, бессильно барахтается в стремительном потоке.
Из двери, словно встречая его, выбежала девчонка — воспитательница или няня, кто их тут разберет, все в белых халатах и марлевых косынках. Выбежала и загородила дверь.
— Вам кого? — спросила она, хотя, наверное, отлично знает, кого ему надо.
Он это увидел по ее встревоженным и радостно-заполошным глазам. Перемахнув через все ступеньки, он так стремительно пролетел мимо нее, что она только откачнулась в сторону, как белая березка от налетевшего ветра.
— Нельзя, — закричала она весело и отчаянно, — нельзя туда! Алла в группе, занимается…
Но он ее не слушал. В большой прихожей слегка пахло чем-то кухонным и слегка детскими горшочками. В полумраке смутно белели три двери. Широкая лестница, огороженная старинными точеными перилами, уводила на второй этаж. Куда бежать, где тут Алла?
Девчонка кричала так весело и отчаянно, как будто ей очень хотелось, чтобы он поскорее нашел Аллу. Да, наверное, так оно и было, потому что она сама подбежала к той самой двери, которая была ему нужна. Сам бы он не сразу нашел.
— Нельзя! — выкрикнула она, загораживая дверь.
Но, как только он протянул руку, чтобы убрать со своей дороги это ненадежное препятствие, она сама отскочила в сторону. Он осторожно и решительно приоткрыл одну половинку двери и увидел Аллу. Сначала даже не ее самое увидел, а только ее глаза, удивленные и, кажется, испуганные. Нет, скорее всего возмущенные. А ему сейчас это все равно. Он пришел за ней, и никакие взгляды его не остановят.
— Вы? — спросила она негромко. И добавила: — Зачем это вы?
Но он уже вошел в комнату.
— За вами я. За тобой.
Она засмеялась. Это слегка отрезвило его. Он даже отступил к двери, загородив ее своим плотным телом, а она смотрела на него и смеялась. Вокруг нее на крошечных стульчиках сидели дети в одинаковых пестреньких халатиках и тоже смотрели на него и смеялись. Они окружили Аллу, большую и белую, как веселый неприхотливый веночек из полевых цветов. Алла смеялась совсем как тогда, когда он сказал ей о внезапно нахлынувшей любви, совсем как тогда, желая обидеть его своим смехом или осчастливить. Этого он до сих пор так и не понял.
— Пойдем. Я никуда не уйду без тебя, потому что без тебя нет мне жизни…
А она все смеялась, и дети, глядя на свою воспитательницу, потешались над растрепанным дядькой, который выкрикивает что-то непонятное и определенно очень смешное, если даже тетя Алла смеется.
Тут он услыхал за своей спиной какое-то движение, чье-то горячее упругое дыхание и возмущенный шепот, прерываемый приглушенным хихиканьем:
— Да я и не пускала… чес-слово, Зоя Петровна, не пускала… А он, как псих…
Кто-то постучал в его спину, как в дверь:
— Вам тут что, гражданин? — Голос басовитый, повелительный.
Андрей Фомич понял, что сопротивляться дальше нельзя, надо подчиниться, хотя бы только для того, чтобы сделать все по-своему. Он обернулся и сказал на всякий случай:
— Извиняюсь.
Это никогда не лишнее — извиниться, если ты даже ни в чем и не провинился. Тем более что перед ним стояла, как он понял, сама заведующая, Аллина начальница.
— Выйдем! — приказала она.
Он послушно вышел и, прикрыв за собой дверь, прислонился к ней своей широкой спиной, чтобы никак уж не упустить Аллу, но Зоя Петровна сказала:
— Так нельзя. Если вам кого надо, то вызовут. Идемте.
В тесном кабинетике ему приказали сесть на белый больничный диван.
— Ну вот, а теперь поговорим.
Зоя Петровна начала его расспрашивать о работе, о семейном положении. Он покорно отвечал на ее вопросы, хотя, как ему казалось, они не имели никакого отношения к делу. Он отвечал, а сам прислушивался к многочисленным шорохам за дверью, пока заведующая не поняла, что обстоятельного разговора сейчас не получится.
— Ох, парень, — вздохнула она, сочувственно покачала головой и негромко приказала: — Аллу позовите!
Шорохи за дверью сразу прекратились. Андрей Фомич насторожился. Стремительно, словно с разбегу, вбежала Алла и, не взглянув на Андрея Фомича, пронеслась мимо. Остановилась только у стола начальницы.
— Ну что?
— Это тебя спросить надо, — сказала Зоя Петровна. — Или вот его…
— Его и спрашивайте. — Она повернулась.
Подумав, что она сейчас уйдет, Андрей Фомич поднялся и преградил ей путь.
— Идем, — сказал он.
— Куда?
— Куда захочешь, туда и пойдем. Хоть куда, только скажи.
Алла рассмеялась и развела руками, совсем как Ленька, если его что-нибудь удивляло.
— Ну вот видите…
— Так уж, конечно, вижу, — ответила Зоя Петровна. — Идите-ка вы прогуляйтесь. Иди, иди. С группой я сама займусь.
— К чему такая срочность? — Алла передернула плечами. — Никакой срочности в этом нет.
Она вышла в коридор и начала подниматься по лестнице на второй этаж и только тут заметила, что Андрей Фомич следует за ней по пятам неотвратимо, как тень.
— Ну куда вы? — спросила Алла, на ходу расстегивая пуговицы халата. — Подождите на крыльце. Должна же я переодеться, непонятный вы человек.
Не оглянувшись, она легко взбежала наверх и скрылась за поворотом. Он вышел на крыльцо. На верхней ступеньке сидел Ленька. Он медленно поднялся.
— Вы за тетей Аллой пришли?
— Забираю и ее и тебя.
— Прямо сейчас? — Ленька побледнел. — И насовсем?
— Насовсем! — ликующе подтвердил Андрей Фомич, протягивая Леньке руку. — Вас двоих. Насовсем. Хватит нам этой маяты!
Ленька крепко ухватился за протянутую ему руку, и это очень ободрило Андрея Фомича. Встреча с Аллой пока что ничего хорошего не сулила, он только сейчас это понял и очень обрадовался поддержке. Есть, значит, человек, который идет к нему с полной охотой и широко распахнутой душой. Он подхватил Леньку и так подбросил его, что у них обоих захватило дух.
— Эх как!.. — Ленька закатился звенящим смехом. — Какой вы!
— Какой я?
— Сильный очень. Тетя Алла говорила, что вы такой сильный, что прямо сильнее всех.
— Это она тебе говорила?
— Нет, не мне. Я слыхал, как она другим рассказывала. Вы и ее подбрасывали?
— Ее? — Андрей Фомич задумался. — Нет еще. — Подумал и восторженно пригрозил: — И ее, подожди, подброшу. Выше всех!
— Она тяжелая, наверно? — предостерег Ленька.
— Ничего, осилю! — все еще угрожающе продолжал Андрей Фомич. — Вот увидишь…
Но тут на крыльцо вышла Алла, в сером пальто. И глаза, и щеки ее пылали, отчего она показалась Андрею Фомичу ослепительно красивой. Гордой, как королева. И как за королевой, за нею следовала свита: сама Зоя Петровна и еще несколько женщин в белых халатах.
— Пошли, — сказала Алла, коротко и отрывисто дыша. — Ну что же вы? Да отпустите вы его.
Ленька крепче ухватился за Андрея Фомича.
— Он — с нами.
Алла подняла брови:
— Да? — спросила она. — Но это потом. Отпустите его.
Она сбежала по ступенькам и пошла к воротам, а он смотрел, как она идет, и не знал, что же ему-то теперь делать. Вот сейчас она уйдет, а он так ничего и не успеет сказать. Если пойти с Ленькой, то никакого разговора у них не выйдет, а оставить Леньку он не мог, потому что дал слово взять его немедленно и насовсем.
Ему показалось, будто прошло очень много времени, пока он топтался на крыльце, презирая и себя и свою растерянность. И снова представился ему мутный поток, в котором на этот раз вместе с ним барахтались и Алла и Ленька. И никто не знает, как выбраться на берег и как помочь друг другу.
Алла уже стояла у ворот, делая вид, что остановилась только для того, чтобы поправить волосы. Глаза ее угрожающе блестели. Нет, помощи от нее сейчас не жди…
— Эх вы! — воскликнул он, укоряя всех и прежде всего самого себя. — Вот что, — сказал он Леньке, — ты меня еще немного подожди. Лады?
Не дожидаясь Ленькиного согласия, поставил его на крыльцо.
Когда до ворот, где ждала его Алла, осталось не больше двух шагов и он мог бы взять ее руку, если бы, конечно, она позволила, он оглянулся… Нельзя же так и уйти, не посмотрев на Леньку, не ободрив его хотя бы взмахом руки. И он оглянулся и поднял руку, и Ленька тоже поднял руку, и они оба одновременно помахали друг другу. Кроме того, Ленька, вскинув голову, ободряюще и радостно выкрикнул:
— Камгэс!
Один он знал, чем и как надо помочь другу, когда тому приходится туго. Не растерялся в мутном потоке.
Алла уже распахнула калитку и ждала за воротами.
— Да нельзя же так, — прошептал Андрей Фомич и бросился обратно к крыльцу. Алла что-то кричала вдогонку, но он не слушал ее. Он не слушал, что говорит Зоя Петровна и кричат окружающие ее белые халаты. Даже не понял, протестуют они или одобряют его намерение. Кажется, одобряют. Та девчонка, что не пускала его, застегнула на Леньке пальтишко, чьи-то руки поправили кепочку, проверили, как у него там под носом, и сама Зоя Петровна подтолкнула Леньку навстречу Андрею Фомичу.
— Ну, знаете!.. — проговорила Алла и, задохнувшись от обиды, замолчала и пошла по улице.
Ленька побежал к воротам, ему показалось, что Андрей Фомич идет слишком медленно, а там, впереди, без него уже началась какая-то необыкновенно интересная жизнь. Оглянувшись, он закричал:
— Что же мы стоим? Что же мы не бежим за ней?
— Ничего, догоним. Далеко не уйдет, — сказал. Андрей Фомич, думая, что Ленька торопит его догонять Аллу. И он не удивился, если бы понял Ленькино нетерпение: жизнь, которая никогда не ждет, Алла, которая, кажется, тоже не очень-то хочет ждать, — это для него сейчас было одно и то же. Алла и жизнь. Жизнь и Алла.
И в самом деле, они догнали Аллу почти сразу, как только вышли за ворота. Она, как показалось Андрею Фомичу, весело спросила:
— Ну, а теперь что?
Он понял: веселье это не к добру, но он приготовился ко всему, пусть даже к самому худшему. Главное он сделал: Алла согласилась пойти с ним и выслушать его. Но теперь уж он не отступит, теперь он готов ко всему, что бы она ни сделала и ни сказала.
Но то, что она сделала и сказала, сразу успокоило и даже умилило его. Алла наклонилась к Леньке и подняла его лицо. Оно лежало в ее ладонях розовое, теплое, похожее на яблочко в солнечный день, если только яблоки могли бы иметь такие внимательные, все замечающие глаза и такие чуткие, чуть оттопыренные уши.
— Кто тебя умывал?
— Сам.
— А кто стоял рядом?
— Тетя Надя.
— Я так и подумала, что это она посодействовала. Ну вот что: отсчитай десять шагов и иди вперед, а мы за тобой. Если оглянешься — штраф.
— А потом что? — спросил Ленька, пытаясь разгадать смысл этой новой незнакомой игры.
— Там увидишь. Только иди все прямо, до самого парка.
С волнением смотрел Андрей Фомич, как старательно отсчитывает Ленька шаги. Он-то сразу понял смысл предстоящей игры, но вот к чему она приведет? Говорят, что успех зависит от первого хода, кто его сделает, тот и выиграет. Если, конечно, этот ход окажется удачным.
Ленька шел не оглядываясь, и они шли за ним, соблюдая условленный интервал, и молчали.
Их можно было принять за молодоженов, переживающих свою первую ссору. И хотя им кажется, что теперь всему конец, эта ссора скорее развлекает их, чем огорчает. Новизна ощущений так захватила обоих, что они не замечают ничего вокруг. Она идет, вызывающе вскинув голову, он плетется рядом и обреченно улыбается. Но и в ее торжестве, и в его обреченности — недоумение и растерянность. И не нашлось никого на этой тихой осенней улице, кто бы сказал: «Бросьте вы это, ребята…» Никого не было, кроме Леньки, который честно соблюдал правила неведомой игры.
Он всегда соблюдал правила — а то какая же это игра? Сначала идти было скучновато, и он развлекался, глядя, как ветер подхватывает и крутит сухие листья, но скоро нашлось дело поинтереснее.
— Раз, два, три, четыре, пять, — считал он. — Вышел зайчик погулять. Вдруг охотник выбегает, прямо в зайчика стреляет: «Пиф-паф!» — «Ой-ёй-ёй!» Умирает зайчик мой… — И, не останавливаясь, он продолжал говорить все, что придет в голову, и сам не заметил, как у него вдруг все хорошо получилось: — Принесли его домой, оказался он живой! Ура!
Если бы знали те двое, как прекрасно все кончилось!.. Но оборачиваться нельзя. И Ленька снова занялся зайчиком, которого он так чудесно оживил. Это и было чудо.
Не поворачивая головы, Алла осторожно взглянула на своего спутника: идет, улыбается и молчит. Радуется — добился своего. Налетел ясный сокол на курятник, да ошибся, не ту похитил.
— И так будет всегда? — спросила она. — Всю жизнь?
— Как? — тоже спросил он.
— Ну, вот так…
Он ничего не понял, а так как она тоже не все понимала, то и объяснить ничего не смогла. Поэтому снова наступило молчание. Он молчал, потому что для него-то все было ясно: он нашел то, что искал всю жизнь, — человека, который успокоил его, снял великую тяжесть с души. Оттого, что этим человеком оказалась девушка, он полюбил ее. Все до того ясно, что не о чем даже и говорить. Да и слов таких нет, которыми можно об этом рассказать. Так думал он и улыбался своему счастью. И ему казалось счастьем даже то, что он идет рядом с ней, а впереди шагает Ленька, старательно соблюдая правила игры.
А ей казалось, будто он улыбается оттого, что добился своего, хотя ничего он еще не добился. Только взбудоражил ее, возмутил и, не давая ей опомниться и даже не спрашивая, любит ли она его, предлагает руку и сердце. Притом немедленно. Какая тут может быть любовь, если она еще не знала даже, нравится ли он ей. Хороший, простодушный парень, и улыбка у него трогательная, как у ребенка, и такой он весь открытый, ну, даже не по себе делается, как будто подглядываешь за ним в щель, а он ничего и не подозревает. И так будет всегда, всегда она будет видеть все его желания. Может быть, это очень хорошо для тихой семейной жизни, даже определенно хорошо, но сейчас-то нужно совсем не то. Любовь сейчас нужна, волнения, страдания, пусть даже до слез. Словом — все, что сопутствует настоящей любви, как она ее себе представляет. Ведь ей еще только девятнадцать лет, и нельзя же, ничего не испытав, так прямо и шагнуть в тихую семейную жизнь.
Этого всего она не могла ему сказать, потому что сама не знала, права или нет. И еще потому, что ожидала какой-то особой, красивой любви. В наше-то время!
— Ну, куда же мы идем? — спросила она так, словно прошла длинную дорогу и смертельно устала.
— Куда хочешь.
Другого ответа она и не ожидала и поэтому резко сказала:
— Я хочу обратно. И больше не приходите, и совсем забудьте про меня. Совсем. Ничего этого нам с вами не надо.
Она услыхала Ленькин голос:
— Улица кончилась. А теперь что?
Он еще не знал, что давно уже вышел из игры, стоял, как условлено: в десяти шагах и не оборачивался. Не получив ответа, он обернулся. То, что он увидел, ничуть не удивило его: тетя Алла за что-то отчитывает Андрея Фомича и, наверное, за дело, потому что тот молчит и смотрит куда-то в сторону. Сразу видно, что нарушил правила новой и что-то пока не очень интересной игры. Вот и тетя Алла тоже примолкла. Стоят у садовой ограды и ничего не говорят. Кто кого перемолчит. В эту игру Ленька всегда проигрывал.
Помолчав еще немного, Ленька — будь, что будет! — подошел к тем, молчальникам. Они и не посмотрели на него. Он поделился с ними своим открытием:
— А зайчик-то живой!..
— Какой зайчик? — спросила тетя Алла.
Ленька сейчас же прочитал о чудесном оживлении зайчика. Но никакого впечатления ни на кого это не произвело. Даже и не улыбнулись. Молчат. Но вот Алла встряхнула головой и строго проговорила:
— Леня, пошли.
— Нет, — сказал Ленька и посмотрел на Андрея Фомича.
Тот кивнул ему головой.
— Леонида я забираю.
— Как хотите. — Алла повернулась и пошла обратно пустынной улицей, по листьям, которые крутились вокруг ее ног с таким отчаянием, будто хотели преградить ей путь, вернуть обратно, туда, где так трудно без нее.
Нет, не остановилась. Ушла.
— Бежим! — Ленька ухватил Андрея Фомича за палец. — Еще догоним! Что же ты?..
— Нет. Подожди, как там у тебя про зайчика? — спросил Андрей Фомич с такой безнадежностью, будто его самого смертельно ранил не знающий жалости охотник.
— Принесли его домой, оказался он живой! — прокричал Ленька, раскачивая тяжелую руку. — Живой он, живой!
— Вот это здорово, милый ты мой человечек! — Он поднял Леньку, прижал к своему лицу, чтобы скрыть черт знает откуда взявшиеся слезы.
Но от Леньки ничего не скроешь.
— Да ты чего? Говорю: живой зайчик-то, живой… — сочувственно твердил он, думая, что бригадир все еще продолжает оплакивать незадачливого зайчика.
Никто не ожидал, что Алла так скоро вернется. В садике Надя «пасла» обе группы и грустила в одиночестве.
— Алка, ты что?
— Да ничего.
— Поругались?
— Нет.
— Не морочь мне голову.
— Отстань!
— А ты не злись. Не идет это тебе.
— Наплевать. Сейчас приду, переоденусь только.
Посмотрев ей вслед, Надя задохнулась от негодования. Нет, понять Аллу нет никакой возможности. В наше время такой парень редкость: смирный до того, что вроде как бы чокнутый. Ну, уж это от переживаний, Алла кого хочешь, хоть самого ангела, доведет своими фокусами.
И тут она вспомнила про Леньку. А его куда дели? Никогда еще не бывало, чтобы Алла без Леньки ушла. Да что же она так долго? Задержал кто-нибудь? Или перед зеркалом прихорашивается? Нашла время!
Она почти угадала: в это время Алла стояла перед зеркалом, висевшим в комнатушке второго этажа. Здесь воспитательницы и нянечки переодевались, отдыхали, сплетничали. Незаметно пробравшись сюда, Алла упала на диван, уткнулась в стопку халатов и выплакалась до того, что закружилась голова. Что это? Обида, разочарование, злость, обманутые ожидания, несбывшиеся мечты? Она не знала, да и зачем? Не все ли равно, с какой стороны нанесен удар? Одно ясно: не было никакой любви. А что же было? Трепетная девичья радость? Вспышка дальней зарницы? Ох, да что это я? Глаза наревела, и нос, как фонарь.
Смочила полотенце из графина, вытерла лицо и, все еще вздыхая и всхлипывая, припудрила щеки и под глазами.
Застучали по ступенькам каблуки: Надежда бежит, кому же еще? Дверь распахнула, вбежала и с разбегу, не успевая дышать, приказала:
— Рассказывай!..
— Что?
— Все.
У Аллы дрогнули губы и глаза сделались неприступными.
— Только и скажу тебе: всему конец. И прекратим прения по этому вопросу. С ребятами там кто?
— Зоя Петровна. Это ты говоришь — конец. А он?
— А я почем знаю? Не меня он полюбил. То есть меня, конечно, но только через Леньку. Увидал, как с ребятами я хорошо. Ты подвернулась бы — тебя бы полюбил. Да и не любовь это вовсе.
— Постой, — перебила Надя. — Что-то ты крутишь, крутельна. Полюбил, не полюбил — ничего не пойму.
— А я так все поняла, и в первый же вечер, тогда же сразу догадалась. Ему надо было совесть свою успокоить, чтобы душа не болела за брата. Он и не скрывал этого. Про любовь-то у нас ни словечка сказано не было. Знаешь, как это обидно?
Неторопливо застегнув халат на все пуговицы, она еще раз заглянула в зеркало и застыла в таком глубоком раздумье, что Надя даже забеспокоилась.
— Да ты что?
— Ничего, — сказала Алла и засмеялась так, что Надя совсем уж растерялась. — Мне вдруг все понятно стало и оттого спокойно. Понимаешь, надо, чтобы жить интересно было. Вот в чем секрет. Во всем интересно: в работе и в любви.
Она продолжала смеяться, и в ее ясных глазах вспыхнули веселые голубые огоньки. Эта непонятная радость почему-то обидела Надю.
— Совсем тронулась, — сказала она раздраженно. — Ты же вон какая здоровая выросла, а рассуждаешь хуже Леньки. Интересно жить! А сама весь интерес отталкиваешь.
— Если оттолкнула, значит, все это мне без интереса. И я не хочу так. — Алла обняла подругу, прижалась к ее щеке своей горячей щекой. — Наденька, милая, потом тебе все объясню, когда сама хорошенько пойму. И у меня к тебе просьба: сходи туда, приведи Леньку.
Надя притихла, пригорюнилась и поглядывала на подругу скорее сочувственно, чем осуждающе. Да за что ее судить-то? Вон она какая: раскраснелась, расцвела от слез, как цветок после дождя. И глаза, как промытые окна: большие и яркие. Даже похорошела и слова говорит красивые, хотя и осуждающие неудачную любовь.
— А я было и поверила, что любовь пришла. Счастье мое. А оно вот как обернулось. Я ведь жадная, ни с кем не хочу делиться. Любовь-то, она только моя. И я хочу, чтобы меня любили такой, какая есть, и только меня одну. И не за что-нибудь любили, а просто так, за то, что я такая, за то, что и сама хочу полюбить без памяти. Надя, нельзя же любить за хорошую работу, за отличия, за выгоду. Да и не любовь это, если за что-нибудь. Ты что? — спросила Алла, увидев, что Надя плачет, зажав рот ладонью. — Что с тобой?
— Ты дура, — сказала Надя. — Какого человека оттолкнула!
— Это он меня оттолкнул.
— На словах-то ты остра, а в делах овца. Ох, дуракам счастье! Доведись мне, я бы такого ни в жизнь не упустила бы. В глаза бы глядела, каждый намек бы угадывала, все бы делала: «Миленький, сейчас… Миленький, как ты хочешь…» И был бы он, миленький, у меня, как в саду, а я бы у него, у миленького, как в раю. Уж я бы сумела, я бы его так обиходила, что он без меня как и дышать-то позабыл бы. Вот как надо с такими смирными.
— Да не нужна я ему, пойми!
— Нужна. Он только сказать этого не умеет.
— Ну и выходи за него.
— А ты не шути этим. Жалко и глядеть-то на вас. Я и в кино, когда плохой конец, всегда плачу. И в книжке чтобы всем хорошо было. Молодость-то пройдет, а ты так все и будешь трепетать да замирать в ожидании. Не пойму я тебя и не пойму…
Но Алла не слушала подругу. Она еще раз заглянула в зеркало и вышла. Даже, наверное, И не услыхала последнего, что выкрикнула Надя вдогонку:
— Господи! Глядеть на вас и то сил никаких нет. Надо что-то с вами делать!..
А если и услыхала, то не придала ее словам никакого значения.
Она совсем забыла, какое у Нади доброе сердце и как она беспощадна в проявлении своей доброты. Зоя Петровна, ни о чем не расспрашивая, передала Алле обе группы и пошла по своим делам. В коридоре налетела на нее Надя — пальто вразлет, клетчатый легкий шарфик на шее развевается, глаза нареванные, заполошные.
— Куда это ты наладилась?
— Ох, Зоя Петровна! К вам. Ленька же там.
— Знаю. Еще что?
— Адрес у вас записан? Не могу я на такие терзания смотреть. Сил нет!
Пока ехала в трамвае да разыскивала квартиру Свищевых, прошло много времени, так что она немного успокоилась, но у самой двери снова разволновалась и даже до слез. Вошла, увидела Леньку: сидит на коленях у пожилой женщины. Он обернулся, помахал руками.
— Смотрите-ка, это за мной приехали.
Женщина крепче обхватила Леньку.
— Нет уж, теперь — нет! Теперь я его из рук не выпущу. А ты, девонька, скажи там всем, пусть не тревожатся. И сама тоже успокойся.
— Да не оттого я, — всхлипнула Надя. — Не за Леньку. Ему что.
— Знаю я, отчего ты встрепенулась. — Маргарита Ионовна погладила ее крепкое плечико. — Все я вижу. С Андреем сама поговорю: как же он такую хорошенькую да заботливую посмел обидеть?
Тут только Надя поняла, что ее приняли за другую.
— Вы подумали, что я — Алла? Ох, нет! Она гордая — сама не придет. Да на ее месте и я бы не пришла, вы не думайте. Не побежала бы. Он, Андрей-то ваш, ее очень любит.
— Так в чем же дело?
— Любит, да не так, как ей хочется.
— А как ей хочется?
— Ох, да разве их поймешь!.. — Даже, если бы и понимала, не сказала бы. Разве можно подругу выдавать? Да и не затем пришла.
Одного Надя хотела всей душой — свести их вместе, усадить рядышком, пусть поговорят и все между собой уладят, всем на радость.
Пока Надя раздумывала, а Маргарита Ионовна ждала ее ответа, Ленька подал свой звонкий голос:
— Я знаю, — неодобрительно проговорил он, — это у них игра такая.
— А ты бы не слушал! — прикрикнула на него Надя. — Не твоего ума тут заботы.
И тут же поняла, что покрикивать на Леньку уже не имеет никакого права, есть у него теперь свой дом и в доме свои люди. Видно по всему: нашел Ленька свою долю. Это Надя только теперь заметила, увидав, как новоявленная мать в него вцепилась. Заметила и подумала еще и о той, которая когда-нибудь войдет в душу этой женщины и тоже будет счастлива.
— В самом деле, — ворчливо, как имеет право сказать только родимая мать, подхватила Маргарита Ионовна, — иди-ка ты во двор. Видишь, какие там цветы?
— Я знаю, это мальвы.
— Все ты знаешь… Вот там и поиграй. Да, смотри, никуда не ходи. Ребятишки сами к тебе сбегутся. Вон ты какой приманчивый.
— Приманчивый. Только и знает, что убегать. Измучились мы там все с ним. А больше всех Алла.
Ленька ушел. Маргарита Ионовна придвинулась поближе к окну, чтобы он все время был на глазах, и потребовала:
— Скажи-ка ты мне, что это за Алла у вас и какая у нее любовь такая особенная? Только ты мне все подряд говори. Мне знать надо, я — мать. Сам-то он ничего не скажет. И не потому, что гордый, нет, он не такой. Он заботливый и не хочет меня расстраивать. Думает, мне так легче — ничего не знать. А я от такой заботливости покой потеряла. Да разве ему объяснишь?.. Ну, вот и рассказывай.
Но ничего Надя рассказать не успела, потому что пришел Андрей Фомич. Увидав Надю, он шарахнулся назад к двери, словно его ушибло, да так, что он с трудом удержался на ногах. А за ним в дверях показался Ленька.
— Ах! — вырвалось у Нади, и она вспыхнула, а потом сразу же и побледнела.
— Зачем явилась? — спросил Андрей Фомич, со страхом и надеждой оглядывая комнату.
Надя поняла: Аллу ищет. Надеется. И сказала с неожиданной твердостью:
— Я одна.
— Да вот за мной пришла, — объяснил Ленька и широко развел руки. — Смех один!
И это звонкое выступление сразу успокоило Андрея Фомича. Он сказал:
— Этот номер у вас не пройдет…
— Иди-ка, что я тебе покажу, — проговорила Маргарита Ионовна, подталкивая Леньку к выходу. — А вы тут все обсудите, обговорите. — Ушла.
Мальвы, розовые и красные, заглядывали в окно, покачиваясь от ветра и негромко постукивая по стеклам. Нежные и гордые цветы. Андрей Фомич спросил:
— Ты, что ли, первая говорить будешь?
Присел к столу и начал разглядывать свои руки с таким интересом, словно впервые их увидел. Аккуратные руки, ладони обветренные, в застарелых рубцах, пальцы длинные, хваткие. Красивые, сильные руки. Как это он не сумел такими руками удержать зазнавшуюся девчонку! Надя давно подозревала, что Алла зазнается, заносится — красоте своей не рада, хотя, если по-честному, красоты у нее не так-то уж много. И за что ей такое счастье, которого она не оценила, не поняла? Это так почему-то разобидело Надю, что она вспыхнула, разгорелась и наговорила совсем не то, что надо. Отчитала Андрея Фомича, будто он один во всем виноват. Такой он ладный да сильный, и человек почетный, и работник хороший, а ходит — шарахается в стороны, как слепой. Ничего вокруг не видит, только сам с собой носится, эгоизм разводит.
Совсем не то говорит, а остановиться не может. А он хоть бы что: сидит и руки свои разглядывает. И только когда она совсем уж зашлась от злости, от беспомощности и от жалости к себе и разревелась во весь голос, он как бы проснулся. Улыбнулся и убрал со стола руки. Сквозь слезы увидела Надя, какая у него улыбка необыкновенная, трогательная, несмелая до того, что ей стало так нехорошо, будто она сдуру на малого ребенка набросилась.
— Ну и что? — задыхаясь от слез, спросила она.
— Я? Да я ничего. А ты вон какая! Хорошая ты девчонка… Слушай, ответь мне на один вопрос. Только сразу, не думавши. Устал я от думанья — вот до чего!
— Какой еще вопрос?
— Есть у нее кто-нибудь? Ну! Руби сразу!
Зная наверное, что никого у Аллы нет, что все это она выдумала, пошла на ревность, Надя ответила:
— Ее спросите.
— Эх ты! Еще вопрос: а меня… она..?
— Нет. — Надя даже руками замахала. — Этого я совсем не могу сказать.
— Не хочешь?
— Не могу и… не знаю. — И это была правда. Она не знала, потому что, наверное, и сама Алла тоже не знала.
— Значит, я тут, выходит, совсем ни при чем. — Он все еще улыбался печально и обиженно. — Нет так нет. Сам виноват. Хотел как лучше, а что надо — не знал. Не так давно мне одна старуха сказала: «Без ума и в лес не ходи по дрова — не столько нарубишь, сколько зря погубишь». Правильная старуха.
Ничего Надя не поняла: при чем тут старуха и дрова? А он изумил ее новым вопросом:
— А без этой… без любви… девчонки замуж идут?
— Да! — выдохнула она и захлопала мокрыми ресницами. — Сколько хотите! Если, конечно, он — человек хороший…
— Ну вот, и выходи за меня.
— Ох, да что вы! — Надя схватилась за щеки, и глаза ее распахнулись от ужаса и восторга. Прошептала бессмысленным, сонным голосом: — Так ведь я-то вас… без памяти…
А он, все еще улыбаясь, решительно потянулся через стол и смело, как хозяин, взял ее встрепенувшиеся покорные руки и крепко и бережно сжал их, как птицу. Поймал и держит.
— Я для тебя хорошим человеком всегда буду.
Тут она совсем перестала понимать, что ей говорят и что с ней делают. Никак она не думала, что разговор так обернется. Не собиралась она отбивать у подруги ухажера, все само собой сладилось.
Как только Маргарита Ионовна узнала, так очень этому обрадовалась, лучшего она и желать не могла: «Девушка-то какая: и красоточка, и образованная, и семья хорошая, а уж доброты такой, что редко встречается. И к Леньке, как сестра родная, на ее глазах вырос».
Артем только что побрился и причесывался уже на ходу, по пути из ванной в столовую, где ожидал его приготовленный мамой завтрак. Но только он сел за стол, как в коридоре зазвонил телефон. Мама заглянула в столовую:
— Тебя. Какая-то, по-моему, девушка. И говорит почему-то шепотом.
Говорила Милана:
— Приходи скорее. Тут такие дела!..
— Это из редакции, — повесив трубку, сообщил Артем.
Мария Павловна кивнула головой:
— Я так и подумала, — проговорила она, следуя за сыном в его комнату. — Очень страстная особа.
— Скорее взбалмошная.
— Так дышит, что в трубке жарко. — Мама рассмеялась.
Артем тоже улыбнулся, хотя нетерпение Миланы и ее слова взволновали его.
— Она толстая, оттого так и дышит. Извини, мама, я позавтракаю в буфете. До свидания…
— Не забудь плащ. Дождь будет обязательно.
Перекинув через плечо серый плащ, он выбежал из дому. День начинался хмурый и теплый. В небе неторопливо закручивались, бродили расплывчатые облака, не предвещавшие ни дождя, ни просвета. Ни счастья, ни огорчений. А может быть, и то и другое? Милана без дела звонить не стала бы. А вот и она сама. Зеленое цветастое платье и сверху прозрачный плащ.
Не отвечая на его приветствие, она выхватила из-под плаща газету:
— Вот! На второй полосе…
Задохнувшись, она ничего больше не могла сказать, и, пока Артем развертывал газету, она только приплясывала от нетерпения.
На второй полосе внизу скромный заголовок над небольшой статьей: «Слова и дела». Затем очень сжато и очень точно излагалась вся история с раздутыми заявками стройтреста и мнимой экономией. Было приведено письмо управляющего трестом, полное оптимизма и благородного негодования. А сразу за письмом несколько взрывчатых фактов, добытых Артемом и Миланой и оставляющих только груду развалин от благородного начальственного негодования.
Пока Артем читал, Милана пришла в себя.
— Понимаешь, что теперь начнется! — зашептала она, хотя никого, кроме торопливых прохожих, не было рядом. — Понимаешь: это мы с Тобой сделали. Помогли, — поправилась она. — Ну, все равно — это мы. Ты и я. Наш материал главный… Жалко — подписей нет.
Артем об этом не пожалел просто потому, что ему это и в голову не пришло: он не был тщеславен, но тут Милана огорошила его новым сообщением:
— Никандру прямо из дому вызвали в горком. И Агапова тоже.
— Из дому? А ты как узнала?
— Людка расщедрилась, сказала: Никандра потребовал все материалы по стройтресту. Это не так просто!
Людка — секретарша редактора, которая так тонко учитывала настроение редактора, что на нее стоило только взглянуть, как на барометр, чтобы все понять. Артема она неизменно встречала приветливой улыбкой, но Милану откровенно презирала. И вдруг — расщедрилась.
— С чего это она? — спросил Артем.
Они вошли в подъезд, и тут Милана с необычайной ловкостью затолкала Артема в угол.
— А ты не догадываешься? — спросила она шепотом, который маме показался страстным.
— Нет.
— Она что-то пронюхала. Ну, и я не дура. Если уж Людка мне улыбнулась, жди больших перемен.
Запахло мелким политиканством. Артем возмущенно сказал:
— Коридорный бред! Брехня!.. — Но, вспомнив, что перед ним девушка и очень к нему расположенная, он замолчал, надеясь, что она перестанет приставать к нему со своими выдумками. Но он плохо знал Милану: девушка она была добрая и в то же время хитрая. Если и обижалась, то старалась этого не показать. По ее мнению, обижаются только люди недалекие, ничего не видящие дальше своего носа. Какой смысл обижаться и этим обнаруживать свое бессилие? Выгоднее все перевести в шутку, в крайнем случае презрительную. Но это уж в самом крайнем случае, когда человек этого стоит.
— Брехня? — Она покачала головой, как бы недоумевая, отчего это люди не понимают самых простых вещей. Только что пальцем не покрутила около лба для пущей убедительности. Но Артем все и без того понял.
— Я не люблю гадать на кофейной гуще, — сказал он.
— Вот посмотришь: на волоске висит наш Никандра.
— Последний известия из «четвертой полосы».
— Да там еще никого нет. Они раньше десяти не приходят.
Это было верно, Милане еще не с кем было посудачить, и Артем оказался первым. Такое доверие надо, пожалуй, ценить. И доверие, и то, что девушка к нему, так сказать, всей душой. Кроме того, она хорошо знает все, что делается в стенах редакции и за ее стенами.
— Я тебе верю. — Он даже склонил перед ней голову. — Верю. Но только не надо спешить с выводами. Ты меня за этим и позвала?
Тронутая его покорностью и не особенно ей доверяя, Милана только пожала плечами.
— Я так торопился, что не успел позавтракать. А ты?
— Ну, пойдем, — согласилась девушка.
Как бы там ни было, а от завтрака она никогда еще не отказывалась.
Редакционный буфет еще не открылся, но Милана сказала, что она знает «одно место», где и недорого и вкусно. Артема уже не удивляла ее осведомленность, он просто завидовал этому ее качеству — газетчик должен все знать и всех знать. «Одно место» оказалось столовой при каком-то учреждении, куда посторонних не пускали, но Милана только помахала вахтеру своей полной ручкой. Вахтер нахмурил косматые брови, однако улыбнулся.
Официантка тоже улыбнулась, и Артему даже показалось, будто она подмигнула, при этом. И сейчас же подошла к столику.
— Это наш новый сотрудник и мой друг. Зовут его Артем. Вот как! А это Оля. Милая девушка, — сказала Милана.
Помахивая салфеткой и беззастенчиво разглядывая Артема, официантка проговорила:
— Очень приятно, — и спросила: — Что будем кушать?
— Ох, мне что-нибудь полегче, — вздохнул а Милана и заказала омлет с ветчиной и черный кофе.
— А вы? — Оля так уставилась на Артема, будто она что-то про него знает, но ни за что не скажет.
Он смутился и заказал тоже омлет и кофе, который он не любил.
Официантка ушла.
— Ты, кажется, был на приемке нового балета?
— Да. С Николаем Борисовичем. Если собираешься, то лучше не надо. Не ходи.
— Уже была. На премьере. В общем любопытно. А тебе, значит, не понравилось?
Она сидела против него: локти на столе, подбородок на ладонях, глаза голубые, взгляд преданный, жаждущий ответа. Этим она и покупает — беззаветным вниманием, показной преданностью. Кого хочешь растрясет, заставит открыть если не душу, то уж мысли, которые хранятся для себя. Их-то уж не удержишь. Поделишься.
— Наш шеф сказал, что у постановщика не хватило культуры. Большая тема, отличная музыка и совершенно бездарное исполнение.
— Это он сказал. А ты сам как думаешь?
— Ну, я не специалист. Как зритель, я бы не стал это смотреть. В общем, я с ним согласен…
Появилась официантка, принесла хлеб и два прибора. Милана убрала локти со стола, и Артем решил, что допрос прекратился, но как только они остались одни, последовал новый вопрос:
— Ты всегда с кем-нибудь соглашаешься?
— Ну, знаешь что!..
— Да я так спросила. Я же знаю: ты — принципиальный. И не побоишься сказать то, что думаешь. Ты — даже безжалостный, если хочешь знать. Я видела, как ты искромсал свою рукопись. Машинистки жаловались: если так все начнут править, то им не успеть. А я и подумала, что просто ты не хочешь поделиться со мной. Не считаешь возможным. Даже, может быть, думаешь, что я такая дура, что не стоит растрачиваться…
У официантки, когда она принесла омлет, вид был загадочный, она подчеркнуто-предупредительно поставила тарелки и поспешила удалиться. Не очень, верно, далеко. Усевшись за служебный столик, она вынула из кармашка блокнотик и навострила уши. Интересные попались клиенты: она в чем-то его упрекает, раскраснелась даже. А он, наоборот, побледнел и, кажется, смутился. Жаль, что на таком расстоянии не все слышно, а кофе подавать рано. К омлету и не прикасаются, все разговаривают. Вот замолчали, но все равно не едят.
— Нет, — сказал Артем, как только удалилась официантка, — не то совсем.
— Конечно, я — дура. Зачем это все сказала? Да я привыкла. Никто в редакции со мной не считается.
— Я-то считаюсь. И так не думаю…
— А! Замнем для ясности. — Она вздохнула и рассмеялась громко, на весь зал. — Ты, конечно, не думал, ты просто не успел подумать. Поработаешь подольше и будешь как все. А я так на тебя понадеялась!.. Я ведь сама-то несерьезная. И как-то у меня все разбегается, мельчится. О чем бы ни взялась писать, хоть о строительстве нового завода, получается заметка в пять строк. А ты ведь и работать-то еще не умеешь и уже такой вопрос поднял!
Она достала из сумочки платок, и Артем ужаснулся, увидев, какие крупные и блестящие слезы выкатились из ее глаз. Он ужаснулся и растерялся. Что делать?
— Не надо, — взмолился он.
И она покорно ответила:
— Не буду. Видишь, какая дура. Тот день, когда мы с тобой по стройкам лазали, век помнить буду. Мы большое дело поднимали. На равных. И даже иногда ты к моим словам прислушивался. Спасибо тебе за это.
Подбежала официантка со стаканом воды. И Артем снова ужаснулся, перехватив ее гневный взгляд. Уж не думает ли она, будто он обидел Милану? Хотя, конечно, обидел, сам того не подозревая.
— Да что вы? — Милана засмеялась и погладила руку официантки. — Я же сказала: он — мой друг. Вы знаете, какие стихи он пишет! Вот когда будет литературный вечер, я вам билеты принесу.
— Омлет-то простыл. — Официантка растерялась. Стакан в ее руке задрожал.
Взяв стакан, Артем поднял его:
— За ваше цветущее здоровье!
— Да и в самом деле — поэт! — Осторожно улыбнувшись, официантка ушла.
— Молодец! — восхищенно-одобрительно сказала Милана.
— Кто молодец?
— Да ты, конечно. Умеешь выйти из положения. А я раскисла. Уж очень себя жалко стало. Даже есть расхотелось.
Но есть она начала, и не без аппетита. Глотая холодный омлет, Артем думал, как трудно все-таки быть самим собой даже наедине с такой девушкой, которая за что-то благодарна тебе. Хоть бы знать, за что? Ведь если бы не Милана, он один никогда бы не справился так скоро и хорошо с тем заданием.
— Самое трудное, — сказал он, — это быть самим собой.
Милана преданно посмотрела на него:
— А это надо?
Появился кофе. Уже не стесняясь официантки, Артем проговорил:
— Самим собой всегда надо оставаться. Это трудно, но иначе нельзя. Даже когда выходишь из трудного положения. И даже когда нет выхода. Стой на своем до конца!..
Официантка сказала: «О, господи!» и ушла. Милана промолчала, склонившись над своей чашкой. Артем подумал: «Глупо как я говорю, похоже на поучение. Оставаясь самим собой, я не должен пить кофе, которого не люблю». Но он тоже склонился над своей чашкой. Молча выпили кофе, который не показался Артему таким уж противным, молча вышли из столовой.
Дождь все-таки пошел, очень мелкий, как пыль; мостовые, тротуары, крыши — все покрылось тусклым блеском. В театральном сквере с деревьев срывались последние листья. Они уже не кружились в воздухе, а падали торопливо, как бы стыдясь того, что они так задержались на своих почерневших от дождя ветках.
— Осень, — сообщила Милана.
Артем согласился:
— Да.
Разговор на этом закончился, и они торопливо двинулись по улице, а так как до редакции было всего только два квартала, то молчание не показалось им затянувшимся.
Если бы Артему сказали, что виновником и вдохновителем всех этих событий явился именно он сам, то он только посмеялся бы над тем, кому могла в голову заскочить такая вполне нелепая мысль. Николай Борисович — вот кто достоин восхищения, вот кому надо подражать. Николай Борисович — друг и соратник Мастера и сам человек из той эпохи, которую принято считать легендарной. Она такая и есть на самом деле, в этом Артем никогда не сомневался.
И Анфиса — она ведь тоже из той эпохи — она запомнила Николая Борисовича как хорошего человека. Анфиса… Случайная встреча, случайный разговор о зримой связи всех явлений природы. Вот уж никогда не думал, что все это, такое случайное, врежется в память. И не только в память. Это где-то глубже. Раньше бы сказали — в душе, теперь принято считать — в подсознании, но все равно остается, как некая моральная таблица умножения, с помощью которой исчисляются сложнейшие действия и поступки людей. Сравнение, как и все сравнения, неточное. Артем еще не забыл, с каким трудом далась ему в свое время злосчастная таблица умножения и как до сих пор его угнетает и одновременно восхищает ее непоколебимая, ее железная логика. Когда он учил таблицу умножения, то все время пребывал в состоянии подавленности от сознания собственного ничтожества. И, одолев ее, не почувствовал облегчения, потому что, как оказалось, это было только порогом, за которым пошли такие математические премудрости, с которыми он так и не совладал.
И вот теперь перед ним новый порог. Избитое сравнение «Жизнь — это школа, это лучший учитель» не показалось уж таким избитым. Дважды два все равно будет четыре, хотя эту истину пытаются опровергнуть с помощью каких-то математических хитростей. Поколение за поколением учатся в этой школе, называемой жизнью, но все равно продолжают повторять одни и те же ошибки. Даже преуспевающие первые ученики не гарантированы от этого.
Сам не понимая почему, Артем очень часто вспоминал Анфису и тот мир, в котором она живет и по которому проносится на рыжем своем коне Нинка, учителева дочка в разноцветной короне. Он думал о взаимосвязи явлений природы и смутно догадывался о другой, незримой, но существующей взаимосвязи событий и случайностей, определяющих поведение людей, и совсем не догадывался о взаимной зависимости этих двух связей.
Он успел постичь только самое начало моральной таблицы умножения: всегда оставаться самим собой. Дважды два. Все еще было впереди, но, несмотря на это, сам-то он втайне считал себя человеком, уже хлебнувшим житейского опыта. И он, хотя и продолжал почтительно выслушивать старших, все же отваживался иногда вступить с ними в спор, высказывать свое особое мнение. Редко, правда, и пока что не очень уверенно, и далеко не со всеми.
Николай Борисович был одним из тех, с кем он не решился бы спорить. А последние события еще больше утвердили авторитет редактора.
— Ты о чем думаешь? — спросила Милана уже почти у самой редакционной двери.
Застигнутый врасплох, Артем признался:
— О таблице умножения…
— Ох и трудно же с тобой! — вспыхнула девушка и, не снимая плаща, скрылась в редакционном коридоре. Артем отдал свой плащ гардеробщице и прошел прямо в свой отдел. Там, как почти всегда, было пусто. В кабинете Агапова тоже. Тишина. Сумрак серого дня. По мокрым стеклам, извиваясь, бегут неторопливые ручейки. Артем включил настольную лампу и придвинул чистый лист бумаги.
В дверь заглянул Семен:
— Ты один? — Вошел и, не отходя от двери, спросил: — Не помешал?
— С чего это ты такой вежливый?
Правильнее было бы сказать не «вежливый», а «осторожный». Ходит, как кот вокруг горячей каши, и поглядывает. Это Артем заметил еще в первый день после возвращения из командировки.
— Просто не хочу мешать, — сказал Семен. — Последние новости слыхал?
— От нашего догадливого корреспондента?
— Ладно, не остри. Наш Никандра схватил выговор. Закрутил ты, старик, машинку!
— Я?! — удивился Артем.
— А кто же? Если бы ты тогда на летучке смолчал, ничего бы и не было. Так бы и прошло. Стройтрест объявил почин, его подхватили, приличный шум на всю область, и всем хорошо. А ты всю музыку испортил. И при всем при том у тебя такие невинные глаза… Цветок невинный. Хитрюга ты все-таки. Меня не обманешь. А я тебе сувенир изготовил: девчонку в кленовой короне. Получилось во! Зайди, когда время будет.
Намутил и ушел. На чистом листе бумаги Артем написал: 2 х 2 = 4 — и поставил знак вопроса. Всегда ли надо оставаться самим собой? Может быть, иногда для пользы дела и для общего спокойствия лучше не высказать своего мнения? Или даже прикинуться другим человеком? Жить, как Семен, посматривать на все с, легким презрением, что так действует на некоторых, и копить деньги для осуществления «великой цели». Интересно, сколько для этого надо накопить? Или, может быть, надо относиться ко всему, как Агапов: не замечать ничего такого, что не соответствует направлению твоих мыслей? Причем оба они — и Семен, и Агапов — дельные работники, честные товарищи, приносят пользу и не приносят никаких хлопот.
С треском распахнулась дверь и с треском захлопнулась — появилась Милана.
— Никандра остается на месте! — сообщила она так торжествующе, словно это она отстояла редактора.
— Знаю. Записали выговор.
— Ты еще не все знаешь. — Она схватила со стола бумагу и, как веером, стала обмахивать свое пылающее лицо. — Слушай. Дом этот, неплановый, передать в жилищный отдел. В него из бараков людей переселят.
— Вот это здорово!
— Мы с тобой помогли. Ну, Артем, хоть немножко. Помогли ведь, да? Ну вот столечко…
Было бы несправедливо умалять свое участие в таком справедливом деле, и Артем ответил:
— И я тоже считаю, помогли. Мы с тобой.
— Вот спасибо тебе! — воскликнула Милана и, подбежав к Артему, поцеловала его в щеку. Она просто была переполнена торжеством и не знала, куда деть избыток радости, которую он ей подарил.
Артем вспыхнул. А Милана, не замечая его растерянности и не придавая своему порыву никакого значения, расхаживала по кабинету и говорила:
— Знаешь, у меня идея: надо написать очерк о новоселах. Как они вселяются в новый дом. Давай вместе, а? У нас здорово получится… Ты что так на меня смотришь?
Он не успел ответить — мимо прошел очень озабоченный Агапов.
— Привет, привет, — проговорил он на ходу. — Ширяев, зайди ко мне. — И скрылся в своем кабинете.
— Я подожду тебя, — прошептала Милана, и на этот раз ее шепот показался Артему страстным.
В тот день, когда вышла газета с очерком «Здесь разольется новое море», произошла одна встреча, заставившая Артема задуматься о правильности выбранного им пути.
После нескольких дождливых сереньких дней выглянуло солнце, и, когда Артем утром шел в редакцию, все кругом весело сверкало. Над крышами даже появился едва заметный парок, совсем как летом, после ночной грозы.
Не успел он сесть за свой стол и развернуть газету, пришел Семен, поздоровался и спросил:
— Ну, как?
— Да вроде ничего, — ответил Артем, стараясь не смотреть на газету.
— Прибедняешься. Или цену себе набиваешь?
— Придумай еще что-нибудь.
— Не понимаю я тебя. Выдал такой материал, какой и старому газетчику не всегда дается, и все недоволен…
Ушел. Артем почти дочитал очерк, зазвонил телефон:
— Ширяева можно? Это ты, Артем? Не узнал или зазнался?
Оказалось, говорит поэт Михаил Калинов. В доме партпроса литературный вечер. Областное отделение Союза писателей приглашает принять участие.
— Стихи будем читать. Давай приноси все, что написал за лето. Ты заглядывай к нам в Союз, я тебе новые стихи почитаю. Про ту старуху, у которой ночевали в деревне. Ну, пока!
И у Артема были стихи «про ту старуху» и еще про ту королеву в кленовом венке, портрет которой недавно появился на стене его комнаты, рядом с портретом неизвестной девушки. И еще, конечно, были стихи о любви, как о высшем даре природы. Но это он не будет читать на вечере. А вот отрывок из своего большого стихотворения, пока еще незаконченного, он прочтет обязательно. Это о тех, кто губит все живое, кто природу принимает только на кубометры.
По-прежнему светило солнце и свежий воздух валил в открытую форточку, но Артему почему-то не захотелось дочитывать свой очерк, который он так ждал, считая его появление началом своего пути.
«Если это начало, то каков же будет весь путь?» — вдруг подумал он, и эта мысль смутила его.
Солнечный луч, скользя по столу, подобрался к граненой чернильнице и начал с ней заигрывать. Сначала это было довольно невинное заигрывание, но потом вдруг чернильница ослепительно вспыхнула какой-то одной своей гранью. Артем отодвинул чернильницу в тень и вышел в коридор.
Там он натолкнулся на Четвертую полосу, который стоял у двери своего кабинета и курил, так торопливо затягиваясь, словно собирался вскочить в трамвай, готовый, тронуться.
— Здорово, — ответил он на Артемово приветствие. — Ну, как оно?
— Да так, — бессмысленно ответил Артем на явно бессмысленный вопрос и удивился оттого, что его поняли.
Четвертая полоса с уважением прикоснулся к его плечу.
— Молодец. Ты наш отдел не забывай. Заметки всякие, новенькое, что поймаешь попутно, все нам давай. Договорились? Заходи, не гордись.
Начало пути… Все идет хорошо. Его заметили, признали, он стал своим человеком в редакции и, кажется, уважаемым работником. Чего же еще можно желать для начала? Но какая-то неизвестно откуда взявшаяся тревога продолжала смущать его.
Отвлек его звонок Агапова: он сидит дома, пишет передовицу и раньше двух не придет. Он поручает Артему взять в его столе, в верхнем правом ящике, протокол производственного совещания водников и сделать из него статью строк на полтораста. Такое четкое и ясное задание обрадовало Артема, и он по неопытности провозился с протоколом почти весь день. Но зато заслужил благодарность своего шефа:
— В нашем деле важно схватить главное, и у тебя это получается. На машинку.
Кончился рабочий день. По дороге дамой Артем зашел в книжный магазин, где и его отец, и он сам были постоянными покупателями. Пожилая, давно знакомая продавщица сказала, что ничего нового нет, и спросила:
— Вы были в Старом Заводе? Мы туда каждое лето ездим. Как хорошо, что деревня сохранилась! И написали вы об этом очень хорошо, хотя и мало.
И тут Артем услыхал знакомый сочный голос:
— Товарищ Ширяев! Командор!
Зиновий Кириллович. Красивый старик и его личный враг. Вытягивая пухлые губы, как будто собираясь свистнуть, он крепко сжимал руку Артема:
— Очень рад! Очень.
Его полное румяное лицо сияло; казалось, что его и в самом деле несказанно обрадовала нечаянная встреча. Они вместе вышли из магазина и двинулись к театральному скверу. Зажглись фонари, на дорожки сквера легли изломанные, расплывчатые тени от голых ветвей.
Они шли из одной аллейки в другую. Зиновий Кириллович вспоминал недавнюю совместную экспедицию на «Решительном», а Артем молчал и думал, как бы ему отделаться от своего непрошеного и неприятного спутника. После того ночного разговора на Анфисином дворе между ними установились строго официальные отношения. Артему иногда казалось, будто Зиновий Кириллович посматривает на него слегка иронически, как бы не принимая всерьез их недавнюю ссору. Посмеивается над всей этой историей, считает его мальчишкой. Может быть, он и сейчас…
Артем насторожился. Нет. Никакого намека на иронию. Простой, дружеский тон и даже с оттенком почтительности. В чем дело?
Сквозь чащу оголенных деревьев и кустов блеснули праздничные огни оперного театра. Через небольшую площадь пробирались к подъезду немногочисленные посетители. Рядом с афишами и немного повыше их натянут плакат: красные, похожие на огненные языки, буквы по белой бязи: «Сомбреро». Все-таки они это поставили! А зрителей-то не густо. Так им и надо. И никакие, даже самые яркие плакаты никого не заманят.
— «Сомбреро», — сказал Зиновий Кириллович, — испанское что-то.
— Они тут сделали африканский танец.
— Да? Любопытно…
Вспомнив девчонок из кордебалета, замордованных, испачканных коричневой грязью, самозабвенно изображающих то угнетенных, то бунтующих африканок, Артем подумал, что этот балет, наверное, понравился бы Зиновию Кирилловичу. И в театре тоже нашелся «деляга», по мере своих сил выкорчевывающий прекрасное. Одно они делают нечистое дело.
— Ничего любопытного, — пробормотал Артем, — сплошное уродство.
— Вам не понравилось?
— Это никому не может нравиться. Видите, народу не густо.
— Народ? Да-да… — Зиновий Кириллович покрутил головой, словно жалея кого-то: народ, который не принял спектакля, или театр, который погорел на этом деле. — Народное мнение — категория изменчивая…
— Это как? — угрожающе спросил Артем, и даже остановился.
Остановился и его спутник, но ничуть не испугался. Он даже не перестал покачивать головой, жалея заодно и Артема. Но глаза его, высвеченные блеском театральных огней, источали мягкое доброжелательство.
— Как вам известно, оперу «Жизнь за царя» народ тоже не принял, и понадобилось много времени…
— Мне это известно. Только не народ, а придворная знать не приняла оперы, — перебил его Артем, тоже пытаясь изобразить улыбку, хотя бы и не очень доброжелательную. Надо, чтобы он, этот инженер, понял твердость убеждений Артема. Удалось ему это или нет, он не успел понять, потому что в эту минуту Зиновий Кириллович, все еще улыбаясь, нанес сокрушительный удар.
— С удовольствием прочитал вашу статью сегодня, — учтиво сказал он. — Производит впечатление. Особенно там, где вы говорите о наступлении на природу.
Артему вдруг стало жарко в этот прохладный вечер. Он все еще продолжал улыбаться, словно удар, нанесенный ему, еще не дошел до его сознания. Вот она, та непонятная тревога! Весь день таскалась за ним, как бездомная собака, которую походя приласкали. Человек, торжественно объявленный личным, непримиримым врагом, «прочел с удовольствием». Вот что значит один только раз изменить самому себе.
— Очень рад, что вы так мужественно расправились с некоторыми настроениями… — Еще удар, почтительно нанесенный Зиновием Кирилловичем.
Мерный топот крепких сапог по асфальту не смог заглушить похвалу «врага». К театру приближалась подшефная воинская часть. У театрального подъезда прозвучала отрывистая команда. Наступила тишина. Артем так же отрывисто проговорил:
— Нет. Совсем не то… Простите, мне сюда…
И, не прощаясь, он нырнул в какую-то темную аллею.
Это было похоже на бегство с поля боя. Пробегая по слабо освещенным аллеям театрального сквера, Артем не испытывал ничего, кроме досады от того, что не сумел достойно ответить своему врагу. А какие убийственные, какие взрывчатые ответы вспыхивали сейчас в его разгоряченной голове! Но, немного успокоившись, он пришел к мысли, что все это никуда не годится, после драки кулаками не машут. Да и какой может быть разговор, если он сам отдал оружие врагу? Смалодушничал. Спасовал.
За ужином отец спросил:
— Еще не разочаровался в своей работе?
— Нет, — с твердостью, которая удивила его самого, ответил Артем. — Работа тут ни при чем, если ты имеешь в виду сегодняшний очерк.
Это прозвучало, как вызов. В доме Ширяевых так говорить не полагалось. Артем смутился. Отец удивленно посмотрел на него. В наступившей тишине прозвучал безмятежный мамин голос:
— Прелестный очерк. Я прочитала два раза. Как хорошо, что Старый Завод сохранился. Когда я была маленькая, мама вывозила меня туда на лето, и однажды пришла лошадь и съела мое красненькое платьице. Его повесили сушиться. Эта старуха должна помнить нас… Передай мне масло, пожалуйста.
— Чудесные места, — согласился отец и заговорил о газетном языке, который, по его мнению, только лишь отдаленно напоминает русский. — Как, скажем, телеграфный столб напоминает прекрасную, могучую сосну. Постоянная спешка и теснота газетных колонок выработали условный язык, символический, что ли. Символы фраз, символы понятий, которые в конце концов создали какое-то количество штампов, зачастую лишенных первоначального смысла. Всем известно, что слово «страда» означает тяжелую, чертоломную работу, и обязательно на уборке урожая. А в газетах, даже в центральных, мы читаем: «Посевная страда» или даже «Страда заводская». А вот еще: «Это выступление открывает собой знаменательный период». Совершенная бессмыслица. «Открывает собой»!
Отец никогда не сердился, не выходил из себя. Безжалостно нападая на то, с чем был не согласен, он только недоуменно поднимал брови. Его удивляло, отчего это люди не понимают, как это плохо, а значит, и вредно. И как это еще земля носит таких людей? Улыбаясь, он бил беспощадно и по самому чувствительному месту. Артема всегда восхищало это умение отца вести спор на самом высшем уровне. Сразив врага, он спешил помочь ему не столько подняться, сколько осознать свои заблуждения.
— Но ведь без телеграфных столбов тоже не обойдешься.
— Необходимая вещь, — проговорил отец между двумя глотками крепкого чая, — без них нельзя. И должны быть люди, которые превращают сосны в столбы и прочие необходимые штуки. Но для этого всегда должны расти живые сосны.
— Значит, газетный язык не мешает развиваться русскому языку.
— Русскому языку ничто не может помешать. А газетный язык не должен отличаться от русского языка.
Он привел несколько исторических примеров, когда незадачливые реформаторы при поддержке подхалимов-ученых (такие всегда отыщутся, только свистни — они и хвост трубой) наскакивали на русский язык. Этот номер никогда еще не проходил. Язык расцветал и развивался согласно незыблемым законам природы. Да, именно природы, которая создала человека и все, что его окружает. Язык, как и все на земле, — результат творческих усилий народа. Народа, а не отдельных кабинетных умельцев.
Мама, стараясь не шуметь, убирала со стола. Артем помогал ей, пододвигая тарелки и стаканы. Зная отца, он не надеялся, что разговор ограничится разоблачением наскоков на русский язык. Так и есть. Отец сказал:
— Вот твой очерк, которым, как мне кажется, ты не совсем очарован…
— Нет, не совсем, — сознался Артем.
— Сказано не очень решительно. За изложение больше двойки я не поставил бы.
Наступило тяжелое молчание. Мама уронила ложку. Артем поднял ее.
— Спасибо, родной, — сказала она. — Не знаю, не знаю. Мне все понравилось. И Нонне тоже. Мы вместе прочитали.
— Очень рад. — Отец поднял и опустил брови, как бы склоняясь перед только что высказанным мнением. — Но вот, допустим, ты пишешь… — И он начал разбирать очерк по всем правилам своей науки и со всей страстью ученого, для которого нет ничего дороже истины. Или, вернее, того, что он сам считает истиной. И он так убедительно и так изящно начал потрошить очерк, что от него только пыль и мусор полетели. Артему даже понравилось, как это у отца получается. И нисколько не обидно. Он даже и не подумал об этом.
Он подумал совсем о другом. И даже не подумал, а просто ему показалось, что отец очень остроумно доказывает то, против чего сам же боролся всю жизнь. Против газетных штампов, против попыток, пусть очень примитивных — в газете-то не разыграешься — оживить газетный язык, он выдвигал проверенные, капитальные литературные штампы. Палил из старинной пищали в белый свет. Такая непочтительная мысль мелькнула и тут же испуганно спряталась. Но Артему не удалось так же мгновенно спрятать улыбку, наверное, такую же непочтительную. И отец это заметил:
— Ты не согласен?
Застигнутый врасплох, Артем не знал, что ответить. Его неожиданно выручила мама.
— Как с тобой можно не согласиться? — проговорила она. — Я всю жизнь пытаюсь, но у меня ничего не выходит.
Подняв поднос с посудой, она вышла из столовой.
— Так как же? — спросил отец.
— Наверное, ты прав…
— Но ты в этом не совсем уверен? Так?
— Да, — неохотно сознался Артем.
Но, к его удивлению, отца обрадовал такой ответ.
— Молодец! — Он стремительно поднялся, с шумом отодвинул стул и, подойдя к сыну, положил на его плечи свои большие сильные руки. — Хуже всего безропотные слушатели. Они или ничего не понимают, или не имеют своего мнения. Молодец!..
Глаза Артема растроганно заблестели. Он хотел подняться, но побоялся, что тогда отец уберет свои руки с его плеч. «Это тебе спасибо. Это ты молодец, и спасибо тебе за твердые руки, за твердые мысли и слова, за твердую землю под ногами!» Но он ничего не сказал, а только похлопал своей ладонью по руке, лежащей на его плече.
Утром, придя в редакцию с некоторым опозданием, он увидел на своем столе две бледно-фиолетовые астры в стакане. Под стаканом записка: «Ты вот какой молодец, и очерк твой молодец, скажи, что и я молодец. М.» Артем задумчиво повертел в руке записку, зачем-то понюхал цветы, которые ничем не пахли. «Милана, — подумал он. — Ошиблась адресом».
С астрами в стакане он вошел в кабинет Агапова. Тот у окна просматривал свежий номер.
— Ага, поклонники таланта. — Он растянул губы, улыбнулся, что ли?
— Вам, — сказал Артем. Он положил на стол записку и придавил ее стаканом. — Это вам, должно быть.
И выскочил из кабинета. Какого дурака свалял! Идиот, разыграл мелодраму. Даже в пот ударило. Он подошел к окну. Холодное стекло освежило его лоб, и у него появились какие-то связные мысли. Учат дурака уму-разуму, и некого винить, если ты, дурак, не умеешь учиться и не умеешь постоять за свои убеждения. Если они у тебя, конечно, есть.
Голос Агапова, освежающий, как стекло:
— Я тебе говорил, что создана комиссия по обследованию работы стройтреста?
Артем шагнул к своему начальнику.
— Простите, пожалуйста. Глупо так все у меня…
Агапов прошел мимо Артема, сел на стол и спросил:
— На что обижаешься?
— Ни на что. Вы не подумайте…
— Тогда на кого? — Агапов вынул из кармана блестящий металлический портсигар и начал играть им, ловко перебрасывая с руки на руку.
Артем пожал плечами. Сначала с недоумением, а потом и с явным восхищением следил он за полетом тускло поблескивающей коробочки. Движения сдержанные и точные, совсем как у циркового жонглера.
— Я знаю: это ты на меня обиделся, еще в тот день, когда я твой очерк правил. И столько дней в кармане обиду таскаешь! Цветочки эти тебя доконали, а то ты и еще бы терпел. Выдержка — это хорошо.
Портсигар блеснул и пропал, так что Артем и не заметил, куда он делся, а в руках Агапова оказалась какая-то бумага.
— Так вот: создана комиссия, и горком ввел тебя в эту комиссию. А председателем назначен… — Он заглянул в бумагу. — Свищев, бригадир плотничьей бригады Гидростроя. Давай действуй!
И он заговорил о новом поручении и о том, какой почет оказан ему — комсомольцу, начинающему журналисту — со стороны партийного комитета.
— Вот тут тебе и пригодятся выдержка и умение до поры скрывать свои чувства, — закончил он одобрительно.
То, что Агапов, да и сам Артем, считали почетным, ответственным поручением, для бригадира Андрея Фомича Свищева являлось совсем лишним и нудным делом. И даже не делом, а, как он сказал, «тягомотиной».
— Ловкачи! Они собрались в тресте, я это и без обследования вижу. Что другое, а все строительные тонкости мне известны.
— Ну и хорошо, — сказал Артем, — скорей разберемся.
— Скорей нельзя. Всякое занятие свои сроки знает. Я бы это все в один день провернул, а нельзя.
— Да почему же?
Помолчав, Андрей Фомич придвинул счеты и загремел точеными кругляшками:
— Три дня проверять да считать; день акт писать; день отчитываться. Форма, чтоб ее!.. Можно и скорей бы, да шуму лишнего много будет: скажут — несерьезно подошли. Верхушки слизнули. Знакомое это дело. Как только строителей проверять, так меня туда и сунут. Это уж как закон. Куришь?
Они сидели в одной из комнат треста, отведенной специально для комиссии, и ждали, пока соберутся все, кому назначено. Обычная канцелярская обстановка: два стола, два шкафа, набитых какими-то толстыми пыльными папками, два окна, в которые заглядывал слезливый день осени.
С интересом разглядывая своего нового знакомого, Артем заметил, что его самого тоже разглядывают и тоже не без интереса. Тогда он застеснялся и стал смотреть в окно. А бригадир с нескрываемым уважением спросил:
— Это, значит, ты все и раскрыл?
— Нет. Я только случайно. А раскрыли они сами себя.
— Это правильно: такие всегда попадаются на свой же крючок. А ты все-таки сообразил!
Артему все очень понравилось в этом человеке: и то, что он такой скуластый и толстогубый, а кажется красивым, и что все движения его подчеркивают силу и ловкость, и что он открыто и просто говорит обо всем и, кажется, считает Артема своим человеком. И даже то, что он сразу начал говорить с Артемом по-свойски, расположило к нему. Интересный человек.
Пришли еще два члена комиссии, и сейчас же вслед за ними еще один, и дальнейший диалог, прервался. Началась работа.
А вечером, распрощавшись со своими новыми товарищами по кратковременной работе, они обнаружили, что им по пути. Это их почему-то обрадовало, и они проговорили до самого дома Артема.
Говорил больше Артем. Его новый знакомый слушал и только изредка, в самых необходимых случаях, отвечал на вопрос или сам спрашивал. Он был молчун по своему характеру, но иногда вдруг произносил короткую, очень энергичную речь и снова умолкал. Но у Артема сложилось мнение о нем как о прекрасном собеседнике, и это потому, что он умел хорошо и заинтересованно слушать.
Разговор начался с того, что Андрей Фомич похвалил очерк:
— Все как есть на самом деле.
— Вы были там? — обрадовался Артем и, желая отвести разговор от самого очерка, начал распространяться о прекрасных старозаводских пейзажах. — Здорово там красиво и хорошо…
Выслушав красочные описания природы и людей, живущих среди полей и лесов, Андрей Фомич проговорил:
— Точно. Анфиса эта. Учителева дочка еще там была на коне. Точно. Выговор я за все схлопотал.
Артему припомнились какие-то разговоры о бригадире, пожалевшем Анфису, и он тогда еще подумал, что бригадир этот — очень хороший человек.
— Так это вы были тот бригадир?
— Был. — Он помрачнел и, глядя себе под ноги на мокрый асфальт, снова подтвердил: — Был. Как же. Ушибся об это место.
Думая, что он говорит о выговоре, который считает незаслуженным, Артем поспешил с утешением:
— Снимут.
— Ничего, переживем.
— Да я бы за такое дело на любой выговор бы пошел! — горячо воскликнул Артем и осекся. Он тоже начал рассматривать мокрый асфальт, бегущий под ноги. Разыгрался, расхвалился — и перед кем? Перед человеком, который ничего не побоялся, отстоял то самое прекрасное, которое Артем предал. Да, предал. И нечего тут прикрываться разными словами.
— Да разве я про выговор? — тихо спросил Андрей Фомич. И, махнув рукой, проговорил совсем уж непонятное: — Выговор снимут, а голову не приставят!
А так как он не стал ничего объяснять, то Артем понял, что расспрашивать не надо. Может быть, он и сам скажет. Но видно, что человек ушибся, и не на шутку, и что это, кажется, произошло на Старом Заводе. В каждом человеческом сердце, как в театре, иногда разыгрываются трагедии или драмы. И почти всегда при закрытом занавесе. Не забыть бы записать это: сердце — театр. Но не успел он так подумать, как его собственное сердце превратилось в сценическую площадку, на которой не впервые уже начала разыгрываться нудная трагикомедия с нудным названием «Первый очерк». И, кажется, занавес оказался открытым.
— Правильно вы написали в газете: природу переделывать надо беспощадно…
— Не я это написал, — сказал. Артем.
— А я думал, ты. Подпись твоя. Как же так?
Отступать некуда и невозможно. Никогда бы себе не простил подобной трусости. И Артем рассказал, как все было, с откровенностью, удивившей его самого. Никому, даже отцу, он не сказал бы того, в чем сознался перед человеком, которого посчитал своим единомышленником и отчасти товарищем по несчастью. Оба они споткнулись о что-то, тесно связанное со Старым Заводом.
А как отнесется к этому его новый знакомый? Человек он, по всему видно, прямой, хотя и не очень откровенный. И, даже выслушав признание Артема, он промолчал.
— Вот мой дом, — Сказал Артем и, пренебрегая всеми законами дома Ширяевых, пригласил к себе малознакомого человека: — Зайдем?
— Нет. Ленька меня ждет. Братишка. — Андрей Фомич засмеялся и покрутил головой: — Сидит уж у окна, на дорогу смотрит. Топорик я ему обещал. Утром вот купил в охотничьем магазине. — Из внутреннего кармана своего пиджака он достал маленький охотничий топорик, завернутый в бумагу, и снова засмеялся: — Во всем со мной заодно: плотником, говорит, буду. Такой парнишка острый.
— Не опасно ему с топориком?
— Нет. Если к инструменту с уважением, учитывая его качество, то какая же опасность?
— Мысль, — отметил Артем. — Тогда я провожу вас немного. — И, не дожидаясь ответа, он горячо, как бы оправдываясь, начал говорить: — Я считаю, и в этом я убежден и хотел такую мысль провести в своем очерке, что человек велик и силен только тогда, когда он заодно с природой. Не надо с природой бороться. Это бесполезно и все равно ни к чему хорошему не приведет. Законы природы неизменны, они вечны. Тысячи лет назад такие же были тучи на таком же точно небе, и так же случались землетрясения и всякие бедствия. Разве с этим можно бороться?
— По-вашему, выходит, надо подчиняться? Поднять руки?
— Нет. Бороться, всегда бороться. Только вместе с природой. Бороться не одной только силой, а, самое главное, умом. Надо изучать законы природы и так их повернуть, чтобы они на нас работали.
— Это ты правильно, — проговорил Андрей Фомич удивленно, оттого что он и сам думал почти так же, но обнаружил это только сейчас. Как будто Артем подслушал его мысли и так складно их выложил перед ним — бери, пользуйся.
— Но это еще не все, — остановил его Артем. — Это только полдела. Самое главное — природу надо любить и оберегать от всяких деляг, которые ее на кубометры принимают.
— Это ты все очень правильно говоришь! — повторил Андрей Фомич. — Правильные слова! А вот все-таки отступился ты от самого дорогого. Почему не боролся до конца? Силенок не хватило? Или разума? А может, образование не позволило? Это тоже случается. Ну как?
Оглушенный этим потоком вопросов и восклицаний, Артем остановился и с изумлением спросил:
— А кто вам сказал, будто я так совсем и отступился от самого дорогого? Образование тут ни при чем. Это вы не подумавши сказали. Силенок тоже хватит. Вы тоже отступили. И нечего тут…
Они стояли один против другого, и со стороны можно было подумать, что сейчас эти двое схватятся и начнется бой. Андрей Фомич смущенно взмахнул рукой:
— Да я же не про тебя. Вот ведь какая петрушка. Это про себя я сказал, что отступился. Не боролся до победы. А про тебя, про вас, значит, я не могу судить. Нет такого права у меня. Ты еще молодой, тебе… Вам все происходящее в новинку, а я уж хватил и горького и кислого. У нас тут разговор пошел про природу и ее влияние на людей. И на всякие ихние поступки. Дело это очень хитрое. Она, природа-то, поманит, да и загадает загадку, а ты ходишь и ничего не понимаешь. Вот, например: от какого дерева польза — от живого или от мертвого?
Он даже не обратил внимания на трамвай, с грохотом пробежавший по своему пути. По кустам сквера, по тротуару и по траве проплыли желтоватые пятна неяркого света, и снова стало тихо и темно. Тогда Артем сказал:
— Я так думаю, что и живое и мертвое дерево служит человеку. В этом и вся сила природы.
— Тогда в чем же дело? Выходит, это все равно, что на кубометры, что для души?
— Ну уж нет! — угрожающе проговорил Артем и даже поднял кулак и погрозил кому-то невидимому во мраке. — Все дело вот в чем: живое дерево — это как родина. Береза у знакомой дороги к дому, например. За нее в бой шли. Я читал про это и верю, что так и было. Живое дерево. А мертвое, это я уже сказал, оно только служит нам, как железо или как камень. А они никогда живыми и не были.
Они снова шли рядом и молчали. Только у самой трамвайной остановки Андрей Фомич сказал:
— Был и в моей жизни один случай… — и замолчал.
Артем понял — случай тот связан со Старым Заводом, и был он не из веселых.
Работа комиссии, как и сказал Андрей Фомич, продолжалась почти пять дней и ничего нового к тому, что уже было известно, не прибавила. Но и этого, уже известного, вполне хватило не только для очень жестких выводов, которые сделала комиссия, но и для тех оргвыводов, которые еще предстояло сделать.
Артему казалось, что сухие официальные слова не могут вполне определить и оценить всю глубину преступления против закона и совести. Ему все хотелось заклеймить расхитителей какими-то особенными, сильными, обжигающими словами, но Андрей Фомич и другие, такие же, как и он, опытные члены комиссии, не дали ему разгуляться. Они диктовали ему сухие, скучные фразы, от которых поднималась затхлая казенная пыль. Но когда акт был готов, Артем с изумлением убедился, как точно и сильно выражают все самое главное эти казавшиеся скучными слова. И что любые другие слова были бы тут неуместны. Слово, как инструмент, предназначенный только для одного определенного дела. Топор не годится для оркестра, хотя он и принимал деятельное участие в изготовлении скрипки.
Слово, поставленное на место и точно пригнанное к этому своему месту, силу приобретает необыкновенную.
Так думал Артем, шагая в одиночестве по темной улице. Было так тихо, что он слышал даже шуршание редких снежинок по стенам домов и по голым сучьям деревьев. Он шел по мокрому поблескивающему асфальту, и его шаги тоже издавали мягкие шуршащие звуки.
Вот и закончилась эта нудная и довольно неприятная работа, которую Андрей Фомич назвал «тягомотиной». Пять дней пять человек рылись в документах, беседовали с рабочими, с трестовскими работниками, выезжали на стройки. И все только для того, чтобы документально подтвердить то, что было всем хорошо известно. Все знали, как плохо работает трест, как безобразно расходует материалы. Многие дома, совсем недавно построенные, уже сейчас требуют капитального ремонта. Знали это и, конечно, лучше, чем все остальные, и сами руководители треста, но ни за что бы в этом не признались. Наоборот, они самодовольно пытались доказать, какие они хорошие работники и как отлично у них идут дела, а что касается ошибок, то у кого их нет? Только разве у бездельников. И, как всегда, нашлись заступники, и даже среди очень влиятельных в городе людей.
Вначале Артему его участие в комиссии казалось чуть ли не подвигом, но скоро он убедился, что просто он присутствует при самом начале мелкой драки, погоне за неудачливыми жуликами. Их «застукали на деле», загнали в угол, и они, блудливо озираясь, огрызаются.
Вот, к примеру, главный инженер Сажин. Такой солидный мужчина, в отличном костюме, умеющий солидно держаться и солидно говорить о высоком своем долге. Каким мелким стяжателем он оказался! Он очень самоотверженно боролся за какой-то особый пластик и дубовый паркет для собственной квартиры. И не только для одной своей, иначе бы у него не оказалось столько покровителей. А в то же время в других домах, постройкой которых он руководил, рассыхались полы, угрожающе трещали потолки. Жильцы жаловались, писали письма, требовали, угрожали. Когда отмалчиваться уже становилось опасным, Сажин приезжал в неблагополучный дом, вызывал прораба, отчитывал его при всех беспощадно, не жалея самых крепких слов, и приказывал немедленно все исправить. Прораб отмалчивался, зная, что этот гром ничем ему не опасен, потом он присылал двух-трех рабочих, которые и в самом деле кое-что исправляли. Тем и кончалось дело.
Но самое нелепое и самое главное, чего Артем никак не мог понять, заключалось совсем в другом. Оказалось, что Сажин — прекрасный инженер, на фронте командовал саперными частями, заслужил много орденов и медалей, дважды был ранен. И при всем этом какие-то неприглядные действия и прямые преступления, которые в акте были названы «заботами о личном благополучии в ущерб своему основному делу» и «использованием служебного положения».
— Напишем «преступное использование» и «незаконное расходование», — предлагал Артем.
— Здесь комиссия, учти. Это в прокуратуре определят, что незаконное и что преступное, — ответил Андрей Фомич.
Упоминание прокуратуры подействовало, и Артем не стал спорить. Вообще, как он скоро убедился, спорить с председателем комиссии было делом вполне безнадежным. Обаятельно улыбаясь, он умел убеждать. Или убивать наповал каким-нибудь тяжелым словом. А в общем, с ним было интересно работать. Артем даже пожалел что теперь со всем этим, покончено.
Он шел по темным улицам, подумывая о своей тихой комнате и о стакане крепкого чая. И еще он думал о том стихотворении, которое давно его беспокоило, как неотвязная мысль. «У меня есть враг» — так он решил назвать его. Вначале, еще на Старом Заводе, когда эта мысль только робко вспыхнула и горела не ярче спички, враг имел вполне определенный вид. Инженер, красивый старик, деляга. Но чем больше думал он, тем ярче разгорался костер, подожженный той самой спичкой, высветляя зловещий образ врага. И последняя встреча с делягой, и другие многочисленные столкновения со всякими издержками деятельности человека окончательно утвердили в нем представление о том, что враг этот — не сам человек, а зло, которое им овладело. Враг — это прежде всего жгучий крапивный эгоизм, утверждающей только себя и свои хамские права на господство. Только для себя, для своего кармана, а все остальное — гори оно огнем! Взять все, что можно, сейчас! Умри ты сегодня, а мне не к спеху. А что завтра? Наплевать! Пусть об этом думают те, кто будет жить завтра. Мы живем сегодня, и это самое главное, остальное ничего не стоит.
«У меня есть враг, — думал Артем, — и у каждого есть враг. И если я об этом думаю, то он мне меньше опасен, чем те, которые еще не подумали об этом. Так надо заставить всех задуматься. Враг — это все то, что мешает человеку быть самим собой, быть человеком».
Кто-то торопливо следовал за ним, он даже не заметил этого, очнулся, только услыхав знакомый голос:
— Постой-ка! Эх! Ну ты и ходок!..
Артем обернулся — Андрей Фомич. Они пошли рядом.
— Ну, как ты? — спросил Андрей Фомич.
— Нормально, — ответил Артем, предчувствуя серьезный разговор, который всегда начинается с таких вот бессмысленных вопросов-ответов.
Какой враг сидит в этом хорошем человеке? А может быть, есть люди без внутреннего врага? Чехов написал, что надо вытравлять в себе раба. Или, кажется, выдавливать из себя. Ну, это уж не имеет значения. Раб. Наверное, это худший из врагов; раб страстей, раб стяжательства.
Тишина. И в тишине шорох шагов.
— А как вы живете? — спросил Артем и сразу понял, что Андрей Фомич только и дожидался этого вопроса, с такой охотой он начал рассказывать о себе.
В его жизни большие перемены: на днях начинает работать первая очередь домостроительного комбината, и его, простого плотника, назначают сменным мастером в деревообделочный цех. Трудно, конечно, придется. Образования-то маловато: ремесленное училище, а тут должность инженерская.
Сообщение это ничуть не удивило Артема, он-то считал Андрея Фомича таким человеком, которому впору любое дело и любая должность. И мастером он сможет, и даже директором. Строгий и способный работник, и к тому же душа-человек, несмотря на его неразговорчивость. Вряд ли такой позволит разыгрываться рабским страстям.
С прямотой деликатного и стеснительного человека Артем спросил:
— В прошлый раз вы так и не успели сказать, какой же необыкновенный случай с вами приключился на Старом Заводе?
— Да!.. — ответил Андрей Фомич с таким торжеством, с каким говорят только о самом главном. — Встреча одна приключилась. От этого все и пошло…
В свете фонарей и витрин заметнее стало мелькание снежинок. Звенели трамваи, голоса автомобильных гудков мешались с голосами людей. И только перейдя эту городскую магистраль, они снова вступили в зону тишины.
— Девушка там одна… — осторожно сказал Андрей Фомич.
Девушка на Старом Заводе? Всадница на рыжем коне!..
Артем спросил:
— В короне из листьев, Нина?
— Нет, не та. Зовут Алла. В вагоне встретил. Она в детском доме с малышами занимается. В электричке она, с Ленькой. Да этого все равно не расскажешь. И Ленька этот! Золотой Бубенчик. Ох, и парень!.. Вот придешь — сам увидишь!..
Ему хотелось все рассказать Артему, поделиться с ним своими беспокойными мыслями и, кажется, в чем-то оправдаться перед самим собой и перед той девушкой, которую встретил в электричке. Но в чем состоит его вина, Артем так и не мог понять. Да, кажется, этого не понимал и сам Андрей Фомич.
И тут Артема осенило: сыграло воображение, мгновенное и все озаряющее, как молния. «Неизвестная девушка из детского дома! Может быть, это и есть Алла? И Ленька, Золотой Бубенчик. Сейчас, как только она поплотнее завяжет шарфик на его шее, он и отправится в поход за сказкой. Для таких, как он, это не очень далеко. Сказка рядом, надо только иметь чистое сердце, чтобы увидеть ее. Для Леньки — это жизнь. А для меня? Повод для стихотворения. В крайнем случае — чужая жизнь, переложенная на стихи…»
Но тут в его размышления вломилась чужая жизнь, еще не переложенная на стихи:
— А ведь я завтра женюсь! — объявил Андрей Фомич с таким торжеством, что Артему стало понятно его замешательство. — Свадьба у меня. И я тебя зову. Как друга. Придешь?
Артем согласился. Они распрощались у ворот дома Ширяевых. В своей комнате Артем долго смотрел на портрет неизвестной девушки. Теперь он уже знал ее. И знал ее имя и то, что завтра она станет женой хорошего человека. Ну и отлично!..
Будь счастлива, Алла!
Свадьбу справляли в доме невесты. На этом настояли ее родители, потому что жених пока что жил в бараке. В одной комнате не очень-то развернешься. А у невесты — целый дом, и родни — вся улица. У жениха в гостях — его бригада, да материнские подружки, да кое-кто из соседей. Места много надо. Столы расставили в двух комнатах, третью — не комнату даже, а чуланчик, — приспособили под спальню молодым.
Хлопот было много, так что Надя до самого последнего дня не успела понять, что же она наделала и что с ней делают. Опомнилась только, когда уже в доме у нее сваты побывали, и все родные друг другу понравились, и все разговоры переговорили, и обо всем договорились. Смотрит — а ей уж и фату несут.
Вот только тут и опомнилась: «Да что же это я делаю-то?» И, как была в белом венчальном платье, выскочила на крыльцо — и в такси, убранное бумажными цветами.
— Скорей, — кричит, — скорей!
Таксист — парень молодой, сгоряча подумал, что ее силой замуж отдают и что невеста в последнюю минуту рванулась к своему милому, — лихо вылетел на улицу.
— Куда? Говори адрес, отчаянная…
Цветочная гирлянда на капоте затрепетала и сорвалась со своего места. Бумажные розы посыпались в пыль, припорошенную снегом. На повороте чуть не сбили какого-то парня, он отскочил, и кусок гирлянды остался у него в руках. Шофер сначала выругался, потом рассмеялся. И Надя в другое время посмеялась бы, но сейчас ей было не до того.
— Вот тут, у этой двери. Я скоро!..
Хорошо, что Алла оказалась дома. Кинулась к ней, от слез слепая:
— Что мне теперь-то делать? Я на все решусь, Аллочка, дорогая моя, золотая!.. Только скажи — все сделаю!
Стиснув зубы — вот-вот и сама разревется — Алла осторожно, чтобы не помять подвенечную прическу, прижала к себе Надину голову.
— А ничего уж и не надо делать, все получилось как нельзя лучше. И не реви ты, не порти себе праздника. Иди.
Нонна любила сидеть в первом ряду. Для этого, верно, надо было похлопотать: прийти пораньше, первой проникнуть в зрительный зал и уж до самого начала не покидать захваченных позиций.
На литературный вечер она пришла совсем не потому, что очень уж любила поэзию и ее интересовало творчество городских поэтов. Совсем не то. Просто она была старательна и самолюбива. И она не пропускала ни одного литературного вечера, как ни разу еще не пропустила ни одной лекции без уважительных причин.
Она была не просто старательна, а даже предана своему делу; Вот это качество и пленило профессора Ширяева, и оно же его и обмануло. Нонна была равнодушна к литературе. И если говорить о любви, то любила она по-настоящему только самое себя, но ни за что в этом не созналась бы.
Только из любви к себе она отлично училась, чтобы стать отличным литературоведом, занять место в первом ряду. Место, обеспеченное всеми возможными благами жизни. Жизнь — война, в которую она вступила рядовым, готовым к выполнению любой команды. Придет время — командовать будет она. Достичь этого легче всего в искусстве, чем в любой другой области, надо только тонко чувствовать, чего от тебя хотят, не забывая, впрочем, и о своих собственных желаниях.
А глядя на нее, никто бы никогда и не догадался о ее честолюбивых замыслах. Она была серьезна, сдержанна, в меру восторженна и в меру скептична. Безмерная восторженность — признак ограниченного ума.
Сидя в самой середине первого ряда, она бурно переживала вместе со всем залом, ее круглое лицо разрумянилось, темные глаза блестели. Она ничем не отличалась от всех этих девчонок и мальчишек, которые или замирали в ожидании чего-то неслыханного, или сходили с ума, аплодируя стихам, весьма посредственным.
Артема она заметила сразу, как только он вместе со всеми выступающими вышел на сцену. Вот ему-то не надо заботиться о хорошем месте. Поэт. Сразу перешагнул все ряды, и без особого труда. Ей до этой высоты никогда не добраться, если она даже будет работать без сна и отдыха. Так уж несправедливо устроено все в мире, и бороться с этим бесполезно. Напрасно только он забился в самый дальний угол. Сидит с таким удивленным и даже пришибленным видом, как будто пришел на экзамен, ничего не зная.
Несмотря на то что Артем и в самом деле чувствовал себя скверно, он из своего угла сразу увидел Нонну. Наверное, оттого, что это было единственное знакомое лицо среди массы незнакомых, это его немного успокоило, Он даже с удивлением отметил, что совсем она не такая уж скучная, суховатая и ограниченная отличница, с какой он встречался дома. Такая же, как и все. И даже лучше: ни с кем не болтает, удивительно слушает и даже по временам вспыхивает какой-то мгновенной восторженностью. Интересная девчонка. Нет, видно, не зря отец ее отметил, и не только за небывалые успехи в учебе. К таким вообще-то он относится настороженно.
— Успевающий — это почти всегда преуспевающий. Толку от такого не жди, — говорил он.
Так и сидел Артем, забившись в угол небольшой сцены, волнуясь и тоскуя, как на приеме у зубного врача. Но он уже свыкся со своим положением — чему быть, того не миновать — и даже начал прислушиваться к звукам голосов, не улавливая пока что смысла. Маститые, вроде Михаила Калинова, пока еще не выступали, читали начинающие. Некоторые из них, уже привыкшие к почестям, выпаливали в притихший зал немудрящие свои стихи. Они упивались грохотом щедрых аплодисментов, мгновенно и бестолково хмелея с непривычки, и, захмелев, начинали нести что-то уж совсем лишенное смысла и формы. Им аплодировали с озорным энтузиазмом.
Артем должен был читать в самом конце первого отделения, после всех начинающих, перед маститыми. Честь, которую надо заслужить. Этим подчеркивалось, что ему остается один только шаг до вершины областного Олимпа. Все начинающие это понимали и поглядывали на Артема с почтением и завистью.
Но все-таки, когда он услыхал свое имя и совершенно неведомым для себя способом оказался у самой рампы, на лобном месте, он ничего, кроме полного одиночества, не почувствовал. Он в одиночестве повис среди грозной тишины и не знал, что ему надо сделать для того, чтобы снова встать на землю. Но тут он услыхал горячее дыхание зала. Не дыхание людей каждого в отдельности, а всего огромного зала, могучее дыхание, палящее знойным ветром, от которого у него даже зашевелились волосы на голове…
Он очень удивился, когда по окончании вечера кто-то, кажется секретарь Союза писателей Демидов, сказал:
— Хорошо читаешь, взволнованно. Ну, пошли в зал, пообщаемся.
В огромном вестибюле его сейчас же окружили и начали выспрашивать, как он работает, и какие у него планы, и почему еще нет сборника его стихов, таких замечательных. Он-то сам считал их весьма посредственными и никак не предполагал, что они могут кому-нибудь понравиться. Тоскливо озираясь, он замечал, как Михаил Калинов и другие признанные литераторы лихо раздают автографы. Ему тоже подсовывали блокноты, открытки и даже, кажется, чужие сборники стихов, требуя, чтобы он расписался. А ему больше всего хотелось исчезнуть, провалиться сквозь землю или хотя бы пробиться к директорскому кабинету, где он оставил свое пальто. Но, кажется, дело это безнадежное.
И тут неожиданно пришло спасение. Кто-то уверенно взял его под руку и властно и в то же время почтительно повел сквозь толпу. К удивлению, перед ними расступались, давая дорогу. Только в кабинете директора он обратил внимание на своего спасителя. Нонна!
— И вы здесь?
— С ума посходили, — засмеялась она, обмахивая тетрадкой свое пылающее лицо. — Еле к вам пробилась.
— Стихи… — Артем развел руками, как бы оправдываясь за то, что они, несколько поэтов, своими стихами вызвали такую бурю.
— Как же, нужны им стихи! Я не думаю, что все они это любят.
— Тем более что стихи-то слабые.
— А им все равно какие. За то, что я вас выручила, проводите меня. Хорошо?
— Очень хорошо. Что же они тогда любят?
— Поэтов, актеров, а больше всего футболистов.
— По-моему, это неправда! — вспыхнул Артем.
Нонна удивленно подняла брови и тут же их опустила.
— Не совсем правда, — примирительно заметил он. — Не все же так…
— Я и не говорю про всех, — отозвалась она покорно. — Подождите меня, я сейчас.
И в самом деле она появилась очень скоро. Как ей удалось пробиться к вешалкам? Артему она показалась очень нарядной: пальто цвета, который принято считать вишневым, черные резиновые сапожки и шляпка, тоже черная и блестящая. Артем решил, что она очень Нонне идет. Он уверенно, как будто для него это было привычно, взял девушку под руку, и это, по-видимому, ее не удивило. Они так мало знали друг друга, что никакие поступки их еще не могли удивлять.
Свет фонарей лежал на тротуарах неподвижно, как на поверхности остановившейся реки. Редкий снег все еще никак не мог одолеть промокшую землю.
— Я давно не видел вас, — для начала сказал Артем. — Вы не приходите…
Она серьезно ответила:
— Вас боюсь.
Артем решил, что это сказано в шутку, и сам пошутил:
— А, знаете, я ведь тоже вас боялся.
— Такая страшная я вам показалась?
— Совсем не то.
— Тогда почему?
— Боюсь отличников. Такие они старательные, что делается не по себе.
Что-то это мало похоже на шутку. Нонна, хотя и засмеялась, но, когда заговорила, сейчас же начала оправдываться:
— Слава богу, что я не такая, хотя и считаюсь отличницей. Да не очень-то я и стараюсь. Это у меня само собой получается, по, привычке. И память хорошая. Кроме того, я люблю учиться. И, когда хвалят, тоже приятно.
— Никогда не любил учиться. У меня это просто никак не получалось.
— А вам и не надо. Вы — поэт. А я простая студентка, рядовой товарищ.
— Ну какой я поэт!..
— Хороший, — сказала Нонна так просто и убежденно и вместе с тем так сердечно, что Артема тронула эта похвала, и он проникся к девушке чувством восторженного доверия. Ему тоже захотелось сказать что-нибудь такое же хорошее, но, ничего не придумав, он только осторожно сжал ее руку. И тут же испугался, как бы она не рассердилась. К счастью, Воина ничего не заметила.
— Хорошие стихи, — повторила она и тихонько, как бы между прочим, начала читать то, что он впервые прочел на вечере. Как она это запомнила? Голос у нее чистый, читает отчетливо, чуть приподнимая каждую строку, любуется ею. А может быть, похваляется своей памятью отличницы, привыкшей и умеющей поражать преподавателей блеском своих ответов. Отличницы всегда тщеславны. Но Артем постарался подавить все свои предубеждения — он впервые слушал, как его стихи читает девушка, умная, что уже давно известно, и привлекательная, что он заметил только сейчас. Значит, что же? Не значит ли это, что он — поэт!?
Она дочитала до конца и только два раза запнулась, но он не решился подсказывать, а то еще обидится. Отличница все-таки. Нет, совсем не зря отец выделил ее. А мама назвала «любимой ученицей», придавая этому особый смысл. Ну и пусть.
В состоянии восторженной растроганности он довел ее до дверей общежития. Здесь было очень светло от больших освещенных окон и от двух матовых фонарей, и была крыша, защищающая от мокрого снега. Мимо пробегали девчонки-студентки. Они беззастенчиво таращили глаза на Артема, что-то выкрикивали и посмеивались.
Смелость осталась где-то в темноте улиц, а здесь Артем не решался даже взглянуть на свою спутницу и протянуть руку на прощанье. А девчонки остановились у дверей, болтают с таким видом, будто им и дела нет до тех двоих. Не обращая на них внимания, Нонна спросила:
— Вы все еще боитесь меня?
— Нет, совсем не то!
— Ну и напрасно. Я опасная. Люблю все, что говорится сразу же после слова «вдруг». — Это она проговорила очень доброжелательно, словно хотела предостеречь Артема от грозящей ему опасности. И тут же призналась — Но все равно я всегда буду вас немножко бояться…
Девчонки приумолкли. Прислушиваются. Ну и пусть.
— Когда мы встретимся?
— Я приду к вам.
— Когда?
— Завтра вечером. До свидания.
Она протянула руку, Артем осторожно сжал ее.
Уходя, он услыхал, как одна из девчонок спросила:
— Нонка, как это ты его подцепила?
Ответа Артем не расслышал.
Она пришла на другой день, и он снова проводил ее до дверей общежития и, только возвращаясь домой, спохватился, что они не договорились о следующей встрече. А потом он никогда не беспокоился об этом. Все получалось само собой, как чудо. Он всегда оказывался неподалеку от института как раз в тот момент, когда оканчивалась последняя, лекция. Или же она заходила в книжный магазин, и он, совершенно случайно, оказывался около прилавка. Каждый раз они удивлялись, и кто-нибудь, чаще Нонна, замечала:
— Сейчас надо бы воскликнуть: «Вот так встреча!»
Хотя Артем не забывал, как накануне он говорил, что после работы зайдет в книжный магазин. Или так: весь день, куда бы ни заносило его беспокойным, изменчивым ветром газетной работы, он помнил ее слова: «Завтра три лекции, да на часок загляну в библиотеку». И он уже точно рассчитывал, когда она выйдет из библиотеки и где произойдет их «случайная» встреча. Артем ничего не забывал, но все равно каждую встречу с Нонной считал чудом, как и каждое ожидание такой встречи и разговоры, которые продолжались бесконечно или неожиданно обрывались, но как бы продолжались, когда он оставался один.
Когда он оставался один, вот тут-то и начиналось самое странное и самое чудесное. Оживало все недоговоренное. Нонна отвечала на все его вопросы и сама расспрашивала его. Он слышал ее голос и ничуть не удивлялся, что она говорила только то, что он хотел услыхать, как будто у нее не было ничего своего: ни мыслей, ни желаний, — только голос, чтобы он мог услыхать. Как в проигрывателе — ставишь пластинку и уже знаешь, какая сейчас будет музыка. Это развлекало его и не внушало опасений. Скорей совсем наоборот, он начинал подумывать о таком гармоничном совпадении их Мыслей, при котором не возникает никаких разногласий, чего почти никогда не бывает на самом деле. Но об этом он догадался позднее.
И на этот раз, как и всегда, они бродили по вечернему городу, выбирая улицы потише, хотя Артему казалось, что в мире не так-то уж много людей. Он и Она. И этого вполне достаточно. Нонна, как и всегда, во всем соглашалась с Артемом, а если и спорила, то только для того, чтобы доказать ему же, как он прав. И как вредны всякие сомнения, если ты сознаешь свою правоту. Но только — так она считала — идти к намеченной цели надо окольными путями. Скорей придешь. Прямой путь, как правило, оказывается самым трудным и самым опасным.
— Это неверно! — возразил Артем. — Чепуха какая-то.
— Конечно, чепуха. А что поделаешь?..
— Добиваться своего, и самым прямым путем.
Она смиренно умолкла, давая ему время подумать, припомнить свои поражения и победы. Сама-то она не намерена торопиться. Несмотря на свою молодость, она знала людей и умела пользоваться как их слабостями, так и силой. Чем больше думает человек, тем больше у него возникает вопросов, которые в свою очередь тоже надо обдумать. И никогда не надо его торопить. Конечно, если это такой человек, у которого крайняя резкость уживается с деликатностью. Такому надо только поддакивать, и тогда он сделает все, как надо. А спорить с ним, требовать — это все равно что курить на пороховой бочке. Нет, только по-хорошему!
Подумав, Артем изложил свою программу:
— Идти — так только напрямик!
— Хорошо. Я согласна, — тихо и торжествующе сказала она. — Поцелуй меня за это.
Никак не предполагая, что его программа будет истолкована так прямолинейно, он слегка опешил. И тут он увидел ее лицо очень близко и почувствовал ее горячее дыхание, и ее напряженное тело, и теплые влажные губы. Дыхание остановилось: на мгновение или на целый час, он не знал. И пришел в себя, только услыхав ее смех и ее шепот:
— Я же предупреждала тебя: я — опасная.
Она сказала «ты», и оба они не заметили этого.
— Да, — ответил он. — Зато уж теперь я тебя ничуть не боюсь.
Она задумчиво промолчала, и это тоже было проявлением близости, которая возникла между ними. Нонна доверительно поделилась с ним своим жизнеописанием, которое было выслушано с глубокой нежностью.
Артем еще не знал, что девушки очень любят рассказывать свои биографии, обычно простенькие, как яичная скорлупа. Но, рассказывая, они так раскрашивают эту скорлупу, что она становится похожей на перламутровую раковину. А потом они и сами начинают верить, что это так и есть: великолепная раковина, блистающая всеми перламутровыми оттенками и издающая глубинный шум морского прибоя.
Слушать ее было интересно, особенно про старинный городок, где она родилась и где сейчас живет ее мама в старом домике. Отец погиб на войне. Во всем остальном, что рассказывала Нонна о своей жизни, о подругах, о двух сестрах и их мужьях, не было ничего необычного. Но это была первая девушка, открывавшая перед ним свое прошлое.
Так по всем правилам развивался этот роман при молчаливом одобрении родителей. Хотя вначале Артем не знал их отношения к его любви по той простой причине, что на какое-то время влюбленные вообще выключаются из жизни и не замечают ничего. Их двое во всем мире. А если кто-то еще и существует, то уж это их дело. Пусть живут, нам-то что!
Настали каникулы. Проводив Нонну, он отрезвел, огляделся, увидел, что мир густо заселен, и совсем уж приготовился затосковать, но, к удивлению своему, не смог. Вернувшись ночью с вокзала, он уснул так крепко, как спится только после долгой утомительной дороги.
За завтраком мама спросила:
— Ну, как проводил?
Они сидели вдвоем, отец, как всегда, ушел в институт немного раньше. Над столом горела люстра. В окна заглядывал синий рассвет. Морозные узоры на стеклах казались белыми, и в них дрожали светлые искорки.
— Проводил. Обыкновенно.
Мама подняла тонко подбритые брови.
— Вы поссорились?
— Нет. Что ты? — ответил он и покраснел, как если бы сказал неправду. Но это была правда. Ссора с самим собой не в счет. Да он и не знает, что с ним.
— Лучше бы ты мне все рассказал.
Теперь он поднял брови, как будто в его комнату вошли без предупреждения. К этому он не привык. Только в прошлом году, когда он схватил воспаление легких, к нему входили без стука. Не считает ли она, что его снова где-то прохватило сквозняком и он нуждается в срочной помощи?
— Ну, как хочешь… — проговорила она и больше к этому не возвращалась.
В тот же вечер она расчесывала перед зеркалом свои все еще густые, но уже седеющие волосы и думала о сыне. Странно он как-то разговаривал сегодня утром. Не любит он эту девушку. Тогда зачем же проводит с ней почти все вечера? Это так не похоже на него — никакая другая сила, кроме любви, не может его увлечь. А он даже не захотел говорить о ней… Нет, не любит.
В сенях муж гремит замками, щелкает выключателями, как он это делает много лет, с тех пор, как они поселились в этом доме. У них-то все было ясно с самого начала. Он любил ее и добивался со всей своей страстью. И добился. Хотя она тогда еще не знала, любит ли его. Да ей и не до того было, строптивой, избалованной, единственной дочери профессора, к тому же красавице и начинающей актрисе. Но он-то не отступил. Хотя отец и предупреждал своего любимого ученика: «Испортит она вам и жизнь, и карьеру. Ее за укротителя надо замуж. А с вашим талантом и вашим будущим… Ну, смотрите, дело, как говорится, хозяйское…» Не послушал. Добился своего. И что же — жизнь прошла, как один большой горячий летний день. Были грозы, дожди, был полный надежд восход, надежд оправдавшихся, и вот уже все идет к спокойному, тихому закату. Что-то предвещает он? Какой день настанет для их Артема?
Вот в чем дело. Укротил он ее, красивую и балованную, одной только своей любовью, которую иногда называют страстной. Как будто существует еще какая-нибудь другая любовь. Или уж страстная, или никакая — закон природы.
В зеркале возник ее «укротитель». Подошел и стал за спиной, положив большую теплую ладонь на ее теплое полное плечо. В раме зеркала они выглядят, как молодожены на старинной фотографии, если только молодожены не очень уж молоды и отважились сфотографироваться в полосатой пижаме и кружевной сорочке. В него еще и сейчас девчонки влюбляются, студентки. А что было прежде! Но никогда, ни одним своим поступком, он не оскорбил в ней женщину, жену. Безупречный пример для Их мальчика, их сына, если бы он только полюбил ту, которая оказалась бы достойной его любви. Если бы!..
Тот, который всегда был таким хорошим мужем, поглядывал на нее из зеркала, как всегда нежно и слегка иронично слушая ее тревожный рассказ об утреннем разговоре с сыном. Он успокаивающе поглаживал ее плечо, но, узнав, что Нонна уехала, почему-то растерялся:
— Уехала? Странно. Я пригласил ее к нам встретить Новый год, и она обещала. Я не успел предупредить тебя, прости, пожалуйста. Очень странно. И не похоже на нее…
— Ну вот, видишь. Так не поступают… — Она хотела сказать «порядочные люди», но он перебил ее.
— Значит, у нее появилось что-нибудь непредвиденное…
— Могла бы сказать Артему. Предупредить. Я думаю, не пара она ему.
Слегка сжав ее плечо, он мягко заметил:
— По-видимому, это им решать. Самим.
— Да, конечно. — Она наклонила голову и потерлась щекой о его ладонь.
— Не надо волноваться. Еще, кажется, ни одна мать сразу не одобрила выбор сына.
— Ты думаешь, он ее выбрал?
— Нет, не думаю. Но всегда кто-то выбирает. Обычно более активный.
— Вот в том-то и дело. Активный.
И потом, лежа в своей постели, в полумраке спальни, она долго смотрела, как он, ее муж, читает при свете маленькой лампочки под розоватым абажуром. Изредка шелестят страницы и поскрипывают пружины в матрасе, когда он укладывается поудобнее. Ей самой читать не хотелось. Книга, которую она раскрыла, так и лежала на одеяле, и точно такая же лампочка, как и у кровати мужа, освещала только ее руки, положенные на белеющие страницы.
Может быть, так и надо, чтобы один выбирал, а другой соглашался с выбором или не соглашался? Она сама в свое время согласилась, и вышло неплохо. Муж всегда все решал сам, но только если твердо знал, что его решение не доставит ей неприятности. Он всегда все решал сам, заглядывая ей в глаза. Никогда ничего не делалось без ее одобрения, и она привыкла к этому порядку. И вдруг все нарушилось: ее мнения никто не спросил. Ни муж, ни сын. И даже хуже — все решила она, одна эта девочка.
Почувствовав себя обиженной и поэтому очень одинокой, Мария Павловна нарушила тишину:
— Она чем-то пугает меня.
Как будто только и ожидая этого, муж сейчас же закрыл книгу, заложив пальцем страницу.
— Интуиция? — спросил он, пытаясь разглядеть ее глаза.
— Да. И она редко подводит.
— Я знаю. Но для него этого мало. Он — Ширяев, и если полюбил, то не поверит даже фактам, не говоря уже о предчувствии. Он выслушает тебя и останется при своем мнении. А это уж совсем плохо.
— А если, он не любит?
— При его характере это исключено.
— Вот именно о характере я и говорю. Не любит он ее, но думает, что она в него влюблена. Наверное, это так и есть. В такого-то, да не влюбиться? А это у него впервые так серьезно. Он это понимает и не может ее оттолкнуть. Не может сказать ей правду, заставить ее страдать. И, может быть, даже это просто ему льстит. А она напористая, цепкая. Такая своего не упустит. Я уверена, что он ей нравится и она знает, чего хочет. Она — умная, торопиться не станет, пока не узнает нашего мнения. Твое-то, я уверена, она уже давно знает. Я так много думаю об этом, что даже мысли отяжелели. Если горькие мысли долго вынашивать, они тяжелеют, как вещь, которую долго несешь, и давят на сердце. Мне трудно их носить, а что делать — не знаю.
Все, что говорила жена о тяжести своих мыслей, было ему понятно, хотя, думая о судьбе сына, сам он никакой тяжести не ощущал. Скорее наоборот, он считал, что Артему как раз и нужна такая волевая и практичная жена. Гармония отношений в том и состоит, чтобы один восполнял то, чего недостает другому.
— Не надо преувеличивать, дорогая моя. И не надо изводить себя страхами.
— Да. Это ведь ты ее нашел и привел в дом.
— И не вижу причин для страхов. Я только очень жалею, что доставил тебе столько волнений.
— Мои волнения? Если бы только в этом было дело?..
— Поверь мне, я не зря заговорил о характере нашего Артема. Ему нужна такая жена, которая могла бы постоять не только за себя, но и за их общие интересы. С ней он станет сильнее и практичнее, но своими принципами он никогда не поступится. За это можно поручиться. Он добрый и честный мальчик.
— Да. — Она помолчала. — Послушай, а мы не очень перестарались, воспитывая в нем эту доброту? Время сейчас не совсем подходящее для этого.
— Время? Наше время не хуже, чем было прежде. В конце концов доброму человеку легче живется. Так было во все времена. На добрых стоит мир. Доброта, красота и правда, как утверждал Эйнштейн, возрождают не только радость, но и мужество. Нет, за нашего Артема я спокоен, и совесть моя чиста. А твоя и подавно.
— Все равно. Может быть, ты и прав. Но я сказала, что она пугает меня. Она жестокая.
Пружины под ним затрещали, он поднялся и сказал ей, как маленькой, проснувшейся от страшного сновидения:
— Ну что ты, что ты? Это уж ты перехватила. Просто она лишена сентиментальности — современная девушка и очень самостоятельная. Да ты и сама замечала, что Артем тоже бывает грубоватым и даже резким.
— Он мужчина…
Это замечание, такое естественное для нее, которая всегда и во всем была прежде всего женщиной, заставило его нежно улыбнуться и нежно проговорить:
— Милая, не надо ничего бояться. Артем — наш сын, и мы никогда не дадим его в обиду.
— Да, — сказала она. — Иди ко мне.
Они одновременно погасили лампочки у своих кроватей. Положив голову на плечо мужа, она прошептала:
— Ты даже не знаешь, как успокаивает меня твое плечо, такое надежное и всегда мое…
Олег Артемьевич улыбнулся в темноте: он-то знал это.
А в это время Артем никак не мог уснуть на диване в своей комнате. Поцелуй, неожиданный, но такой томительный и ошеломляющий, долго горел на его губах, как ожог. Потом это прошло, вернее, ушло куда-то глубоко, осталось в памяти и еще где-то. На совести, что ли? Хотя, при чем тут совесть?.. У него было такое чувство, будто он обманул Нонну. И не то что обманул, а позволил ей обмануться. Наверное, она решила, что он любит ее. Он и сам так сначала подумал, но оказалось что-то совсем другое. Любовь — это радость, а он испытывает только угрызения совести. Нет, не современный он человек. Его товарищи еще, кажется, по первому курсу похвалялись своими похождениями, рассказывали, что они там проделывали. Привирали, конечно, больше половины. Не выносил Артем подобных разговоров и презирал болтунов, а заодно и себя за то, что слегка завидовал им.
Сам он только однажды испытал что-то вроде любви и все, что с ней связано. По крайней мере, так ему казалось, и даже теперь, когда он вспоминает свою «Неизвестную» или смотрит на ее портрет, у него сжимается сердце. Она так и осталась неизвестной, хотя он знает, что ее зовут Аллой и что она жена Андрея.
Глупое предположение. У «Неизвестной» не может быть имени, потому что она живет только в мечтах. Но на свадьбу-то он все же не пошел. Испугался. А вдруг он узнает ее — тогда что? Нет уж, лучше жить так, как он жил до этого. И Андрея Фомича с тех пор он тоже не встречал, так что ничто, никакие силы не мешали ему тешиться выдуманной любовью и посвящать ей свои стихи. И эта выдуманная любовь тоже ничуть не мешала ему жить, работать и не помешает даже, если придется полюбить другую, вполне известную девушку. Если придется…
Он встал, зажег лампу на столе и задумался над листом чистой бумаги. Он только посмотрел на иглу дикобраза, не надеясь даже, что в его голове может возникнуть что-нибудь достойное увековечения. Часы в столовой пробили двенадцать. Удары были мягкие, задушевные, домашние, как будто кто-то большой и доброжелательный потрепал его светлые волосы, и это было последнее, что пришло ему в голову. После последнего удара он уснул, положив руки на чистый лист бумаги и голову на руки.
И Нонна крепко спала в своем старом доме на тихой улице тихого городка. Никакие сомнения, ничего похожего на угрызения совести не беспокоили ее. Все ее поступки были продуманы, четки и направлены к совершенно определенной цели, как и ее любовь к Артему. Она тоже была продумана и направлена к определенной цели.
Она всегда все знала: свой предмет, что от нее хотят и, главное, чего хочет она сама. Этому хотению она подчиняла все остальное. И Артема она полюбила только для себя и только потому, что хотела его любить и хотела, конечно, чтобы и он ее любил. И только ее одну. Ей нравились его глаза, его улыбка и его стеснительность, за которыми угадывались мягкий, уступчивый характер и, кажется, жесткая принципиальность.
Пока что она не вполне была уверена в его чувствах и надеялась только на порядочность, которая не позволит ему так просто уйти от нее. Если, конечно, она не будет дурой и привяжет его к себе, и не только одними поцелуями.
Нет, дурой она не будет. Ей нужен хороший, верный муж, твердый камушек под ногами.
Все было рассчитано и продумано: она станет женой литератора и поэта. А может быть, он, подчиняясь воле отца, пойдет в науку, станет преподавателем, защитит кандидатскую, а там, смотришь, и докторскую. Но, может быть, хватит в семье и одного ученого? Даже еще лучше: неученый муж, и к тому же не очень загруженный работой, всегда будет в зависимости от ученой, очень занятой и много зарабатывающей жены. В общем, пусть все будет так, как хочет его отец. Ему-то перечить она никогда не станет, ведь только от него и зависит ее благополучие и ее карьера. И еще долго будет зависеть. Имя профессора Ширяева нужно поднимать, шлифовать до невиданного блеска, стирать с него пыль и оберегать от плесени до тех пор, пока ее собственное имя не утвердится в ученом мире. А это будет, уж она постарается!
Только не надо торопить события — это она сразу поняла. Не такой человек Артем, чтобы безотчетно кинуться в ее объятья. Да и его родные этого ему не позволят. Придется тянуть канитель, потому что поспешностью можно все испортить. Надо дать им время, не слишком, конечно, много, но достаточно для того, чтобы они поняли, что лучшего им и желать нечего.
Жаль, что нельзя действовать прямо, Артем этого не поймет и, пожалуй, еще испугается. Он должен очень поверить в ее любовь, прежде чем догадается о своей любви, которой, по правде, пока что она не замечала. Чувственность? Ну, к этому он совсем не готов. Как его ошеломил ее первый поцелуй! Неужели он никогда еще не целовался с девчонками? Добродетель, перерастающая в уродство. Ходячий монастырь. Верно, потом выяснилось, что поцелуи были, но они не оставили у него никаких воспоминаний. Дуры же были эти девчонки! Ее-то поцелуи он никогда не позабудет, если даже она ничего и не добьется. Ну уж этого Нонна не допустит! Она никогда не упускала того, что ей еще не надоело и что досталось ценой упорных стараний.
Отца она не успела узнать — ей шел пятый год, когда началась война, и не исполнилось семи, как пришла похоронная. Запомнились ей только материнские рыдания, такие бурные, что все соседи приходили утешать и жалеть ее. Мать вообще была очень откровенна и в горе, и в радости, за что зять — муж ее старшей дочери — часто выговаривал ей:
— Нельзя, мамаша, жить столь откровенно и самоотверженно. Зачем людям играть на наших болячках?
Был он инвалидом, играл на баяне в Доме культуры и считался в семье самым образованным человеком. Может быть, так оно и было на самом деле: второй зять до войны работал трактористом, мать и обе старшухи — санитарками в госпитале. Поэтому он взял себе за правило учить их всех уму-разуму в свободное от работы время. А так как в те годы свободным временем располагали только он сам да его малолетняя свояченица, то он учил ее.
— Поскольку никаких особых талантов за тобой не замечается и богатых родственников нет, то надо самой пробивать карьеру. Отлично учиться и дружить с детьми начальников и ответственных работников.
Болтая ногами, Нонна спрашивала:
— А что это: карьера? Там песок добывают?
— Там все добывают, — солидно отвечал зять. — Карьера — это разумное устройство жизни. И ногами зря не болтай.
Он заплетал ей косы, кормил перед школой и давал мелочь на завтрак. К этому делу он относился добросовестно, как и ко всему, что делал и говорил. Человек он был добрый и тщеславный. Своих детей у него не было. Он следил, чтобы Нонна одевалась лучше всех в школе и чтобы в день рождения учительницы она принесла самый лучший букет. Когда Нонна, нарядная, гордая, шла по улице с букетом, он смотрел ей вслед и моргал белесыми ресницами, разгоняя слезы умиления.
И Нонна тоже любила его и, пока была маленькая, внимательно выслушивала его нравоучения. А когда выросла, то поняла, какой он неумный, хотя и очень добрый человек, но правила жизни, внушенные им, уже стали и ее правилами. Да она и сама убедилась, что только блестящие отметки ставят ее на почетное место в школьном мире. Всегда быть отличницей не только приятно, но и полезно, и при этом учитель должен видеть, как ты потрясена всем, что он говорит, и как тебе это интересно. Вот так и начинается не очень прямой, но зато верный путь к благополучию. Карьера.
Новый год у Ширяевых встречали шумно и с той веселой бестолковостью, которая и придает этому празднику особую прелесть. Заранее готовили только праздничный стол и наряжали елку, — все остальное шло само собой: приходили гости, которых никто не приглашал, но которые обязательно вламывались с ужасающим шумом и хохотом. Рассаживались за столы, пили, ели, плясали у елки, бродили по всем комнатам, а потом вдруг срывались и, прихватив хозяев, уносились в другой знакомый дом.
Закончив предпраздничные хлопоты, отец и мама свалились в свои постели, чтобы хоть часок вздремнуть, так как ожидалась шумная, веселая ночь. Прилег и Артем, но, поняв, что не уснет, вышел из своей комнаты.
В столовой темно и прекрасно пахнет лесом от большой елки, которую Артем еще вчера притащил с рынка. Смутно белеет скатерть на сдвинутых столах. Синие стекла вспыхивают мерцающими искрами, и Артему всегда казалось, будто кто-то огромный и добрый заглядывает в окна, сгорая от любопытства. Так он придумал в детстве и до сих пор не может отделаться от этого детского впечатления. Он заглядывает в тот угол, где стоит елка. Там особенно густая темнота, в которой поблескивает что-то неподвижное и тусклое и оттого совсем уж таинственное. Он думает, что это не елка, а принцесса. У нее темные глаза, которых никто еще никогда не видел. Только их блеск, только блеск, а не самые глаза…
Когда Артем вошел в столовую, из темноты послышался тонкий перезвон и еле уловимый шелест: принцесса охорашивается и вот сейчас выйдет из своего угла. Он всегда ждал этого чуда — выйдет и вспыхнет ярко, как беспричинная детская радость, как сон, как солнечный свет из-за дальних гор. Он стоял на пороге в темную столовую и, затаившись, ждал. Но принцесса никогда не торопилась. Не явилась она и на этот раз.
Тишина. Хвойный запах, трепетные звезды на синих стеклах. Артем подумал: «Прошло детство», — и ему стало грустно оттого, что эта мысль вызвала только насмешливую улыбку, и ничего больше. Так притупляются чувства, пропадает ожидание неизвестного, кончается сказка. Возмужание, о котором мечтаешь в детстве и которого тревожно ожидаешь в юности, оказывается не так-то далеко.
Тихо, чтобы не потревожить родителей, крался он по коридору в свою комнату. Из спальни доносилось похрапывание отца, похожее на голубиный стон. И Артему вдруг захотелось спать. Вот сейчас! Диван, одеяло и старый плед в ногах и… сон.
Звонок! Короткий и резкий. Кто это в такую пору? Он торопливо, отгоняя сон, вышел в сени и спустился по ступенькам.
— Кто это?
— Это я, Артем.
— Кто?!
— Уже и забыл…
— Нонна!
Дверь распахнулась. Артем позабыл поздороваться, позабыл пригласить войти. Она вошла сама. И сама закрыла дверь на все запоры. Подняв к нему свое лицо, она тихо засмеялась в темноте:
— Ты ужаснулся или обрадовался?
Ее лицо было так близко от его лица, что он почувствовал одновременно и морозную его свежесть, и нежный жар.
— Я удивился, — сознался Артем, потому что это была правда, а придумывать, да еще так мгновенно, он не умел.
— И только?
— В первую минуту ничего другого я не успел.
— А во вторую?
— Вторая только началась.
— А я что тебе обещала: жизнь, полную неожиданностей. — Она стащила с головы ушанку и жарко поцеловала Артема. — Вот что я подумала в первую минуту. И во все минуты, которые прожила без тебя.
Как только он пришел немного в себя, тоже поцеловал ее, потому что ничего другого не придумал. Но это было уже в коридоре, под самой вешалкой.
— Сразу согрелась, — объявила она, выскальзывая из меховой шубки. — Твои спят? Мы должны быть тише мышей. Идем.
И, словно она тут хозяйка, а он пришел к ней в гости, она уверенно повела его по темному коридору в кухню. Здесь было самое отдаленное от спальни место и самое теплое, наполненное вкусными предпраздничными запахами.
Нонна включила свет, и он не удержался, чтобы не воскликнуть: «Ох ты!» — так ослепительно нарядна она была. Артему показалось, будто она включила сама себя, как большую зеленовато-золотую лампу, залив все вокруг нестерпимым светом. Или будто принцесса наконец-то вышла из своего угла.
— Ух, ты! — воскликнул он, с изумлением разглядывая ее зеленое с золотыми блестками платье, слишком театральное или, скорее, сказочное, не подходящее для обычной жизни.
— Нравится? Ну и отлично! Весь и расчет был — тебе понравиться. И так будет всегда. — Она провела ладонями по круглым грудям, по бедрам, будто проверяя, ладно ли все на ней сидит. — Японский шелк. Мамин подарок к Новому году. Милый, налей мне чаю. Вон на плите чайник, и он еще не остыл.
Постелив на табурет чистый фартук, она присела на самый краешек и начала торопливо глотать чай из большой кухонной кружки. При этом она смешно оттопыривала губы. Темные глаза ее влажно блестели.
«Да она милая, — подумал Артем, — милая и красивая. И нарядная». Только сейчас ему пришло в голову, что нарядной она была всегда, но только этого он раньше просто не замечал.
— Олег Артемьевич пригласил меня на встречу Нового года. Дома я так и заявила: «Встречаю у своего профессора». Провожали меня с почетом, всем семейством. И это все для тебя, мой милый. Я прямо с вокзала в общежитие. Приоделась — и к тебе. Вот — вся тут! С тобой…
Она протянула руку, он склонился над ней и поцеловал. Получилось очень церемонно. Хорошо, что Нонна этого не заметила: запрокинув голову, она вылизывала остатки сахара из кружки и не заметила его великосветского жеста.
Нет, заметила. Ее глаза над кружкой слегка блеснули благодарной улыбкой. Поставив кружку на стол, она, облизывая губы, сказала:
— Ты очень, очень милый. Ты даже сам не знаешь, какой…
Договорить он ей не дал, прижавшись своими губами к ее губам.
— Все, все… — торопливо шепнула она. — Слышишь?
Он ничего не слышал, оглушенный ударами собственного сердца.
— Скорей отойди. И не смотри на меня… — Потом как ни в чем не бывало увлеченно заговорила: — …И всю дорогу он играл на гитаре и пел ужасным таким, скрипучим голосом…
— Кто пел? — спросила Мария Павловна, входя в кухню.
Встревоженная и не совсем еще проснувшаяся, она остановилась у двери. У стола с кружкой в руке сидела девушка, раскрасневшаяся и очень хорошенькая. Откуда она взялась?
— Вы?! — проговорила Мария Павловна, наконец-то узнав Нонну. — Здравствуйте. Извините…
— Здравствуйте. — Нонна очень натурально смутилась и трепеща поднялась. — Я пришла пораньше, чтобы помочь…
— А мне сказали, будто вы уехали…
— Да. Но как я могла не приехать, если обещала?
— Очень мило с вашей стороны. Муж мне сказал.
— Я могу помочь вам, если позволите.
— Вы — гостья, — проговорила Мария Павловна, желая указать непрошеной помощнице ее место в этом доме.
Ее место? Нонна сама знала его, и ее не так-то просто сбить с толку.
— Простите. Я думала… раньше вы мне позволяли…
Ее покорный вид и смущение тронули Марию Павловну.
— Да, да. Ну, конечно. Идемте, я что-нибудь дам вам надеть, нельзя же в таком сказочном наряде.
Они ушли. Исчезли, не обратив на Артема никакого внимания. Все произошло так мгновенно, что он даже не понял, какую победу сейчас одержала Нонна над его матерью и над ним самим. На его губах еще сохранился вкус сахара, а на сердце он ощутил горечь. Будто он в чем-то провинился перед матерью. Почему она ни слова не сказала ему и даже как бы не заметила его присутствия?
Вбежала Нонна в мамином розовом халате, и все горькие размышления рассеялись от одного ее торопливого шепота:
— Милый! Все отлично. — И громко: — Ну-ка, встань, ты сидишь на фартуке. Неси вот эти тарелки…
— Ты похожа на японку.
— Потом, потом. Я всегда буду похожа, на кого ты захочешь. Осторожнее, не урони!
— «И зимних праздников блестящие тревоги!» — продекламировал Олег Артемьевич, входя в столовую, где расхаживали Мария Павловна и Нонна. Озабоченно оглядывая праздничное убранство стола, они все еще что-то поправляли, меняли местами, передвигали, и было видно, дай им волю и время, они никогда не кончат этого своего дела. И только увидев мужа, уже одетого и чисто выбритого, Мария Павловна как бы опомнилась:
— Который час? Как, уже скоро десять?! А мы-то еще и не причесаны…
— Вот видишь, Нонна все-таки приехала, — сказал он жене с тем особым значением, которое понятно только двоим. Нонна сразу сообразила, что у них был разговор о ней и что Олег Артемьевич на ее стороне. Но это она знала и раньше.
— Хорошо, что ты прав, — проговорила Мария Павловна. — Идемте, Нонна.
Они ушли. Явился Артем с бутылками в обеих руках и начал расставлять их. Отец смотрел, как он это делает, и говорил:
— Твой прадед допивался до безобразного состояния. Твой дед почти не пил, он был революционер. Твой отец, как тебе известно, пьет еще меньше и крайне редко. А что будет с тобой?
— Не знаю, — засмеялся Артем. — Наверное, я удался в прадеда: люблю выпить.
— Если любишь, то никогда не станешь пьяницей, — серьезно заметил отец. — Алкоголики ненавидят водку, проклинают ее.
— Следует ли из этого, что любовь предохраняет нас от всех бед?
— Определенно. Она вытесняет все остальные страсти.
Расставив бутылки, они, в отличие от женщин, ни одной минуты не потратили на перестановку и тем более на осмотр результатов их стараний. Отец ушел в кабинет, а сын в свою комнату, переодеваться. Но скоро они вновь встретились в кабинете отца, куда Артем пришел во всем новом, как того требовало предстоящее событие.
Остались во всей деревне две старухи, и — прав был бригадир Афанасий Николаевич — не сладко им пришлось в эту первую зиму. Потом-то привыкли. Над деревней, до крыш заваленной снегом, проносились ветры, истошно завывали в голых тополях; протяжно гудел бор; черные смерчи, застилая ясный зимний свет, крутились по белым лугам и вдоль реки. Зима выдалась вьюжливая, снежная, полная тревог и непонятного томительного ожидания, от которого старухи давно, уже отвыкли. Анфиса думала: по семьдесят каждой — какие уж тут могут быть ожидания!
По ночам ей все почему-то вспоминалась большая черемуха, которая росла в дальнем углу огорода, у самого родника. Черемуха была такая старая, что уже давно не цвела.
Отец все собирался ее срубить, да все забывал, а черемуха стояла в стороне, никому не нужная и никому не помеха. Но как-то утром отец пошел в огород, и Анфиса услыхала его удивленный голос: «Глядите-ка, вот так чудо!» И все увидели старую черемуху в цвету. Стоит она, притихшая, и будто ей радостно и стыдно за свои немолодые годы, за свой буйный цвет и тонкий запах нового меда. И сверкают на ней стыдливые слезинки розоватой зоревой росы, а золотые пчелки хлопотливо гудят в цветах…
И так отчетливо все это вспоминалось, что Анфисе кажется, будто она и сейчас слышит этот, ни с чем не сравнимый, запах нового меда, и гудение пчел, и как она тогда сломила ветку и заплакала, сама еще не понимая, отчего. Шел ей тогда пятый десяток, все радости изведаны, все слезы пролиты: мужа немцы убили в пятнадцатом году, она про него уж и не вспоминала, детей бог не дал. Так и прожила бобылкой и ни на что уж больше не надеялась. Вот отчего внезапные слезы ее только удивили, как всех в деревне удивило цветение старой черемухи.
И только сейчас, вспомнив этот, казалось бы, совсем незначительный случай, она подумала, что плакала она тогда совсем не от жалости к себе, а оттого, что в запоздалом цветении увидала укор своим мыслям. Пока человек живет, он должен жить и ждать своего цветения, и никогда не надо думать, что жизнь кончена и что ждать больше нечего.
Жить, цвести и отдавать людям мед твоих дел, мыслей, души — вот чему учит нас природа каждым своим явлением. А если учит, то не такая-то она, значит, равнодушная к человеку, и потому человек не может быть равнодушен к природе.
Утром Анфиса рассказывала соседке, Татьяне Егоровне, про черемуху, будто во сне ее увидела, иначе она и не поймет: какие такие думы могут быть у древней старухи — не девчонка, чтобы задумываться. А во снах своих человек не властен.
— Черемухе во сне цвести — девке под венец идти, — осуждающе проговорила Татьяна. — А нам такие сны, старухам-то, знаешь, к чему?
— Нет, — с ласковой уверенностью перебила ее Анфиса, — не теперь это, не нажилась я еще.
— Бог позовет — не спросит.
— А он меня, что ни утро, то и зовет, — Анфиса засмеялась и быстренько зашептала: — Как только зорька на окошки брызнет, так я и услышу: «Бабка Анфиса, — говорит он, — вставай, гляди, какой я тебе день создал…» Я ему тут же: «Иду, господи!» А тут мне солнышко каждой росинкой светит, сосны в бору пошумливают, рыба в реке играет. «Ну, как?» — «Хорошо, — говорю, — господи, спасибо». «Ну, то-то! А завтра жди, еще что-нибудь придумаем. Живи, бабка Анфиса, радуйся!»
— Так и говорит?
— Когда так, когда еще как-нибудь. У бога слов, что в поле цветов.
— Блажь это тебя томит, Анфиса. Смолоду ты блажила, а сейчас уж и совсем…
Не любила Татьяна Егоровна в своей избе сидеть, жила больше у родни да у старинных своих подруг и тоже не подолгу. Придет, расскажет все новости, на разговор-то она была бойкая, сообразительная и всегда знала, чего от нее ждут: где надо — посмеется, где надо — поплачет. И всем она мила, везде к месту: на похоронах — плакальщица, на свадьбе — песельница. Всегда ее привечали, за всяким столом ей место. И, кроме всего, был ей дан великий и редкий дар — точно угадывала тот момент, когда пора уходить, чтобы хозяева еще и подумать не успели, что она засиделась. Вот за все это ее везде и привечали.
А тут, что ни день — то буран, что ни ночь — то светопреставление. Снегу наворотило — не разбежишься. Сиди в своей избе, как мышь в норе. Надоест — к Анфисе проберется, вдвоем сидят и от скуки всякие случаи вспоминают. Или в карты играть возьмутся, пока в окошко белый день глядит, другого-то свету нет: керосина на донышке осталось, надо поберечь на всякий случай. За новым запасом сходили бы, да бураны не пускают. Сначала играют молча, сосредоточенно и даже не слышат, как шумит и грохочет ветер над занесенной избой. Будто там со свистом и улюлюканьем кто-то отчаянный на одичалой тройке проносится по крышам, по сугробам, взмывает в небо и снова срывается вниз. Привыкли и не слышат.
Лизнув палец, Татьяна Егоровна набирает из колоды.
— Вот какой день господь тебе создал.
Она только что удачно раскрылась и теперь готовится пойти под Анфису. Карта ей идет хорошая, и она очень довольна.
— Господь… — снисходительно замечает Анфиса, задумавшись над картами. — Пусть его позабавится.
Играют, пока на столе видать. А когда совсем уж стемнеет, долго еще сидят, прислушиваясь к завыванию ветра в трубе. Послушают, пригорюнятся, а потом, не сговариваясь, и заведут песню, да так, что сразу и не разберешь, то ли это в трубе, то ли щенок за дверью. Сначала поют песни старинные, протяжные, а потом — какие вспомнятся и даже с озорством и со значением, о котором и сами забыли, да вот запели — и вспомнилось. И тогда одна которая-нибудь по голосу догадается, что не просто подруга поет, а улыбчато: что-то такое, значит, было, раз в песню попало, да так и осталось. И человека уж нет того, и дела его забылись, а песня живет, и у песни долгая память. Все песни перепоют, за молитвы возьмутся — лишь бы петь, а какие там слова — «господи помилуй» или «мой миленок», — это уж им все равно. Сидят в темноте и поют, глядя, как на морозных стеклах вспыхивает и гаснет летучий лунный свет. Вот, слава богу, и еще один день прожит.
Прожит день, пора старым костям на печку. Поплотнее запахивая платок, Татьяна Егоровна посмеивается:
— Мы с тобой, Анфиса, как все равно молоденькие… Ну, пошла я, прощай. Завтра опять соберемся, чего-нибудь вспомним.
Только под рождество угомонились бураны. Сразу же по насту, прокаленному морозом до сахарной хрупкости, запрыгали зайцы, как будто бы они только и ждали, когда стихнет. Сначала, неизвестно откуда, — разведчики, очень отчаянные и в то же время осторожные, не доверяющие даже тишине. Вернее, больше всего их и пугала-то именно подозрительная тишина. Но очень скоро они освоились, обнаглели до того, что днем прыгали по крышам, как по сугробам.
Каждое утро Анфиса находила на крыльце свежие заячьи следы и черные катышки помета.
А соседка Татьяна Егоровна уж и лыжи приготовила и все посматривала на тот берег, еле различимый среди морозно сверкающих голубоватых снегов, но только и могла рассмотреть, что черные полосы перелесков да в белом небе темную прядку дыма над кирпичным заводом.
Показалось ей, будто кто-то идет к ним на лыжах. Подумала: блазнит, подумала: это истома от морозного блескучего света. И утерла глаза концом шаленки. Нет, и в самом деле идет человек.
Татьяна Егоровна — к Анфисе по нахоженной тропочке:
— Человек к нам! Человек!..
Вот уж и Анфиса на крыльце, пальтушка нараспашку, успела только в рукава влезть, дрожащими пальцами ищет застежки.
— Где человек?
— Да смотри шибче! Вон он, лугами уже идет.
— Ой, и верно! Бежит живая душа.
— Господи, радости-то!
— Человек к нам!
Встретить бы надо, так ведь не заяц, по насту не поскачешь. Долезли кое-как до пригорка, стоят и от нетерпения не то с ноги на ногу переминаются, не то пляшут, нечаянной радостью подхваченные, руками размахивают.
Теперь уж совсем хорошо видно нежданного человека. Черная дубленка на нем, ремнем подпоясанная, и черная кожаная ушанка на сером меху. Идет не спеша, расчетливо, а как на угор подниматься, так и вовсе нога за ногу. На старух глядит и, будто понимая их ликование, сам вроде улыбается. А у тех уже новая забота — человека делят:
— Ко мне его поведем, — сказала Анфиса.
— Это почему же? У меня с утра топлено.
— У меня домашности больше.
— И у меня не сорочье гнездо, — не уступает Татьяна Егоровна. — И кипяток в чайнике, а у тебя в чугунке.
А как человек подошел, то все споры сразу и кончились. Оказался знакомый. Рыбачить каждое лето приезжал вместе с Ильей, племянником Татьяны Егоровны. Ее, значит, и гость. И фамилию вспомнили — Елин, а вскоре узнали и как звать: Степан Ксенофонтович.
В избушке у Татьяны Егоровны он выложил на стол все, что было в его рюкзаке, поднес старухам по полстакана водки, щедро угостил городскими закусками и сладким городским хлебом, а за чаем рассказал, зачем пришел. Сторговал он старый дом, который стоит у самого мыса, и, прежде чем окончательно назвать цену, решил посмотреть его.
— А как же вы покупаете и не боитесь? — спросила Татьяна Егоровна, тоненько захихикав. — А если покупка ваша под воду уйдет?..
— Нет, этого теперь не может быть, — строго объявил Елин и еще строже добавил: — Поскольку я дом покупаю.
— О, господи! — воскликнула Татьяна Егоровна, делая вид, будто совсем уж она помирает со смеху, чтобы обходительный покупщик не подумал, что она не поняла его шутки.
Но Елин и не собирался шутить. С некоторым удивлением покосившись на хозяйку дома, он обратился к Анфисе:
— Вот вы, к примеру, не захотели переселяться. Председатель ваш мне сказывал.
— Некуда мне переселяться, да и не надо.
Одобрительно посмотрев на Анфису, Елин спросил:
— Место ваше, значит, крепко стоит?
Анфиса похлопала по плечу свою подругу:
— Да уймись ты. Видишь, человек дело говорит. А тебе бы только все смешки. До икоты даже. Иди воды попей, прохладись.
— Я это к чему спрашиваю, — продолжал Елин, — вот к чему: я много всяких мест видел, весь Урал изъездил, а такой красоты душевной нигде не встречалось. И вам вечная благодарность, что не поддались… — Он поднял стакан, поклонился Анфисе и выпил. Кинул в рот кусок колбасы и еще раз поклонился, почти коснувшись столешницы широким лбом.
Все это почему-то очень растрогало Татьяну Егоровну; икнув, она припала к Анфисиному плечу:
— Анфисушка-матушка, мы с тобой бабы-сироты, помрем, и поплакать над нами некому. Спасибо, добрый человек пришел-пожалел.
— Говорю тебе: уймись, — ласково повторила Анфиса и объяснила Елину: — У Татьяны-то нашей, что смех, что слезы — сверху лежат. Такая уж легкодушная.
— Ничего, пускай ее, — разрешил Елин и строго заговорил о том, как он навечно привязался к Старому Заводу, как он вспоминал его до того, что даже во сне видел почти еженощно, и, заседая в своем учреждении, часто задумывался и как бы даже слышал звенящий шум бора на ветру. В таком томлении он еле дотянул до пенсии и чуть не заболел, услыхав, что деревню переселяют на другой, бесприютный и пустынный берег.
Говорил он долго, утомительно и таким тоном, будто отчитывал кого-то за нерадивое отношение к порученному делу. Татьяна Егоровна вздремнула на Анфисином плече, да и самое Анфису позывало на дремоту. Хорошо, что Елину захотелось курить. Прикурив, он погасил спичку, и, когда спичка погасла, он вдруг увидел, как сумрачно стало в избе, и понял, что день докатился до раннего зимнего вечера, а ему еще предстоит обратный путь.
Он поднялся, посмотрел на притихших старух и подумал, что не в том подвиг, что Анфиса отстояла свою деревню, а в том, как они тут в одиночестве зимуют среди таежных просторов.
— Как же вы тут живете-то?! — изумился он, утратив на время всю свою строгость.
— А что? — очнулась Татьяна Егоровна. — Так вот и живем. А у меня коптилочка есть. У Анфисы так и вся лампа. Керосином только поиздержались, так я завтра в Токаево сбегаю.
На улице было совсем светло, но уже пошли по небу желтоватые полосы — предвестники заката, — и снег как бы подернулся перламутровым блеском, розоватым с голубыми переливами.
Дом стоял на мысу, недалеко от корявого тополя. Елин обошел его вокруг, достав из рюкзака рыбацкий топорик, сделал на бревнах затески. Бревна, хоть и старые, но крепкие и даже на торцах только едва тронутые. Скинув лыжи, влез на заваленное снегом крыльцо и тем же топориком оторвал ветхие доски, которыми забита, дверь.
Старухи стояли поодаль под тополем. Они видели, как в окнах сквозь щели между досками бледно вспыхивал желтоватый свет — новый хозяин строго и придирчиво осматривал все внутри дома, высоко над головой поднимая горящие спички. Он и там стучал своим топориком, что-то передвигал, гремел заслонкой, заглядывая в печь.
Наконец он закончил осмотр и вышел на крыльцо. Снова заколотил дверь и, спрятав топорик в пустой рюкзак, встал на лыжи. Но перед тем как тронуться в путь, махнул старухам рукой и строго приказал:
— Вы тут досматривайте, в долгу не останусь!..
Глядя, как он удаляется по своей лыжне, Анфиса думала, что для деревни начинается какая-то новая жизнь, и это ее радовало: значит, не напрасно она осталась в своем доме. Первый, кто пришел утверждать новую жизнь, оказался строгим, хозяйственным человеком и к тому же обожающим красоту, знающим в ней толк. Таким и должен быть житель здешних мест. Красоте требуется не только обожание, но и твердый порядок, и хозяйский глаз.
— Ну вот, — сказала она, — теперь уж нас три хозяина. Теперь уж мы с тобой не сироты.
Так прожили две старухи эту полную тревог и ожиданий и поэтому необыкновенную первую зиму в опустевшей деревне. Сами-то они, умудренные опытом долгой и нелегкой жизни, думали, что все тревоги, отпущенные на их долю, давно пережили, и потому ничего уж и не ожидали. Деревня, в которой прошла жизнь, переселилась на тот далекий берег. Здесь остались только воспоминания, которые под старость отрады не приносят.
— Как все равно молоденькие, — сказала Татьяна Егоровна. — Ожидаем чего-то… Ночь, а мы ожидаем.
Анфиса промолчала: Татьяну все равно не переговоришь, известная балаболка, рот закрывает только, когда глотает, и то потому, что, разинув рот, ничего не проглотишь. Вышли они послушать, как шумит вода, гуляя по лугам, да где она шумит: весной вода берегов не признает.
Они остановились на пригорке под молодым, но уже искривленным от ветра тополем; от низко опущенных веток пахнет пьяной горечью набухших почек. Стоят две старухи, прислушиваются, не загремит ли Сылва-река по-весеннему. Но все тихо, и эта привычная тишина настораживает их и пугает. Вода почти прекратила свое течение, льдины неприкаянно бродят в темноте, как серые чудовища, иногда они лениво сталкиваются и снова продолжают бестолковое неторопливое кружение.
А вода все прибывает, идет так величаво и деловито, как хозяйка по своему дому, заглядывает во все углы, заполняет все впадины, подбираясь все ближе и ближе к холму, на котором стоят четыре избы и несколько тополей. Днем, когда все видно, не так страшно, а сейчас, в темноте, слышно только, как спокойно шумит большая вода и все время раздаются какие-то непонятные шорохи, приглушенные вздохи и звонкое хлюпанье. Кажется, будто кто-то, страдающий насморком, бродит в темноте по лужам и никак не может выбраться на сухое место. Все это усиливает тревогу, старухам кажется, что вода подобралась уже под самые ноги, стоит сделать шаг — и вот она — вода. И хотя они знают, что все это им кажется, что половодье только началось и вода еще далеко, они не могут спать спокойно.
— Вот так и будем стоять, — не унимается Татьяна Егоровна, — как зайцы на кочке. А там, гляди-ка…
Там, куда она показала, далеко, в черной темноте ночи, переливчато блестят огни кирпичного завода и большого поселка около него. Левее тоже много желтых и голубых огней, и, мелькая между невидимыми в темноте перелесками, пробегает сверкающая змейка электрички.
— Там, гляди-ка, жизнь, люди там живут, а мы ничего и не видим. Ох, Анфиса, чего-то мы не то делаем…
Анфиса протянула руку и, поймав липкую тополевую ветку, осторожно сжала ее. Почки оказались мягкими, податливыми под пальцами, щедро источавшими липкий смолистый сок.
— Тополя рано зацветут, — сказала она. — Теплое лето идет.
Но Татьяна Егоровна все вздыхает в темноте, все нашептывает да причитает: вот теперь им только и осталось, что поглядывать на жизнь издали, из-за реки. А река, матушки мои, все разливается, и с каждым часом все шире да шире, так что вскорости и не увидишь, как там люди живут, на том берегу. Да еще и берег-то разглядишь ли? Ничего не увидишь, кроме, не дай господь, пожара. Но даже и пожар на том берегу не угроза: река-то на что? Она защитит от всего, что там ни случись на том берегу. О-хо-хо, кто знает, где они теперь обозначатся, эти берега? До какого предела дойдет Сылва и что еще она, матушка, которой встали поперек пути, придумает, чем удивит, что выкинет?.. В горах она зародилась, промеж гор и возрастает, а горы наши Уральские — ох как отзывчивы! — на воду не скупы, все в реку да в реку… Что-то будет, когда она, матушка, в сурьез войдет?
Так она причитала, а сама прислушивалась, что скажет Анфиса и куда ей повернуть свои причитания. Но та — хоть бы слово! Или ей обрыдли все такие разговоры, или сама забоялась и даже, может быть, пожалела, что осталась? Все может быть, но только ведь не скажет, не признается и от своего не отступит. Это уж всем известно.
Осторожно спросила:
— Что приумолкла?
Анфиса выпустила ветку.
— Тебя заслушалась.
— Ох, да я еще и не то скажу, ты меня не очень-то слушай. Бог милостив.
— А за что ему нас миловать?
— Это правда твоя: не за что. Разве за сиротство наше, — предположила Татьяна Егоровна, и ей показалось, будто Анфиса тихонько засмеялась. Или всплакнула? Нет, смеется.
— Присиротилась — полсвета родни.
— Так я же про тебя.
— А у меня — весь свет.
И все посмеивается. Татьяна Егоровна тоже засмеялась, и тут же вздохнула. И так, вздыхая, проговорила:
— Ох, подруженька моя, всей-то у нас родни, что в тайге коряги да пни.
— Ну вот и хорошо. Давай-ка по домам, пока печки не совсем остыли. А станем мы с тобой бояться да сиротиться, так нас и заяц побьет.
И побрели две старухи по пригорку, подбадривая одна другую, а кругом — хоть глаз коли! Слева — сосновый бор, темная тайга, справа — Сылва разливается, новые берега себе ищет. Небо — как одна сплошная черная туча, упавшая на землю: ни просвета в нем, ни звезды.
Две старухи, не прощаясь, побрели в темноте по знакомым, истоптанным дорожкам к своим домам.
Дверь бесшумно отворилась, и в избу вошел токаевский старичок Исаев — Анфисе ровесник. Она его никогда не уважала за то, что смолоду он славился как лодырь и пакостник. С годами, конечно, поутих, но не остепенился. Как был никчемным мужичонком, так и остался.
Она очень удивилась:
— Ты это зачем?
— Погреться зашел, — ответил он так просто и ласково, что Анфисе сразу сделалось не по себе: что это он задумал?
— Проходи, — недобрым голосом сказала она, — гостям рада.
— Я бы к тебе на печку…
— Ну, уж это теперь совсем нам ни к чему, — засмеялась Анфиса. — Ишь ты что, старый, придумал…
Смотрит, а он стоит у порога босой, в одной длинной рубахе и от холода то одну, то другую ногу поджимает. А лицо светлое, а волос на голове и в бороде серебром отливает, и даже до того, что вокруг головы как бы светится. Вроде сияние стоит. А сам в то же время носом потягивает, как простуженный.
— Не узнала ты меня? — он спрашивает. — А ведь я — бог… Иисус Христос.
— Узнать-то я узнала, — отвечает Анфиса, — а признать побоялась: в этаком-то обличье.
— А что, — объясняет бог, — не могу же я по земле ходить в своем виде. У нас этого не положено. Которая душа открытая, сразу меня узнает, какую бы ни принял личину.
— Так старик тот, Исаев, — человек вовсе негодный. Что ж это ты, получше чего не нашел?
А бог как бы даже устыдился и сильнее носом захлюпал:
— Да, действительно. Торопился я очень, взял что первое подвернулось. Дерьмо, ведь оно всегда под руку лезет.
— Это верно, господи, к хорошему дотянуться надо. А это само к рукам липнет.
— Ну, вот и поняла, — сказал господь так ласково и зазывно, что Анфисе сделалось не по себе.
— Да куда ж ты, господи, торопился? — всполошилась Анфиса. — Уж не по мою ли душу?..
А он так серьезно сказал и даже со строгостью:
— Нет. Душа твоя, Анфиса, к здешним местам навеки приросла. Так что ты не беспокойся. У меня к тебе совсем другой вопрос. Я сейчас уйду, а ты проснись и выглянь в окошко. Да ничего не бойся, поскольку я с тобой.
И повернулся к двери.
— Господи, да ты бы погрелся, печка-то теплая еще!
— Меня не печка греет, а хорошие дела, — донеслось до Анфисы, и тут она проснулась, не успев даже договорить эти господни слова. Не то дослушать, не то договорить — спросонок разве поймешь?
В избе темно, и только окошки слабо белеют. Из окошек брезжит свет, такой немощный, что только и хватает у него сил доползти до лампы, стоящей на столе, и лечь на стекло светлым, без блеска, пятном.
По-прежнему слышно, как кто-то, страдающий насморком, все еще не может выбраться на сушу, только теперь Анфисе показалось, будто он шастает под самыми окнами. Совсем уж близко шумит и плещет вода и слышатся приглушенные вздохи и звонкое простудное хлюпанье. Бог в обличье никчемного старика Исаева. Приснится же такое, прости господи! «Ты, — говорит, — не беспокойся, выгляни в окошко».
Грознее зашумела вода, что-то треснуло и с плеском повалилось, будто тот, простуженный, наткнулся на плетень и ломает его. Вот и еще раз, теперь уже сильнее, и вода зашумела яростнее… Ах, чтоб его!..
Анфиса поскорее спустилась с печи и сунула ноги в резиновые сапоги. Глянула в окошко: так и есть, вода уже в огороде и плетень повален. Старика Исаева даже во сне видать — добра не видать. Хотя это был бог в обличье пакостного старика Исаева. А если это был не бог, а совсем наоборот: пакостный старик Исаев в обличье бога? С него станет, со старика-то. Ох, что это я? Что вздумала! Исаев-то помер давно. Чего ты меня путаешь-то, господи!
Глянула с крыльца и не узнала ни своего огорода, ни широкой впадины, куда по желобу, обросшему бархатным зеленым мхом, сбегал родничок в черную колоду. Колоду эту выдолбил еще ее дед из лиственничного кряжа. Сколько прошло лет, а ей хоть бы что: где положили — ни гнили, ни трещинки. Черемухи осыпали ее белым снегом своего цвета, красотка-рябина заглядывалась в бегучую воду. Где теперь все это? Где калитка в плетне, через которую Анфиса, сколько она себя помнит, ходила к роднику по узкой тропинке? И тропинка та где?
Ничего нет. Все захлестнула мутная весенняя вода. Серые с зеленым обломом льдины, загнанные ветром, встают на дыбы, ломают вершины затопленных черемух и рябин, ударяются о берег, прочерчивая четкие границы новой бухты. У мыса уже обрушились первые глыбы глинистой земли.
Ветер гонит волны, кидает на отлогий бережок серую пену; как живая, ползет она между прошлогодними грядками и дышит, как живая. Здесь, у поваленного плетня с калиткой, Анфиса увидела старую колоду — всплыла и бьется на волнах, прижатая к берегу. Увидала и обрадовалась: не все еще пропало, еще можно жить!
Прибежала Татьяна Егоровна, совсем заполошная:
— Ох, да что же теперь будет? Ох, ох!..
— Да ничего, — усмехнулась Анфиса. — Колоду надо зачалить, не унесло бы.
— Нас бы с тобой не унесло…
— Не охай. Принеси-ка из сеней топор.
Выкатилось румяное солнце и пошло кидать в рябую воду розовые сверкающие цветы. На том, на далеком берегу, по перелескам пробежала электричка, сияя окошками, как росная ниточка рябиновых бусинок. Растрепанные ветром вороны качаются на лапах полузатопленных елей. За мысом сначала еле слышно, потом все громче и громче заворчал мотор. Это было так непривычно, что старухи не сразу поняли, что к ним, в новую бухту, идет первый пароход.
Осторожно обходя крупные льдины, катер свернул в бухту. Двигался он так неторопливо, что казалось, будто рулевой еще не решил окончательно, надо ли заглядывать в эту неизвестную бухту. И, увидев, что бухта забита льдом, он круто развернул катер и приткнул его к мысу у самого входа, там, где только что обрушилась земля.
Трехкратно пропела сирена, оповещая о прибытии катера. Растрепанных ворон как ветром сдуло. Сорвавшись с места, они прокричали над рекой и рассыпались по лугу за оврагом. На крыльце снова охнула Татьяна Егоровна, выронив на землю топор.
С катера перебросили сходни, три человека сошли на берег. Обмотав чалку вокруг ствола прибрежного тополя, они направились к Анфисиному дому. Одного из них она сразу узнала: бригадир Андрей Фомич, который в прошлом году пытался ее переселить на тот берег. Двое других: рулевой, он же командир, молоденький парнишка в форменной фуражке с «крабом», и пожилой лысоватый моторист. Эти приехали впервые. А бригадир знакомый. Он тоже узнал Анфису и даже как звать запомнил.
— Здравствуй, бабка Анфиса!
— И ты здравствуй, милый человек!
— Ну, как живем?
— Да вот, сам видишь, живы пока.
Татьяна Егоровна с крыльца подала голос:
— А чего нам, живем…
— Натерпелись страху?
— Натерпелись, — весело ответила Анфиса, — да уж все страхи и перетерпели.
— Все перетерпели, все… — подхватила Татьяна Егоровна, которая должна была обязательно в каждый разговор вставить свое слово. — Какое вам от нас беспокойство.
— Никакое это не беспокойство, — сказал рулевой. — Мы по всему морю берега проверяем.
— Всех жителей проверяете, — засмеялась Татьяна Егоровна. — А товарищ бригадир нас запомнил. Анфису так сразу и признал.
Она взглянула на бригадира и замолчала, не понимая, что же такое неугодное она сказала. Отчего он так помрачнел, словно напоминание об Анфисе ему не по душе? А до того разговаривал с ней добродушно, с улыбкой и как бы даже уважительно. Но долго молчать она не умела, зато умела ловко повернуть разговор в сторону, для всех приятную.
— Вот как хорошо, что вы приехали, — заговорила она. — Места наши до того гулевые, красивые, что все прямо так и уважают. — И увидела, что опять не то сказала.
— Да, — вздохнул Андрей Фомич, и толстые губы его плотно сжались. — Не гулять мы приехали. — И так посмотрел на Татьяну Егоровну, будто его очень обидело такое легкомысленное ее предположение.
Тут уж даже и она растерялась до того, что позабыла все подходящие к случаю слова. Стало слышно, как в бухте, пригретой беспощадным весенним солнцем, с подтаявших льдин сорвались первые капли. Прикрывая глаза ладонью, Татьяна Егоровна смущенно оглянулась, думая, как бы ей вывернуться. Пока она раздумывала, на ее счастье, подвернулся неожидаемый случай.
— А кто это у вас там, на корабле вашем, отсвечивает?.. — воскликнула она.
Катер покачивался на волнах в некотором отдалении от глинистого берега, и на нем блестело все, что только могло отражать солнце. Светлые зайчики перекатывались по надраенным медяшкам и вспыхивали на стеклах иллюминаторов. И только один бригадир среди этого сверкания сумел выделить то, на что указала Татьяна Егоровна.
— Ленька! — сказал он так торжествующе, словно в жарком споре оказался его верх. — Мама теперь там с ног сбилась, — добавил он озабоченно. — Ну и пусть его поскачет, сходни-то мы убрали.
— Ну и ловкач! — воскликнул рулевой восхищенно.
— Ловкач! — так же восхищенно подхватил его моторист. — Когда это он управился?
— Трех мужиков обошел, вот молодчик!
Видно было, что все эти разговоры приятны Андрею Фомичу, но он старался не подавать вида, что его тоже восхищает Ленькина ловкость. Такой не пропадет! Парень растет головастый и, главное, ничего не боится.
— Ишь ты, как забегал, — проговорил он. — Ну и побегай, потрясись. Далеко не убежишь. Братишка мой, — похвалился он, обратись к старухам. И тут же сокрушенно добавил: — От мамы теперь нам достанется, мало не будет…
Договорить он не успел, над бухтой ударили тревогу пронзительные голоса сирены, заглушая все остальное. Андрей Фомич, выкрикивая что-то угрожающее, направился к катеру. Сирена притихла.
— Даст он ему сейчас, — покачала головой Татьяна Егоровна.
— Нет, — успокоил ее рулевой, — у них это не заведено. Все на словах.
Моторист неодобрительно заметил:
— Агитпункт. Я своих, если за дело, не балую.
— Битие определяет сознание? — засмеялся рулевой.
— Молодой ты еще осуждать. Вот погоди, женишься, детей наделаешь, тогда посмотрю я, как ты их в сознание будешь вгонять…
Появился Андрей Фомич, и разговор оборвался. Он шел — руки в карманах старой синей стеганки, довольная улыбка сияла в его прищуренных глазах. За ним так же степенно шагал Ленька, засунув руки в карманы синей стеганки, точно такой же, как у старшего брата, только новой. Он был слегка сконфужен, должно быть, ему все-таки попало, но в глазах его сияла отчаянная заинтересованность. Все для него было необыкновенным в этом новом мире, и даже подзатыльник, который он получил, был принят, как деталь этой новой жизни, как приключение, не совсем, конечно, приятное, но зато неизведанное ранее. Дома-то ему этого никогда еще не перепадало. При матери Андрей Фомич не посмел бы.
— В каюте, на верхней койке, — сообщил Андрей Фомич. — Залез и всю дорогу проспал.
— Здравствуйте! — вежливо выкрикнул Ленька.
— Здравствуй, милый, — засияла Анфиса.
— Как же ты пробрался, что мы и не заметили? — спросил рулевой.
— А я и не пробирался, — откровенно сказал Ленька.
Он даже и не думал никуда ехать, а просто пришел проводить брата. Он и раньше приходил, и на катере катался. И теперь рулевой сказал: «Нам заправиться надо, хочешь прокатиться?» Конечно, кто же откажется! Ленька сел рядом с рулевым, потребовал, чтобы ему дали подержаться за руль и покрутить сирену. Потом, когда вернулись на стоянку, Леньке велели бежать домой. Он и побежал, да задержался на минутку и в это время увидел, как все трое: брат, моторист и рулевой — направились к пивному киоску. Тогда он, не думая ничего плохого, вернулся и знакомой дорогой прошел в каюту, забрался на верхнюю койку и незаметно уснул. И так его хорошо укачало и так чудесно распевали волны за бортом, что он и проспал всю дорогу.
— Ох ты, птаха! — проговорила Анфиса, поглаживая Ленькину стриженую, с золотой челочкой, голову.
— Это, по-твоему, выходит, мы же и виноваты? — спросил Андрей Фомич.
— Никто, по-моему, выходит, не виноват, — ответил Ленька и огляделся кругом с таким веселым недоумением и так развел руками, будто показывая, как кругом все хорошо и весело, о чем же еще может быть разговор. Разве можно кого-нибудь винить за то, что все так здорово получилось?
— Вот уж верно, так уж верно! — сказала Татьяна Егоровна, с умилением глядя на Леньку.
Рулевой сообщил:
— У нас его зовут Золотой Бубенчик.
— И вправду — бубенчик! Пойдем, я тебя чем ни то угощу.
— Да чем же ты его?.. — засуетилась Анфиса. — Что у тебя припасено? Молока налей. Там у меня в сенях на полочке.
Татьяна Егоровна увела Леньку. Андрей Фомич спросил:
— Какие теперь у вас текущие заботы?
— Да вот, колоду как бы не унесло, — ответила Анфиса с такой готовностью, словно только и ждала этого вопроса. — Новую-то кто нам сделает?
Бригадир поднял топор, постучал по колоде и по звуку определил, что она еще послужит.
— А новую и не надо, — сказал он. — Железо. Давай, народ, подходи, не стесняйся!
Мужики взялись за дело. Через час с небольшим колода стояла у того самого места, где из земли выбивался родничок. Анфиса разыскала отцовский инструмент, Андрей Фомич выдолбил из белой липки новый желоб, приладил его. А двое других тем временем подняли и новыми кольями укрепили плетень чуть повыше того места, где он простоял весь свой век.
Когда все было сделано и пора пришла уезжать, исчез Ленька. Анфисы тоже не оказалось дома. Татьяна Егоровна сказала:
— Гуляют где ни то. А вы не беспокойтесь, с Анфисой не пропадет.
Но сколько ни кричали, никто не отозвался. А бригадир торопился: ему надо было заглянуть в устье таежной речушки Барановки, где намечалось строительство сплавного рейда, и по возможности засветло вернуться в город. Решили не тратить время на поиски, а заехать за Ленькой на обратном пути.
Такое решение Андрей Фомич принял только оттого, что другого выхода у него не было. Он очень неохотно подчинился этому, своему же решению и все время, пока катер не отчалил от берега, оглядывал пустую деревенскую улицу, вырубки, буйно зарастающие хвойным молодняком, и пустынные берега с холмами и песчаными осыпями. Оглядывал с таким осуждающим недоверием, словно хотел сказать: «И ничего тут хорошего нет, я-то уж знаю…»
А вернулся он в деревню только поздно ночью, когда Ленька уже спал.
Ленька-то спал, а старухи, истомленные ожиданием и разными предчувствиями и волнением, связанными с ожиданием, томились в полусне.
Около полуночи Анфиса вышла в огород.
Начиналась тревожная пора светлых ночей.
В сером сумраке тяжело вздыхала и глухо ворочалась Сылва, пристраиваясь в новой необжитой своей постели.
Позванивал родничок в новом желобе.
На темной земле белели стружки.
Увидела Анфиса — на высоком берегу бухты показался человек.
Она сразу узнала: Андрей Фомич — и поняла, что не от хорошего это идет он один в глухую полночь по глухим местам.
Она поспешила навстречу, обрадованная и встревоженная.
А он только спросил:
— Ленька как?
— Спит. А у вас-то что?
Припав к роднику, он долго пил. Кепка свалилась с головы, а он, наверное, и не заметил. Анфиса ее подняла и держала в обеих руках бережно, как хлебный каравай.
— Мотор заглох, — только и сказал он, тяжело дыша и утирая губы ладонями.
Он сел на ступеньку, хотел закурить, но спички намокли и не зажигались.
Анфиса принесла коробок. Андрей Фомич, затянувшись несколько раз подряд, бросил папиросу.
Его начала бить мелкая дрожь.
— Давай-ка, милый человек, в избу, да скидавай с себя все, да на печку. Давай, давай.
Андрей Фомич подчинился всему, что велела Анфиса.
В избе стояла теплая тишина и трещал сверчок.
— А товарищи твои где? — осторожно спросила Анфиса.
Тишина.
Потревоженный сверчок замолчал.
— Там остались.
— Ох, да что ты?
Не заметив ее испуга, он сдирал с себя намокшую одежду.
— Да как же так? — теребила его Анфиса. — А ты так и ушел?..
А он продолжал:
— Я ведь только и пошел из-за Леньки. А то бы давно спал вместе с ними в Барановке. За Леньку я беспокоился, оттого и пошел через эту чертову тайгу. Кусты какие-то, ямы, кругом вода шумит… Дороги не знаю. «Иди, говорят, вдоль берега». А где там берег — теперь уж никто и не понимает. Стихия, чтоб ей!.. Из-за Леньки только и пошел. На нем вся наша жизнь… Спят ребята в Барановке. Утром, как отремонтируются, так и придут за нами.
Он влез на печку, и Анфиса, собирая его отсыревшую одежду, услышала его шепот:
— Ладно тебе… Спи… И когда это ты вдоволь набегаешься, когда к месту приладишься?
Голос его вздрагивал и прерывался, как будто он все еще никак не мог отдышаться после своего блуждания по ночной тайге.
Но скоро и он затих.
Снова запел сверчок свою нескончаемую песню.
Проснулся Андрей Фомич поздно. Так, по крайней мере, он подумал, посмотрев на ослепительно сияющие оконные стекла.
Он надел просохшее белье, которое ночью развесили около печной трубы, а так как надевать больше было нечего, он вышел в сени и выглянул во двор. Там грелись на солнце куры и расхаживал великолепный золотисто-зеленый петух.
На плетне сохла одежда и сапоги, надетые на колья, которыми его товарищи вчера укрепили плетень.
Вспомнив о товарищах, он посмотрел на притихшую Сылву и на мыс, у которого вчера покачивался на волнах катер.
У берега-то он покачивался, а вот на середине реки, когда мотор начал барахлить, он уже не только покачивался.
Его так трепало, что всем стало жутко. Как дотянули до берега, уж никто и не помнит, пришли в себя только в устье маленькой таежной речушки.
Ветер утих, бухта очистилась ото льда, вода поголубела и только на середине, ближе к тому берегу, казалась темной.
Брюки и верхняя рубашка почти совсем высохли.
Андрей Фомич оделся и с сапогами в руках вернулся на крыльцо.
Куры клевали что-то на земле почти у самых его ног.
Потрясая малиновым гребнем, петух прокричал звонко и грозно.
Из стайки в углу двора вышла Анфиса с голубой кастрюлей, покрытой чистым серым полотенцем. Вслед за ней выскочили две белые остриженные козы.
— Проснулись? Что так рано? — спросила Анфиса, увидев Андрея Фомича.
— А кто его знает, сколько сейчас. Часы мои остановились еще вчера.
Проходя мимо него в сени, она все посмеивалась и говорила:
— А мы так привыкли по солнышку…
Вернулась, отворила калитку, выгнала коз.
— Идите, девки, идите, гуляйте. — Вернулась, подошла к плетню и, глядя на неоглядный разлив, продолжала: — Все у нас по солнышку, весь порядок. И все от него: и доброе, и недоброе. И радость, и горе. Как ему на землю взглянется, так все и произойдет…
— А если произойдет засуха?
— И это бывает, — так мирно ответила она, так просто, будто березка прошумела от ветра.
Вот это его и задело. Как березка! Все они тут заодно.
— Стихия! — хотел сказать пренебрежительно, а получилось так, словно он завидует Анфисе и оттого говорит злые ненужные слова. — Стихия! С ней бороться надо, а не любоваться. Переламывать в свою пользу…
— Бывает, что и надо, — согласилась Анфиса. Ее руки, праздно лежащие на плетне, чуть заметно вздрагивали.
Если бы он впервые встретился с Анфисой, то обязательно бы подумал: «Пустая старуха, что ни скажи — со всем соглашается».
А он-то ведь знал, какой непокорный нрав, какая уверенная в себе сила кроется за всеми этими добрыми улыбочками.
Каменная старуха и мудрая, а в чем состоит ее мудрость и ее сила, он так и не понимал. Хилая на вид старуха и, может быть, даже неграмотная.
Не смог он этого понять и тогда, при первой встрече, осенью.
Ну, тогда-то он и не пытался — так его ошеломила встреча с закатным солнцем лицом к лицу, когда он так бездумно поддался очарованию вечерней тишины среди ничем не отгороженной от него природы. Здесь это произошло, вот на этом же самом месте: за далекими синими лесами садилось малиновое солнце; что-то проснулось в нем, какие-то встревоженные мысли; по самому краю оврага тоненькая девочка — учителева дочка — проскакала на огненном коне.
А потом темная таежная станция, и, как прощальный привет, явилась другая девушка.
И ему показалось, что она принесла мир и свет в его жизнь.
Как это все закрутило его, взбудоражило его воображение, поселило какие-то надежды.
И все пронеслось, подобно встревоженным мыслям, оставив после себя недоуменную тишину: а что это все было? И зачем это все было?
И еще остался Ленька, который принес в свою новую семью столько же тихого спокойствия, сколько шуму и вечного беспокойства. Ну, это разговор особый. А в душе мир, и покой, и тоска, которая прижилась, как сверчок за печкой в теплой избе. К нему привыкаешь: никто не напомнит — так и не обратишь внимания. Трещит, ну и пусть его.
Так вот же и напомнила мудрая старуха Анфиса все, что было, да еще и добавила.
— Надо, — повторила она, — переломить природу надо, да только не так, как ты говоришь.
— А как же?
— С умом да с любовью, вот как. А со злобой и по дрова не ходи: не столько нарубишь, сколько зря погубишь.
Ему показалось, что она разговаривает с ним, как бабка с капризным и еще глупым внучонком, ласково и снисходительно. Только что не гладит по головке.
Андрей Фомич поднялся и, не сдерживая обиды, пригрозил:
— Переломим! Мы, что нам надо, возьмем! Вот, гляди, как она разлилась. Это что — дар природы? Как же, дожидайся! Силой взяли, сломили. Вот она, все еще шумит, грозится, а мы ее по морде, по морде!.. Ну, что?
А она ничего. Смотрит на него с прежним ласковым сожалением и головой качает. И даже будто раздумывает, как ей теперь поступить: поговорить еще или уж пора сломить березовый пруток. Наверное, решила: одно другому не мешает.
— Да чего это ты, милый человек, так закинулся? Кто тебя так настращал? По морде-то — кого? А некого. Только что самого себя. Ну давай, давай, а мы поглядим.
Старуха, у которой руки дрожат! Как она его… И видно, что не шутит, хоть и посмеивается.