Посреди большой столовой стояла Нонна, проверяя, все ли в том порядке, который она вот уже почти два года пыталась завести в старом профессорском доме. Она делала это с той неторопливой, упорной последовательностью, с какой привыкла делать всякое дело. Она знала, что это самый верный способ добиться своего. Никогда не следует пугать своих близких, пусть они осмотрятся, привыкнут к небольшим новшествам, которые, на первый взгляд, ничего не меняют, и только тогда можно слегка ошеломить их еще одной малозаметной новостью. Так, не торопясь, шаг за шагом, она добилась больших перемен в доме Ширяевых.
Взять хотя бы сегодняшний званый вечер, который Нонна устраивает по поводу присвоения ей кандидатского звания. Успешную защиту отпраздновали в ресторане, это уж как водится, а сегодня будут только самые близкие. И еще те, с кем ей необходимо было сблизиться: кое-кто из начальства и несколько молодых и миловидных преподавательниц, чтобы старики не заскучали.
По правде говоря, ее немного беспокоит сегодняшний вечер. За молодежь она ручается. А вот как воспримут все ее нововведения старики? Она решила не устраивать традиционного, тяжкого застолья, все будет легко и непринужденно. Она сдвинула большой стол к стене и на нем расставила обильную закуску, стопки тарелок, ножи, вилки. Тут же, в окружении стаканов и рюмок, соответствующие напитки в бутылках и графинах. Никакого ужина не будет. Чай можно пить кто где захочет. И в столовой, и в кабинете расставлены кресла и диваны для отдыха и собеседования.
Она была на одном таком вечере, когда ездила в служебную командировку в Москву, и решила у себя устроить так же. Но и решив, все же не сразу отважилась. Посоветовалась с Марией Павловной, хотя нисколько не надеялась на поддержку. Но, к своему удивлению, ошиблась.
— А ля фуршет? — Мария Павловна подняла подкрашенные брови. — Неужели снова к этому вернулись? Очень мило.
Нонна еще до свадьбы видела нерасположение к ней будущей свекрови и не очень огорчалась — так оно и должно быть: редкая мать сразу примет избранницу сына, тем более если это единственный сын.
— Значит, это уже было? — стараясь не показать ни удивления, ни разочарования, спросила Нонна.
— Да! Конечно! И давно. Это вам только так кажется, будто вы что-то новое придумываете. Старо, как белый свет…
Снисходительно улыбнувшись, Мария Павловна вышла из комнаты. Да, она с самого начала была против этого брака. Но после свадьбы Нонна так терпеливо и успешно разыгрывала сердечную почтительность, что обманула даже чуткую мать и опытную актрису, которая умела отличить наигрыш от подлинного чувства. А тут вот сплоховала, поддалась и сама изменила своим подлинным чувствам. Поверила Нонне, как еще раньше поверила мужу, но все еще не могла понять, верит ли им ее мальчик, ее честный и всегда веселый ее сын.
Впрочем, за последнее время он стал скорее озабоченным, чем веселым. Это и понятно: он — семейный человек, муж и, конечно же, когда-нибудь сделается отцом. Ожидание этого события волновало Марию Павловну и смущало. К детям она не испытывала того умиления, какое замечала у своих подруг, давно уже ставших бабушками.
Так что вполне понятно — мальчик задумывается о будущем. И хорошо, что задумывается, особенно теперь, когда он должен все окончательно решить. Пора ему остепениться — пойти в институт преподавателем и заняться кандидатской диссертацией. Все условия для этого давно уже подготовлены, не хватало только желания самого Артема. Его никто не уговаривает, не давит на его волю — пусть решит сам. Никто, даже Нонна, которая просто не могла решить, что лучше для него: сделаться рядовым преподавателем или оставаться газетчиком и рядовым поэтом. Поэт, даже рядовой, — это человек у всех на виду. А самого хорошего преподавателя знают только в своем кругу. Но таково желание его отца.
И об этом подумала Нонна, стоя посреди большой столовой и в последний раз проверяя, все ли сделано так, как надо, как она видела у своей московской знакомой. Смуглое ее лицо порозовело от волнения, но темные глаза смотрели решительно и немного вызывающе. В конце концов, она деловая женщина, и у нее нет времени заниматься домашним хозяйством. Но, несмотря на это, она не забывает своих друзей и знакомых, для чего и вводит такую форму гостеприимства, которая никому не в тягость и поэтому вдвойне приятна. Кроме того, это так современно, хотя, оказывается, придумано еще в прошлом веке. Ну что ж, тем лучше, значит, так хорошо забыто, что кажется новым. Нонна редко сомневалась в правильности своих поступков, решений и никогда не меняла их. И сейчас, решив, что все сделано так, как ей хотелось, она ушла в свою комнату переодеться к вечеру.
После свадьбы молодые поселились в «пятой комнате». Ее капитально отремонтировали, оклеили модными полосатыми обоями и обставили новой мебелью. Мария Павловна сказала, что «все очень пестро и как-то беспокойно, но стиль есть…» Нонна с ней согласилась и, пожалуй, искренне.
— Твоя мама — чудо! — восхищенно говорила она Артему. — Шестой десяток, а как выглядит! Старухой назвать — язык не повернется. И все отлично понимает.
Нонна тоже понимала все, что касается нарядов и умения держаться, но далеко не так отлично, как ее свекровь, и поэтому она всегда во всем советовалась с ней. Когда подруги и знакомые хвалили ее наряды, она только снисходительно улыбалась: «Да что вы, дорогая, мне об этом и думать-то некогда. Покупаю что попало». А сама держала тайную и прочную связь с продавщицами конфекционов и галантерейных магазинов, с парикмахершами и закройщицами.
— Так, — одобрительно и утверждающе проговорила она, разглядывая в зеркале свежую прическу, на которую сегодня пришлось потратить не меньше двух часов в салоне красоты. Потом осторожно, чтобы не разрушить это произведение салонного искусства, она надела платье, вывезенное ею из Москвы, темно-вишневое, шерстяное, свободное в талии, другого сейчас не наденешь — пятый месяц. Она погладила свой живот: нет, пока ничего почти не заметно.
Рожать она уедет к маме. Это решено. Артем сначала было воспротивился, но она настояла на своем. Он что-то слышал или читал о неприкаянном дежурстве под окнами родильного дома, о нянечках, которые сообщают ошеломленному папаше, что у него родилось и сколько в этом килограммов, о цветах, пеленках и прочих примитивных вещах. Нет, она избавит его от этого, тем более что остальные члены семейства не проявляют к этому событию особо трепетного интереса.
Она давно уже высчитала, когда это произойдет — в феврале будущего года. В декабре она уедет к своим. Артем будет навещать ее — это тоже решено…
Не меньше часа провела она у зеркала, вживаясь в новое платье, выверяя его гармоничность с цветом чулок и туфель. «Осваивала новое оборудование», — как сказал бы Артем.
Вспомнив о муже, она подумала, что это, пожалуй, единственный человек, которого ей до сих пор не удалось «освоить», проникнуть в его мысли и хотя бы понять, чего он хочет… Как-то он сегодня будет вести себя на ее новомодном вечере?
А в это время Артем, не торопясь, шел по главной аллее парка, пытаясь найти какие-то еще не открытые поэтами краски и слова для описания осени. Но ничего придумать не мог. «Роняет лес багряный свой убор…», «Лес — точно терем расписной…» — все это было уже. Только сама природа имеет право повторяться так, что каждый раз вызывает восхищение людей. Сами люди, по бедности своего воображения, повторяться не решаются. Стараются придумать какие-то небывалые подходы, посмотреть так, как еще никому в голову не приходило. Недавно один из прославленных поэтов поведал человечеству, что «листья падают, как оладьи, испеченные на каленой солнечной сковороде», и очень похвалялся этим кулинарным сравнением. Наверное, все дело в настроении и в самом человеке, который с каждой осенью делается старше и поэтому все воспринимает иначе, не так, как в прошлом году.
Очень скоро, через полгода приблизительно, Артем понял, какую ошибку он совершил, женившись на «любимой ученице». Догадался об этом он значительно раньше, но потребовалось время, чтобы догадка стала скорбным фактом. Не желая огорчать отца, он старательно делал вид, что все в порядке. Что же касается матери, то он сразу заметил ее молчаливую неприязнь, которую она скрывала так же старательно, как и он сам. Но только это ей плохо удавалось: в доме Ширяевых никогда ничего не скрывали друг от друга, появление Нонны нарушило эту добрую семейную традицию, это главное правило жизни.
Но сейчас, в прекрасный тихий день осени, ему не хотелось думать об этом. Все было хорошо: в редакции поговаривали о том, чтобы поручить ему отдел литературы и искусства, но Агапов заявил, что без Артема он не мыслит свой производственный отдел. У писателей он давно уже стал своим человеком, ждали только выхода следующего, второго сборника стихов, чтобы принять его в члены Союза. И он только что был в издательстве, где подписал договор на новую книжку.
Все хорошо. Но заставить себя не думать о том, о чем не хочется думать, человек не властен, и сколько Артем ни отгонял от себя горькие мысли о свершенных ошибках, они вкрадчиво и упорно слетали на него, как сухие листья на аллею, по которой он шел. Осенний парк напомнил ему ту ночь и то светлое утро, которые он провел на Старом Заводе. Как давно это было! Прошло всего два года, а кажется, целая жизнь. Вскоре он совершил свою первую ошибку: предал свою мечту, самого себя, свои мысли, словом, все, что теперь он называет «Бухта Анфиса».
Бухта Анфиса — это чистота мысли, предельная простота и величие чувств; это — первозданное дважды два, позволяющее человеку всегда оставаться самим собой. Это все то, чем живет и должен жить здоровый человек. И, если хоть один раз изменишь самому себе, породившей тебя природе, изменишь долгу своему перед людьми — какой тусклой и ненужной покажется жизнь! Одна ошибка ведет за собой вторую, третью… Должно быть, ошибки множатся, как клетки уродливой опухоли.
Женитьба — ошибка. Теперь, через полтора года семейной жизни, он уже не сомневается в этом. Ошибка непоправимая, как и та, самая первая, сделка с собственной совестью. Чья-то воля оказалась сильнее его воли — вот в чем все дело.
В конце аллеи показался отец. Идет, размахивая шляпой. Вот кто никогда не жаловался на слабость воли. Умеет настоять на своем и, кажется, не знает, что такое угрызения совести. И это не от бедности воображения, Артем хорошо знает, как богат и разнообразен внутренний мир отца. Он очень хорошо знает и любит свое дело, как знали и любили свою работу все Ширяевы: славный мастер — прадед, революционер — дед и ученый — отец. А он — Артем — кто он, наследник этого славного племени?
— Ага! — Отец взмахнул шляпой. — Куда путь держишь?
— Так, гуляю.
— Я так и подумал. Пойдем вместе.
Они пошли вместе. Отец сказал:
— Встретил сегодня твоего «друга», инженера Сажина.
— Я тоже часто встречаюсь с ним.
— Наш директор ездил к нему ругаться. Меня прихватил для солидности. Строят они нам общежитие. И прескверно строят. Ездили ругаться.
Догадываясь, почему отец заговорил с ним о строй-тресте, Артем промолчал.
— По-видимому, все ваши старания ни к чему не привели. Услыхав нашу фамилию, он и ухом не повел. И тебя, наверное, забыл. А ведь это ты назвал его в газете стяжателем.
— Мы здороваемся и разговариваем. И, по-моему, ничего он не забыл.
Они вышли из ворот, молча прошли мимо скульптурного Горького, чьим именем назван парк, и только на улице отец снова заговорил:
— Если бы на свете вообще не было литературы, то, я думаю, люди не строили бы дома, мосты, дороги, а только и делали, что выдумывали бы порох и способы его употребления. Ты улыбаешься?
— Анфису вспомнил.
— Почему?
— Ей бы понравилось то, что ты сейчас сказал. Она считает писателей самыми хорошими людьми. Газетчиков тоже.
— Ну вот видишь! — обрадовался Олег Артемьевич. — Слово — начало всех начал, а литература — передовой и древнейший вид искусства. Все началось с литературы, именно слово стоит у истоков человеческой культуры. Древнейший житель пещер, нанося на каменные стены волшебные линии первых рисунков, меньше всего думал о живописи или о красоте. Он хотел рассказать своим сородичам и потомкам сородичей о своей жизни. Он создавал литературу, и мы сейчас, через многие и многие века, так и расцениваем эти первые доисторические знаки.
Они неторопливо шли по улице, и отец все говорил о могуществе человека, создавшего великолепный русский язык, и о том, что защита природы должна начинаться с защиты языка от всяких посягательств на его чистоту, что могут выполнить только те, кто глубоко изучает рождение слов, их первоначальное рабочее назначение и последующую эволюцию, — ученые. И только ученые. Защитник должен в совершенстве знать то, что он защищает и ради чего. Бороться можно, не только имея ясную цель. Этого мало. Нужны ясные и глубокие знания всего того, что сделано до тебя.
— К сожалению, тебя все это мало интересует, — с оттенком безразличия проговорил отец и надел шляпу, как бы показывая, что торжественная часть закончилась и можно вернуться к делам житейским.
Непочтительная мысль о том, что отец умышленно нарушает им же утвержденный закон — никогда никого не уговаривать, не навязывать своих мнений, — давно уже появилась у Артема. Утонченное проявление деспотизма, унаследованное отцом, вероятно, от его деда. Но сам-то Артем считал, что ничего такого он не унаследовал от своих предков: ни крутого нрава, ни упорства и целеустремленности ученого, ни революционной дерзости. Ничего. А без этих качеств честность и принципиальность сами по себе недорого стоят.
Словно догадавшись, о чем он думает, отец заговорил с таким безразличием, что Артем насторожился: готовилась атака. Всякий раз, желая прикончить оппонента, отец напускал на себя вот такое безразличие, делая вид, будто он утомился и готов к почетной сдаче. Усыпив бдительность противника, он стремительно переходил в атаку и добивал его.
— Когда-нибудь у тебя будет сын, и только тогда ты поймешь меня.
— Я всегда все понимал, мне кажется… Все, даже то, что ты не успел сказать…
Отец подождал, не скажет ли Артем еще что-нибудь, но не дождался и заговорил сам:
— Сын. Наследник всего, чем обладаешь ты. У него твой рот, твой голос, некоторые твои привычки и твой характер. Но как всего этого мало! Надо, чтобы сын унаследовал самое дорогое, что у тебя есть, что ты накопил за всю свою жизнь, — твои знания, опыт твоего труда. Надо, чтобы в твоем сыне продолжался не только ты, но и, это самое главное, твои мысли и твои дела. Я люблю жить и не хочу даже думать о смерти. Подожди, не перебивай… Но не очень-то я ее боюсь. Старики думают о смерти совсем не с таким страхом, как молодые, которым и думать-то о ней не положено. Так вот, когда я представляю себе, как чужие, равнодушные руки начнут извлекать из ящиков моего стола мои бумаги, записи, размышления — смысл моей жизни — и, даже не поинтересовавшись, что там, свяжут бечевкой и закинут в чулан… А может быть, это будут родные руки, для которых все это дорого только как память. Дорогой сердцу хлам, который без дела будет истлевать на почетном месте. Это еще хуже!
Никогда еще так отец не говорил. Артем был испуган, потрясен. Ему хотелось протестовать против… чего? Этого он и сам не знал. Природа! Все ли разумно в ней, в ее законах? Почему, когда человек так много узнает, овладеет мастерством своего дела, он должен умирать? Какая расточительность!
Они проходили мимо дома, возле которого раскинулся большой сквер со столетними липами и садовыми диванами под ними.
— Посидим здесь, — предложил отец. — Раз уж мы разговорились…
Дом, в котором проходили почти все литературные и музыкальные вечера. Здесь местными и заезжими литераторами было прочитано столько бессмертных произведений, что сама мысль о смерти никогда не заглядывала сюда. И даже костер, на котором тлели и дымили опавшие сухие листья, казался Артему жертвенником, зажженным в честь живой жизни. Только что-то пламени не видно, один дым.
Недолгое молчание нарушил отец:
— Нонна… — сказал он и замолчал, считая, очевидно, что этим все сказано.
Артем так его и понял. Вот на кого у него вся надежда! Ей продолжать его дело в будущем. Нонна. Это такой костер, в котором всего много: и огня, и дыма. Наверное, отец прав. Артем сравнил себя с библейским блудным сыном в тот момент, когда он удрал от отца: чувство свободы схлестнулось в нем с угрызениями сыновней совести.
— Сегодня у нее вечер, — напомнил отец.
— Да, вечеринка.
— Что-то очень современное? Модерн.
— Мама говорит, что еще в прошлом веке это считалось модерном. А сейчас кто его знает?..
Артему не хотелось продолжать разговор о Нонне, потому что тогда пришлось бы сказать о ее неуемной погоне за всяким новшеством. Он считал, что Нонна гонится за современностью, за ее формой. По существу, это только погоня за модой, стремление всегда и во всем быть первой. Сидеть в первом ряду. Она и вечер-то устраивает только для того, чтобы все в городе говорили, какая она современная, какая передовая женщина, что даже в мелочах она живет наравне с веком. И, надо сказать правду, ей это удается. Никакие ее модные выверты никогда не кажутся смешными. Знает меру во всем. Умна она или просто очень ловка, этого Артем до сих пор не мог понять. Наверное, одно дополняет другое. Она настойчива и в то же время не навязчива, но если в кого вцепится, то не отстанет, пока не добьется своего. Ее гибкую, но прочную хватку он испытал на себе, и только мужское самолюбие не позволяет ему сознаться в этом.
Он не любил ее и старался, чтобы это не было очень заметно, но разве от нее скроешь? Любит ли она его? Этого он не знал.
И вдруг в голосе отца послышались совершенно не свойственные ему ворчливые оттенки:
— Модерн. Это тоже уже было. Только тогда жили не торопясь.
— Время надо экономить.
— А зачем его экономить? Его надо с пользой расходовать. Жить вовсю. Жить каждым часом, каждым мгновением! Жизнь-то все равно идет, и этого мгновения больше не будет. А в сутках, как было, так и осталось двадцать четыре часа. Мы никогда не торопились жить и все успевали, а у вас все скачки с препятствиями. Как будто вас все время ждет такси с включенным счетчиком. Торопятся только бездельники и лодыри. И, наверное, преступники.
Никогда еще он не делил людей на «вас» и «нас». Что это, уж не старость ли? Артем с тревогой взглянул на отца.
— Не все же торопятся…
И отец тоже пристально посмотрел на него.
— Ты — нет, — проговорил он почему-то угрожающе. — Ты совсем не торопишься. — Он отвернулся и спросил: — Колесникову помнишь?
— Русская литература восемнадцатого века? Помню, но плохо. У нас она не преподавала.
— Ну, не важно. Она уходит в декретный отпуск. Подыскиваем заместителя.
— Ты хочешь, чтобы это был я?
— Я думаю, было бы хорошо попробовать. Работа временная. У тебя это получится. А нет, так легко можно и уйти. Всего на один семестр.
Отец проговорил это так, что можно было подумать, будто ему все равно, согласится Артем или нет. И Артем согласился.
Согласился и проработал до конца учебного года и продолжал работать дальше, потому что отец заболел и огорчать его не полагалось.
Болел он долго — всю зиму и весну. Сначала, когда еще мог вставать и бродить по комнатам, постоянным его местом была спальня, но как только ему стало хуже, он переселился в кабинет.
Лечили его лучшие врачи города, все его старинные знакомые, друзья молодости, с которыми хорошо жил, у каждого гулял на их свадьбе, и они гуляли у него. Он никогда не спрашивал их ни о своей болезни, ни о сроках, отпущенных ему не очень-то щедрой рукой судьбы. Не хотел ставить друзей в неловкое положение: правды все равно не скажут, начнут выдумывать что-нибудь такое обнадеживающее, во что и сами не верят.
Лежал на своем диване, вдыхая запах, который с годами прочно обосновался в кабинете. Пахло старым деревом и кожей от мебели, слегка чернилами, но главным, всепобеждающим был волнующий запах книг. И хотя он говорил, посмеиваясь, будто старые мысли, как и старые книги, слегка отдают плесенью, но как он их любил! И книги, и мысли древних, изложенные четким, звенящим языком. Читаешь — и кажется: слышишь могучий звон колоколов, доносящийся издалека.
Книги — в них был смысл его жизни, его дела. Как верные друзья, они обступили его со всех сторон — и эти уж не соврут, не отмолчатся.
Чудесный запах старого кабинета. И особенно, особенно прекрасно становилось, когда сюда заглядывала жена. Только на одну минутку, чтобы попрощаться перед тем, как идти в театр, на репетицию или на спектакль. Только на минутку, чтобы не нарушить сложного душевного настроя, необходимого для ее прекрасного дела. Чистая, нарядная, стремительная, она появлялась и исчезала, как видение, оставляя в кабинете запах духов, ее духов. Он и сейчас, лежа на диване, ощущает этот запах, словно она, молодая и стремительная, только что вышла…
Она и сейчас для него все так же молода и прекрасна, какой была всегда и останется до конца. Женщина! Чудо природы! Может быть, самое лучшее ее творение, потому что из всех чудес природы, дарованных человеку, самое творческое чудо — любовь — источник всей жизни и всего живого на земле.
На второй или третий день пребывания в кабинете он сказал:
— Ты совсем перестала пользоваться своими духами.
У нее только слегка поднялись брови, последний раз она «пользовалась своими духами», кажется, осенью, когда у Нонны был тот нелепый прием. А он только сейчас заметил.
— Просто я сегодня забыла… — улыбнулась Мария Павловна.
В спальне она выплакалась, упав на мужнину постель, которая застилалась так, как обычно. Словно он вечером должен прийти и лечь спать. Подавив рыдание, Мария Павловна подошла к зеркалу, вытерла глаза, открыла пудреницу и мгновенно преобразилась. Она должна была играть женщину, не очень молодую, слегка опечаленную болезнью мужа, но в общем-то вполне довольную, счастливую. Она играла эту роль очень давно, устала до предела, но не сдавалась. Она выдержит до конца. Что будет с ней потом, она не знала, да это и не имело значения. Без него…
Она не могла даже и подумать, как будет жить без него. А сейчас очередной ее выход на сцену. Единственный зритель — ее муж, и он должен до конца поверить ей. Она готова. Да, еще эти духи!
— Она — великая актриса, — говорила Нонна. — Как это получается у нее?
Артем не отвечал. Он видел, что Нонну восхищает только выдержка, с какой Мария Павловна играет свою трагическую роль. Только выдержка. О любви, навеки связавшей отца и мать, она не может и подумать. И об этом лучше не говорить. «Как это получается?»
Конец наступил в начале мая.
И после смерти отца Артем не бросил институт, считая, что выполняет его волю. Постепенно он втянулся в институтскую жизнь и, как всякий творческий человек, даже находил в ней то, что по-настоящему могло бы его заинтересовать.
Но кандидатской он так и не защитил и даже не пытался. Простая оценка своих возможностей, да, пожалуй, еще чувство юмора не позволили ему сделать этот шаг.
— Ты только пойми, — говорил он жене, — нет у меня никаких данных для того, чтобы стать ученым. Я даже учить других не имею права.
Выслушав его, Нонна подождала, не скажет ли он еще что-нибудь, и только потом решительно заявила:
— Не прав ты, мой милый. Совсем не такой-то уж ты бездарный, как думаешь. Другие, не имея и десятой доли твоих способностей, давно уж кандидаты, а кое-кто и повыше…
— Ну, до такой низости я уж не докачусь. Довольно, что я пытаюсь делать вид, будто я преподаватель. Хорошо еще, что я хоть ничем не прикрываю свою бездарность.
— Но у тебя имя! И ты просто не имеешь права так даже думать! — проговорила Нонна с таким видом, будто Артем отказывался от королевского трона.
Он рассмеялся, хотя, по правде говоря, ему совсем было не до смеха. Имя отца! Для него оно было самым дорогим, хотя и нисколько не связанным с ореолом ученого. Он был отец, человек высоких моральных качеств и непоколебимых принципов, нежный муж и любящий отец. Все его любили и почитали настолько, что институт счел своим долгом назвать его именем одну из аудиторий, о чем свидетельствует мраморная доска и большой портрет в старинной золоченой раме. Все это, солидное, прочное, возвышается над горластой толпой студентов. Многие из них уже не помнят его и знают только по учебникам, которые торопливо проглатывают накануне сессии. И, может быть, глядя на портрет, недоумевают: как это такой добрый старик с очень веселыми глазами наговорил им столько мудреного?
И у Артема тоже были свои причины для недоумения: все то, что у отца получалось интересно и увлекательно, у него выходило сухо и совсем неинтересно. А когда он, подражая отцу, старался искусственно нагнетать энтузиазм, то получалось, как у бесталанного актера-любителя. Не хватало подлинной убежденности. А где ее взять, если человек в это время думает о делах совсем посторонних и даже как бы легкомысленных, не свойственных положению солидного преподавателя солидного предмета?
Среди зеленого двора стоял на подпорках корпус нового катера. Он сделал его сам и вот теперь каждую весну, надев брезентовую робу, шпаклевал его, красил белилами и суриком. Потом по лесенке он взбирался на корму, спускался в крошечную каютку, сидел там, и ему казалось, будто катер качается на желтоватых камских волнах. Он даже слышал сдержанный и могучий рокот мотора — нет музыки лучше на свете! Но мотор, все еще неотремонтированный, лежит в сарае, и, что касается волны, то каждую весну надо было заливать катер водой, чтобы он за лето не рассохся.
И еще Артем продолжал писать стихи. Его узкая комната в большом доме по-прежнему оставалась в неприкосновенности, как та часть души, куда никому не разрешается заглядывать.
Надо сказать, что Нонна и не посягала на эту часть души своего мужа. Пусть он там пишет свои стихи, слишком легкомысленные, по ее мнению, и скрипит своими напильниками. Пусть даже мечтает под портретами каких-то неизвестных девушек до тех пор, конечно, пока они остаются в неизвестности. С нее достаточно всего того, на что она надеялась и что приобрела, получив такого мужа. У нее есть положение, отличная работа и еще более отличные перспективы. Есть дом, муж — семья. И у нее есть душа, которая пока что довольствуется тем, что имеет. Пока. Как знать, что будет дальше?
Получив через Артема почтительный Анфисин поклон, Николай Борисович задумался. Сколько лет не был он на Старом Заводе? Очень много. Как-то ездил на кирпичный завод, на читательскую конференцию, и захотелось взглянуть на места, где бывал в юности. До поезда оставалось часа три. Взяв лодку, Николай Борисович переехал Сылву и пошел бродить по деревне. Зашел к Анфисе. Она узнала его, как узнавала всех, кого встречала хоть однажды.
Это было еще до войны. И вот теперь Николаю Борисовичу очень захотелось снова побывать на Старом Заводе. Никак не думал, что случайно вспыхнувшее воспоминание может овладеть человеком с такой неослабевающей силой.
Он даже с женой начал поговаривать о Старом Заводе.
— Вот настанет весна, — отвечала она, — съездишь, отведешь душу.
— Да, хорошо бы… — Он постучал пальцами по клетке, где неунывающий злыдень Сенька лущил подсолнушки, сбрасывая шелуху на что попало. Кто это придумал, будто у них схожие характеры? Чепуха какая! Но, вопреки этому, Николай Борисович подумал, что, в сущности, так оно и есть. И характером схожи, и занятием. Он сам тоже сидит взаперти в своем редакторском кабинете и неунывающе лущит рукописи. Только для шелухи у него имеется мусорная корзина.
— Что-то ты стал задумываться. О чем? — спросила жена.
— Так, глупости…
— В твои-то годы?
— Вот именно. А тебе не хочется посмотреть Старый Завод?
Она улыбнулась и покачала головой:
— Не очень. Я не люблю пасторалей, ты знаешь.
— Не то, совсем не то, — с досадой проговорил он. — И не пастораль вовсе. Там песок, сосны, кристальная вода. В наши годы и с нашим здоровьем… Если бы мы могли построить там дом!.. Да нет, хотя бы шалаш какой-нибудь…
«Наверное, старею», — подумал он, но мыслям своим о таежной деревне не противился и даже втихомолку начал подумывать о тихой жизни в избушке на берегу Сылвы. Да, именно тишины и одиночества хотелось ему, прожившему такую до предела насыщенную событиями жизнь, и только для того, чтобы подумать, привести в порядок свои воспоминания и наконец-то написать книгу о боевых друзьях своей мятежной юности. Может быть, даже не одну книгу, а для этого требуется тишина и полная свобода.
— Зачем мечтать о невозможном?
Он и сам знал, что это невозможно, у них никогда не водилось лишних денег, а тут нужны именно лишние.
— Ты права, — с досадой проговорил он, стряхивая с рукава подсолнечную шелуху. — От этой птицы мусора столько…
Осторожно взглянув на него, жена спросила:
— Тебе и в самом деле этого хочется?
Он только пожал плечами. Она сказала:
— В конце концов ничего невозможного нет. Это твои слова.
Николай Борисович промолчал. Он давно уже заметил, как иногда его слова оборачиваются против него. Чаще всего этим пользуется жена, утверждая, что все делается для его же пользы. Он не очень-то был в этом убежден, но никогда не возражал и никогда не спорил с женой. В конце концов она и в самом деле заботится о его благополучии. Да и не мужское это дело — спорить с любимой женщиной, тем более, если причиной спора является такое несбыточное дело, как постройка собственного дома.
«Вот настанет весна, пойдут пароходы, съезжу, повидаюсь с Анфисой, поброжу по лесам», — думал он, и это было пределом его мечтаний. Но даже и на осуществление этих скромных желаний у него не нашлось времени. Отпуск его подошел только осенью, да и тот по приказу врачей пришлось провести в Крыму. Потом снова началась привычная жизнь, и он все реже подумывал об избушке на берегу незабвенной Сылвы. Но мечта затаилась где-то в глубине памяти, в ожидании той тихой минуты, когда сможет напомнить о себе.
Так он прожил еще почти два года. Подошло событие, которого он ждал и о котором старался не думать, — его проводили на пенсию. Это был горький день. Печальное торжество с цветами, подношениями и прочувствованным чтением «адресов», вложенных в бархатные, кожаные и пластмассовые переплеты, одинаково пахнущие переплетным клеем. Его называли «человеком из героической легенды» и восхваляли с такой горячностью, что он понял: надеяться ему не на что. Болезнь не скроешь. И не скроешь того, как трудно ему приходилось за последние годы на работе.
И вот тогда-то вновь напомнила о себе притаившаяся до поры мечта о Старом Заводе. И жена, которая не забыла их давнего разговора, снова сказала, что все возможно, если очень захотеть. И она оказалась права.
Местное издательство затеяло серию книг о замечательных людях и предложило Николаю Борисовичу написать одну из них. Он согласился. Книга о старом его друге, знаменитом писателе. Придется поработать, покопаться в архиве, припомнить все, что еще не совсем быльем заросло. Прежде всего он решил поговорить с Михалевым, который после той истории в стройтресте ушел на пенсию. Помочь он не откажется, но как соавтор не годится. Если даже и согласится, то ненадолго — на первой же главе раздерутся.
Он позвонил старому другу. Договорились встретиться у заведующей архивом. Когда Николай Борисович пришел в назначенный час, Михалев уже сидел в сводчатом, похожем на монашескую келью, кабинете, выслушивая жалобы заведующей на тесноту архивных помещений. Николай Борисович тоже послушал. Потом их отвели в хранилище, и они углубились в изучение старых газетных подшивок.
Листая пожелтевшие, спрессованные годами страницы газет, они попытались заглянуть в свое прошлое. Сколько десятилетий прошло с той поры, когда они, начинающие журналисты, выхватывали прямо из машины эти вот самые номера газет, чтобы наспех пробежать их и ринуться дальше, к новым делам!..
Все помыслы их были так заняты будущим, что для настоящего просто не оставалось времени. Николай Борисович удивленно посмотрел на свой раскрытый блокнот, в котором не было еще ни одной записи. Какая непростительная беспечность! Жить в такое время и так пренебрежительно относиться и к нему, и к самим себе. Газетная скороговорка, мелькание дат, фамилий, почти всегда без имен и, конечно, всегда без отчеств. Ни слова о себе, о своих желаниях и волнениях. Если потомки вздумают по газетам составить хоть отдаленное представление о их личной жизни, то ничего из этого не выйдет.
Оказавшись в положении таких потомков, Николай Борисович и Михалев поняли, как они обобрали самих себя. Наследники, надеявшиеся на несметные богатства, обнаружили в сундуках только что-то вроде долговых обязательств.
— Да, — проговорил Николай Борисович, — не густо…
И Михалев сказал:
— Да. — И после недолгого молчания добавил: — Ты же не беллетристику сочинять собираешься.
— Хотел бы, да не дано мне…
— И хорошо, что не дано. Беллетристы! Их и без тебя всегда хватало, а умных журналистов почти что и нет.
— Ну, это уж ты загибаешь! А кто же умный? — насторожился Николай Борисович.
— Откуда я знаю? Есть, наверное. Ты, например.
— Спасибо… — Николай Борисович иронически улыбнулся. — Лестно, конечно. Ты Старый Завод помнишь?
— Я все помню.
— Вот это хорошо. Там старуха одна живет. Когда мы туда писателя возили, тогда она, конечно, молодая баба еще была. Тоже все помнит.
— Он с ней, что?.. — Михалев нахмурился.
— Ничего он с ней. — Николай Борисович поспешил пресечь подозрения Михалева. — Я хочу сказать, что она, несмотря на свои преклонные годы, помнит о нем то, чего мы и не знали никогда.
— Что же она, баба эта преклонная, может помнить? Ты что, видел ее?
— Давно. До войны еще. А недавно ее видел Артем Ширяев. Поклон передавала.
— Опять Ширяев… — Михалев нахмурился. — Вездесущий какой, — пробормотал он, чтобы Николай Борисович не подумал, будто он затаил неприязнь к этому молодому журналисту.
— Настоящий газетчик и должен быть вездесущим, — сказал Николай Борисович. — А, кроме того, Ширяев еще и наблюдательный, и думающий.
— Знаю. Читал. Красиво пишет.
— Он и думает красиво.
— Ну, это уж лишнее. Для стишков разве. А нам сейчас публицистика важнее всего. Боевая, беспощадная…
Публицистика! Николай Борисович отодвинул тяжелые подшивки газет, переплетенные в желтоватый картон. Ничего не хочет видеть и ничему не научился. Живет по законам военного коммунизма и осуждает всех за то, что они идут наравне с веком. Наверное, чувствует себя полпредом своего времени, посланцем в новую эпоху, обычаи которой, хотя и любопытны, но совершенно неприемлемы для него.
— По-моему, прошлое может учить, воспитывать, наконец, советовать. Но навязывать своих решений оно не имеет права, чтобы не оказаться в смешном положении. Да его никто и не послушает, — сказал Николай Борисович.
И в ответ услыхал:
— Заигрывать с тем, что ты считаешь новым, — недостойное занятие.
— Правильно, — согласился Николай Борисович. — Молодые! В конце концов они такие же парни, какими были и мы. Просто мы постарше, а они помладше. Вот и все.
— Мы люди другой эпохи, и с нами никто так не носился. Не заигрывал.
— Заигрывать? Нет. Не то. Нам просто не надо отставать.
— «Задрав штаны, бежать за комсомолом»?
— Ого! — Николай Борисович до того удивился, что не успел обидеться. — Ты читаешь Есенина, оказывается? Не думал.
— Первый раз слышу, что это Есенин, — проворчал Михалев.
Но Николай Борисович подумал: «Хитрит старик, напускает на себя невесть что. А зачем?»
Только под вечер вышли они из архива. Скрипя, захлопнулась тяжелая дверь. Полумрак истории, слегка пахнущий сухой пылью, остался позади. Текущая жизнь, источала бодрые запахи морозного вечера. Под ногами гудела промерзшая земля, и слегка поскрипывал только что упавший снежок. Садилось солнце. Северный закат разметал над крышами все буйные краски, какие только существуют на свете.
— Красиво? — спросил Николай Борисович, и это у него получилось несколько вызывающе.
— Да, наверное. Как и всякое явление природы.
— А мы с женой решили домишко построить на Старом Заводе. Халупу, — продолжал Николай Борисович, хотя ничего еще решено не было. — Будем любоваться явлениями природы, воздухом дышать, по лесу бродить. Так, запросто, без всякой цели. Как говорится, наслаждаться жизнью…
Проговорил он это убежденно и отчасти насмешливо, как завзятый грешник перед занудливым праведником, погрязшим в своих добродетелях. Он приготовился выслушать в ответ что-нибудь насмешливое, снисходительное, вроде: «Ну, валяйте, валяйте…» Но, к его удивлению, Михалев не очень уверенно попросил:
— Слушай. Возьмите меня в пай. Вместе мы это скорей осилим…
Это неожиданное предложение Михалева ускорило дело, и, едва дождавшись весны, Николай Борисович поехал в Токаево, чтобы там на месте обо всем сразу уж и договориться.
И вот видит Анфиса: идет к ее дому токаевский мужик, на все руки мастер, Семен Ильич Китаев, а с ним незнакомый человек. Ох, нет! Видела его, знала, знакомый это человек. Высокий, щеки впалые, бородка седоватая, клином. Идет легко и зоркими глазами все кругом оглядывает и головой приветливо покачивает, будто с кем-то здоровается, и улыбка виноватая, словно и хорошо ему и неловко за то, что так долго не бывал в этих местах.
Перед Анфисой остановился, фуражку снял и руку протянул:
— Здравствуйте, Анфиса Васильевна…
И она тут его и признала.
— Здравствуйте, гость нечаянный, Никандров!
— О! Не забыла? — с восхищением воскликнул Николай Борисович.
— Как звать-величать вот уж и не помню.
— Так я в ту пору, когда в деревне вашей бывал, мальчишкой считался. Потом до войны еще был как-то…
— А деревни-то нашей совсем мало осталось. Опустела Палестина наша, — загрустила Анфиса. — Вдвоем мы с Татьяной остались. Ее-то помните ли?
— Все я помню, — с легкой печалью ответил Николай Борисович. — Все и всех.
— Ну, вот как хорошо! Для доброго человека память не тягость.
И вдруг замолчали, глядя на широченную реку, славную Сылву, играющую под солнцем. Задумались. Эту тихую минуту нарушил Китаев, спросил, где топор.
— Да в сенцах. А на что тебе? — спросила Анфиса.
Китаев не ответил. Мастеровые мужики себе на уме: слово сказать — вроде одарить человека, одолжение сделать. Взял топор и ушел на соседнюю усадьбу. А там место голое, дом в войну еще сгорел и только поодаль среди прошлогоднего сухого бурьяна едва возвышалась баня — покосившийся сруб, да кое-где уцелевшие стропила. Крыши и той нет, постарались неизвестные люди, прибрали. Походил Китаев вокруг бани, топориком постучал, потом пришел и сказал Николаю Борисовичу одно только слово:
— Годится.
— Да чего это ты? — всполошилась Анфиса.
— Строиться надумал, — Николай Борисович улыбнулся и помахал рукой.
Анфиса просияла:
— Да господи! Да милый ты человек! Да я же из всех сил помогу…
— Какая от тебя может ожидаться помощь, — впервые усмехнулся Китаев. — Топор, гляди-ко, щербатый, как рашпиль. Небось без тебя обойдемся.
— Ты-то обойдешься, да мне-то как? Я-то без хорошего дела не проживу. Что по моим силам. А ты от меня не отмахивайся. Я тут — хозяйка: вот уйду сейчас на тот берег — и деревне конец, и тебе тут нечего делать.
Китаев из-под рыжих мохнатых бровей покосился на Анфису:
— Ох ты! Чего возомнила. А ведь взаправду, тобой деревенька-то удержана.
В тот же день и договорились. Мастер Китаев обязался за лето перенести банный сруб на то место, где прежде стояла изба, прирубить к нему еще одну комнату, пристроить большую веранду на две стороны и в избе сложить плиту с обогревателем. А Николай Борисович только и обязан, что расплатиться в условленные сроки за работу и за материал.
Договаривались Китаев и Анфиса, а Николай Борисович только грустно улыбался, представляя, какой это будет у него великолепный дом. Договор, записанный на бумаге, занял немного больше половины листа. Все, что обусловлено, записывать не было надобности. Слово, мастером сказанное, крепче всякой записи, а уж Анфиса уследит, если что не так. Она усмотрит.
К этому документу Китаев руку приложил и долго ее не отнимал, старательно выводя свою фамилию. Закруглив последнюю буковку, похожую на веселый поросячий хвостик, вдруг вильнул в обратную сторону лихим росчерком. Сделав это, он сконфузился и торжественно сказал:
— Дело порядка требует…
После чего наступило недолгое молчание в честь совершенного и в ожидании еще только предстоящего.
— Порядок ломать не станем, — проговорил Николай Борисович, доставая из своей сумки бутылку, колечко колбасы и два помятых батона.
Степенно чокнулись и неторопливо выпили в честь нового жителя — пусть ему будет хорошо у светлой Анфисиной бухты на многие годы.
Налили по второй. Анфиса выглянула в окошко — послышался ей тележный скрип и частый перестук колес: кого это несет таким безумным аллюром?
— Бригадир едет, — сообщила она.
— Где пол-литра только еще распечатывают, он за километры учует! — воскликнул Китаев восхищенно. — Чистый локатор!..
— Все вы лакать мастера, — засмеялась Анфиса. — Только подноси успевай! Лакаторы…
— Второй раз отставку дают, — сообщил Китаев.
— Дают, да снова ставят, — возразила Анфиса. — Потому что мужик он осмотрительный, хозяйство ведет как надо. Тебя вот не поставят. — Анфиса достала еще одну чашку.
— Не поставят, — согласился Китаев. — Я мастеровой человек и землю сроду не пахал. А ты чего суетишься-то?
— Я человека привечаю, — сказала Анфиса и пошла встречать бригадира.
А Китаев сказал Николаю Борисовичу:
— Человек он в нашей бытности необходимый. Это верно. Всякое дело от него зависимо.
Если бы Семена спросили, помнит ли он Нинку, учителеву дочку, которую он фотографировал в лесу, где-то неподалеку от Старого Завода, он, не думая даже, ответил бы:
— Конечно, листья на голове. Ну как же?..
Память у него была чувствительная, как фотопленка, с которой он имел дело. Поэтому, увидав Нинку, он сразу узнал ее и в то же время не вполне был уверен, что это она, та самая тонконогая и высокомерная амазонка. Так ведь прошло пять лет, было время вырасти и расцвести…
На этот раз он встретил ее в плавательном бассейне, куда приехал снимать для молодежной газеты лучших пловцов. Она не числилась в списке лучших, но он не мог с этим согласиться. Она была стройнее всех, бесстрашно прыгала с вышки и самозабвенно кувыркалась в прозрачной воде. Отчаянная девчонка и, по всему заметно, общая любимица. И так сложена, что ее фотография могла бы украсить обложку какого-нибудь модного журнала.
И она узнала его, но не сразу, а только тогда, когда он напомнил ей некоторые подробности той стародавней и очень непродолжительной встречи. А узнав, очень обрадовалась, словно встретила земляка.
Он спросил, не желает ли она покататься по городу. Нина согласилась с такой беспечной веселостью, будто только и знает, что раскатывать в таких блестящих автомобилях и с такими незаурядными спутниками, каким Семен всегда себя считал. Но когда Нина, размахивая потрепанным чемоданчиком, выбежала на крыльцо, то Семену показалось, что все вокруг, в том числе и его ослепительная «Победа», и даже сам он, как-то вдруг потускнело. Обыкновенная девчонка, и одета неважно: вязаная шапочка с каким-то нелепым помпоном съехала на затылок, волосы торчат во все стороны, пальтишко клетчатое, дешевенькое — в чем дело?
Этого никак не мог понять малосольный Семен, хотя считал себя знатоком людей и физиономистом. Вот она стоит на широком крыльце и с явным удовольствием смотрит на бесчинство весны. Мутный ручей, звонко выбалтывая какую-то веселую чепуху, пробегает по обочине под ноздреватый снежный пласт. И он добился своего, этот болтливый ручей, — снег раскололся и, ухнув, осел. С крыш срываются гремящие потоки, унося остатки снега. Воробьиная стайка, заполошно перекликаясь, сорвалась с трамвайных проводов, рассыпалась перед крыльцом и сразу же рванулась на млеющие под солнцем тополя. А небо голубое и чистое, и Нина стоит на крыльце с таким видом, словно все это делается по ее внезапному желанию.
Привычным движением поднял Семен фотоаппарат. Нина, переждав секунду, сорвала с головы свой вязаный колпачок и сбежала по ступенькам.
Семен распахнул перед ней дверцу, как перед принцессой. Так, кажется, ее назвал Артем? И не зря. Что-то в ней есть такое, необъяснимое… Какая-то подчиняющая привлекательность. Не ведающий никаких сомнений и ничего необъяснимого не признающий, Семен поглядывал на свою спутницу с удивлением. Он даже не знал, о чем с ней говорить. Такая пигалица на первой минуте загнала его в угол, лишила дара речи.
И он молчал, нажимая на газ. Стрелка спидометра металась под цифрой шестьдесят — недозволенная скорость, когда под колесами — то талый снег, то асфальт, скользкий от грязи и воды. Вести машину по такой дороге не просто, и пусть она оценит его мастерство и поймет его молчание.
Она сидела рядом и, сощурившись, поглядывала на дорогу. Чемоданчик на коленях, шапочка на чемоданчике, прижатая узкими и смуглыми девчоночьими ладонями.
Поворот — и машина вылетела на прямую и уже очищенную от снега дорогу. Для дальнейшего молчания не было оправдания, и Семен выдавил незамысловатый вопрос:
— Вы на каком курсе?
— Остался еще год.
— Понятно. Конец мученью, а потом?
— Диплом получу, и… прощай, любимый город!
И по тому, как беспечно она это сказала, Семен понял, что Нина не любит именно этот город и мечтает о каком-то другом, может быть, даже о Москве. Девчонка, красивой жизни хочется. Такая, может быть, и пробьется.
— Ясно… в Москву наладились? — Ему удалось презрительно скривить губы, но она не обратила на это никакого внимания.
— Ага. — Она тряхнула головой. — Угадали: прямо отсюда в Токаево — дом родной.
— О! Чего вы там не видали?
— Слово дала.
— Кому это?
— Я же — агроном, — уклончиво, как показалось Семену, ответила она. — Это мы куда заехали?
— А черт его знает! Заовражные пашни, кажется.
— Никакой я пашни не вижу.
— Просто название такое. Вид отсюда хороший.
Он остановил машину, и они вышли, чтобы полюбоваться «хорошим видом», но так как ничего особенного они не увидели, то немного погодя Нина мечтательно сказала:
— Вот уже и землей пахнет…
Семен потянул носом:
— Слово-то кому дали?..
— Дяде Афанасию. Научил землю любить.
— Хорош дядя!
— Лучше не бывает. Бригадир наш.
— Да что там хорошего-то в этой деревне?!
— В том-то и дело, что хорошего пока мало. И не будет, если мы, молодые, за дело не возьмемся. У дяди Афанасия все сыновья трактористы. Одним словом, мужики. Настоящие. Деревенские.
— Так вам такого надо, настоящего, деревенского?
— Только такого, — сказала Нина убежденно и все еще мечтательно. — А вы-то что волнуетесь?
А Семен и сам не знал, чем его задела эта девчонка. Отчего все, что она говорит и как она это говорит, так его волнует? Он ревнует ее ко всем и ко всему: к ее увлеченности своим делом, к земле, которую она любит, к дяде Афанасию — чтоб ему провалиться! А тут еще объявились его сыновья — «настоящие мужики». Он даже сплюнул и высокомерно добавил:
— Сермяга! — Глупо, конечно, но ничем другим он не смог выразить своей растерянности перед всем непонятным и могучим миром, окружающим Нину.
— Эх, вы… — проговорила она равнодушно, даже без тени презрения. — Хлеб едите, так хоть спасибо скажите.
— За хлеб я деньги плачу, трудовые.
— А вам бы еще хотелось даром? Ну, насмотрелись. Поехали домой. У меня сегодня консультация. Последняя перед практикой.
Так и не поняв, в чем же заключается власть, которой он подчиняется, Семен послушно повел машину в город.
— Принцесса…
— Ну и что?
— Один чудак вас так назвал. Артем. Помните его?
— Артем? Вот очень мне нужно это воспоминание! Делать больше нечего! Да и видел-то он меня всего раз. А я так и тогда его не разглядела.
Тут она немного приврала: видела она Артема. И не раз. На улице встретила, идет, важный, размахивает портфелем, и с ним одна такая, тоже важная, разодетая. Говорят, его жена. Ну, для Нины это все равно. А потом видела на литературном вечере, куда пошла специально, чтобы показать подругам, с кем она водит знакомство, — с самим А. Ширяевым. Но, сколько она ни вертелась перед ним, ничего не вышло. Артем ее не заметил.
— Передайте ему привет.
— Привет я ему передам, — сказал Семен. — Он-то вас хорошо разглядел. У него даже портрет ваш на стенке висит. Вы там в венке из листьев.
— Сто лет прошло. Хотела бы увидеть, какая была я в тот день.
— Он у меня в мастерской. Хотите, заедем?
Она согласилась. Семен подумал: пятый час, Сима, его помощница, конечно, уже смылась. Все идет, как надо.
В мастерской он закрыл дверь и включил красный свет. Нина засмеялась.
— Как страшно…
— Вот тут диван, можно сесть.
— А зачем? Я ничуть не устала.
— Хотите снять пальто?
— Да нет же. Зажгите нормальный свет.
— Нельзя. — Семен трудно задышал. — Тут вот пленка, негативы… засветить можно… — Он осторожно обнял ее.
— Не надо, — сказала она строго, как бы предупреждая его об опасности.
Она притихла, и Семен с некоторым даже разочарованием подумал, что сопротивление если и будет, то не очень-то упорное. Ладно, потом разберемся. Он прижал к себе ее, такую хрупкую и нежную, каких он никогда еще не встречал.
— Пусти, ты!.. — негромко, но уже злобно выкрикнула она.
«Ага, рассердилась! Хорошо. Только бы не начала орать», — подумал Семен, и это было все, что он успел подумать, потому что дальше произошло что-то совершенно непонятное и даже противоестественное. Эта маленькая девчонка вдруг выскользнула из его рук и что-то сделала такое, в чем Семен не успел разобраться. Он только почувствовал несильный толчок, потерял равновесие и полетел куда-то к черту, в пропасть. Взвился красный огонь, загремела упавшая ванночка. Он треснулся затылком о край дивана. Удар, тупой и тяжкий, как мешком из-за угла.
Щелкнула задвижка, распахнулась дверь, Нина исчезла.
«Принцесса, — подумал Семен, сидя на полу. — Такого со мной еще не происходило. Наверное, она занимается этим… самообороной этой… Смешно!»
Поднялся, захлопнул дверь и включил нормальный свет.
Нину, как только она заявилась домой, назначили бригадиром заречной токаевской бригады, но не накрепко, как думали многие в деревне, а временно. Председатель Анна Ивановна так и сказала:
— Временно, поскольку у тебя еще год учебы.
— Других-то не нашлось заместителей, — проговорила Нина, хотя отлично знала, сколько перебывало этих «других» на бригадирском месте. Кого только не назначали — ни один не удержался.
— Других… — Анна Ивановна, не отрываясь от деловых бумаг, которые она бегло прочитывала, нехотя говорила: — Не тебе бы спрашивать. Сама знаешь, какая это бригада, — одни бабы. Из мужиков только старики да ребятишки. Бригадировы сыновья — на них вся и надежда.
— Как я ему в глаза смотреть-то буду!..
— Пропил он глаза свои. И уж давно. Только что уж правление у нас терпеливое. А то бы…
— Нет! — воскликнула Нина так решительно и звонко, что Анна Ивановна бросила перо и запричитала совсем уж по-бабьи:
— Ох, девка, и не говори. Все ждала — одумается. Нет, что ни дальше, то хуже. А теперь уж и вовсе безобразное дело совершил. Трактор в болото загнал. И перед самым севом. Подумай-ка. Кому-то по дрова поехал, да пьянехонек… Говорю тебе: нельзя дальше терпеть. А у меня на него да на эту бригаду вся надежда…
Нина удивилась: какая может быть надежда на такую маломощную бригаду? Но спрашивать не стала, не посмела, все еще считала себя девчонкой и никак не могла привыкнуть к тому, что она уже взрослый человек, почти агроном, с ней считаются, ей собираются доверить бригаду, которой руководил сам дядя Афанасий и на которую, как вдруг выяснилось, у колхозного председателя «вся надежда». Складывая бумаги в ящик стола, Анна Ивановна добавила:
— И дело это можно доверить только верному человеку.
— Какое же это дело? — спросила Нина.
— Скажу по дороге.
Но, спускаясь к Сылве по дороге, размытой недавно прошумевшими весенними ручьями, она рассказывала про Афанасия Николаевича, каким он был, когда вернулся из госпиталя во время войны. Смирный он был, работящий, сообразительный. Как горячо он взялся за дело, хотя был признан полным инвалидом, не годным для фронта. И бабам стало повеселее: как ни говори, мужик в председателях, значит, колхоз не сирота…
— А вы как же? — спросила Нина.
— Я? — Анна Ивановна как-то особенно хорошо улыбнулась и словно вспомнила что-то заветное, дорогое и хотя не очень веселое, но все равно близкое сердцу. — Я в ту пору вроде тебя была, девчонка молоденька, но ввиду военного времени ворочала за полного мужика. Вот тут и появился Афанасий Николаевич. Фана. Мы его по деревенскому обычаю так звали — Фана. — Она, не переставая улыбаться, взмахнула рукой, словно отталкивая что-то не в меру привязчивое. — Что было, того не будет. Он меня хозяйствовать выучил, за то меня впоследствии и выбрали в председатели. Вот тебе и ответ на твой вопрос. К его уму свой умишко прибавила, тем и живу.
— Вы любили его, тетя Аня? — осмелев, спросила Нина.
— Да уж не помню я, девка, этих подробностей. Скоро и сама бабкой стану — сын-то мой, Володька, женился. Какие тут могут быть воспоминания? Ну вот мы и пришли…
Река еще не совсем успокоилась после весенней гульбы, еще не убралась в свои берега. Ветер вырывается из-за мыса, гонит резвую волну, выплескивая на песок серую пену. Маленький буксир, сердито покрикивая, вытягивал из барановского рейда длинный плот.
Заглянув во двор крайнего от реки дома, Анна Ивановна вернулась и у самой реки сказала:
— Ну вот тут мы и подождем. И ты меня послушай.
Они сели на бревнах, вытащенных из воды и уже обсохших.
— Послушай про нашу с Афанасием тайность. Ты про клевер слышала?
— Нам про него и думать-то не велят.
— Никому не велят. А ты как сама думаешь?
— А я и не думаю, — созналась Нина, но, увидав, как нахмурилась Анна Ивановна, она поняла, что сказала не то, что от нее ждали.
— А теперь придется подумать. Клевер — наше богатство, а его сеять запретили. Велели кукурузу разводить. А какая у нас может вырасти кукуруза, на Урале-то? Сама знаешь — кошкины слезы. А велят, приказывают. Ну, придет пора — одумаются. Земле приказывать нельзя, она не послушается. А если мы и в самом деле начнем кукурузу сеять, скотину кормить станет нечем. Клевером всю жизнь держимся.
Нина тоже нахмурилась и строго сказала:
— Я вас поняла, тетя Аня. — Она вспомнила лесные поляны, густо заросшие опальной травой, почувствовала устойчивый медовый запах, смешанный с запахом соснового бора или с горьковатой прелью осиновой рощи. И над розовато-красными головками сплошного клеверного цвета в золотом солнечном воздухе — стройное гудение пчел. Солнце, мед, могучая свежесть травы — кто посмел поднять руку на все это русское, благодатное, изобильное! Какой хилый ум, вернее, недоумок, замыслил погубить красу и сытость русских полей?
Как будто проснувшись от тяжкого сна, Нина широко распахнула глаза и тряхнула головой.
— Все я поняла. Все, все!
— Ну вот и ладно. Теперь ты вот что запомни: про эту нашу тайность все в бригаде знают, и не только в бригаде. А наша задача вот какая: как можно больше собрать клевера на семена. Одумаются же люди когда-нибудь и поймут, как землю беречь надо, и не надо измываться над ней. Ну вот и лодочник наш…
Из ворот вышел мужик, уже немолодой и, видать, веселый. На плече он тащил лодочный мотор.
— Довезти-то я вас довезу, это факт. Доставлю в состоянии повышенной влажности. Волна вон какая посередке набегает.
— А мы не боимся, — сказала Анна Ивановна. — Правда, Нина?
— Правда! — весело выкрикнула Нина. — А вы, дядечка, кто? Я вас не узнаю.
— Так ты заречная, а я сроду здешний.
— И сроду выпивший, — весело укорила его Анна Ивановна.
Он так же весело согласился:
— Это уж как положено. У воды, если не пить, радикулит моментом наживешь. Болезнь имеется такая, доктор придумал, Наум Семеныч. Дай ему бог здоровья, от этого самого меня лечил. — Он пощелкал по своему горлу.
— Видать, не вылечил.
— Отступился. У тебя, говорит, радикулит от сырости, а никакого алкоголизма нет. Ну, садитесь. — Он оттолкнул лодку, сел сам и завел мотор. — Ничего, доплывем, как в песне. «И в лодке вода, и под лодкой вода, девки юбки промочили — перевозчику беда!..» — запел он, ловко выводя взлетающую на волнах лодку на стрежень.
Вот уже второй день, как Афанасий Николаевич вел трезвый образ жизни. Такое с ним бывало после каждой выдающейся выпивки. В эти дни он был хмур, неразговорчив и крайне деловит. Он как бы казнил себя, приговорив к почти круглосуточному труду за все, что натворил в пьяном состоянии. При этом он казнил не только одного себя, но и всех, кто его поил, кто с ним пил, и даже тех, кто только еще собирался обратиться к нему с просьбой, имея для этого в кармане поллитровку.
Вчера он провозился до обеда в болоте, вытаскивая утопленный накануне трактор. Потом с помощью сыновей промыл его, и, только убедившись в полной его исправности, он скинул грязную одежду и долго парился в бане.
После бани, наскоро пообедав, он осмотрел свое хозяйство и даже съездил на самые дальние поля. В овраге за Борисовыми залысками еще лежали сероватые клочья ноздреватого снега. Обрызганные яркой зеленью, шушукались березы на ветру. «Рано нынче отсеемся», — подумал Афанасий Николаевич и, вспомнив вчерашний разговор с председателем колхоза, усмехнулся, хотя ничего веселого сказано не было.
— Ты меня до самого края довел, — сказала Анна Ивановна. — Так как она говорит это уже не впервые, Афанасий Николаевич мог бы не принять всерьез ее замечание. Но тут она добавила: — Снимаю тебя с должности, вот до чего ты меня довел!
Он молчал, подавленный сознанием своей вины, бессильно сознавая, что никто уж теперь не верит никаким его словам и обещаниям. И не столько собственное бессилие угнетало его, сколько бессилие всех тех, кто пытался отвратить его от пьянства. Уговаривают, грозят и… все остается по-старому.
— Завтра привезу другого бригадира, — безнадежно проговорила Анна Ивановна. — Приготовься к сдаче.
И снова он не поверил, потому что уже все такое было, и не один раз. Поэтому слова председателя особой тревоги в нем не вызвали. На другой день с утра он занялся ремонтом сеялки; надо, чтобы все было в полном порядке, все равно новый бригадир долго не продержится, и, может быть, даже заканчивать сев придется самому Афанасию Николаевичу.
Так он думал, пока не увидел этого нового бригадира. А увидев, понял, что пришел ему конец. Нинка! Она выросла вместе с его старшими у него на глазах, и он привык к ней, как к своей, и учил ее жить и хозяйствовать на земле, как учил своих детей. Всю крестьянскую, земледельческую мудрость, перенятую им от отца и умноженную своим опытом, он стремился передать этой девочке наравне со своими детьми. Этим он никого не обделял. В бригадировом доме ни в чем не было различия между своими ребятишками и соседскими. Каждому находились кусок хлеба с кружкой молока и с дельным словом в придачу.
Нет, эта никуда не уйдет. Не бросит дела, которому он сам ее научил. Кроме того, тут ее дом, и ее семья, и, может быть, ее парень, насколько он понимает, это — его старший Колька, если, конечно, никого не нашла в городе, пока училась.
После бригадного собрания оба бригадира, отставной и только что поставленный, пошли провожать Анну Ивановну. Все долго молчали. Потом Анна Ивановна решительно сказала, что она надеется, что теперь все пойдет хорошо и что Афанасий Николаевич поможет молодому бригадиру.
Он так же решительно проворчал:
— Мне никто не помогал…
— Никто, кроме Советской власти.
— Это точно.
Анна Ивановна с Ниной ушли немного вперед. Они были одного роста, но только одна широкая, грузная, идет — земля дрожит, а другая будто и не идет вовсе, а как бы взлетает при каждом шаге. Нине так и кажется, будто она взлетает, и, если бы Анна Ивановна не придерживала ее под руку, то, наверно, так и улетела бы в сумрак светлой весенней ночи. Хотя от такой вряд ли далеко улетишь. Держит, как якорь легкую лодочку. Баба — сила. Обидела человека и его же просит помочь. И ведь надеется, знает, что отказу не может быть и не будет.
— Это точно, — повторил Афанасий Николаевич. — Она поможет. Она у нас безотказная, Советская-то власть.
— Вот я тебя и прошу: Советская власть, помоги Нинке.
— Ох, как ты повернула!
— А как же? Ты-то кто? Человек. Из таких, как ты да я, да она, Советская власть и составлена, и на таких, как мы, вся она держится.
Лодочник спал, сложив хмельную свою голову на скамейку. Сколько ни расталкивали его, не проснулся.
— Бросьте вы его, пусть сны видит. Сама управлюсь, — сказала Анна Ивановна. — Оттолкни лодку, Афанасий. — Она завела мотор. — Ну, прощайте, живите дружно!..
Уехала. Тишина. Когда затих рокот мотора, Афанасий Николаевич спросил:
— Ну, что?
— Ничего.
Они стояли у самой воды на песке почти что рядом, но им казалось, будто они на разных берегах этой большой реки, через которую даже голоса не слыхать, и они не все понимают, о чем говорят.
— Колька пишет?
— Пишет.
— А ты ему?
— И я…
— Ага, — проворчал Афанасий Николаевич, — все понятно, значит… — Хотя ничего он не понимал, что сделалось с девчонкой. И на собрании ничего не сказала и тут тоже: слово скажет и словно замрет. Возгордилась? Так вроде и не от чего. Агроному бригадирский хомут — невелика честь. Так что совсем непонятно, чем она гордится.
Неожиданно Нина, как птица, сорвалась с места и легко взлетела в гору. Он только и успел крикнуть вдогонку:
— Бригадирша, меня на работу не наряжай! Предупреждаю! Так чтобы не вышло урону твоему авторитету!..
И, не зная, донеслись ли до нее эти глупые слова, он тоже начал подниматься в гору по тропинке. Глупые слова, уже и сейчас за них стыдно, но он всячески заглушал в себе это чувство стыда, вспоминая ту обиду, какую ему нанесли. Его не первый раз снимают с работы точно так же, как и сегодня, но всегда он знал и был уверен, что это ненадолго, что через неделю, через две самое большее, та же Анна Ивановна приедет и как ни в чем не бывало прикажет: «Нагулялся? Принимай бригаду, Фана, горе мое горькое…» А теперь не было у него такой уверенности, новая бригадирша дело знает и любит, и характер такой, что из своей деревни никуда не уйдет. Все эти качества он сам в ней воспитал так же, как и в своих детях. Воспитал на свою, выходит, голову, и, значит, обида эта при нем так и останется. Навечно. Хочешь — носи ее, проклятую, как килу, тютюшкайся с ней, хочешь — сразу оторви от себя — будь человеком.
Все это он понимал, но еще не знал, как поступит, какой путь изберет. Он уже одолел гору и потащился по дороге в деревню. Ему показалось, будто от амбара, что высился слева от дороги, слышатся какие-то непонятные звуки: не то смеется кто-то, не то плачет. «Молодежь, — подумал он, — им хоть бы что…» Нет, плачет. Девчонка плачет, всхлипывая и вздыхая, как от незаслуженной и непереносимой обиды.
Афанасий Николаевич свернул к амбару. Девчонка притихла. Да это Нина! Сидит на ступеньке высокого амбарного крыльца, уткнула голову в коленки и вздрагивает от рыданий. Куда вся ее гордость подевалась?
— Ты что? — спросил он, остановившись у крыльца.
Она неожиданно выпрямилась, вскинула руки, как испуганная птица, и упала на него. Он подхватил ее, легкую, вздрагивающую от рыданий, и заговорил торопливо и растерянно:
— Да что ты, что?..
— Жалко мне вас, дядя Афанасий.
И теперь уж, не пряча своего горя и не стесняясь слез, она так залилась, что он растерялся, не зная, кого же ему теперь больше жалеть — ее или себя. Чья обида горше? И, как всякий добрый человек, он сначала пожалел Нину. Похлопывая по ее крепким плечам, он заговорил:
— Да что же теперь меня жалеть? Я сам себя не пожалел. А реветь я тебя не учил. Сам сроду не умел этого и никому не советовал…
— Обидно-то как, — прошептала она, успокаиваясь.
— Обидно! — Он вздохнул от всей полноты чувств так, что даже всколыхнулось сердце. — Тебе-то отчего? Кто твой обидчик?
И услыхал ее негромкий, но решительный ответ:
— Вы! Другому бы я и не позволила. Не допустила бы до сердца.
Он отстранил девушку и тяжело опустился на ступеньки.
— Это когда же я тебя?..
— Давно уже! — заговорила Нина. — Всегда обида от вас, да все не такая, как теперь. Вы для меня такой человек, как отец. Самый лучший и справедливый. А как вы себя роняете! Я на собрании сидела, так вся от стыда сгорала, когда Анна Ивановна про вас говорила. Как будто это я при всех вас ударила, себя позабыв. Это ведь только подумайте: на кого вас променяли? На такую глупую девчонку! Вас! Нет, вы только подумайте — такого мастера! Вы землю любите и людей любите, вы столько доброго для всех сделали! А я что! Вот как вы нашу жизнь перевернули…
Она сидела на ступеньке рядом с Афанасием Николаевичем и все говорила, говорила, всхлипывая и задыхаясь от горючих девчоночьих слов. Потом она утомилась и замолчала, и они долго сидели, прижавшись друг к другу. Где-то за поворотом к Старому Заводу глухо и мощно ухнула подмытая земля и с шумом обрушилась в воду. С той стороны прибежал пароходик, проверещал сиреной и, не приставая к берегу, так как пассажиров не оказалось, побежал обратно и скрылся за чусовским мысом.
— Одиннадцать, — проговорил Афанасий Николаевич.
— Да, — сказала Нина. — Простите вы меня.
— На Борисовы залыски через два-три дня, это у нас будет пятница, посылай сеять.
— Завтра пошлю.
— У реки еще мокро.
— От леса начнем.
— Тебе с нынешнего дня виднее. — Он поднялся и пошел в деревню.
Она догнала его.
— Мне еще и двенадцати не было, когда вы мне первые трудодни начислили. Так уж теперь-то грех покидать меня.
— Ничего, справишься.
— Конечно, справлюсь. — Она еще раз всхлипнула напоследок и вдруг заговорила спокойно и даже весело, словно и не было никаких слез. — Вы меня учили, государство учило. Совсем дураком надо быть, чтобы так ничему и не научиться. И я вас не для себя прошу, а для вас же самих.
— А что мне?
— Вы-то как без дела?..
— Без дела я не останусь, не беспокойся… Не сиживал еще без дела-то…
Она догнала его и пошла рядом, тоненькая, прямая, и, как показалось Афанасию Николаевичу, уже не взлетала с птичьей легкостью. Идет твердо и вместе с тем стремительно, как танцует. Руки в карманах клетчатого пальто, резиновые сапожки тускло поблескивают, чуть покачивается на шапочке белый помпон. Хорошая девчонка, самостоятельная. Да нет! Какая же она девчонка? Бригадир! Хозяин! Это надо учитывать.
Остановившись, он почтительно проговорил, не скрывая, впрочем, усмешки:
— Так что не беспокойтесь, товарищ бригадирша… Без дела как же? Нельзя без дела…
— Вам без дела нельзя, и делу без вас нельзя, — сказала Нина, не замечая его усмешки и его дурашливой почтительности. И этим она сразу как бы устыдила его и в то же время вознесла в его собственном мнении. В самом деле, как же он может бросить дело, которому отдал всю свою жизнь и — он уверен в этом — жизнь своих детей?
Но обида еще бродила в нем, и никакие даже самые справедливые и острые слова не в силах сразу убить ее. Надо время для этого. Время и то самое дело, о котором так правильно сказала Нина.
Весна и сама истомилась, и людей истомила узаконенным непостоянством апреля и беззаконными капризами майской погоды. То сыпал колючий снег, переходящий в дождь, то носился вдоль улиц взбалмошный ветер, бестолково путаясь между домами и деревьями скверов. А то вдруг безмятежно улыбнется тихий солнечный день. Она и сама не знала, чего хочет, эта ранняя весна. Только к концу мая, утомившись, прекратила свои бесчинства. Все зазеленело, и настала жаркая, совсем летняя погода.
В субботу утром, провожая мужа на завод, — сама-то она работала с двенадцати, — Надя сказала:
— Хорошо бы на природу с тобой. А то скоро на все лето с детским домом уеду.
За пять лет семейной жизни Андрей Фомич, хотя и не совсем забыл свое первое увлечение и все, что с ним связано, но вспоминал о нем без волнения. В конце концов все обернулось как нельзя лучше: у него есть дом, семья, и все это, прочное, чистое, дружное, создано Надей, ее полными мягкими руками и ее твердой волей. Она всегда знала, чего хочет сама и уж, конечно, лучше, чем Андрей Фомич, знала, чего хочет он сам. Она также знала, что он считает ее самой красивой и даже самой умной, и умело поддерживала в нем эту уверенность или заблуждение, что в конце концов одно и то же для семейного счастья.
После работы он зашел к тестю, у которого была моторная лодка, и они договорились завтра же отправиться. Тут же к ним примкнули соседи, и воскресным утром три моторки вышли из затона, где была лодочная пристань, и взяли курс вверх по Каме.
— Тут деревенька есть, Старый Завод, — сказал тесть. — Так сразу за ней. Из всех мест место!
— Та самая деревня! — воскликнула Надя. — Это о ней ты рассказывал? — спросила она у мужа.
Он не ответил. Она сидела, прижавшись к нему и укрывшись его плащом от прохладного ветра и волн, которые подкидывали лодку. Глухо ударяясь в днище, они вдруг взрывались белыми космами, обдавая всех в лодке брызгами и водяной пылью. Наде было тепло и уютно, рука мужа лежала на ее талии, она была спокойна и так привычно счастлива, что даже и не думала о счастье.
— Уцелела деревенька, — услыхала она голос отца, и ей показалось, будто муж вздрогнул и его рука крепче прижала ее.
— Ты что? — спросила она. — Холодно?
— Да так… — ответил он. — Смотри, как красиво.
О красоте он сказал только для того, чтобы отвлечь внимание жены, зная ее чувствительность ко всему, что считалось красивым. Сам-то он так и не успел ни рассмотреть, ни прочувствовать красоту здешних мест. Просто не до того ему было в то время. Много забот тогда свалилось на него. Пришлось поработать и ему, и его славной бригаде. Ребята валились с ног от усталости и красоту только во снах и видели, да и то урывками. А потом наступил тот памятный последний вечер, когда он увидел и пережил тихий закат, когда что-то умирает и что-то нарождается.
Вот этот острый мыс с искривленным тополем. Стоит, как на страже, охраняя вход в бухту. И там, в самом дальнем конце, плетень, почти невидимый в зарослях тальника и черемухи. За плетнем старая изба, тесовая крыша в зеленых полосах бархатного мха и в чешуйках лишайника. Столетние и вечно молодые тополя чуть раскачиваются и трепещут каждым листком. Все, как было, и все на своих местах.
Но вместе с тем Андрей Фомич заметил много того, чего не было раньше в деревеньке, списанной в расход. Ему поручено было привести приговор в исполнение. Не поднялась у него рука. А сейчас выросли новые дома, и в старых домах заиграла новая жизнь. В бухте у мостков покачиваются лодки. Два человека сидят на свежеотесанном бревне: один курит, другой точит топор. Андрей Фомич позавидовал им придирчиво, как завидует мастер, наблюдая работу другого мастера.
И даже когда проехали Старый Завод, он все еще завидовал тем плотникам, и у него было такое чувство, будто ему помешали сделать что-то такое, главное, что он мог сделать и должен был сделать.
Место, выбранное тестем, действительно из всех мест оказалось самым лучшим — невысокий берег, береза, вздремнувшая в надвигающемся полуденном зное, и кругом большой поляны молодой смешанный лесок. Тут они и расположились.
Стоял конец весны. День шел по земле во всей своей славе, и земля лежала во всей своей красе. Радостно и самозабвенно, как озорной мальчишка, купалось солнце в лениво набегающих облаках. Блестела земля каждой травинкой и река каждой каплей. Тени облаков бежали по сверкающей воде, по золотой поляне, по деревьям и по людям.
Но во всем этом Андрею Фомичу виделась одна только ликующая враждебная ему сила, а он скоро дошел до такого зыбкого состояния, когда человеку надо показать, что он никого не боится и готов постоять за себя. Его обидели, помешали сделать то, что он хотел и не смог, а смутное сознание того, что он сам себе главный обидчик, еще больше раздражало его. И он сейчас должен что-то сделать, кому-то что-то доказать, отомстить за какие-то старые обиды.
А тут, как всегда бывает в нетрезвой компании, затеяли спор, сколько лет вон той елке, что выросла на полянке отдельно от всех других. Никто толком этого не знал, поэтому спорили долго и бестолково. Тогда кто-то сказал, что если елку срубить, то тогда только и можно с точностью определить ее возраст. Но под рукой оказался только рыбацкий топорик, который прихватили на всякий случай.
— Этим не срубишь, — заметил тесть.
Тогда разгорелся спор, можно ли этим топориком свалить елку. Андрей Фомич сказал, что может сделать это за пятнадцать минут.
— И за час времени не свалишь! — орал тесть. — Куда тебе! И не берись! Не срамись перед народом!
Продолжая спорить с тестем, Андрей Фомич в то же время спорил с какой-то непонятной силой, которая шла на него со всех сторон, и он думал, что стоит ему показать свою силу и ловкость, как она, эта непонятная сила, отступит. Все, кто тут сидел и лежал на травке вокруг измятой скатерти, вместо того чтобы замять спор, принялись со всей серьезностью обсуждать, возможно ли легоньким топориком срубить такую толстенную ель.
Размахивая топориком, Андрей Фомич поглядывал на всех с веселой заносчивостью подвыпившего человека, которому все можно и все доступно.
— Это вы мне не доверяете? — спрашивал он всех по очереди. — Нет, вы что, не надеетесь?
Надя сказала:
— Да сидел бы уж ты, как все люди. Посмотри, какая вокруг природа!.. Или тебе уж все одно, что в городе пылища, что этакий рай?..
Словом, высказала все, что положено жене, но высказала как-то неохотно, вроде спросонок. Сидела она в узорчатой березовой тени на зеленой травке, полная, белотелая, разомлевшая. Яркие губы истомленно полураскрыты, на переносице — бисерные капельки пота. И всю ее нежно просвечивает солнечным светом так, что, кажется, даже видно, как ходит в ней томная розовая кровь. А на круглых плечах, тронутых нечаянным загаром, проступили крупные золотые веснушки. И говорить-то ничего не хочется, до того разморило ее хмельным весенним воздухом и теплом. Сидела, натянув на коленки подол как бы не по возрасту легкого голубенького в цветочках платьица и обмахиваясь кружевным платочком, намокшим от пота.
— Замолчи! — осадил ее отец. — Ты что, на его силу не надеешься?
— Ох, уж куда там! — вспыхнула Надя. — Мне ли силы его не знать…
Все засмеялись, а отец строго приказал:
— Сидишь вот, как цветок… Ну и сиди…
— Вы скажете, папаша. Цветок, — нехотя проговорила Надя и уж больше в мужской разговор не вмешивалась.
Подняв топорик, Андрей Фомич твердой походкой направился к высокой елке, привольно раскинувшей могучие зеленые лапы посреди золотой поляны. И на концах каждой лапы молоденькие побеги нежно зеленеют и к небу тянутся, как свечки, как зеленые огоньки. В полной силе дерево, в буйном цвету!
Но ничего Андрей Фомич не видел и не хотел замечать. Он хотел только выполнить как следует дело, за которое взялся, и даже мысли о том, что он губит такую красоту просто так, без всякой надобности, только для того, чтобы сдержать свое неумное и нетрезвое слово, даже мысли такой у него не возникало.
— Засекайте время! — крикнул он и, подняв топорик, совсем уж приготовился вонзить его в ствол. И даже воздуху набрал, чтобы от души крякнуть при этом. Но тут ему показалось, будто в шершавой коре елового ствола открылись и, не моргая, уставились на него чьи-то светленькие глаза.
«Не может быть, чтобы я так набрался, что даже на елке глаза начали проявляться», — подумал он.
Только тут, на его счастье, услыхал он заполошные женские голоса и почувствовал, как кто-то из друзей схватил его за плечи. С изумлением увидел он, что от елового ствола, как бы отслоившись от шершавой коры, выступила маленькая старушка в сером пальто и темном платочке. Он заморгал глазами, силясь отогнать хмельное видение, но тут он услыхал ее усмешливый голос:
— А ты не моргай… Проспись поди-ка. Ох, каким ты стал безобразным…
— А ты откуда знаешь меня? — спросил Андрей Фомич, отступая в замешательстве.
— А ты уж и не узнаешь?
Но он никак не мог вспомнить, где он видел эту таинственную старуху, эту лесную шишигу, и ему стало не по себе от такого бессилия своей памяти. И снова в нем вспыхнуло чувство неопределенной обиды, как будто кто-то неизвестный ударил его в темноте и скрылся неотомщенный.
Он стоял, не зная, что делать, и слушал, как за его спиной подшучивали над ним, посмеивались, до чего ловко старуха сильного мужика обошла. Не иначе — колдунья, нечистая сила. Теперь ему будет нехорошо. «Она тебя в пень превратит! Братцы, гляньте-ка, он уже начал превращаться. Одеревенел весь. Не пошелохнется…»
Разыгрывают по всем правилам.
А старушка стоит и головой покачивает, не то укоризненно, не то насмешливо.
— Ну, что ты меня как будто завораживаешь? — спросил Андрей Фомич, чувствуя, как по всему телу разливается противная слабость. — Ну уж нет. Не поддамся я тебе…
А тут, как бы для усиления его обиды, на елку, на самую макушку, сорока спланировала и раскатила по всей округе:
— Чи-чи-чи-чи…
Обойдя старуху, он кинулся к елке и начал рубить поспешно, бестолково, не попадая в одно место, кромсал живую, брызжущую соком розоватую древесину.
— Ах ты, ирод! — закричала старуха, хватая его руки. — Брось, безобразный, брось!..
Воткнув топорик в свежую рану, Андрей Фомич отступил от елки и, как мог спокойнее, проговорил:
— Чудная ты какая-то… Мало ли тут их, елок-то разных этих да березок, приезжие рубят: кому шалаш надо, кому дрова, а кто просто так — захотел и походя срубил. А ты вон что? Жалеешь. Оберегаешь. Разве это твое дело — лес оберегать?
А она посмотрела на него без злобы, а вроде даже с жалостью, как на дурачка. Стоит под елкой, головой укоризненно покачивает, светленькие глазки мерцают, как ранние звездочки в не успевшем потемнеть небе.
И показалось Андрею Фомичу, будто он в чем-то провинился перед старухой и ему надо оправдываться. И не только в том провинился, что так с ней обошелся, а еще в чем-то, чего он не знал, а только чувствовал. В чем виноват, не понимает, и вот от этого особенно страшно, что не мог понять ни своей вины, ни причины этого страха. Он сознавал только, что страх сидит где-то в нем самом, как непознаваемая болезнь. Притаилась глубоко внутри и точит, а какое от нее средство — никто не знает.
Старуха поправила платок на голове.
— Притих, герой? — спросила и неожиданно засмеялась она: — Колдовство мое тебя пришибло? Эх, человек!..
Подумав, что она корит его за то, что так легко поддается ее колдовской силе, Андрей Фомич медленно проговорил:
— Не твоего ума это дело.
— Да уж, видно, и не твоего, — вздохнула старуха и замахала рукой: — Иди-ка ты, иди…
По-прежнему самозабвенно купалось солнце в бегущих облаках, текли по земле прозрачные тени, под трепетной березой галдели подвыпившие друзья, а жена его, и в самом деле похожая на тяжелый розовый цветок, преданно протягивала мужу свой кружевной платочек. Ничего не изменилось в мире, в котором так просто и хорошо жилось Андрею Фомичу.
Он обтер вспотевшее лицо, поговорил с друзьями о всяких делах, и, когда женщины бездумно и тонко завели песню, он тоже начал им подтягивать, положив голову в теплые ноги жены, и блаженно уснул. Все заботы, тревоги и желания отлетели от него и временно притаились, как мухи, которых Надя отгоняла от его лица своим подсыхающим платочком.
Все начисто забыл Андрей Фомич: и свое недостойное поведение, вообще-то ему не свойственное, и таинственное появление старухи, и непонятную и даже вовсе несуразную мысль, что старуху эту он знает, и очень хорошо. Все позабыл, как забывается нелепый сон, осталось только какое-то чувство страха и виноватости, которое точит его, как неопознанная болезнь. А перед кем виноват и в чем, этого понять не мог.
Он как-то сразу притих, насупился и все дела, и домашние и заводские, делал с трудом, как бы все время подталкивая себя. Надя заметила это. Она привыкла к его молчаливости. Сама-то она молчать не умела, и не любила, и поэтому начала ему выговаривать:
— Нехорош ты тогда оказался, на себя не похожий. Я к тебе, к такому, не знаю даже как и подступиться. Если пить не умеешь, не берись, и особенно с папашей моим. Он после первого стакана озорничать начинает. А тебе этого нельзя: ты — начальник и партийный. И что это на тебя накатило? Старуха эта откуда ни возьмись! Она на тебя мороку эту напустила? Так не верю я в эти сказки. Ох, хоть бы от тебя словечко услыхать!.. Ну, все высказала, и хватит, а ты хоть сколько-нибудь запомни — жена говорит…
Он погладил ее по плечу. Она вздохнула:
— Вот так мы и губим природу и все на свете.
Но со временем все разговоры забылись. Унеслись в потоке разных событий и непроходящих заводских забот, которых у него всегда хватает. В довершение ко всему жена шепнула ему о своей беременности. Эта новость вытеснила все остальные заботы, воскресила новую тревогу и старую надежду: может быть, на этот раз будет сын. Две девочки-погодки, Маша и Олечка, — хорошие девочки, и он их любит, семейная утеха, но для полного счастья ему нужен сын. Может быть, теперь…
С тревогой посматривал он на жену. С тревогой, в которой читалось больше требовательности, чем заботы. Почти шесть лет прошло с того дня, когда прибежала к ним в барак тоненькая зареванная девчонка. Узнал он ее сразу: та самая березка, которая не пускала его в комнату, где Алла занималась, а сама очень хотела, чтобы он прорвался. Даже подсказала, в какую ему дверь.
Прибежала она тогда за Ленькой, которого Андрей Фомич унес в тот осенний день, да вскоре осталась навсегда у него в доме. Стала хорошей, любящей женой. И Андрей Фомич ее полюбил. Ему казалось, что никогда никого он больше и не любил, и, пожалуй, так оно и было на самом деле. Алла? Нет, разве это любовь? Наваждение какое-то. Все правильно, все чисто и ясно в его жизни, и он не хотел ничего другого. Аллу вспоминал с удивлением и с непонятной тревогой, как тогда, на Старом Заводе, когда он впервые оказался один на один с закатным солнцем.
Но все-таки вспоминал с благодарностью. Так и текла его жизнь плавно, как большая спокойная река, но вдруг налетела буря, и все сдвинулось со своих мест. Не стало в доме и в душе прежнего спокойствия и прежней уверенности.
Что касается Анфисы, то и она скоро забыла про этот случай, но, в отличие от Андрея Фомича, она его сразу узнала и ей даже припомнились его слова о том, что природа, хотя и красивая, равнодушна к человеку и его делам. Собственно, эти слова она и запомнила и всегда думала, что так может рассуждать человек и сам равнодушный и даже ненавидящий природу и все, что его окружает. Только такой человек и может так зверски — бездумно и без всякой надобности — кромсать живое тело прекрасного, сильного дерева.
Вот каким он стал, молодой бригадир, который приходил выселять ее. Тогда-то он посочувствовал Анфисе, понял ее привязанность к родному месту…
Она выдернула рыбацкий топорик из рваной зарубки и отбросила его в сторону, где сидел Андрей Фомич со своей компанией. Надо будет — подберут.
А потом, на обратном пути, снова заглянула сюда. Все уже уехали. Анфиса прибрала мусор, который они оставили, сложила в одно место, чтобы потом закопать в овраге, бутылки и стеклянные банки завязала в клетчатый старый платок — не пропадать же добру. Когда все это сделала, увидела топорик — лежит, где брошен, поблескивая на солнце.
В деревне остановилась у избушки, которую выстроил для себя Николай Борисович, переделав из старой баньки. Хорошая получилась избушка, маленькая, да одному много ли надо? Жена не любила деревенской жизни, и, хотя Николай Борисович доказывал, как это полезно, она редко приезжала на Старый Завод и жила недолго. Михалев бывал чаще, дома ему не сиделось. Но хозяин не переносил одиночества, и гости у него не переводились. Тут привечали не только друзей и знакомых; друзья привозили своих знакомых, а знакомые, как и водится, своих друзей. Места всем хватало — спали на большой террасе, на чердаке, а то и просто на траве, если погода позволяла.
С утра до ночи дымилась плита, сложенная в огороде. От гостей требовалось только, чтобы сами все прибирали и заготавливали дрова и выполняли все, что требуется для настоящего отдыха. И не просто выполняли, как некую повинность, но чтобы от души и по возможности с фантазией. Так, чтобы всем интересно было, чтобы память осталась и других подбивало на какую-нибудь выдумку.
— Бездельников мы не признаем, — говорил Николай Борисович, — у нас гости — работники и по возможности творцы.
Положив свой узелок с бутылками на траву, Анфиса засмотрелась на прихотливые подарки, изготовленные природой и открытые гостями-работниками, развешанные по забору, по углам избушки и на столбиках веранды. Все эти коряги, отшлифованные водой, хитро закрученные сосновые сучья, лишайники и разноцветные наросты — кого они только не напоминали, на каких чудовищных зверей и птиц не были похожи!
Тут и застал ее Николай Борисович, возвращавшийся из леса.
— Все бы ему играть, — сказала она восхищенно и в то же время снисходительно.
— Кому это?
— Да кому же тут у нас…
— Ага, шутки природы, — догадался Николай Борисович и помахал рукой.
— Шутки. Вот именно. И не все это понимают.
— А непонимающих я к себе не пускаю.
— Вот и хорошо, — проговорила Анфиса, все еще рассматривающая затейливое хозяйство соседа. Она часто говорила, как она довольна тем, что рядом с ней поселился именно Николай Борисович, к которому тянутся хорошие люди, хотя сам он человек характера нелегкого.
— Откуда у вас топорик такой ладный?..
— Да вот отобрала у одного забулдыги. А прежде-то он хорошим показался. Вот тут на топорище что-то написано.
Взяв топорик, Николай Борисович прочитал: «Плотник Леонид Свищев. 1956 год».
— Фамилия знакомая, — сказал он. — Только того, кажется, не Леонидом звали. И забулдыгой он никогда не был.
Тогда Анфиса рассказала все, что помнила о своих встречах с Андреем Фомичом и с веселым его братишкой, которому и принадлежит этот охотничий топорик. Заодно рассказала и о сегодняшнем безобразном случае.
— Непохоже это на него, — повторил Николай Борисович.
— Очень даже похоже, — заявила Анфиса. Никогда она не забудет, как весной приезжал Андрей Фомич и грозился расправиться с непокорной силой разыгравшейся реки. С рекой не сладил, на елку кинулся. — Человек он городской. Сердцем неустойчивый.
— И я городской.
— У вас сердце да ум в согласии живут.
— Так ведь и деревенские тоже всякие бывают…
— Бывают, — сейчас же согласилась Анфиса. — Уродов-то мало ли? Вот сегодня в ельнике, смотрю, весь мох перерыт, ну как свиньи все равно. — Она досадливо взмахнула кулаком. — Самое грибное место погубили.
— Какие сейчас грибы?
— Вот я и говорю: чего они понимают?
Отработав день и выдав не меньше чем полторы дневных нормы жара, солнце томно шло к закату. Тихие бестрепетные тени легли на траву, вытягиваясь, как уставшие великаны. Илья-рыбак прошел мимо с полными ведрами на коромысле. Поздоровался и неуверенно потребовал:
— Анфиса, дождя надо!
— Будет.
— О! — Илья остановился. — Скоро?
— Самое крайнее, завтра к вечеру.
— А ничего не показывает на дождь.
— Привычка у вас по радио все узнавать. А чего они там про наш Старый Завод знают? Ты лягушку видел?
— Нет. А к чему это?
— Лягушка потеет — к дождю.
На реке галдели и смеялись ребятишки. В бухту вошла лодка с бревном на буксире. Сидящий в ней человек неторопливо работал веслами.
— Сергей Сергеич строится. У Зинаиды сараюшку купил. Да и она сама обратно в свою избу налаживается. Растет деревенька, — проговорила Анфиса не то с гордостью, не то с печалью. Растет, да не так, как надо бы. Строятся все больше люди городские, дачники. Деревенские наезжают сюда только по ягоды да по грибы. Да еще на «родительскую», поглядеть на могилки, повздыхать в меру, а уж помянуть — так от всей полноты души, которая, хотя меру и знает, но не всегда помнит. Ох, не всегда…
Задумалась Анфиса на закате дня, положив сухонькие, никогда не знавшие безделья руки на ограду. И Николай Борисович задумался. Каждый о своем и в общем об одном и том же. О том, что растет и что будет, когда вырастет. Отсюда им видна вся деревня, начинающая эпоху возрождения. Сразу за Анфисиным огородом, у самой бухты, срубил новенький домик пенсионер Полыгалов. Красиво срубил, аккуратно. В маленьком огородике поднимают свои трепетные венчики разноцветные маки. Домик он назвал «рыбацким» и над дверью пристройки, где обедали в ненастье, написал на дощечке: «Кафе „Прикорм“». По всему видно — хороший человек, легкий, доброжелательный.
А через дорогу, почти напротив Анфисиного двора, под столетними тополями поселились Харламовы. Поставили палатки, сложили под навесом летнюю кухню и все свои выходные дни, все отпускное время проводят здесь, радуя соседей своей веселой дружбой. Могут же так жить люди: четыре семейства подружились давным-давно; чужие, а живут как одна родня, и все в деревне знают их под одной фамилией — Харламовы. Вон они — идут из леса, человек восемь, и все вместе несут на плечах огромную сушину на дрова. И песню поют.
Позвонили из редакции: есть интересный материал, связанный с деревней Старый Завод, требуется срочная проверка.
— А что там? — спросил Артем.
И Агапов, который разговаривал с ним, ответил:
— Знакомую твою старуху обидели.
— Анфису?
— Да. Анфису Васильевну. Материал, между прочим, переслали к нам из Москвы. Так что давай…
— Я понимаю, — торопливо проговорил Артем, — У меня еще две лекции, и тогда я сразу приду.
Он понимал, насколько это срочное дело, и не только потому, что материал прислан из Москвы и что звонил ему сам Агапов, который после ухода Николая Борисовича назначен редактором газеты. Нет, не только потому. Главное — обидели Анфису. Артему показалось, будто и ему самому нанесли обиду, и, еще не зная, кто этот обидчик и в чем состоит обида, он уже проникся горячей ненавистью к неведомому обидчику, а заодно и к самому себе. Ведь и он тоже когда-то предал священную для него Бухту Анфису. Может быть, теперь он сможет искупить свою вину?
Освободиться ему удалось только после полудня, и он, не заходя домой, поспешил в редакцию. Агапова не было. Материал передала Люда, секретарша и старая приятельница Артема, которая, кажется, одна из всего старого состава редакции осталась на прежнем месте. Все остальные или переменили места, получив повышения, или ушли из редакции. Она одна не покинула свой пост в маленькой приемной неподалеку от дверей редакторского кабинета. Люда — хранительница всех редакционных традиций и незыблемых газетных законов, барометр, безошибочно показывающий не только настроение редактора и всего редакционного аппарата, но и предсказывающий все надвигающиеся штормы и штили. Кроме того, ей можно было говорить все: Артем называл ее «мавзолеем всех тайн и секретов» и особенно ценил за это.
Передавая пакет, Люда сообщила:
— А у вас юбилей. Поздравляю.
— С чем?
— Забыли? Сегодня ровно пять лет, как вы начали работать в газете.
Пять лет! Артем с удивлением, почти со страхом, посмотрел на пакет.
Решив, что он поражен тем, что она ему сообщила, Люда посочувствовала:
— Бежит время-то.
— Время? — Артем бросил пакет в портфель. — А зачем ему бегать?
— Так говорят. И, наверное, оно так и есть…
Спускаясь по широкой лестнице, Артем представил себе, как бежит время, и тащит на себе все людские ошибки и промахи, чтобы в какую-то подходящую минуту опрокинуть их на человека. Вряд ли оно может бежать с таким-то грузом. Тащится. Это человек, который вечно торопится, думает, будто время тоже суетится и спешит неизвестно куда. А время идет своим чередом. И вот прошло пять лет с того дня, когда он впервые переступил редакционный порог. Отчаянная решимость и сознание своей бездарности боролись в нем, но Семен — друг и благодетель, которому чужды всякие сомнения, — так стремительно протащил его через все двери, что Артем не заметил никакого порога. Не отметил торжественного первого шага. Да и потом тоже было не до того, И вот прошло пять лет, и он снова оказался на том же рубеже: интересно, как он выглядит?
Подойдя к выходу, он не обнаружил никакого порога. Серые щербатые камни невысокого крыльца переходили за дверью в такие же серые, но только полированные камни, которыми был выложен пол вестибюля. Между ними только узкая щель, да под самой дверью истертая подошвами железная полоса шириною в ладонь. Вот и все — никакого порога, как такового, нет, никакого рубежа обнаружить не удалось. Переступать было нечего.
Перешагнув несуществующий порог, Артем сразу же натолкнулся на Семена. Стоит, небрежно прислонясь к желтоватой «Победе» и покручивает на пальце цепочку с ключиком зажигания. Вид самодовольный и слегка озабоченный, как у всех шоферов-любителей, которые, как известно, с презрением относятся ко всему остальному, немоторизованному, населению. Плюет на весь мир и, как всегда получается в таких случаях, попадает в самого себя.
— Тебе куда? — снисходительно спросил он, не считая себя обязанным хотя бы поздороваться. — Садись, подкину…
— Это и есть твоя «великая цель»?
— А что, плоха?
— Ничего. Желтенькая.
Поняв, что Артем посмеивается над ним, Семен почесал ключиком волосатые, по локоть обнаженные руки:
— Вообще-то народ пошел завистливый.
— Малосольный ты… — вздохнул Артем. Он и в самом деле завидовал, но только не Семенову уменью выколачивать деньги и тем ублажать себя, тешить свое самомнение. Завидовал он машине, которая в самом деле была великолепна.
— Нет, — сказал он, — не то.
— Да я и не про тебя. — Семен, кажется, слегка смутился и, чтобы скрыть это, поднял капот, демонстрируя все превосходные качества своей машины. — Тянет, как зверь.
Да, сказать нечего: внутри машина оказалась еще великолепнее, чем снаружи. Сердце поэта и механика вздрогнуло. Но Артем не позволил ему очень уж разыгрываться.
— Хороша, — проговорил он, стараясь, чтобы и его улыбка получилась такой же кислой и снисходительной, как у Семена.
Но все его старания оказались напрасными: Семен нырнул в машинное нутро, сосредоточив все свое внимание на какой-то детали. Он как бы повернулся ко всему миру, и к Артему в том числе, своим задом, обтянутым полосатенькой полушерстью. Презираемый Семен успешно идет к своей цели и добивается своего. Пусть мелкого, полезного только ему одному, но своего. Уж он-то не позволит себе свернуть и тем более предать свою мечту.
— А дальше что? — спросил Артем.
Из-под капота глухо донеслось:
— Не понял, о чем ты. — Зад исчез, показалось лицо, слегка покрасневшее от работы в неудобном положении.
— Мелковато вроде… — сказал Артем.
— Машина-то! Не велосипед все-таки.
— Я серьезно. Машина — это хорошо. Очень хорошо. Ну, а к машине-то еще что?
— К машине? — Семен опустил капот. — К машине еще гараж требуется.
— Ну и все. — Артем отступил к редакционной двери. — Не получился у нас разговор.
Но Семен так не считал. Он тоже подошел к двери и назидательно сказал:
— Это потому, что для тебя автомобиль — причина потрепаться, а для меня — средство передвижения.
— Убил! Хотя тебя всегда потягивало на философию.
— Нет. Я — человек удачливый и потому добродушный. Мне жить очень нравится. Философствуют неудачники, для утешения самих себя.
— Здорово сказано! А ну, поддай еще чего-нибудь.
— За что я тебя люблю, так это за то, что с тобой не заскучаешь, — с готовностью отозвался Семен. — Тебе от одной девчонки привет.
— От кого?
— Никогда не догадаешься. Помнишь Нинку? В кленовой короне. Она сейчас в сельскохозяйственном учится. Девка — во! Красючка. И на язык, вроде тебя, беспощадная. Дикая, как тигрица. Я ее пока что на машине прокатываю…
Снова Старый Завод ворвался в жизнь Артема, и он только сейчас почувствовал торжество его власти над собой. Именно сейчас, а не утром, когда позвонил Агапов, и не тогда, когда Люда вручила ему пакет. Все это взволновало Артема, как будто сама принцесса Нинка, развевая по ветру короткие волосы с застрявшей в них веточкой брусники, проскакала на одичавшем от бешеного бега рыжем коне. Пронеслась, как мечта.
И рядом Семен, преждевременно начинающий жиреть, солидно посапывающий, расчетливый прожигатель жизни.
— Она такая, знаешь, спортсменка. Самбо изучает или еще что-то такое, сильно впечатляющее… — Он осторожно погладил свой подбородок.
— И уже тебе попало? — спросил Артем.
— Было дело, — самодовольно и в то же время угрожающе проговорил Семен. — А я — настойчивый…
— Вот что, — задумчиво проговорил Артем, положив руку на Семеново плечо. — Если ты что-нибудь допустишь с Нинкой, обидишь ее как-нибудь, будет тебе худо жить на свете. Уяснил?
— В общем, да… — Семен тоже почему-то задумался, чем слегка озадачил Артема. Задумчивый Семен! Таким его, наверное, никто еще не видывал. Что он замышляет?
На всякий случай Артем предупредил:
— Приятно слышать. Ты всегда отличался понятливостью. А за эту девочку, между прочим, я отвечаю.
Сказав это, Артем подумал, что, пожалуй, это прозвучало несколько напыщенно и потому неубедительно. В самом деле, какое он имеет право брать на себя ответственность за девчонку, которую он и видел-то всего один раз? Но Семен этого не знает — вот и задумался.
— Не так это все просто, — не выходя из задумчивости, проговорил Семен и рассказал Артему, как эта девочка сразила его — в прямом и переносном смысле, — и он теперь не знает, как ему быть.
— В мужики, что ли, пойти из-за нее?..
— Ну, малосольный, удивил ты белый свет! Влюбился. А где она теперь?
— В колхозе. Ездил я туда, как пижон.
— Зачем?
— А черт его знает. Тянет. Такая, брат, сермяга… Да я удачливый. Добьюсь. — Он засмеялся и даже, когда Артем сказал: «Посмей только», он не испугался. — Все это похоже на веселый разговор. Давай-ка мы по муллинской дороге прошвырнемся, там скорость не ограничена.
— Удачливость. Это что? — спросил Артем, усаживаясь на сиденье рядом с Семеном.
Крепко держа волосатые руки на пластмассовой баранке, тот ответил:
— Талант. — Задумался и добавил: — Каждому свое. Ты — поэт, я — удачник. А, говоря по совести, я и сам не знаю, как это у меня получается.
Но он-то отлично все знал. Когда выбрались из городских улиц на шоссе и стрелка спидометра закачалась около сотни, он прочел целую лекцию об искусстве жить. Все дело заключалось, оказывается, в том, чтоб не ставить перед собой больших желаний и не заглядывать слишком далеко.
— Помнишь, тогда, в лесу, вы все посмеялись над моей «великой целью»? А цель — вот она! Сто километров в час. Сам понимаешь, на такой скорости далеко не гляди. На горизонты не пяль глаза, тем более что ничего там такого и нет особенного. То же самое, что и вокруг тебя.
Потом он долго жевал любимую свою кашку, состряпанную из всяких залежавшихся истин, вроде того, что надо жить сегодня, сейчас, а завтра — что бог даст. Будет день, будет и пища. Он с такой уверенностью сказал о завтрашнем дне, что стало ясно, кого он считает этим самым заботливым богом. Только самого себя. А что касается людей, то с ними по возможности надо жить в любви и согласии и никогда не забывать о свинье, которую каждый из них, твоих ближних, только и мечтает подложить тебе.
Так он проповедовал на предельной скорости и потом, когда вернулись в город, на скорости, допустимой на улицах. Вначале он делал это не очень уверенно и все поглядывал на Артема. Потом, убедившись, что Артем не возражает и слушает с видимым вниманием, как бы впитывает немудрую житейскую мудрость, он совсем уж распоясался и даже отважился похлопать Артема по плечу, и только услыхав жизнерадостный смех Артема, он понял, что, кажется, зарвался.
— А что? Я правду говорю. А правда — она, брат, штука простецкая. Сильных уважает. Кто силен, она к тому и льнет. Жизнь, учти, состоит из вещей простых, как собачий лай. Только тебе это непонятно, поскольку ты поэт, а поэты никогда не бывают удачниками. Как и удачники не бывают поэтами. Зачем ему это, удачнику-то? Славы ради? Слава поэту нужна, как воздух, а я так думаю: подальше от нее. Где слава, там и зависть, и нет врага злее, чем завистник. Это я тебе из собственного опыта. А ты не смейся, пригодится… Ты меня слушай, перенимай, что можешь. Я тебе помог в люди вылезти. И худому никогда не учил. Хоть ты и поэт, но все же человек, а не птичка божия, и тоже по-человечески жить можешь…
— Очень приятная была прогулка, — все еще посмеиваясь, сказал Артем, — и полезная. Не думал я, что ты к тому же и философ, хотя и малосольный. Спасибо тебе за науку. Вот тут останови.
Семен послушно затормозил у кинотеатра, где в ожидании очередного сеанса толпились зрители. Выйдя из машины, Артем строго, так, чтобы слышали все окружающие, приказал:
— Машину поставь в гараж, а ключ принесешь мне в кабинет, — и даже начальственно погрозил пальцем.
— Да ты что? — опешил Семен.
Но Артем взмахнул портфелем и повысил голос, привлекая всеобщее внимание:
— Знаю я тебя. Опять ударишься леваков ловить на пристань. Давай делай, что говорю. — Захлопнув дверцу, он пошел по улице не спеша, солидно, как начальник, которому надоела его персональная «Победа» и его персональный жуликоватый шофер.
Так, наверное, подумали все, кто видел, как он пошел расслабленной походкой и слегка улыбаясь.
В начале августа, самого знойного месяца на Урале, закончив работу, Андрей Фомич пришел в партком завода, куда его вызвали. Он никак не предполагал, что вызов связан с той самой злосчастной поездкой на южный берег Сылвы, которая сама, хотя и забылась, но оставила в душе его непонятную тревогу. В душе и в доме.
Секретарь парткома Лебедев встретил его у порога и, пропустив в кабинет, плотно и осторожно затворил дверь. От такой почтительности Андрею Фомичу сразу сделалось немного не по себе, тем более что у секретарского стола сидел его старинный знакомый Артем Ширяев.
Встречались они редко, да и то по случаю, на совещании, на партийной конференции, и других встреч не искали. И разговор между ними возникал незначительный: «Ну, как жизнь?» — «Ничего, нравится». Необременительный разговор, который в любой момент не жаль прикончить. На самом же деле Артем втайне никак не мог простить Андрею Фомичу его женитьбу на «Неизвестной». Глупо, конечно, но ничего не смог с собой поделать. У Андрея Фомича тоже осталась зарубка на самолюбии — пренебрег Артем его приглашением, не пришел на свадьбу. Не соизволил. Оба они старательно скрывали даже сами от себя неосновательные эти претензии, и каждый стремился показать свое дружеское расположение и поэтому всегда неизменно говорили друг другу «ты».
— Здорово! — сказал Артем. — Садись. Знаешь, о чем разговор?
— Скажешь, так узнаю.
— Жалоба на тебя, — продолжал Артем, не поднимая глаз от бумаги, лежащей у него на коленях. — Вот, видишь, запрос из газеты?
Было видно, как ему неприятно говорить, и, понимая это, Андрей Фомич бодро подсказал:
— Это бывает. Для всех хорошим не будешь.
— А ты не отмахивайся, — посоветовал Лебедев, — вопрос не шутейный.
При этом он так посмотрел на Артема, будто и сам не уверен в том, что он сказал, и не надеется, что и Артем в этом уверен. Это еще больше насторожило Андрея Фомича. Он видел, что прежде чем его вызвать, они тут уже все обговорили, но к согласию не пришли. Нет у них своего мнения. В чем дело? Мужики они оба острые, стружку с человека снимать привычные, а тут что-то у них заело…
Из цехов доносилось надсадное гудение и скрежет станков, истеричное взвизгивание циркулярной пилы, перестук киянок из сборочного. От досок, сложенных штабелями во дворе, шел кисловатый запах сохнущей древесины.
Артем поднял голову:
— Расскажи, как у тебя тогда в лесу получилось?
— Когда это? Я в лесу не помню когда и бывал-то.
— Забыл? — спросил Лебедев. — Дай ему бумагу почитать, освежить память.
Бумага: несколько листов и препроводиловка на бланке с хорошо знакомым заголовком центральной газеты. Все это прочно схвачено большой волнистой скрепкой. Строгая, видать, «бумага»! Читал ее Андрей Фомич обстоятельно, как привык делать всякое серьезное дело.
Лебедев захлопнул окно, чтобы никакие посторонние звуки не мешали Андрею Фомичу вникнуть в смысл, осознать всю глубину своего проступка. Но это мало помогло: прочитав все до конца, Андрей Фомич еще раз перечитал сопроводительный листок и все-таки никак не мог понять, в чем же его обвиняют. Да, хотел он тогда срубить елку, так не срубил же. Толкнул неизвестно откуда взявшуюся старушонку, так не такое уж это преступление, чтобы о нем в Москву писать, в уважаемую газету. Суть поступка для него была ясной, но никак он не мог уловить связи этого его незначительного поступка с грозными выводами, которые делал автор. А все дело, очевидно, заключалось именно в этих выводах.
Так думал Андрей Фомич, и лицо его наливалось горячей кровью. Он сам лично не знаком с автором и только по слухам знал его как человека умного, непокорного и даже скандального, но прямого и справедливого. То, что он написал, полностью соответствовало этой характеристике. Статья называлась «Как обидели Анфису». Заголовок спокойный, ничем не угрожающий, но сам текст настораживал. Для начала рассказывалось несколько случаев безобразного отношения к лесу, воде, земле. Назывались имена и фамилии, среди которых почему-то особое место и самое неприглядное отводилось начальнику цеха домостроительного комбината А. Свищеву. Вред, нанесенный им, хотя и самый незначительный, оценивался как поступок тупой и бессмысленный. Это было обидно и не совсем понятно. Другие вон как размахнулись: выгрузили удобрение из баржи прямо на берег и потравили рыбу чуть ли не на сотню километров. Или вот эти деятели: вырубили лес и оставили гнить у пня. Какие убытки государству! А тут одна елка. И старуху какую-то приплели. Ходит она по лесу, по залыскам да полянкам, тушит оставленные ротозеями костры, убирает мусор. Ну, конечно, надо бы с ней по-хорошему, это верно. С Анфисой с этой. Полезная все-таки старуха…
Анфиса! Только сейчас вдруг его осенило: да это и есть та самая маленькая старушонка из деревни Старый Завод! Сколько лет прошло, сколько воды пронеслось через шлюзы и турбины гидроузла? Старый Завод! Заливные луга, вызолоченные закатным солнцем, медовый запах сурепки, звенящая вода в роднике, такая чистая и холодная, что дух захватывает. Надменная девочка на огненном коне. И маленькая старушка. Ласковая и непреклонная. Отстояла и свою деревушку, и беззащитную елку, которую по дурости (вот уж именно!) они погубили. А как она отчитала его, когда он замахнулся на всю эту слепую, мстительную природу!
— Ну, что? — не вытерпел Лебедев. — Чего-то ты крепко задумался. Вспомнил, как обидел Анфису?
— Вспомнил, — сказал Андрей Фомич, и было заметно, что воспоминания эти не из приятных. — Как же, обидишь ее!
— Так, выходит, по-твоему, ее и обидеть нельзя?
— Невозможно, — проговорил Андрей Фомич с такой убежденностью, что ему поверили и секретарь, и Артем.
— В чем-то ты прав, — задумчиво проговорил Артем. — Я ведь Анфису тоже немного знаю. Даже когда-то писал о ней. Да, старуха особенная.
Он недоговорил, вспомнив давнюю встречу с Анфисой на Старом Заводе. Светлые воспоминания — что-то вроде шумной сверкающей грозы или хорошей книги, прочитанной залпом в далекой юности. Грозу не вернешь, и сколько ни перечитывай книгу, все равно уже вновь не испытаешь того юношеского волнения и даже, может быть, посмеешься над ним. Жаль, но, кажется, мальчика в себе он не сберег. Такие вот дела!..
Внезапную задумчивость Артема секретарь приписал необычайности самой ситуации. С одной стороны, «строгая бумага», с другой — проступок, но какой-то незначительный и не похожий ни на одно из тех «персональных дел», какие приходилось до этого разбирать. Надо бы сначала все обсудить, взвесить, выслушать объяснения и только тогда начинать думать, прежде чем вынести решение.
В кабинете наступила тишина, настолько продолжительная, что Андрей Фомич насторожился. Не думал он, что его дело примет такой оборот, а главное, он все еще не мог взять в толк, что же такое он совершил? И тогда он, больше для того, чтобы самому понять это, начал рассказывать о своих встречах с Анфисой. Он все старался доказать, какая она настойчивая и упорная, ничего с ней нельзя было сделать, обидеть тем более невозможно. И чем горячее он это доказывал, тем больнее проступало в нем непонятное чувство виноватости — перед чем?.. Он и сам не мог понять. Но только не перед самой Анфисой.
Еще когда только пытались ее переселять, он почувствовал, как прочно она защищена. Все было на ее стороне, даже солнечный закат и золотая пыль на дороге. Но разве про это расскажешь? Сейчас от него ждут простых и ясных фактов, а не мимолетных настроений. И тут его осенило: Артем! Он же тоже побывал на Старом Заводе и тоже вернулся очарованный и чем-то встревоженный. В чем-то он тогда провинился перед Анфисой?
— Скажи, верно я говорю? — спросил он Артема, все еще погруженного в задумчивость.
— Да. Ты о чем? В общем, конечно, верно. Женщина она редкая. Она была знакома с самим Мастером и очень помогла ему, когда он заболел.
— Она — что? — осторожно спросил Лебедев. — Травами? Или она знахарка?
— Вылечить можно и словами.
— Ага. Психотерапия?
— Все проще: душевный она человек.
Такое неопределенное объяснение почему-то убедило Лебедева. А может быть, он просто вспомнил, что и у него есть то самое, что все-таки продолжает называться «душой»? Он сразу все понял и с привычной четкостью сформулировал:
— Ясно. Ты, Андрей Фомич, оскорбил в человеке самое дорогое — уважение к труду и любовь к родной природе, чем и обидел Анфису. Да и не только ее одну. Ты всех нас обидел. Она дело делает, а ты с топором! Да еще в нетрезвом состоянии. Что теперь с тобой прикажешь делать?
— По-моему, надо этот случай широко обсудить, — сказал Артем. — Во всем виновато опьянение. Кто пьян от вина, кто опьянен неограниченной властью или преступной безнаказанностью. А результат один. И все мы в ответе. Топорик этот не одна только свищевская рука подняла. Все мы соучастники. В лесу многие даже за доблесть почитают набезобразить. Что только там не делают отдельные типы! Кстати, не тот ли это топорик, что ты братишке своему подарил?
— Тот самый! — обрадовался Андрей Фомич и с благодарностью взглянул на Артема. Отвел угрозу, поднял вопрос на принципиальную высоту: все виноваты. Если на всех разложить, то каждому не так-то много достанется.
Но возликовал он рано. Артем продолжал:
— Помнится, я тебя спросил тогда: а не опасна ли такая игрушка? Что ты ответил?
— Сколько лет прошло! Разве запомнишь?
— А я вот запомнил. Ты сказал: «Если к инструменту с уважением, то никакой опасности не может быть». Сказал?
Да, инструмент надо уважать, применять только в том деле, для какого он предназначен. Андрей Фомич сам так думал и Леньке внушил. Любое обвинение можно отвести, оправдаться, а от мыслей своих никуда не денешься, особенно, если они стали правилом жизни.
— Виноват. Рубите башку.
— Ну нет! — воскликнул Артем с такой радостью, словно признание друга доставило ему величайшее удовольствие. — Не в том дело, что ты вину свою признал, давай глубже смотреть. Ты только малую часть своей вины понял, но и то для начала хорошо. Но все еще впереди. Виноват ты не только перед Анфисой, а перед всем миром. Ты и все, кто губит природу, если прямо говорить, — государственные преступники. Пришла пора начать разговор в полный голос, пришла такая пора. А то ведь и опоздать можно. Если мы все этого не сделаем, то нанесем урон всей жизни будущего. Дети и внуки не простят нам преступной бесхозяйственности. Ничем мы не оправдаемся: ни нашим героизмом, ни нашими дерзаниями в науке и технике…
— А не перехватываешь ты в этом вопросе? — жестко прищурился Лебедев.
— Нисколько! Перехватываем мы в другую сторону: очень уж мы либеральничаем, малой мерой спрашиваем со всяких деляг. Позволяем им измываться над природой, драть с земли семь шкур, прикрываясь экономикой и прочими высокими соображениями. Или даже ничем не прикрываясь, кроме как своей дуростью. Вот, вроде…
То, что Андрею Фомичу показалось ликованием, оказалось гневной вспышкой и напомнило ему тот давний осенний вечер, когда Артем так же, как сейчас, вспыхнул и пригрозил какому-то невидимому врагу. А сейчас кому он грозит? И тогда же Андрей Фомич с ним не во всем согласился, считая себя обманутым той самой природой, на которую он сейчас, как говорят, поднял руку. Да он и позабыл обо всем. Так нет, напомнили. Возмутили его спокойную жизнь, задели его честь, растревожили мысли.
— Правильно, — сказал он. — Все правильно. Только ты меня не пугай.
— Да я не только тебя пугаю. И не в испуге дело. Ты подумай и пойми, что этим своим поступком ты сам себя обидел, обездолил. Ты беднее стал, когда от природы оторвался. И я тоже. Просто обнищали мы оба. Ты не замечаешь?
Очевидно, эти последние слова Артема так подействовали на Андрея Фомича, что он запомнил их. И, когда они вдвоем вышли из парткома, повторил:
— Обнищали… — Он усмехнулся и покрутил головой. — Надо же так сказать. Прямо театр…
Артем промолчал. Он и сам сейчас подумал о некоторой приподнятости, с какой он говорил в парткоме и которая показалась Андрею Фомичу театральной и потому усиленной сверх разумной меры. Во всяком случае, насчет обнищания он, конечно, перехватил. Так думал Артем, не зная еще, как все обернется и каким нищим он почувствует себя. Нищим, обобравшим самого себя.
За всю дорогу от парткома до рабочего поселка больше не было сказано ни одного слова. Тот самый сомнительный заборчик, которым они давно уже отгородились друг от друга, сейчас казался особенно непрочным. Толкни — и нет его. Оба они испытывали неловкость за то, что до сей поры не сделали этого и даже сейчас ни один не решался начать первым.
Так дошли они до трамвайной остановки, где когда-то еще начинающий журналист Артем Ширяев и его помощница Милана ожидали трамвай. Пустырь здесь тогда был неоглядный, и новенькое, только что выстроенное здание фабрики-кухни казалось Артему одиноким кораблем среди океана. Сейчас он тоже, как и тогда, сравнил фабрику-кухню с кораблем, который, изрядно потрепанный всякими корабельными невзгодами, пришел в порт, где совершенно затерялся среди других кораблей. Рядами стояли пятиэтажные розовые и желтые дома, жарко сияя стеклами окон.
Около одного из домов Андрей Фомич остановился.
— Вот тут я и живу, — сообщил он.
И Артем с удивлением отметил, что это обычное сообщение как бы ушибло его. Алла! «Неизвестная!» Здесь, где-то в этом доме… Столько пролетело лет и столько событий, а он все еще ничего не забыл. Он покачнулся и провел ладонью по своему взмокшему лбу.
— Ты что? — встревожился Андрей Фомич, оттесняя Артема к подъезду, в тень. — Это тебя солнцем шибануло?
— Нет, — сознался Артем, — не солнцем.
— Зайдем. Отдохнешь в холодке. Жара такая, что и лошади не терпят.
— Лошади. — Артем засмеялся, как будто бы его очень уж развеселило это сравнение.
— Посидим, потолкуем, — продолжал уговаривать Андрей Фомич.
Но Артем, чтобы сразу пресечь дальнейшие уговоры, протянул руку.
— Будь здоров. Потом как-нибудь. Поздно уже.
— Что за «поздно»? Я теперь один остался на все лето.
— Один?
— Как бобыль. Все мои на даче: Надя с девочками и мама. Так что полная свобода, — продолжал он уговаривать, чувствуя, как ослабевает сопротивление Артемовой руки.
— Надя?
— Да. Жена. Ты ведь так и не знаешь ее. А она все статьи твои и книжки читает и мне выговаривает, как это я тебя не позову к нам.
— Надя. А ты мне тогда рассказывал… — не слушая его, проговорил Артем.
— Это про Аллу-то? — сказал Андрей Фомич с легкой беспечностью и в то же время с нескрываемой почтительностью. — Да, было дело и прошло.
Такая почтительность насторожила Артема.
— Прошло? — спросил он. — Что прошло?
— А черт его знает что. Я тебе потому и рассказал, что все это уже перекипело, а у нас с Надей все уже было слажено.
— А она что? Алла?
— Да ничего. В науку ударилась. Институт закончила и сейчас, кажется, директором школы или завучем. Надя с ней видится, говорит, ничего живет. А замуж так и не вышла. В холостячках числится. Не нашлось для нее человека соответствующего полета. Ну, так зайдем, чего мы, как беспризорники, в подъезде?..
Но Артем, теперь уже не скрывая своего волнения, торопливо проговорил:
— Нет, потом как-нибудь, в другой раз. — И, уже прощально помахивая рукой, прокричал издали: — А Наде привет передай! Я к вам обязательно приду!..
Вот и разрушен тот никчемный заборчик, который, оказывается, существовал только в его воображении. Глупо все как получилось. Пять лет думал, что Алла — жена Андрея Фомича. Пять лет! И сколько нелепого, ни с чем несообразного он сделал. Как изломал свою жизнь. Сам загнал себя в какие-то самим же придуманные загородочки условностей, приличий, привычек, которые так охотно многие принимают за традиции только потому, что это удобно, как разношенная обувь…
Он спустился к мосту, как всегда забитому звенящими трамваями и ревущими машинами. Старый деревянный мост, построенный еще тогда, когда в городе не было ни машин, ни трамваев. Мост, рассчитанный на тихую губернскую жизнь. Неподалеку уже начали насыпать широкую дамбу, которая надежно свяжет растущий город с новым районом. Но дамба строилась медленно. Общественность города с помощью газет и радио подбадривала строителей. А сейчас Артем увидел немного в стороне от дороги новый голубой автобус, на лаковых боках которого было написано: «Телевидение».
На крыше автобуса стоял молодой парень, подняв над головой кинокамеру. Тут же, на крыше, суетилась девушка в синем комбинезоне и желтой клетчатой рубашке, указывая парню, что надо снимать. В то же время она что-то выкрикивала в микрофон, который держала в руке. Готовилась очередная порция возбуждающего для медлительных строителей.
Артем подумал, что девушка неминуемо должна сорваться с крыши, но вряд ли это опасно для нее — такая она была полная, что казалась упругой, как мяч. Упадет, подпрыгнет и останется цела и невредима. И тут он узнал Милану. Вот куда ее занесло! Давно как-то она позвонила Артему и сказала, что ей нужно увидеться с ним и поговорить, посоветоваться. Он иногда помогал ей написать очерк или просто советовал, как это сделать, и потому вначале ее просьба его не удивила. Он только спросил: «А по телефону нельзя?» В трубке послышалось бурное дыхание: «По телефону все можно, — сказала Милана, — кроме одного: пока что нельзя посмотреть человеку в глаза». Он растерялся и нерешительно проговорил: «Да, пока что техника не достигла. Ладно, я тебе позвоню». И, конечно, не позвонил. Ему показалось, что на этот раз Милана не ограничится советом делового характера. Ее желание заглянуть в глаза настораживало. Он уже сталкивался с такими делами и всегда смущался при этом. Но, очевидно, ничего с этим не поделаешь: девушки любят поэзию, а заодно и поэтов. Очень юные девушки и почему-то не очень юные дамы. Особенно, как успел заметить Артем, склонны к стихам упитанные девушки. Или обиженные судьбой. Не считая Милану обиженной и зная, что ей чужды безрассудные увлечения, Артем тогда же забыл о своем обещании позвонить ей. Да и незачем.
Увидав ее на крыше телевизионного автобуса, Артем попытался скрыться. Не такое сейчас у него настроение, чтобы с кем-нибудь разговаривать. Но Милана заметила его и отчаянно замахала руками.
— Артем! Вот где ты мне попался!
Она что-то сказала киношнику и необыкновенно ловко сбежала по лесенке.
— Попался? Можно подумать, будто я убегаю от тебя.
— Всю жизнь, — легко вздохнула Милана и крепко сжала его руки.
Артем подумал, что он и в самом деле попался. Кажется, девушка настроена на лирический разговор.
— Не смейся! Я теперь просто при деле. Нашла дело для себя. А в газете я была ни при чем. Там я вечно была «на подверстку». Где не хватало строчек, подверстывали мои заметочки. А потом я стала при тебе. Помнишь наш разговор в столовой о том, что человек во всем должен быть самим собой? Я тогда не все поняла и даже очень на тебя обиделась. Только потом дошли до меня твои слова. Человек всегда должен быть самим собой. И в деле, и особенно в любви.
— Почему особенно?
— Работу можно сменить, а любовь почти невозможно. Это уж навеки, — убежденно проговорила она, поглядывая на Артема своими темными, настороженными и в то же время пытливыми, как у белки, глазами.
Эта убежденность повергла его в уныние, и он понял, что Милана не отпустит его, пока не выговорится до конца. Он-то знает ее настойчивость. Разговоры, воспоминания — как он устал от них. Хотелось только одного: свалиться и уснуть прямо здесь же, на пыльной траве. Еще хорошо, что она не восторгается его стихами, этим бы она его окончательно добила. Все-таки он не выдержал и зевнул украдкой. Но она заметила.
— Устал?
— Как зверь, — признался он. — С утра заочники в институте, потом весь день в парткоме…
— А тут еще я…
— Ты тут ни при чем.
— Всегда я ни при чем! — жизнерадостно воскликнула Милана и, как знаменем, взмахнув косынкой, сообщила: — А ведь я тогда была влюблена в тебя. Отчаянно влюблена.
Только этого ему и не хватало, чтобы достойно завершить день. Но теперь уже все равно.
— А я ничего и не заметил.
— По-моему, ты не позволил себе заметить.
— Многие почему-то думают, будто я такой волевой человек, что могу не позволить себе.
— А разве нет? Ты — железный парень!
И это она выдумала. Железный! И свою влюбленность тоже придумала.
— Ты, я вижу, на работе? — с надеждой спросил он.
— Все! Мы уже закончили.
Она все еще не выпускала руки Артема, словно догадываясь о его намерении. На них смотрел киношник с высоты автобуса, киноаппарат в его руках поблескивает своими тремя глазами. Уж не собирается ли он увековечить нечаянную встречу поэта с трепетной читательницей? Хотя, кажется, роли переменились, и трепещет не читательница, а сам поэт. И Милана это заметила.
— Ты чем-то расстроен? — участливо спросила она.
— Это от жары у меня такой вид.
— А мы-то стоим на самом солнцепеке. Идем в тень. Гоша! — крикнула она киношнику. — Перерыв.
Они спустились по склону оврага. Здесь на самом дне была трава и кусты. Они сели у самого берега высохшей речушки Ягошихи. Милана стащила желтую косынку с головы и, обмахивая ею свое загорелое лицо, с мягким укором сказала:
— Так ты мне и не позвонил тогда. А я очень ждала.
— Забыл, — ответил Артем, — замотался. Прости.
— Универсальная причина: замотался. Все ясно, хотя ничего и не объясняет. Ты, конечно, убежден, что служить обществу можно, только забывая о своих делах. Или, вернее, считаешь, что так надо думать. А ты заметил, что все говорят «замотался», когда сказать совсем уж больше нечего?
— Да, — согласился Артем. — Наверное. Дважды два…
Милана вспыхнула:
— Я с тобой серьезно.
— И мне сегодня что-то не хочется шутить.
— Ты считаешь, что я рассуждаю примитивно? Ты всегда так думал, я знаю.
— Это тебе только кажется, — вяло проговорил Артем. Он надеялся, что Милана заметит это, может быть, даже слегка обидится на его равнодушие, и разговор сам собой замрет, пересохнет, как эта речушка. — Ты здорово выросла за истекшую пятилетку.
Заметила, но не обиделась. Заговорила с еще большим энтузиазмом:
— Обидно. А я всячески старалась, чтобы ты увидел мою пылкую любовь. Старалась, презрев девичью стыдливость. Но скоро это прошло.
— Ты мне звонила, чтобы сообщить об этом?
— Ты угадал. — Она засмеялась. — У меня, мой милый, сын взрослый. Три года ему. Назвала Артемом.
— Да ты что!?
— Артем. Артемка. А ты говоришь: «Придумала»!..
— Вот и хорошо, — бодро сказал Артем и, надеясь, что разговор этот, совершенно ненужный, подошел к концу, спросил о муже: кто он?
— Инженер. Ты его не знаешь.
— Нашла свою любовь?
— Знаешь, мы с ним как-то не сразу поняли это. И я и он. Не выяснили. Да и сейчас живем, как живут многие. Ходим в гости, говорим о футболе, не очень притесняем друг друга… Людей, которые не стали сами собой в любви, на свете намного больше, чем таких, которые не понимают и не любят своего дела. Но тебе этого не понять… Ты можешь только выслушать человека и научить. И даже не научить, разве можно научить человека, как ему надо жить? Это он сам должен понять. Ты можешь только сказать о себе. Как бы ты поступил в таком случае. Вот зачем я тогда хотела тебя видеть. Мне совет нужен был. Направление. У тебя, в твоей жизни, я уверена, все получилось так, как ты сам того хотел. Я тогда и подумала: познакомлю тебя с моим парнем, мы поговорим, и ты все сразу поймешь. Вот как я в тебя верю! Тогда я и позвонила тебе. Но ты не захотел или не смог. А теперь все вошло в норму или мы просто привыкли… Да ты что! Что же в этом смешного? Не понимаю…
Милана отвернулась и, сердито встряхнув косынку, накинула ее на голову. Смех Артема ее удивил и насторожил. И совсем это не смех. Тогда что? А если и смех, то совсем не оттого, что ему весело. Или он хочет обидеть ее?
— Ты что, Артем?
— Глупо как все, — проговорил он, все еще вздрагивая от приступов того невеселого смеха, который вдруг овладел им. — Глупо. Нет, не у тебя глупо, у меня. Железный парень. Только это и смешно. А все остальное глупо, и все не так, как надо и как было бы лучше… Я только сегодня, недавно узнал, как я ошибся. И ты на меня не обижайся. Потом когда-нибудь мы с тобой поговорим. Ладно, пока.
Перепрыгнув через пересохшую речку, он начал подниматься по противоположному склону оврага. И все время, пока он поднимался, Милана смотрела ему вослед, но он даже и не обернулся.
«Что это с ним?» — подумал Андрей Фомич, глядя, как убегает Артем по залитой солнцем улице. И, не получив ответа на этот вопрос, он пошел домой.
В доме тишина. Надя уехала на все лето с детским домом на дачу и девочек увезла. И Маргариту Ионовну. Без внучек ей скучно дома и делать нечего.
А с Ленькой, как всегда, вышла история. Парень взрослый, скоро четырнадцать, а все такой же непоседливый, как и в младенческие годы. Весной ушел из дома. Спасибо, хоть записку оставил: «Не беспокойтесь и не ищите — сам вернусь». Вышел, значит, зайчик погулять… А скоро получили письмо от начальника геологоразведочного отряда, с которым Ленька увязался. Пришлось ответить, что, мол, возражений не имеется. А что еще скажешь — парень при деле. Ищет нефть где-то в Саянах. Пишет веселые письма про медведей, которые ловят рыбу, про мошкару: «Этой мелкой сволочи столько, что свету не видно, тут и коров доят в сенях или даже на кухне. Вот как. Но зато и рыбы здесь! Как в котле. А рыбка кормится мошкарой».
Каким был в детстве, таким и остался — бродяга и охотник за сказками. Мать в нем души не чает, а он в ней. Никогда и не вспоминают, что они не родные. «За морями, за лесами, за Саянскими горами, за рекой Тасéй я люблю всех вас нежней!» Золотой Бубенчик. Давно, верно, писал, а сейчас замолчал что-то. Далеко забрался.
Тишина. Деликатно постукивают старинные часы. В кухне бьется одуревшая от зноя муха. Андрей Фомич распахнул балконную дверь, разделся и в одних трусах не спеша пошел в ванную. Крашеный пол приятно холодил ноги. После холодного душа прилег с газетой на диван, не решив еще, что лучше: почитать или сразу уснуть, чтобы не думалось ни о чем. Но не думать он не мог. И еще это чувство виноватости, как старая рана, о которой забываешь, пока она не болит.
Он очень обрадовался, когда услыхал, что щелкнул замок входной двери. До того обрадовался, что даже не поверил своему счастью: кто-то приехал, и сейчас начнутся какие-нибудь семейные дела и тогда, как любит повторять Маргарита Ионовна, «и болеть-то некогда».
Он выглянул в переднюю: жена! Надя! Как раз то, что требуется, хотя у нее он никогда не искал спасения от деловых и общественных забот. Скорей наоборот — он оберегал свой дом от них.
— О! Оказывается, ты дома!?
— Дома, дома! Как это ты вырвалась?
— От Леньки нет писем?
— Нет. Напишет!
— Мама беспокоится. Я тоже ее утешаю: напишет.
— Это здорово, что ты приехала!
— Ох, подожди! — Она, смущенная и обеспокоенная его необычной радостью, на секунду прижалась к мужу и сейчас же оттолкнула его. — Подожди. Такая жара, даже ноги подгибаются. Дай-ка я отдышусь…
— Ну, дыши, дыши, — проговорил он, улыбаясь своей чуть виноватой улыбкой.
— Соскучился? — спросила она, заглядывая в его глаза. — Или что случилось?
— Ерунда. Переживем.
— Да что переживем-то?
— Все переживем.
Зная, что все равно ничего он не скажет, она прекратила расспросы. Оберегает от своих забот. К этому она привыкла, тем более что ничем она не обижена: ни словом, ни любовью. Обижена — смешно сказать — его заботой, непробиваемым молчанием.
Стоя под душем, она рассказывала:
— Совсем неожиданно все получилось. Пришла машина с продуктами, да все перепутали. Ну, я с этой же машиной в город. Думаю, хоть денек с тобой побуду. А на базе новый работник, он так все навертел, что и за два дня не разберешься. А ты как? Соскучился? Видишь, какой? — сказала она, поглаживая свой слегка вздутый живот, по которому, извиваясь, бежали светлые ручейки. — Четвертый уж месяц ему.
— А ты считаешь: «он»?
— Конечно!
— Трясешься на этих машинах…
Она смущенно засмеялась:
— Ничего нам с «ним» не сделается. Я, видишь, какая! Не смотри на меня так…
— Как?
— Ну, не знаю. Как плотник на бревно: стоит и высматривает: что там в середке и что бы такое из него вытесать?
— Выдумываешь ты все.
— Словно я чурка с глазами…
— Выдумщица ты. Вроде Леньки. Все с фантазиями.
Такая способность жены, ее ребячье необузданное воображение и, главное, умение обо всем хорошо рассказать всегда умиляли Андрея Фомича. Сам-то он начисто лишен всякого воображения.
— Ничего удивительного. Попробуй-ка с ребятишками с утра до ночи. К ним без фантазии лучше и не суйся. Дня не выдержишь. Дай-ка полотенце. О, господи, да почему ты чистое не возьмешь? Достань в шифоньере на второй полке. А у нас поесть что-нибудь найдется? Я ведь с утра…
Конечно, ничего дома не оказалось, потому что сам Андрей Фомич питался в столовой. Он принес ей чистое полотенце и, одевшись, ушел в магазин.
Она тем временем сварила молодой картошки, которую привезла с собой, накрыла на стол, и они сразу же, как только он пришел, принялись за еду. Она сидела на своем постоянном месте, спиной к окну, и Андрею Фомичу казалось, будто солнечный свет проникает сквозь ее розовое полное тело, как и тогда на Старом Заводе показалось. И крупные веснушки золотятся на плечах. Совсем как в «тот день». Это воспоминание о «том дне» вернуло его к мыслям о дне сегодняшнем, и он, нарушая свое твердое правило, неожиданно для себя спросил:
— Помнишь, весной ездили на Сылву?
— Ну, как же. — Она положила вилку. — А что?
— Чем я там отличился?
— Да ничего особенного и не было.
— Было. Старуху я обидел. Что я с ней?..
Удивленная тем, что он вспомнил какой-то ничтожный случай, встревоженная его непонятной тревогой, она поспешила успокоить мужа:
— Нашел же что вспоминать! Нанесло ее, эту старуху. Изурочила она тебя, что ли? Так не верю я в эти бабьи сказки и тебе не советую. Да ты что молчишь-то? Знаешь, как устала я от этой твоей молчанки? Что тебя мучит, что заботит, скажи. Я же все вижу, всегда вижу, а ты молчишь. Да и улыбаешься ты через силу. Расскажи мне все, легче станет, уверяю. Двоим-то всякий груз легче…
Он рассказал, и в самом деле стало легче, хотя он видел, что она, как и он сам, тоже не вполне поняла его вину и его тревогу.
— Господи! Делать там, в парткоме, им нечего. Государственный преступник! И Артем хорош! И повернулся у него язык? Да и старуха-то, видать, чистый яд. Нажаловалась. Обидели. Кто такую обидит, дня не проживет. Выброси все это из головы: ничего они с тобой не сделают.
«Не поняла, — думал Андрей Фомич, слушая горячую речь жены, утешающей его и в то же время защищающей его. От кого? Разве что только от самого себя. — Нет, ничего она не поняла. Оба мы чего-то не понимаем». Но ему стало легче только оттого, что рядом с ним есть родной, близкий человек и даже два человека, самых родных, и лицо его посветлело. Природа. Она везде, она рядом с ним, а не только в шуме леса, в многодумной тишине заката. Природа в самом человеке и еще в том, который зарожден им и ею и который продолжит его самого. И это будет вечно! А он поднял руку на природу и на ее хранительницу. Он на самого себя поднял руку!.. До чего все просто.
Подумав, что это ее слова успокоили мужа, Надя улыбнулась, а он, радуясь, что, кажется, он сам понял причину своих тревог, захотел и Наде все объяснить, успокоить ее.
— Ее звали Анфиса! — торжествующе сказал он. — Понимаешь? Старуху-то эту удивительную…
— Не все ли равно, как ее звали?..
Но теперь, когда для него что-то прояснилось, он снова замолчал. Потом как-нибудь и она поймет, а он и так наговорил много лишнего, намутил в своем спокойном доме, где всегда все было понятно и просто. Но она видела, что он не все еще сказал, какая-то мысль беспокоит его, может быть, та самая, которая весь этот месяц мучила его и ее, конечно.
— Вот и снова замолчал, — с досадой сказала Надя.
— А что? Я все сказал. Ты только не думай ничего худого. К этой старухе я съезжу. А хочешь вместе? А? Ты бы там все поняла. Я ведь рассказчик никакой. Как тогда меня Алла поняла? Вот уж чудо-то!
— Да что поняла-то?
— Все. Одна она тогда все поняла, а я и сейчас не знаю, понял я или еще нет…
— Первая любовь… — нехорошо усмехнулась Надя.
И он, думая, что это просто запоздалая и вполне основательная вспышка ревности, подошел к жене и положил руку на ее еще непросохшие волосы:
— Охота тебе вспоминать… Ложись-ка отдохни, а я тут все приберу. Глупости всякие… ты их отгоняй от себя.
Надя всхлипнула и, взяв его ладонь, прижалась к ней пылающей щекой. Господи, как хорошо за ним, за мужем! Замужем! Как за каменной стеной. Защитит и ничего не скажет. А может быть, так и лучше, и не надо мне ничего такого знать?
Лежа в постели, она слышала, как он осторожно передвигается по кухне, бережет ее покой. Надя никогда не забудет, что муж достался ей только после того, как его оттолкнула Алла. Подобрала осколки разбитой любви. Сколько ни склеивай, трещина все равно остается. А может быть, Андрей и женился-то на ней только, чтобы досадить той, которая не поняла его любви? И так бывает. Эта мысль, хоть и нечасто, но возникала у Нади, и она старалась пореже встречаться со своей подругой. Хотя продолжала любить ее и восхищаться ею, но к себе никогда не приглашала. Подруга, молодая и умная, и нарядная — прежняя мужнина любовь. Нет уж, от таких подальше — для всех спокойнее.
А все-таки надо бы ее повидать. Поговорить. Сказать про Артема. И заделье есть — завтра день рождения Аллы.
В день своего рождения — сегодня ей стукнуло (о-хо-хо!) двадцать девять — Алла по пути домой зашла в книжный магазин, чтобы сделать подарок. Сама себе. Больше-то некому, если не считать коллективного подношения товарищей по работе. Коллективного, в складчину.
К этому походу в магазин она готовилась с самого утра, не без волнения подумывая: «Кто-то на этот раз придет ко мне с подарком?», имея в виду автора еще нечитанной книги, которую ей предложат в магазине. По правилам игры, придуманной уже давно, это должна быть обязательно новая книга, вышедшая впервые, первым изданием.
На этот раз знакомая продавщица улыбнулась ей и достала из-под прилавка маленькую книжечку.
— Только сегодня получили, и уже все распродано. Эту я оставила для вас.
Стихи. Серая обложка, украшенная золотым кленовым листком. «А. Ширяев. Песни дождей». Вот и подарок от небезызвестного ей человека. Сам-то он и не подозревает об этом. Впервые Алла увидела его на литературном вечере лет пять назад и с тех пор ходила на все его вечера и приобретала все его книжечки. Немного их, к сожалению, и вечеров, и книжек. Эта третья. Тем дороже подарок.
Поблагодарив продавщицу, она спрятала «подарок» в сумочку и вышла из магазина. Знойный день окончился душным вечером, и впереди ожидалась такая же душная ночь. На проспекте томились молодые тополя. Под ними в призрачной тени уже занимали места пенсионеры, терпеливо ожидающие вечерней прохлады или грозы, которую вот уж третий день по радио обещают никогда неунывающие синоптики. Кое-где обосновались первые робкие парочки, не знающие еще, что их ждет. На одной из скамеек весело гоготало несколько очень молодых и очень развязных парней, от которых никто не ждал ничего хорошего. Один из них барабанил на гитаре, подразумевая, вероятно, какую-то мелодию.
Два пенсионера для развлечения затеяли легкую безобидную склоку. Тыча пальцем то в свой лоб, то в небо, один из них въедливо объяснял:
— Гроза, если хочешь знать, бывает фактическая и метеорологическая. Сапог!
— От сапога слышу. Трепачи там все. — Он тоже потыкал пальцем в небо. — Обещал грозу — дай…
Алла торопливо шла мимо всех этих ждущих и обещающих по бесконечному бульвару. Ждать и обещать — со всем этим, славу богу, давно уже покончено. Любовь… Она и сейчас еще не может понять: то ли ее обманули, то ли она обманула сама себя. И то, и другое обидно. Лучше об этом не вспоминать, не бередить сердца.
Давно уж приняв такое решение, она все-таки до сих пор продолжала вспоминать «об этом», стараясь только, чтобы ее горькая усмешка выглядела презрительной. Дар природы! Этим даром надо или пользоваться с достоинством человека, или забыть о нем. А может быть, она переоценила этот дар, потребовав от любви слишком много? Переоценила, так сказать, и свои возможности и возможности того, своего самого первого, который оказался и последним. Все, что бывало у нее за эти последующие годы, вряд ли можно назвать любовью.
Около самого своего дома увидела Надю. Вот кто без всяких там рассуждений перехватил тот самый дар природы, который Алла оттолкнула от себя. Спряталась под реденькой сеткой листвы недавно высаженных тополей и, задыхаясь от зноя, обмахивается платочком. И не мудрено при таких-то богатых формах. А была тоненькая и трепетная, но уже и тогда отличалась здравым умом и резко выраженной сентиментальностью. Рядом на скамейке большой букет, под ним сверток — пришла поздравлять. Вот и еще неожиданный подарок.
— Милая моя, любимая, — запричитала Надя, обнимая подругу. — Поздравляю! А ты все такая же красоточка. И красуешься, и наряжаешься…
Кое-как утихомирив подругу, Алла вытерла ее слезы со своих щек и сама неожиданно растрогалась.
— Ну, будет тебе, будет. Давно ждешь?
— Ах, это не имеет значения. Дождалась.
Дома Надя развернула свой подарок.
— Вот, пирог тебе испекла, какой ты любишь. С рыбой. И еще наш, детдомовский, традиционный, — с яблоками.
Ничего не забыла — и что любит подруга, и то, что в детском доме каждый ребячий день рождения отмечали сладким пирогом.
В однокомнатной квартире, которую только в прошлом году получила Алла, было мало мебели, много книг и, как считала Надя, никакого намека на уют. Если бы не большой зеркальный шифоньер и маленький туалетный столик в углу, то можно было бы подумать, что тут живет закоренелый холостяк.
— Иди в ванную, — сказала Алла, — вот тебе полотенце.
Она открыла шифоньер. Надя не могла не заглянуть туда.
— Сколько у тебя красивых вещей!..
— А что мне остается?
— Нет, не говори. Ты всегда была щеголиха и сейчас не изменилась нисколько. И это у тебя здорово получается.
— Да и ты тоже. Не отстаешь.
— Где мне! Да и времени нет, при моем-то семействе! — Она скрылась в ванной.
Не изменилась нисколько. Неправда это, конечно. Изменилась, и очень. Алла придирчиво рассматривала себя в зеркале. Вот она, скуластая, курносая, румяная и, как еще иногда пишут в романах, ясноглазая. Все это осталось при ней. Нового, тоже как в романах, только, пожалуй, какая-то горечь в глазах, в улыбке. «Ясноглазая старая дева — вот я кто. Ну и пусть!»
Это невеселое признание вызвало невеселую, натянутую улыбку, как на фотографии, когда фотограф попросил сделать веселое лицо. Веселое лицо сделать нетрудно, но жизнь от этого не становится лучше.
Но потом прохладный душ как бы смыл с нее неизвестно откуда взявшееся уныние. А когда она в халате, надетом на голое тело, вышла из ванной, услыхала звон посуды на кухне и до нее дошел сытный запах пирога, то и совсем развеселилась. Много ли человеку надо?
— Человеку надо весь мир, — жизнерадостно заявила она, усаживаясь за стол, — и еще кусок пирога с рыбой!..
— Это правильно, — откликнулась Надя, радуясь хорошему настроению подруги. Она все еще не могла преодолеть своего смущения и понять, какой непостижимой черте Аллиного характера она обязана своим семейным счастьем. Ей все казалось, что оно досталось ей случайно, отлетело рикошетом, и поэтому она никак не могла отделаться от смутного сознания какой-то своей вины перед подругой.
— Как это ты вспомнила про мой день? — спросила Алла, склоняясь над пирогом. — Сейчас объемся. Прелесть какая!
— А я про тебя давно думаю. Всегда. Ты масла побольше положи. И все никак не могла собраться. А тут случай такой подошел.
Думая, что случай, о котором сказала Надя, это ее день рождения, Алла взмахнула рукой:
— Эх я, недогадливая. У меня же есть портвейн и еще что-то. Ты что больше любишь?
— Пусть будет портвейн. Я ведь теперь не могу ничего такого.
— А что, опять?
— Да, — сказала Надя и приложила ладонь к своему животу. — Четвертый месяц.
— Ничего еще не заметно. Андрей рад?
И, чтобы не показать подруге, как она счастлива именно оттого, что обрадовала мужа своей беременностью, она как можно равнодушнее повторила то же, что сказала вчера Андрею Фомичу:
— А ему что! Ходит вокруг меня, высматривает, что получится.
— Как скульптор, — подсказала Алла.
— Куда там! Ты уж придумаешь… Как плотник.
Скульптор! А я, значит, камень? Надя с сожалением посмотрела на подругу: ничего она не поняла. Нет, не камень я — живой человек, и без меня ничего не будет. Без моего желания, горячей крови, тревожного ожидания, творческой страсти, материнского терпения. Без моих беспокойных дум. И я тоже художник и творец будущего, а не только он. Ведь если он испытующе смотрит на меня, то я так же испытующе заглядываю в самое себя. Восторг творчества и муки творчества — все пополам, все на двоих. А как же иначе?
Этот взгляд сожаления смутил Аллу.
— А ты еще хуже придумала: плотник.
— Обе мы не то подумали. Ну и забудем. Ты мне много-то не наливай, я теперь могу только самую капельку и то потому, что случай такой вышел.
— Ну и выпьем за случай!
— Да ты еще ничего не знаешь. Я тебе ничего не успела рассказать.
Поставив рюмку, Алла приказала:
— А что случилось? Рассказывай все!
— Выпей сначала. Давай за твой день. — Надя выпила вино и подождала, пока и Алла выпьет. — Теперь я попробую все рассказать, хотя и сама еще не все понимаю. Андрей мне вчера напомнил про тебя.
— Вот как? Он помнит мой день рождения?
— По-моему, он все помнит. Нет, ты не думай, жаловаться мне не на что. Ничем я не обижена. У нас в доме — счастье. Понимаешь?
— Да. Хотя плохо знаю, что это такое.
Не обратив внимания на эту оговорку, потому что торопилась скорее все рассказать, Надя продолжала:
— А вот в чем дело: Андрей мой (сама того не желая, она подчеркнула это) всегда такой спокойный, ты это знаешь. Даже, когда на работе не все ладно, он и этой заботы в дом не несет. А если я и спрошу, только отмахнется: «Зачем тебе? Лишнее беспокойство только». Так я и привыкла — не спрашивать. Что мне надо, он и сам скажет. А не говорит, значит, оберегает. Вот так у нас все и шло…
«Да, — подумала Алла, — семейная история…» И в глазах ее появилось то презрительно-снисходительное выражение, с каким она всегда выслушивала излияния своих знакомых о семейном счастье или несчастье. Для нее, не имевшей — слава богу — ни того, ни другого, это было одно и то же. Но тут, кажется, случай исключительный.
— Все у нас в семье сдвинулось, — сказала Надя и развела в недоумении руками.
— Как это сдвинулось?
— Ну так. Все стояло на своих местах, а потом какая-то неизвестная сила все и сдвинула. Перемешала. Так, что ничего не разберешь, где что…
Теперь уж и Алла ничего не поняла.
— Давай-ка по порядку, — потребовала она.
Надя торопливо рассказала, что Андрея Фомича вызывали в партком и обвиняли в чем-то нехорошем, а в чем, неизвестно. Да, кажется, и сам Андрей Фомич еще не совсем разобрался. По крайней мере, ничего он толком не мог объяснить.
— Нет, ты слушай, слушай!.. — Надя наклонилась к подруге, и ее глаза расширились: — И тут он сказал такое, совсем уж для меня непонятное. Он сказал: «Одна Алла еще тогда все поняла, а я и сейчас не знаю, понял я или все еще ничего не понял». Эти его слова я в точности запомнила. Они меня, как громом… В чем дело? Скажи, что ты поняла тогда?
Сказав это, Надя стала похожей на девчонку, которая с чужих слов рассказывает запутанную страшную сказку. Алла положила руку на ее плечо.
— Что? Не знаю. Только от тебя, Надюша, никогда и ничего я не скрывала. Между нами все чисто, вот как на ладони.
— Это я знаю и ни в чем не сомневаюсь. А вот он-то почему вспомнил про тебя, когда его прижало? Может быть, никогда и не забывал, только не говорил, чтобы меня не расстраивать?
— Нет, — поспешила заверить Алла. — Совсем не то. — А сама подумала: «А может быть, как раз то самое?»
То самое, что она тогда оттолкнула и о чем старалась не вспоминать и почти совсем уж забыла, но вот взяли да и напомнили. Прошлое любит такие штучки: напомнить о себе неожиданно и в самое неподходящее время.
— Не знаю, что это я тогда поняла такое, что он за столько лет не позабыл?
— И еще вопрос, — растерянно проговорила Надя. — И тоже совсем непонятный. Как это он мне вдруг рассказал? Никогда ничем не беспокоил, а тут рассказал. Да и это ладно бы. Так он еще и совета попросил, как ему быть? У меня попросил помощи. Сам, значит, совсем отчаялся. Этого уж я не могла стерпеть. К тебе пришла. А ты и сама ничего не знаешь. Попали мы все в непонятное.
И в самом деле, Алла никак не могла припомнить, какие именно ее слова запали в память Андрею Фомичу и так прочно там обосновались, что даже пять лет семейной жизни не вытравили их. Сама-то она давно уж избавилась от всяких воспоминаний о первом своем девическом потрясении. Было за это время достаточно всякого: и увлечений, и событий, и разочарований…
Но в этот вечер ей суждено было встретиться еще с одним таким же, который ничего не забыл. Помнит даже то, о чем она и не подозревала.
Лежа на диване, который на ночь превращался в постель, она раскрыла «подарок», полученный от А. Ширяева. В комнате стоял зеленоватый полумрак. Не приносящий прохлады ветер надувал тюлевую штору у распахнутой балконной двери. Торшер в виде трех разноцветных тюльпанов, из которых сейчас горел только один зеленый, освещал ее руки, раскрывающие книжечку. Эпиграф?
Может, завтра совсем по-другому
Я уйду, исцеленный навек,
Слушать песни дождей и черемух,
Чем здоровый живет человек.
«Лирика, — подумала она, — может быть, даже любование природой. Не похоже это на А. Ширяева. Вернее, на его предыдущие стихи».
Ее сомнения подтвердились: первое же стихотворение, которым открывался сборник, прозвучало, как исповедь и как призыв к бою.
«У меня есть враг.
Он сковывает мое сердце и притупляет сознание.
Лишает меня радостей борьбы.
А если человек ни за что не борется, то он и не живет.
И пропадет бесследно.
Даже на песке, где он пройдет, не останется его следов».
Как призыв к бою и как упрек.
«Да, — подумала она, перевертывая страницу, — все верно. А что дальше?»
И дальше тоже шли стихотворения, утверждающие разные гражданские доблести. Но мысли были интересные, острые и написано взволнованно. От всей души. Алла прочла их все с добросовестностью учительницы, восхищаясь богатством оттенков и находчивостью автора, но девичье ее сердце ни разу не дрогнуло.
Потом следовал раздел, название которого напоминало вывеску магазина и не обещало никаких открытий: «Природы дар». Но не успела прочесть она и первую строфу, как сильнейшее волнение охватило ее. «Портрет неизвестной девушки» — называлось стихотворение.
«Золотые листья клена — от них идет трепетный свет прозрачной осени.
А в парке гуляет весна: очень молодая девушка, окруженная детьми.
Мадонна и множество младенцев.
Одному из них она поправляет шарфик, какие у нее добрые руки!
Любовь к детям — драгоценный дар, которым природа награждает женщину с самой колыбели.
Такой портрет давно уже висит в моей комнате.
Свет осени и свет весны всегда со мной».
Это она прочитала дважды и только сейчас оценила подарок, полученный от любящего человека. Нет, не ее, конечно, он даже и не знает ее имени. Он и сам не знает, кого любит. «Неизвестную». Но она-то сама все знает, и в этом ее преимущество. Кроме того, сознавать себя неизвестной, в одном этом уже есть что-то очень поэтическое и в то же время такое старомодное! Сентиментальная старая дева. О-хо-хо!.. Вот так-то, девушка.
Когда прошел первый приступ старомодной грусти, она открыла новую страницу. «Рассказы друга-плотника». Первый рассказ — «Анфиса», второй — «Девушка в электричке» и третий — «Золотой Бубенчик». Проглотила разом, все три подряд. Как пилюли, стараясь не замечать вкуса. И, отбросив легкое одеяло, вскочила, чтобы запить холодной водой из крана.
В длинной ночной рубашке прошла по прохладному полу и остановилась у балконной двери, как привидение, явившееся из прошлого, и вся во власти прошлого. Внизу засыпал город, погружаясь во тьму своих бесконечных воспоминаний.
А утром взяла и позвонила ему. Оказалось, все до того просто, что она даже не успела подумать о мелочах, влияющих на жизненно важные события.
— Он в институте. А кто спрашивает?
Голос был высокий, звонкий и очень мелодичный. Так могла говорить только молодая женщина. Его жена? Ну что же, это еще лучше, Алла не намерена ничего скрывать. Она назвала свое имя и дала номер школьного телефона, поскольку своего не имела, и предупредила, что ей можно звонить только до четырех. На то, что ему все это передадут, она не очень надеялась.
А ему передали. Он позвонил ровно в четыре и, ничего не уточняя, спросил:
— Где я смогу вас увидеть и когда?
— Где хотите.
— Как-то очень неопределенно.
— Тогда в парке, у ротонды, через два часа.
— Принято.
— Приметы нужны?
— Зачем? Я вас знаю уже много лет.
— И я тоже много лет.
Алла даже через телефон почувствовала его волнение, и ее удивило собственное спокойствие. Как будто они — родственники, то и дело встречаются, но пока еще не надоели друг другу.
Совершенно бессознательно оттянув встречу на целых два часа, Алла только потом догадалась, почему она назначила этот срок. Как раз столько времени требовалось ей для того, чтобы забежать домой и переодеться, когда она срочно собиралась в театр или в гости. Сыграла сила привычки. Теперь придется ждать.
Не спеша прошла она по бесконечному скверу. Постояла у кинотеатра, изучая пестрые афиши, и у газетного киоска постояла, поболтала со знакомой киоскершей, ничего не купила и медленно двинулась вдоль парковой решетки, которая считалась похожей на решетку Летнего сада в Ленинграде, но в самом деле ничуть на нее не была похожа.
Вот и ротонда, городская достопримечательность. Огромный серый купол на двенадцати могучих колоннах. Под куполом среди колонн просторная площадка. А вот и ОН! Она ждет его, а он ждет ее. Не вытерпел, пришел еще раньше ее, надеясь, что и она не вытерпит до назначенного часа. Ждет. Стоит с таким видом, словно ротонда построена специально для этого свидания, и с мальчишеским интересом наблюдает, как между колонн под самым куполом проносятся ласточки. Толстый портфель, как верный пес, лежит у его ног.
Ждет ее! Только сейчас Алла, как будто испугавшись своей смелости, с какой она назначила это свидание, почувствовала приступ волнения. Мир опустел, исчезли все звуки, и твердая земля под ногами расплавилась, как асфальт в жару. Что это с ней? Давно не испытывала ничего подобного. Для того чтобы преодолеть все это и восстановить себя в привычном мире, надо срочно придумать что-нибудь глупое и по возможности смешное. Она срочно придумала, что у Артема такой вид оттого, что он сам, как и ротонда, тоже городская достопримечательность. Но это не показалось ей ни глупым и ни смешным, скорей всего это так и есть на самом деле. А волнение улетучилось, когда она увидела, как он, подхватив портфель, резво сбежал по ступенькам и бросился к ней навстречу.
Они встретились и поздоровались, как старые знакомые после долгой разлуки.
Не выпуская ее руки и пристально разглядывая ее, он сказал:
— Да, это вы.
Она засмеялась:
— Всегда была в этом уверена.
И он тоже засмеялся. У нее дрожали руки от волнения, и, чтобы не выдавать этого, она попыталась освободить их. Но, кажется, не только ее руки дрожат, но и его тоже. Это открытие очень ее обрадовало и преисполнило благодарности к нему.
— Ваш портрет непоколебимо висит в моей комнате вот уже больше пяти лет.
— Портрет? Откуда он у вас?
Он рассказал, что за портрет и как он ему достался.
— Но я-то должна за это время измениться?..
— Нет, нисколько. Все такая же. Не хватает только осенних листьев и того малыша.
— Малыш! — Она рассмеялась. — Ему уже четырнадцать. Ленька! Вот такой вымахал! А листья будут. В свое время.
— Леньку я знаю издавна. По фотографии. Почти как и вас.
— И я вас издавна. С того самого литературного вечера. По-моему, это был первый ваш вечер.
— Да. А как же я вас не увидел?
— Где там! Вас окружала такая толпа, и я затерялась в ней. Да и вы не знали, как вырваться на волю.
— Для меня все было впервые. Ничего я не видел и мало что соображал. Просто я ошалел.
— Да. И какая-то девушка, очень решительная, вывела вас из толпы. И совсем увела. И на всю жизнь.
— Да, теперь это моя жена. Вы знаете?
— В нашем городе вы — фигура. Достопримечательность. Многие вас знают, к сожалению.
— Почему надо жалеть об этом?
— А потому, что даже и сейчас вас не оставляют в покое. Вон тот человек, он с вами поздоровался.
— А я и не заметил. Студент, наверное…
— Или читатель?
— Тоже не исключено. Хотя стихов давно не пишу.
— А я купила вчера вашу новую книгу.
— Книга новая, а стихи старые. Я их давно написал, но не хотел печатать. Вот, решился. И, наверное, напрасно: очень это все личное, узкое.
— Не сказала бы… — начала она.
Но он, прекращая этот, очевидно, неприятный для него разговор, взял ее под руку и повел. Куда? А не все ли равно?
— Как же нам быть? — спросила она, уверенная в том, что свидание это не последнее, оно скорей всего только начало чего-то большого и долгожданного, что не может так сразу оборваться. Она нисколько не сомневалась, что и он думает так же, как и она. Подтверждая эту мысль, он сказал:
— Придется не обращать внимания.
— Но нас-то не оставят без внимания.
— Переживем.
— Ну, если вы так думаете, то я и подавно.
— Почему?
— Меня почти никто не знает. А если кто и узнает, то мне все равно. Я одна. Одинока.
Ей показалось, будто это у нее прозвучало, как сожаление о неустроенной жизни, как жалоба на судьбу, и она поспешила заверить его в том, что одиночество совсем ей не в тягость, у нее есть друзья, настоящие, добрые, есть товарищи по работе, и, наконец, сама ее работа исключает даже самое понятие одиночества. Учитель. Сотни учеников, сотни беспокойных и почти всегда непокорных характеров, тысячи вопросов, на которые не всегда найдешь ответ. Какое уж тут одиночество…
— Вам это понятно. Вы — учитель.
— Очень плохой. Я не люблю свою работу.
— Так бросьте ее.
Это было сказано так просто и так доброжелательно, что ему очень захотелось посвятить ее во все свои сомнения и житейские неурядицы. Но он только отмахнулся портфелем, который нес в свободной руке. Это у него получилось очень лихо, что совсем не соответствовало тому, что он хотел рассказать. Он не любил свою жену и был совершенно равнодушен к самому себе. Так равнодушен становится человек, убедившийся в полном бессилии изменить жизнь, которая сложилась совсем не так, как хотелось бы. Но ведь в этом не признаешься, особенно в час первого свидания, да еще женщине, знакомой только по старому портрету.
— Что вы преподаете? — спросил Артем.
— Математику, как это ни странно.
— Странно? Почему?
— Никогда не любила этого предмета. Кроме того, я еще и завуч.
— Ого! И тоже не любите?
— Вот и не угадали. Я только и живу своим делом. И математику выбрала именно за то, что это трудно и отнимает массу времени. Вы же знаете, я ничем другим не занята.
Ему показалось, будто она хвалится своей независимостью, которую дает одиночество, но как-то очень вызывающе хвалится.
— И ни о чем не жалеете? — спросил он осторожно.
— О чем? Что не обзавелась семьей? Была у меня такая возможность.
— Да, я знаю. Он и сейчас еще не понимает, почему все так вышло.
— Это он вам сказал?
— Не надо так о нем думать. Никому он не скажет. Никогда. Я, знаете ли, больше верю несказанному.
— Это верно.
— Кроме того, он мой друг.
Это сообщение очень удивило ее. Что может связать таких очень разных людей? Но ей тут же пришлось сознаться, что ни того, ни другого как следует не знает и не может судить, насколько они разные. Только разве что по отношению к ней: тот, несомненно, любил ее и ничего не понял, а этот, как видно, всё понимает, еще даже не зная ее.
Смущенная этим сравнением, она пробормотала:
— Мужская дружба. Читала я о ней в романах…
— Тем не менее она существует.
— Родство душ?
Теперь он прямо посмотрел на нее. Она выдержала его взгляд, открытый и слегка насмешливый.
— Это тоже из романов?
— Конечно. Откуда же мне знать? Случалось, что мужчины предлагали мне свою бескорыстную дружбу, но идиллия продолжалась недолго.
Он отвел свой взгляд. Она поспешила уточнить:
— В данном случае первая позвонила вам я. А дружбу не предлагают, она возникает сама собой. Или совсем не возникает.
— Похоже на цитату, но верно.
Они кружили по парку — то песок скрипел под их ногами, то мягко шелестел асфальт, одна аллея, другая, площадка с какими-то аттракционами и снова аллея. А день подходил к концу, и они еще не успели подумать, что он надолго останется в их памяти.
Солнце пряталось за крышами домов. Просыпались истомленные зноем тополя. В парке начиналась новая, вечерняя жизнь. На танцевальной площадке настраивались инструменты. Флейта звонко ввинчивала в неподвижный плотный воздух какую-то одну и ту же коротенькую мелодию. Укоризненно рычал бас, уговаривая ее остепениться. А ударные только звонко посмеивались над ними. Загудел мотор, разворачивая наклонное колесо с приваренными к нему кургузыми самолетиками, и заигранно взвизгнула первая любительница сильных ощущений, взлетая к верхушкам деревьев. У киосков выгружали ящики с пивом и выстраивалась молчаливая мужская очередь.
— Родство душ, — задумчиво и, как показалось Алле, нерешительно заговорил Артем. — С Андреем Свищевым нас давно уже сблизила общая беда. Нет, ничего как будто и не произошло, и мы даже не сразу поняли, в чем дело. Просто мы оба оказались ушибленными одним и тем же. Ушиблись и отступили. Предали что-то очень главное и дорогое. Я не очень ясно излагаю, но для того, чтобы все стало понятным, надо долго рассказывать. — Он посмотрел на свою спутницу и увидел, как ока спокойно слушает его. Не равнодушно, а именно спокойно, словно все, что он говорит, ей близко и понятно. Ее лицо оставалось чистым и ясным, как день. Тогда он сказал: — В общем, это одна старая история, в которой оказались замешанной и вы.
Но и это ничуть ее не смутило и даже, кажется, развеселило.
— Я так и знала, — улыбнулась она. — Еще когда вам звонила, то уже чувствовала, что втяпаюсь в какую-нибудь «одну старую историю». Я на это шла. Собственно, это предчувствие и заставило меня позвонить вам.
— Этого звонка я ждал много лет.
— Ждал! Ценное качество — терпеть и ждать. Но еще лучше все решать сразу. Идти навстречу тому, что неизбежно. Жизнь, как известно, коротка, и надо сделать все, что можешь.
— Но ведь вы тоже выжидали!..
— Нисколько! — горячо воскликнула Алла. — Я просто никогда не думала о возможной встрече. Послушайте, как все получилось. Вчера была у меня Надя. Жена Андрея и моя старая подруга. Что-то с ним творится непонятное. Его вызывали в партком. И она меня удивила одним своим замечанием. И даже не своими словами, а тем, что сказал ей Андрей про меня…
Рассказав Артему о том, как в доме Свищевых все «сдвинулось со своих мест», Алла проговорила:
— Сначала ничего я непоняла, но тут оказались ваши стихи. Новый сборник, который вы подарили… читателям. Стихи о плотнике мне все и объяснили. Самое главное я, кажется, поняла. Хочется уточнить детали.
— А зачем детали, если понятно главное?
— Да нет, не все еще понятно. А деталями не следует пренебрегать: маленькая деталь может разрушить даже самое главное.
— Опять цитата и опять верно. Как это у вас получается?
— А это оттого, я думаю, что жизнь не очень-то беспокоит меня. Я говорю о волнениях житейских и душевных. Ведь я одиночка. И много читаю — живу волнениями, которые придумывают для меня разные писатели и поэты. Так вот о деталях: с Андреем почти все ясно — беда, которая его ушибла, действовала через меня. Но я в этом ничуть не виновата, тем более что для него все кончилось очень хорошо.
«Хорошо! — подумал Артем. — Без вас? Не может быть ничего хорошего».
Поворот. Новая аллея. Он сказал:
— В своих-то бедах я никого не виню. Сам виноват.
— Все так говорят, но не многие верят в это.
— Я верю. Нельзя предавать самого себя. — Он подумал, что, наверное, это прозвучало напыщенно, и был очень благодарен ей за то, что она ничего не заметила. Или просто не подала вида, что заметила.
— Знаете что? А не пообедать ли нам заодно? Здесь есть ресторанчик, плохонький, верно. Но я привыкла.
Он согласился с такой радостью, словно его не кормили несколько дней.
Подчиняясь заведенному порядку, Нонна постучала в дверь комнаты Артема. Какая глупость — предупреждать собственного мужа о своем желании видеть его! Но этот пункт конституции профессорского дома она пока еще не решалась изменить.
Артем сидел на диване и по обыкновению, как она считала, бездельничал. На столе беспорядок — какие-то книги, листы бумаги, исписанные вперемешку с чистыми, лампа сдвинута на самый край стола, того и гляди упадет. Передвинув лампу, Нонна остановилась против Артема.
— Нам надо поговорить, — решительно заявила она.
Артем предложил:
— Может быть, выйдем?..
— Зачем? Тут никто не помешает. — Она оглядела комнату с такой брезгливостью, словно впервые увидела ее неприбранность. — Как ты можешь здесь работать? Не понимаю. Темно, и этот запах…
Он не ответил. Она подумала и села.
— Ты знаешь, о чем я хочу говорить?
— Да. Я и сам хотел сказать тебе, но еще не знал, как…
— Какие вы все деликатные в этом доме. А дело проще простого. Вот уж целую неделю я только и слышу о какой-то Алле и о тебе. — Она подняла голову и, прямо посмотрев на мужа, сочувственно усмехнулась: — Ты удивлен? Я так и знала.
Артем и в самом деле удивился: какая оперативность! Прошла ровно неделя с той первой встречи у ротонды. Здорово сработано! А он-то был уверен, что никто еще ничего не знает. Они встречались хотя и ежедневно, но в местах, достаточно уединенных, а два раза он приходил к ней домой.
Продолжая сочувственно и несколько вызывающе посмеиваться, Нонна думала, что она застала его врасплох и что сейчас услышит какие-нибудь жалкие оправдания. Тогда она посмеется над ним, даст понять, как мало ее беспокоит это его увлечение. Она была уверена, что это только увлечение. Когда-то он так увлекся ею и все могло бы ничем и не завершиться, если бы она оказалась дурой и не привязала бы его к себе. А если и та, другая, не захочет оказаться дурой?
Насмотревшись на растерянное лицо мужа, Нонна перевела взгляд на два женских портрета, которым до сих пор не придавала никакого значения.
— «Неизвестная»… Одна из этих?
Артем не ответил.
— Которая? — продолжала добиваться Нонна.
— Вот эта, — сказал вдруг Артем решительно. Если он уже заявил о своем намерении ничего не скрывать, то надо быть последовательным до конца.
Но она не поверила в его решительность, расценив ее как отчаяние, которое накатывает на человека мягкого и безвольного, каким она считала Артема. Это скоро пройдет, надо только дать ему успокоиться.
— Плохой у тебя вкус, — поморщилась она. — Та, другая, интереснее. Дитя природы…
— Ни та, ни другая здесь ни при чем. Все ясно, и не надо притворяться. Никакой любви у нас нет и не было никогда. Я это давно решил, собирался сказать тебе. Я виноват, наверное, больше всех. Надо сразу обо всем договориться…
— О чем тут можно договариваться? У нас ребенок. У нас общая работа. Вся наша жизнь связана. И я не верю, что ты все хорошо продумал. Я жалею, что начала этот разговор сейчас. Вот когда ты успокоишься…
Она встала и направилась к двери, но он остановил ее:
— Подожди. Надо кончить этот разговор, раз он возник…
— Милый мой, ведь я-то тебя люблю. — Она опустила голову и подошла к нему, тихая, покорная и решительная, как в самые первые дни их знакомства. — Ты забыл это? И не надо говорить ни о каких ошибках. Если ты когда-нибудь и ошибался, то только сейчас, когда наговорил мне столько жестоких слов. Не надо так со мной. Ведь я тебя всегда любила, с самой первой встречи…
И говорила она тоже, как прежде, — несмело и слегка восторженно, чем подкупила его в те первые минуты их знакомства и заставила подумать: какая она необыкновенная девушка, эта любимая ученица отца! Только тогда она еще не говорила о своей любви. Артем сам это увидел и очень возгордился тем, что его любит такая девушка. Теперь-то Он знал — ничего такого не было. Не очень тонко сыграла она свою роль, но он клюнул и на эту приманку. Карась-идеалист.
— Самое плохое во всем этом, — сказал Артем, презирая себя за то, что он говорит совсем не так, как надо, и голос у него хриплый, и руки дрожат, как с мороза. — Самое скверное, что за мои ошибки должны отдуваться другие.
— И не надо. Ну, ничего не надо. Разве мы плохо живем? — Она положила голову на его плечо. — И дальше будем жить. Ты не думай, я тебе ни в чем не помеха. Делай, как тебе вздумается. Только, чтобы никто ничего не знал и чтобы я ничего не знала. Да я и слушать-то никого не стану…
— Нет, — сказал Артем с такой силой, что Нонна отшатнулась от него. — Сделка? Мне надоело это. И невозможно принять то, что ты предлагаешь. Обманывать тебя, себя, всех на свете? Ломаться перед студентами, изображая преподавателя!
— Господи! Откуда у тебя такие мысли? Все так живут. И никаких трагедий…
— Все обманывают друга друга? Ты это хочешь сказать?
— Какой же это обман? Ты что! Все только выполняют свой долг. Прячут подальше свои чувства и мысли, которые совсем никого не интересуют. И все делают свое дело. Работают. Все так просто… — Она покачала головой, как бы жалея, что приходится объяснять такие простые истины.
— Ты пришла говорить совсем не о том, — напомнил Артем.
— Да. И, кажется, не вовремя. Жалею, что не учла… Вот когда ты успокоишься, освободишься от всяких… — Она помахала рукой и понимающе улыбнулась: — Настроений…
— А я считаю, что надо все сказать. До конца все. Теперь у меня не будет никаких других настроений.
— А я не хочу ни о чем сейчас говорить. — Нонна еще раз улыбнулась и скрылась за дверью. Ушла от разговора, убежала. Надо ли догонять ее? Или уже не надо разговаривать, а делать то, что задумал?
Приняв такое решение, Артем прежде всего позвонил Алле и, уже не опасаясь, что кто-то может услышать его разговор с ней, сказал, что сегодня он не придет. Она, не расспрашивая ни о чем, ответила: «Плохо, но переживем». Ее низкий голос прозвучал успокоительно, как колыбельная песня.
Коридор слабо освещен одной только лампочкой над телефонным аппаратом. Артем выключил ее и постучал к матери. Она сидела у туалетного столика, склонившись над книгой.
— Это ты с ней разговаривал? — спросила она, продолжая читать.
— Да. Ее зовут Алла. Та, что у меня на стенке. «Неизвестная».
Мария Павловна сняла очки.
— Ты хорошо все обдумал?
Она сразу постарела после смерти мужа, но ни за что не хотела этого замечать и от других требовала того же и очень сердилась, если кто-нибудь говорил ей, что она изменилась.
Выслушав отчет сына о недавнем разговоре с женой и о его твердом намерении довести все до конца, она ни о чем больше не расспрашивала и, ничего не советуя, просто сказала:
— Отец был бы недоволен. Но мы бы уговорили его, хотя это почти невозможно. Я думаю, в конце концов он бы согласился. — Проговорила она это с такой озабоченностью, будто ждала, что сейчас отец войдет и ей придется пойти на все, чтобы он не мешал сыну.
— Да, — сказал Артем, — я очень жалею, что тянул так долго.
— Только не обижай Нонну. Я не люблю ее, ты знаешь, но ее любил ОН, и я не хочу ей зла.
— Самое большое зло для нас обоих — продолжать этот затянувшийся самообман.
— У вас сын. Ты и о нем подумай.
Этот совет матери, которая так любила его, своего сына, и почти равнодушна к внуку, заставил его призадуматься. Ответственность за сына! Впервые, с тех пор, как стал отцом, Артем задумался над этим. Сын родился в самое тяжелое время, когда Олег Артемьевич доживал последние дни. Внука он увидел, когда уже не вставал с постели.
Почти сразу после похорон Нонна увезла сына к своей матери. Оградив мужа от всех волнений, связанных с ожиданием ребенка и самими родами, волнений, которые Нонна считала «примитивными», она навредила своему сыну. Отцовское чувство у Артема, приглушенное в самом зародыше, дало тощие всходы. И если Нонна считала вполне естественным и очень «современным» поручить воспитание сына своей матери, то возражений у него не возникло. И сейчас, когда ему напомнили о сыне, он признался:
— Да, тут дело сложное. Но ты не беспокойся, я во всем разберусь.
На другой день он подал заявление с просьбой освободить его от должности, которую, согласно приказу, он занимал временно. Его пытались удержать, уговорить и даже приказать, но так как в свое время другого приказа издать не удосужились, то его отпустили. Перед тем как окончательно покинуть институт, он зашел в аудиторию, носящую имя отца.
Большая комната — высокие старинные окна, плавно закругленные сверху, полосы солнечного света на столах и на противоположной стене и дымчатый сумрак под потолком придавали ей некую торжественность. И тишина, как туго натянутая струна, звенящая даже от дыхания. Все это почему-то напомнило Артему сосновый бор в светлый жаркий день.
Глаза отца на портрете показались Артему печальными. «Ничего, — подумал он, — потерпи. Скоро тут будет не тихо и не торжественно. Тут такое будет! Да ты и сам это знаешь. А мне уж невмоготу стало, пойми ты это…»
Он и еще бы продолжал мысленно разговаривать с отцом, но тут он услыхал за дверью очень знакомые шаги. Нонна. Вот кого совсем сейчас не надо, но, поскольку это неизбежно… Он даже не успел отойти от портрета, а она уже оказалась в аудитории.
— Так и знала, что ты здесь. Стыдно, да? Ты ведь совестливый и сентиментальный. Мне сейчас в канцелярии все сказали. Как ты мог?
— Здесь не место для такого разговора, — пробормотал Артем.
— Ничего. Я могу разговаривать в любом месте, и все будут на моей стороне.
— Это ничего не значит. — Он направился к двери. — Поговорим дома.
— Еще одно, — остановила его Нонна. — На развод я никогда не соглашусь. Предупреждаю. Никогда и ни за что! — выкрикивала она уже ему вдогонку.
Ее слова перекатывались и гремели в пустой аудитории, как в сосновом бору, но только уже не было ни тишины, ни торжественности.
Теперь ничто не мешало Артему жить так, как надо. Как надо ему самому, а не так, как кому-то хотелось устроить его жизнь.
Захлопнув за собой двери института, он вышел на улицу, сверкающую всеми красками августовского полдня. Половина первого — если поднажать, то еще можно застать Агапова на месте и сразу же обо всем договориться. Надо начинать новую жизнь, и нечего с этим тянуть, тем более, все уже продумано и взвешено.
Оперативка закончилась, и Агапов только еще собирался уходить. Выслушав Артема с явным одобрением, он спросил:
— Что ты теперь намерен делать?
Хотя прекрасно это знал.
— Буду жить в полное свое удовольствие!
— Это как?
— Работать в газете. Только в газете!
— Это мы приветствуем.
— Ну и, может быть, писать стихи.
Агапов взял красный карандаш, и в центре чистого листа бумаги появились буквы «П» и «О». Подумав, он заключил их в плотное кольцо, проговорил сурово:
— Поэтом можешь ты не быть…
«ПО». Артем все понял: сейчас ему предложат производственный отдел, и приготовился к отпору.
— Правильные слова для тех, кто может не быть поэтом. Только, знаешь, не надо запирать меня в этот отдел.
— А что ты хочешь?
— Природа и общество — вот какой отдел пора учредить в каждой газете. Доказательства требуются?
— Нет, — сказал Агапов и нарисовал между «П» и «О» жирную букву «И». Потом он сказал: — Да, да… — и старательно начал отводить от круга лучи, как у солнца, сотворенного детской рукой.
Артем подумал, что редактор, наверное, никогда не жил в свое удовольствие, иначе говоря, никогда не делал того, к чему лежит душа. Он привык выполнять задание и требовать того же от других. Трудно от него ожидать сочувствия.
— Как у тебя с тем материалом? Проверил? — спросил он.
— Вот с него я и начну, — ответил Артем с такой определенностью, как будто главное уже было решено и требовалось только обсудить детали. — Для полной проверки мне надо побывать на месте. Поеду на Старый Завод, поживу там дня три-четыре.
Такое предложение вполне устраивало Агапова, но, подписывая командировку, он все же сказал:
— Съезди. Там у них, говорят, здорово! — Он поднял брови. — Я бы и сам поехал, да все… А проверять, сам знаешь, там нечего, если такой автор написал.
Артем с ним вполне согласился и в тот же вечер уехал, простившись только с матерью.
За двадцать пять минут электричка доставила его к пристани, и здесь он узнал, что пароход опаздывает пока что на полчаса.
Здесь был другой мир, и люди, населявшие его, тоже другие, не совсем похожие на городских, хотя большинство из них были горожанами. Но, попав сюда, они забывали об этом. Натянув резиновые сапоги и надев потрепанные куртки и непромокаемые плащи, на пару дней они превращались в охотников, рыбаков, искателей грибов и ягод, в бродяг, лесных жителей.
Скинув тяжелые рюкзаки и прислонив к стенке связки удочек и сачков, они собрались в кружки, и тут начались специальные рыбацкие и охотничьи разговоры. Грибники и ягодники держались отдельно. Они старались завязать дружеские отношения с деревенскими аборигенами, чтобы вызнать изобильные для их промысла места. Аборигены отвечали уклончиво.
Августовский вечер, тишина, розоватая вода с ребячьим лепетом ластится к осмоленному борту дебаркадера. В окошечке кассы вспыхнул свет, но так как все уже обзавелись билетами, то никто не обратил внимания на это явление.
«А как же Алла? — подумал Артем. — Ведь я ничего ей не сказал, и она ничего не знает. Десятый час. Она уже давно ушла из своего школьного кабинета, а дома у нее телефона нет. Как же быть? Позвонить все равно надо. Может быть, кто-нибудь там есть. Уборщица или сторожиха. Попросить передать только одно: „Артем уехал на неделю“».
Он заглянул в кассовое окошечко. Кассирша, молодая женщина с бледным лицом и недоверчивыми глазами, складывала в маленький чемоданчик деньги, рулончики билетов и какое-то вязание небесного цвета.
— У вас телефон есть? — спросил Артем.
— Ну и что?
— Мне очень надо, понимаете, необходимо…
— У нас телефон только для служебного пользования, — проговорила она казенным голосом. — И пароход уже подходит. Не видите разве?
— Мне только два слова… Мне уехать без этого невозможно.
— Где же вы раньше-то были? Ну, чего же вы? Заходите.
Она сняла трубку.
— Река? Кто это? Клаша? Клаша, миленькая, соедини с городом… Говорите, только по-быстрому, — проговорила она и, схватив свой чемоданчик, убежала.
Набрав номер и слушая позывные гудки, Артем представил себе, как одиноко и безнадежно отзываются они в темной пустоте кабинета.
Истерично вскрикнула сирена, пароход с разгона ударился о дебаркадер. Что-то заскрипело, затрещало, пол зашатался под ногами, и в это время Артем услыхал ее голос. И он ничуть не удивился, когда она громко спросила:
— Артем?
Он не удивился, но, не ожидая, что все произойдет так скоро, и еще оттого, что времени было мало и надо сразу и скорее сказать все, он не мог найти необходимых для этого слов.
— Да. Пароход уже подошел…
— Какой пароход? Вы где?
— Это не самое главное. А вы почему не дома? Десять уже.
— Я тут сижу вторую ночь. Куда вы пропали?
— Потом расскажу.
— Куда вы едете?
— На Старый Завод. Вы слышите?
— Да. Я не хочу долго ждать.
Снова заверещала сирена, и Артему показалось, что она заглушила самое главное, и он этого так и не узнает. Но тут вбежала кассирша, замахала руками и что-то закричала. Артем еще крепче вцепился в трубку.
— Что вы сказали?
— Не обращайте внимания. Главное, будьте спокойны.
— Это невозможно. Ничего теперь без вас невозможно…
Снова эта сирена! Кассирша протянула руку к рычажку, выключающему аппарат, и почему-то улыбнулась. Артем положил трубку и в отчаянии от того, что он так и не успел сказать самого главного, поспешил к трапу.
— Да работай ты ногами! — закричал матрос. — Чтоб тебя! Один человек всех держит! Вот народ!..
— Ладно тебе! — прикрикнула на него кассирша. — Тут человек судьбу решает.
Пароход побежал в темноту. Устроившись в кормовом салоне, у окна на узком диванчике, Артем положил руки на столик и голову на руки. Глухие и мягкие удары двигателя постепенно слились в один сплошной гул, повинуясь привычной руке водителя. Если бы человеку стало доступно так управлять двигателем, который постукивает в груди! Что стало бы с чувствами, осуществись такое техническое чудо! С чувствами, которые командуют всеми поступками человека, решающего свою судьбу, как сказала кассирша.
В Токаево пароход пришел глубокой ночью. Коротко рявкнув сиреной, он приткнулся к высокому глинистому берегу. Заскрипела лебедка, и прямо с носа вытянулся трап и опустился куда-то вниз, в кромешную тьму, где, по-видимому, начиналась твердая земля. Трап — шаткое, непрочное сооружение из нескольких тонких дощечек с перилами и поперечными планочками — точек опоры, призванных предохранять пассажира от слишком стремительного приземления.
Но Артем догадался об этом только внизу, куда он скатился по трапу с непостижимой скоростью. И тут же припомнилось ему, что он где-то уже читал про этот трап. В газете сообщалось, что некий дотошный изобретатель нашел способ «бездебаркадерной высадки пассажиров на малопосещаемых пристанях». Большая получается экономия — ни дебаркадера не надо, ни начальника. И чалку не бросать, не трепать зря. Пассажиры самостоятельно «отдают концы» и, должно быть, не всегда удачно, потому что матрос, управляющий лебедкой, спросил, довольно, впрочем, равнодушно:
— Жив?
Поднимаясь на ноги, Артем не удержался от критического замечания:
— Какой дурак это все придумал?
— Живой… — ответил матрос и посоветовал: — Отойди от трапа, зашибу, ни хрена же не видать.
Лебедка заскрипела, трап рванулся вверх, рявкнула сирена, и пароходик, взревев мотором, начал уползать в темноту. Артем остался один на незнакомом берегу в теплой, глухой непроглядной темноте, в полной отрешенности от всего мира, оглохший и слепой. Но это недолго продолжалось: вот он услыхал звонкий плеск воды у самых ног, шорох осыпающейся земли за спиной, увидел небо, вставшее над широкой рекой, и в небе и в реке одинаковые большие и чистые августовские звезды. Увидел черную кромку берега над своей головой. Разглядел даже лестницу, зовущую туда, поближе к небу и звездам. Кто построил ее? Какой неведомый благодетель позаботился о бесприютных, одиноких пассажирах? Ведь вполне возможно, тот же самый, который изобрел удешевленный, но такой волнующий способ высадки. Вот как все уравновешено, человеку остается только никогда не падать духом.
С такой мыслью Артем поднялся по крутой лестнице, оставив внизу чувство отрешенности. Но он тут же сообразил, что не знает, куда идти. Всего один раз был в этих местах, но так давно, что всего и запомнилось одно только направление: надо идти вверх по течению, придерживаясь берега. А может быть, благоразумнее переночевать в Токаеве? Он прошел всю деревню насквозь и не заметил ни одного огонька в окне. Деревня спала. Даже собаки не обратили никакого внимания на одинокого путника.
Он миновал околицу. Пыльная дорога, слабо различимая в темноте, уходила в лес. Артем подумал, что именно за этим лесом и находится Старый Завод. Он бодро зашагал по дороге, пробрался через небольшой лесок, темный, пахнущий смолой и еще чем-то, наверное, грибами, и оказался на большой поляне. Никакой деревни не было. Дорога спускалась в неглубокую лощинку и снова устремлялась в неведомый лес. А куда она уведет его? Может быть, это совсем не та дорога? И даже если он не сбился с пути и в конце концов доберется до Старого Завода, то все равно у него не поднимется рука постучать в окно, нарушить чей-нибудь сон.
И тут ему подвернулся незавершенный еще стог. «Вот то, что мне надо больше всего на свете», — подумал он и бросил свой портфель к подножию стога и сам подвалился под стог, нагреб, сколько было поблизости, сена, прикрылся им и, не успев испытать блаженства полнейшего отдыха, уснул.
Он и проснулся так же сразу, как заснул, и первое, что он увидел, были большие карие, слегка задумчивые глаза, полуприкрытые длинными белыми ресницами. Склонив над Артемом свою большую голову, у стога стояла рыжая лошадь. Артем приветствовал ее взмахом руки. Лошадь дернула головой. Звонко и заунывно громыхнуло ботало на лошадиной шее.
Ночью он уже слышал этот меланхолический перезвон и думал, что это во сне, и этот запах свежего сена тоже во сне. Просто в комнате, где он спит, кто-то забыл закрыть флакон с духами, которые так и называются — «Свежее сено». А тут еще лошадь с задумчивыми глазами. Конечно, сон.
Он еще взмахнул рукой. Рыжая лошадь шумно вздохнула, переступила с ноги на ногу, но с места не тронулась. Нет, пожалуй, не сон. Просто давно уже у него не было такого легкого пробуждения, когда совсем не замечаешь границы между сном и явью.
И в это время раздался торжествующий ребячий голос:
— Вот она где!
Из-за стога вышла Нинка — лесная принцесса. На ней все те же черные сатиновые брюки и красная кофточка, только короны из листьев не было на голове. Сон! Ведь с той первой встречи прошло больше пяти лет, а она все такая же, и даже, кажется, еще моложе.
— Нина? — спросил Артем, окончательно просыпаясь.
— Нет. — Она замотала головой, и коротко подстриженные светлые волосы рассыпались по лицу. — Я — Зина.
— Ну, я и хотел сказать Зина.
— А как вы угадали?
— Не знаю. Была у меня одна знакомая девочка. Нина. Очень похожа на тебя. И она тоже лошадей в лесу искала.
— Это Карька. Такая вредная кобыленка. Всегда прячется. Сережка-а! — звонко выкрикнула она, прислушиваясь, как перекатывается ее голос по перелескам. — И этот провалился, — проговорила Зина. — Пошли, Карюха.
Она ухватила длинную прядь конской гривы.
— А что ж ты не верхом? — спросил Артем.
— Так оброть-то у Сережки, а он шастает где ни то вроде Карюхи.
— Постой! — закричал Артем вдогонку. — Где дорога на Старый Завод?
— Да вот же. Я туда и направляюсь.
— Ну, тогда и я с тобой.
И они пошли втроем. Артему все время казалось, что он разговаривает с Нинкой — лесной принцессой, и он не мог понять, почему. Совсем они не похожи, эти две девочки. Даже внешне они разные. Зина — круглолицая, курносая и, кажется, очень бойкая и в то же время стеснительная. Как-то удивительно в ней совмещаются два этих прелестных качества. Нина, насколько он помнит, была просто откровенна и обо всем судила с беспощадной девчоночьей определенностью. Она любила лошадей и цветы. А эта?
— Лошадей и цветы? Конечно, люблю. И вообще все… — она широко взмахнула рукой, показывая, насколько необъятно все то, что она любит. — Как же это не любить?!
— А стихи?
— И стихи. А еще больше — романы.
— Про шпионов? — Артему показалось, будто она взглянула на него удивленно и с некоторым презрением.
— Нет, — отмахнулась она. — Это мальчишки увлекаются.
И тут она сразила Артема таким перечнем книг, что он не удержался и задал ей вопрос, который нельзя задавать девочке, прочитавшей целую библиотеку старых и новых романов.
— Да сколько же тебе лет?
— Четырнадцать уже почти! — она вызывающе тряхнула светлыми волосами и засмеялась — Ну и что?
Она была еще в том замечательном возрасте, когда время тащится, как старая лошадь. Так и хочется спрыгнуть с телеги и убежать вперед по дороге, которая кажется бесконечной. Артем это сразу понял, он и сам еще не вполне отделался от подобного желания. Понял и не без тревоги отметил, что для него время чаще всего летит с непостижимой и не всегда оправданной быстротой. Вот и сейчас, вспоминая свою единственную встречу с принцессой Нинкой, он подумал: «Сколько лет пролетело — да как же это?»
— Ничего, конечно, — ответил Артем на ее веселый, вызывающий вопрос. — Я это к тому спросил: когда ты столько прочитать успела?
— Ага. Я так вас и поняла.
Видно было, что Зина не поверила ему, что он даже отчасти упал в ее глазах, и только поэтому она предпочла разговаривать с Карюхой, которая хотя бы не задает никчемных вопросов.
— Шевелись, Карюха, пошевеливайся. С такими разговорами мы с тобой и к обеду не доберемся.
С этой девочкой лучше не хитрить, не изворачиваться. Артем рассмеялся.
— Карюха-то все понимает…
— Конечно.
— Я и половины не прочитал из того, что ты перечислила.
— Ну и что?
— И все. Я не понимаю, когда ты все успеваешь? И учиться, и по хозяйству…
— Не знаю. В школу еду на перевозе — читаю. На переменках читаю. Когда наша очередь коров пасти, я и там под куст заберусь с книжкой. И дома тоже. Мама говорит: «Так и керосину не напасешься».
— И ты все понимаешь? — рискнул спросить Артем.
— Что же не понять-то? По-русски написано. А попадется непонятное слово, спрошу, не постесняюсь.
— А у кого?
— Да хоть у кого! — ответила она так же беззаботно и вызывающе, как отвечала на все его вопросы. — Вот и вас спрошу: что такое скарификация?
При этом у нее сделались такие невинно-послушные глаза, что Артем сразу заподозрил подвох. Скарификация? Не сама ли она выдумала такое слово? Похоже на «ратификация». Бес его знает, что это такое. Не будучи бесом, он не знал, в чем и признался, и поступил правильно, потому что своим признанием очень ее обрадовал. Но она и вида не подала. Склонив голову и взглянув на него через плечо сквозь рассыпавшиеся волосы, она ответила, поджимая губы:
— Это просто подготовка семян клевера к севу.
Неожиданно приехал Ленька. Ранним утром, отправляясь на работу, Андрей Фомич вышел из дома и в сквере увидел знакомую голову, похожую на золотистый георгин, распустившийся за ночь. Названный братишка, Золотой Бубенчик. Сидит на травке под березкой, бросив рядом свой тощий обшарпанный рюкзачок.
— Привет! — воскликнул он неестественно ломким голосом, в котором трепетно звякнули прежние бубенчики.
— О! Ты это как?
Вскочил, подошел. Вид недоумевающий, сконфуженный.
— Да потом расскажу.
— Отчего же не теперь?
— Долго рассказывать…
— А ты в двух словах.
— Могу и в одном: приболел.
— А ничего не писал.
— Так я по-скорому. А пока лежал в больнице, партия ушла. Вот справка, в больнице выдали. Он полез было в нагрудный кармашек, зашпиленный для страховки булавкой, но тут же отдернул руку.
— Что за справка? — удивленно и встревоженно спросил Андрей Фомич. Все у них дома было на вере, на слове, и, если уж Ленька за справку ухватился, то, значит, не все у него ладно.
— Чем ты там отличился? — печально спросил Андрей Фомич, вглядываясь в осунувшееся и потемневшее Ленькино лицо.
А тот только моргал выгоревшими ресницами, и голубые его чистые глаза тосковали, как у честного пса, который ждет взбучки и не имеет возможности оправдаться. Случилось что-то такое, чего и в самом деле в двух словах не объяснишь.
— Ну, договорились: вот тебе ключ, приду, сам знаешь когда. Жди. Есть хочешь?
— А как же!.. — Он несмело улыбнулся, и что-то озорное мелькнуло в этой мальчишеской улыбке и такое привычное, что Андрей Фомич сразу успокоился, но сказал с прежней печалью:
— Вечером поговорим. Вот деньги возьми, приготовь ужин.
— Есть у меня деньги, — сказал Ленька, прижав ладонью все тот же нагрудный кармашек. — Заработанные.
— А какие же еще у тебя могут быть?.. — проворчал Андрей Фомич и подумал: «Да, трахнуло парня чем-то. Оправдывается». — Ладно. До вечера.
Но пришел вечер и принес новое событие. Незначительное, если смотреть со стороны, оно так подействовало на Андрея Фомича, что потеснило все Ленькины, пока еще неизвестные, похождения.
Августовский вечер, сухой и душный, надвигался на город в усталом позвякивании переполненных трамваев. В магазинах, тоже переполненных, зажглись желтые и голубые огни. Задрожали в темнеющем небе неоновые призывы, доказывающие, как удобно пользоваться такси или хранить деньги в сберкассе, а также сдавать металлолом. «Как будто без этого мы не знаем, что надо делать, — думал Андрей Фомич. — Денег не жалеют. Лучше бы улицы поливали. Пылища, не продохнешь». Его всегда возмущала всякая неумная, а значит, и бесполезная деятельность бесхозяйственных людей.
Дома его встретил Ленька, умытый, отдохнувший и даже как будто пополневший за один только день, прожитый под родной крышей. Андрей Фомич тоже умылся и переоделся.
— Ну, чего ты тут настряпал? — спросил он, входя в кухню.
— Ого! — жизнерадостно ответил Ленька. — Полевая каша. Знаменитая еда! Звонят…
— Кого это принесло? — сказал Андрей Фомич. — Я открою.
Он вышел в прихожую и открыл дверь. И сейчас же ему захотелось снова закрыть ее. На площадке, залитой неправдоподобным светом заката, стояла Алла. Андрей Фомич в смятении отступил и подумал, что, может быть, это ему только привиделось. Ему очень бы этого хотелось, и Алла поняла его желание.
— Здравствуйте, — проговорила она, виновато и мягко улыбаясь.
— Это вы? — спросил он и с преувеличенней поспешностью посторонился, давая ей дорогу.
Она прошла мимо него, большая, стремительная, торжествующая, и остановилась, ожидая, пока он запрет дверь. На ней был светло-серый костюм. В руке сумочка и — он не мог этого не заметить и не вспомнить — тот же самый зеленый шарфик, какой был на ней в тот непонятный день их последней встречи.
— Ну да, конечно, это я, — чистым звучным голосом сказала она и снова улыбнулась. — Это очень хорошо, что вы не совсем забыли меня.
Он подумал: «А почему это хорошо?» — но спросить не догадался. Из кухни выглянул Ленька.
— Тетя Алла! — выкрикнул он с мальчишеским восторгом и, совсем как в годы своего детства, обхватил ее талию своими длинными руками. Она только охнула.
— Какой ты вырос! Подожди, ты меня собьешь с ног. Надя сказала, что ты где-то в Сибири.
— Да вот приехал неожиданно, — сказал Андрей Фомич.
— А что случилось?
— Разговор об этом у нас еще предстоит. Отличился он там…
Ленька отступил к кухонной двери, развел руками и ломким голосом пропел:
— Все говорят: «Отличился, отличился». А ничего и не было особенного.
И этот ребячий жест, и голос, в котором еще прорывалась прежняя звонкость, растрогали Аллу.
— Вышел зайчик погулять! — проговорила она. — Ничего особенного не было? Значит, что-то все-таки было? Эх, Ленька, за какой сказкой ты погнался на этот раз?
— Вы уж скажете, тетя Алла. Сказка! Я ведь не маленький.
— Ну и что? Мне недавно один человек сказал: берегите в себе мальчишку. У тебя это получается.
Андрей Фомич промолчал. Ленька же спросил:
— Как это, тетя Алла?
Она положила сумку и шарфик на стол, расстегнула жакет. Комната погружалась в сумерки, но никто этого не замечал.
— Ну, я думаю, не поддаваться ничему такому, что мешает человеку оставаться самим собой.
— Понятно, — задумался Ленька и добавил: — Здорово!
«Где-то я это давно уже слыхал?..» — подумал Андрей Фомич, но так как память у него всегда была отличная, она не подвела и на этот раз. «Ага, Артем!..» И тут ему стало понятно поведение Артема, его стремительное бегство в тот вечер, когда они возвращались из парткома. Да, конечно, это он ей про мальчика сказал. Вот оно что!
Обрадованный этими догадками, он почувствовал себя так, словно искупался в прохладной воде в жаркий полдень.
— Да что же это мы в темноте сидим? Может быть, вы поужинаете с нами?
— Правда, тетя Алла! — подхватил Ленька. — Я полевую кашу сварганил. Совсем как у геологов.
Вспыхнул свет, который показался всем необычно ярким.
— Я с удовольствием, — согласилась Алла и сбросила свой серый жакет.
— Только понравится ли вам? — спросил Андрей Фомич.
— Мне? Я ведь не избалована. Привыкла все больше по столовкам. А там пока что не спрашивают: «Понравилось ли?»
Она махнула рукой с веселым отчаянием, показывая, до чего она привыкла к своей неустроенности и что она не намерена огорчаться по этому поводу. Андрей Фомич отметил, что она ничем не похожа на ту девушку, которую он знал и, как ему тогда казалось, любил. Внешне она как будто совсем не изменилась: те же чуть выпуклые блестящие глаза, тот же ровный румянец во всю щеку и такие же светлые волосы. Только теперь она как-то подбирает их, а прежде распускала по плечам. И такая же она щеголиха. Но вместе с тем — ничего, напоминающего прежнюю Аллу — дар природы. В чем тут дело?
Может быть, все дело в том, что сам он изменился? Об этом он как-то не подумал. Он сразу заметил, как свободно и просто Алла переступила порог его дома. Так, как может только очень близкий друг. Только друг, и к тому же уверенный в том, что его принимают с удовольствием…
— Мировая каша! — проговорила Алла, облизывая ложку. — Мне такой сроду не сварить.
— Дыму не хватает. Запаха. Вот когда-нибудь я на костре сварю. В поле.
Каша была съедена. Ленька собрал посуду и составил ее в раковину под кран. Андрей Фомич доставал чайную посуду из шкафа, висящего над столом. Передавая Алле жестянку с чаем, он сказал:
— Дым? Это не главное. Теперь, Леонид, давай-ка расскажи, какую ты там кашу заварил?
— Ох, и охота вам? — Ленька сморщился, будто тот самый дым, которого не хватает в каше, ударил ему в глаза. — И ничего там и не было. Ну, простудился, ну, положили в больницу…
Заваривая чай, Алла напомнила:
— Я тебя говорить учила, читать учила, а врать ты никогда не умел. Что ты там натворил?
— Вы что, в самом деле думаете?..
— Мы не хотим думать, — перебил его Андрей Фомич и постучал пальцем о стол. — Мы хотим точно знать.
После этого тянуть и отпираться уже стало невозможно. Ленька это понял и проговорил с отчаянием:
— И-ех! — Он вышел и сейчас же вернулся. — Вот, в больнице дали. Врачиха Анна Борисовна. Это, говорит, тебе вместо справки пригодится. Справка!.. — Он снова сморщился, как от дыма, и положил на стол газетный листок, сложенный так, чтобы уместился в нагрудном кармашке.
Прижав ладонью листок, Андрей Фомич строго проговорил:
— Ты только не пойми, как недоверие. Нам про тебя надо все знать. А ты сам-то не хочешь говорить.
— Ладно, читайте. — Ленька отвернулся к раковине и, пустив воду, начал мыть посуду, стараясь наделать побольше шуму. — Только не подумайте, что это такой уж героизм, как там расписали!..
— «Виталий Ершов», — прочел Андрей Фомич. — Это кто?
— Корреспондент. Писатель.
— Сам знаю, что корреспондент. Знакомый?
— Потом познакомились, в больнице.
— «Случай в тайге». — Андрей Фомич взглянул на брата с нескрываемым подозрением. — Случай! Ну, ясно. У тебя на каждом шагу что-нибудь случается.
— Ха-ха-ха! — сказал Ленька.
— Ладно. Пошли дальше.
— «Целую неделю в Саянах бушевал ураган и хлестали проливные дожди. Потоки воды, скатываясь crop, превратили даже пересыхающие за лето таежные речушки в стремительные, ревущие потоки, которые подмывали берега и выворачивали с корнями столетние сосны и кедры. Один из геологических отрядов оказался отрезанным от базы снабжения. Но геологи не испугались разгула стихии…»
— Мы в палатке сидели, — пояснил Ленька. — В карты играли да пели дикими голосами: «Ревела буря, гром гремел…»
— «…Ночью, когда все спали…»
— Не ночью, а днем мы все спали, — снова вмешался Ленька.
— Не мешай! — прикрикнула Алла.
Но Ленька, разводя мокрыми руками, не унимался:
— Мы там от этой стихии все как одурели…
— Еще одно слово, и я тебя!.. — пригрозил Андрей Фомич.
— Ладно, — проговорил Ленька. — Я и сам уйду. — Он и в самом деле вышел из кухни.
— «…Ночью, когда все спали, порывом ветра сорвало палатку. Люди бросились спасать в первую очередь приборы и документы, в которых заключались все результаты их огромного труда, и совсем забыли о всем остальном. Потом оказалось, что часть продуктов и одежды смыло ливнем, а те, что остались, оказались испорченными. Что делать? Катер, который снабжает поисковые партии продуктами, по графику должен прийти только через две недели. И тогда начальник отряда Н. Г. Яснов принял решение: как только хоть немного улучшится погода, всем взяться за работу, наверстать все упущенное. А кому-то одному отправиться на Устьянскую сплавную запонь, где есть рация, и связаться с базой. Идти вызвался Леонид Свищев, или, как его все звали, Ленька. Он был любимец всего маленького коллектива разведчиков…»
В соседней комнате Ленька включил радио.
— Любимец! — Андрей Фомич задумчиво улыбнулся. — Это он умеет.
«Ты тоже», — подумала Алла, глядя, как улыбается Андрей ‘Фомич. Когда-то эта располагающая, трогательная улыбка совсем было покорила ее.
— Да, — согласилась она, — умеет влезть в душу. Так что же он там… этот любимец?
— Сейчас узнаем. «Начальник отряда сказал, что решит утром и что дело это ответственное и не всякому под силу. Ленька и сам знал, каких трудов стоит сейчас добраться до Устьянской запони. Идти тайгой — об этом и думать нечего. Верных двое суток пути, по горам, через заваленную буреломом тайгу. Да еще мошка, от которой никакого спасения нет. Один путь — сплавиться по Усолке, на плотике. Речонка шустрая — за полдня домчит, а обратно на катере. Денек можно и в деревне пожить, у знакомой радистки Манчи Кондаковой или еще у кого-нибудь. Весной отряд две недели жил в деревне.
— Значит, вы мне не доверяете? — спросил Ленька.
— Я Усолке не доверяю. Утром посмотрим.
„Я вам докажу“, — подумал Ленька…»
Радио притихло, Ленька выкрикнул:
— Откуда он знает, что я подумал? Корреспондент этот. Он уж потом в больницу приходил.
— «…подумал Ленька, и утром, когда разведчики проснулись, его уже не было на месте. Но это никого не обеспокоило. Известно, что Ленька — человек в тайге опытный, второй раз ходит с партией, сообразительный, ловкий и, что очень важно, отлично владеет топором, этому его обучил старший брат, прославленный на Урале плотник…»
Дочитав до этого места, Андрей Фомич опустил газету: в дверях возник Ленька.
— Ага, не терпишь! — засмеялся он. — А про меня еще не так расписано.
— Это ты натрепался?
— Я ему только и сказал, что ты меня научил плотничать. А «прославленный» — он сам придумал.
— Сам придумал! Веселей тебя не придумаешь. Еще хорошо, что газета не здешняя… Гляди-ка: «прославленный»! Ну, спасибо, прославил ты меня.
— Говорил: не читай…
Братья заспорили. Пришлось вмешаться Алле. Она взяла газету и дочитала очерк до конца.
— «Туман стоял непроглядной стеной. „Будет хороший день, — подумал Ленька, спускаясь с горного хребта, — ребята поработают сегодня“. Чем ниже он спускался, тем гуще становился туман, но Ленька отлично знал дорогу к реке. За поясом у него был топор, без которого в тайгу никто не пойдет. Реку он нашел по звонкому грохоту разыгравшейся воды. Усолку словно кто-то подменил. Это был стремительный мутный поток. Но Ленька знал, что река — единственный путь, а то, что она взыграла, так это нам на руку — скорее домчит. Он отыскал три лесины, выброшенные рекой еще во время сплава, подкатил их к реке, связал веревкой, которую он захватил в лагере. Потом срубил тонкую сосенку, обтесал, сделал шест. Подумал и сделал еще второй, про запас. Снарядившись таким образом, он оттолкнул плотик, поток подхватил его и понес.
Тут надо сказать, да и сам потом признался, что он испугался, когда его непрочное суденышко, крутясь и раскачиваясь, понеслось с невиданной скоростью. Но скоро он освоился и решил, что никакой опасности пока в этом нет. Одно плохо — шест не доставал дна, и поэтому Ленька не мог управлять плотиком.
Несколько раз он налетал на отмели, и тогда надо было лезть в холодную воду, сволакивать плотик и не зевать, когда поток снова его подхватит, а то останешься на мели.
Но все-таки до устья он не доплыл. Плотик нанесло на огромную сосну, которая упала, перегородив реку. Ленька едва успел прыгнуть в воду и не видел, как его плотик проскользнул под сосновым стволом. Об этом он догадался значительно позже. Оказавшись в воде, он хотел уцепиться за сучья, но только ободрал ладони. Плавать он умел, но на нем была ватная стеганка и сапоги. Все это намокло и тянуло на дно. Он хотел сбросить хотя бы стеганку, но она была туго стянута ремнем. А тонуть ему совсем не хотелось. Единственная мысль и единственное желание было у него — выплыть. Только не поддаваться злой силе, которая тащит его в мутную струящуюся тьму.
Но была какая-то другая, определенно добрая сила, которая помогала ему, стремительно несла по сверкающей солнечной реке, не давала утонуть и в конце концов прибила к берегу. Он вжался лицом в мокрый мох и крепко ухватился за корни, выпиравшие из земли. Он плакал и смеялся от радости».
— Ленька, это все про тебя? — почему-то шепотом спросила Алла.
— А! — отмахнулся Ленька. — Расписывает…
— «Он поднялся. Ноги его дрожали. Его трясло, и он был уверен, что это от холода, хотя стоял жаркий июльский день. Он стащил сапоги и стеганку. Снял всю одежду, выжал воду и снова надел все сырое, тяжелое. Осмотрелся и понял, что до устья он не дотянул самую малость, километра полтора, не больше.
Скоро он был в деревне. Рейдовская радистка Манча Кондакова схватилась за щеки, и глаза ее округлились:
— Ленька! Ох, тошно мне! Рассказывай — что?..
На базу была передана радиограмма, и получен ответ: завтра утром катер доставит разведчикам все необходимое. Леньку раздели, положили на горячую печку. Это он еще запомнил. Но о том, как его на том же катере доставили в районную больницу с воспалением легких, он узнал только через три недели.
Простую эту, будничную историю рассказали мне мой старый друг, начальник отряда геологоразведки Николай Яснов, и мой новый друг Леонид Свищев. Я пришел к нему в больницу, когда он уже числился среди выздоравливающих.
— Где он лежит, в какой палате?
— Лежит! — засмеялась врач Анна Борисовна. — Это состояние ему не свойственно. Он более или менее лежал, когда был без памяти.
Леньку я нашел в больничном садике. Он сидел, окруженный такими же, как и он, выздоравливающими, и рассказывал им что-то забавное. И совсем он не был похож на человека, спасшегося от смертельной опасности при исполнении своего рабочего долга. Как это было, он сам рассказал мне. Но если бы я записал дословно все, как он говорил и изображал, то получился бы рассказ юмористический и отчасти фантастический.
Он, например, рассказал про медведя, который лапой оттолкнул плот, застрявший на отмели. Или про ворону: она летела впереди и садилась на все опасные для плавания места — на коряги, камни — все время ободряюще каркала. А когда он тонул, то его выталкивал наверх кто-то зеленоватый и скользкий, похожий на большую рыбину. Ленька живет в большом добром мире, в котором зло побеждается силой добра, чести, верности долгу.
Отличные, должно быть, люди вырастили и воспитали Леньку! Честь им и слава! В Советской Армии существует славный обычай: командир части выносит благодарность родным солдата, самоотверженно выполняющего свой долг. Начальник геологической разведки Н. Яснов поручил мне поблагодарить Ленькиных родных и воспитателей. Низкий вам поклон, добрые советские граждане!»
Город еще дышал дневным жаром в ночное небо, полное ярких августовских звезд.
— Вы сказали: хорошо, что я вас не забыл. А зачем это? — спросил Андрей Фомич.
— Не знаю… Приятно, когда знаешь, что ты не забыт друзьями.
«Друзья, — подумал Андрей Фомич. — Ну, друзьями-то мы никогда не были. Не дошло до этого».
Они вышли на балкон, ожидая, когда Ленька приберет на кухне.
— Вы, наверное, думаете: зачем я пришла к вам?
Этот вопрос смутил Андрея Фомича. Он и в самом деле думал об этом и ждал, когда же она скажет о деле, для которого пришла. Он спросил:
— А разве заходят только для дела?
— Ну, это не так просто. Прежде бы я не могла прийти к вам, даже зная, что Надя дома. Не отважилась бы.
— А я думал, у вас на все отваги хватит.
— Нет. Вы помните, как у нас тогда все получилось? Долго я отдышаться не могла. Вы меня тогда, как того Ленькиного зайчика: пиф-паф!
— Вот как! Дело прошлое. Забытое. А я ведь тогда себя вроде того подбитого зайчика считал.
Два зайчика одним выстрелом! Кто же охотник? «Любовь», — подумал Андрей Фомич, но сказал:
— Глупость наша…
И услыхал ее негромкий торжествующий смех и ее слова:
— Любовь глупой не бывает… Я это недавно поняла.
И он понял, что это она не о той давней, убитой любви говорит, а о новой, своей, которую не убьешь, как глупого зайчика.
— Ага, — сказал он, — Артем.
Он сказал это так свободно и просто, будто в этом не было ничего особенного, никакой тайны и все об этом знают. И она ответила с таким ликующим спокойствием, как говорят о невозможном счастье, о котором можно только мечтать, но чудо совершилось, и оно пришло.
— Да. Я потому к вам и пришла, что полюбила и он меня полюбил. В этом, наверное, главное. Потому что, когда оба любят, то ничего не страшно и все кажется доступным. А пришла я к вам вот зачем: как попасть на Старый Завод?
— Зачем вам это? — спросил он.
Старый Завод! Оттуда все и началось. Именно оттуда идут все радости и беды. И не только для него. Вот и Артема тоже захватило. А теперь и она рвется туда же, где все такое произрастает.
— Туда уехал Артем. Я и подумала, а почему бы и мне не взглянуть на этот рай земной?
Он так долго не отвечал, что она удивленно оглянулась. Стоит, ухватившись за перила и так пристально смотрит вниз, в темноту, словно заметил там что-то подозрительное.
— Он, что же?.. — начал он, но Алла перебила его:
— Он в эти дни переломил самого себя и всю свою жизнь.
— Что он сделал?
— Это он имеет право рассказать только сам. А я теперь должна быть с ним. Со всеми его мыслями. И если он в чем-нибудь виноват, то и я хочу быть виноватой в том же. Я не позволю ему оберегать меня от его забот. У нас все будет пополам. Я не могу и не хочу жить, как Надя. Как вы с Надей. Зачем вы мучаете ее, зачем оберегаете от своих забот? Ведь они не только ваши, они общие. Ей хочется быть всегда со своим мужем, и не только в любви, а во всем, во всем! А вы отняли у нее самое главное. Так нельзя с нами. Что же вы молчите?
— А что говорить?.. — Он виновато улыбнулся. — Такого она меня приняла.
— Она любит вас и все прощает.
— Все понятно. Мне тоже надо на Старый Завод. Послезавтра суббота. Хотите, вместе и поедем? В этот ваш рай.
— Ох, как долго! Я хочу, в крайнем случае, завтра.
— Хорошо, завтра. Пароход идет в девять. В семь часов утра мы должны быть на Перми-второй.
Оторвавшись от перил, он деловито прошел в комнату.
— Ленька, хочешь на Старый Завод? Тогда поторапливайся. Проводим тетю Аллу, и я еще успею позвонить своему заместителю.
«Завтра, — подумала Алла. — Завтра я увижу его…»
Маленький, аккуратный домик с квадратным окошком и очень просторной верандой был так не похож на все остальные строения, что Артем сразу определил — здесь живет Николай Борисович. Много ли надо человеку, который привык жить у всех на виду и дышать чистым воздухом? И не щадить тех, кто пытается отравить этот воздух.
Подумав так, Артем слегка смутился: ведь он тоже явился сюда со своими сомнениями. И за это ему сейчас влетит. Он был убежден, что тут, на Старом Заводе, надо верить ближнему и говорить все напрямую. Вилять, хитрить и вообще держать камень за пазухой — это уж совсем последнее дело, в чем его и убедила недавняя беседа с Зиной.
Как известно, поговорка насчет камня за пазухой была создана раньше, чем изобретен портфель, в котором камни носить куда удобнее, чем за пазухой. Может быть, поэтому портфель, который он тащил, показался ему таким тяжелым, когда он подходил к деревне, зная заранее, что сейчас он будет изобличен и, может быть, изгнан.
Неподдельная радость встречи ошеломила его. Николай Борисович бросил пилу, которой он пилил какую-то жердь.
— Вот это молодец, что приехали. Я вас давно ждал. Ну, что там, в городе? Садитесь.
На веранде стояли четыре легких раскладных стула и такой же стол. Артем сел с таким чувством обреченности, какое он наблюдал у некоторых студентов, явившихся сдавать зачет в надежде «а вдруг повезет! Ведь бывает же!» Он-то по многолетнему опыту знал, что этот номер почти никогда не проходит.
А Николай Борисович прошел по веранде легкой, чуть подпрыгивающей, веселой птичьей походкой, заложив широкие, тонкие, как бы состоящие из одних только жил и костей руки за тонкий поясок. И сам он был тонкий, высокий, похожий на Некрасова и отчасти на Дон-Кихота. И вообще, как показалось Артему, он очень изменился за последние годы.
— Пить, наверное, хотите? — спросил он, чем несказанно обрадовал Артема: казнь откладывалась, а пить он и в самом деле хотел.
Что может сравниться с чистейшей ключевой водой, если она недавно принесена в белом эмалированном ведре? Только та же вода, которую вы пьете, наклонившись к зеленому замшелому желобу.
Ведро стояло на низенькой скамеечке в углу веранды, куда не попадало солнце. Артем с наслаждением необыкновенным напился этой живой воды. Сразу стало хорошо и так легко, что даже слегка закружилась голова. Он вернулся на свое место и смущенно, совершенно так же, как и Николай Борисович, улыбаясь, сказал:
— Отлично тут у вас. Здорово!
Но Николай Борисович не любил длинных предисловий.
— Письмо мое проверять приехали? — прямо спросил он.
— Нет! — вырвалось у Артема. — Я хочу сказать, что это не самое главное, зачем я приехал. Зачем же проверять то, что написали вы?
— Допустим. Хотя сейчас вы сказали явную чепуху. А в таком случае что же главное?
— Главное! Может быть, это тоже покажется вам чепухой? Скорей всего это так и есть. Очень уж все у меня закрутилось. Прямо как у Достоевского. Когда я собирался к вам, то и в самом деле думал исключительно о проверке письма. А сейчас меня словно стукнуло. Осенило: не письмо я проверять приехал, а самого себя! Вот теперь и в самом деле чепуха…
Все это Артем проговорил торопливо, стараясь не смотреть на своего собеседника. Он знал, что если он взглянет, то обязательно натолкнется на насмешливый взгляд из-под бровей, и тогда он не сможет сказать все, что только сейчас «стукнуло» его. А ему необходимо было все сказать и даже не столько для Николая Борисовича, сколько для самого себя. Но вдруг он услыхал:
— Да нет. Тут что-то есть, в ваших словах…
Ободренный этим замечанием, Артем заговорил смелее и, как ему казалось, проще, потому что все оказалось и в самом деле простым и понятным, как и все, что его окружало здесь. Как деревья в могучей силе расцвета и еще не тронутые увяданием, как вода в сверкающем ведре и как августовский зной. Да, он жил неправильно и делал не свое дело, а ему казалось, будто так и надо и что у него нет выхода, кроме как подчиняться родственной, но чуждой воле.
— Я перестал быть самим собой и все время подделывался, подстраивался… Вот чертовщина какая! А теперь можете назвать все это чепухой. Я не обижусь.
Проговорив это, Артем отважно и даже вызывающе взглянул на Николая Борисовича, и тут ему стало не по себе. Не осуждение, не насмешку прочел он на тонком старческом лице — да, только сейчас оно показалось ему старческим — и сразу понял, почему это так. Николай Борисович смотрел на него с какой-то мягкой понимающей улыбкой, словно снисходя к человеческим слабостям и заранее все их прощая. Нет, ни осуждения, ни совета от такого не жди.
Артем растерялся. Ему сделалось так неловко, как будто бы ему, взрослому человеку, высморкали носик и погладили по головке, проговорив при этом: «Ну, беги, играй, да не шали больше…»
Он начинает новую жизнь, и ему очень надо было, чтобы еще кто-нибудь, кроме него самого, осудил все его прежние поступки и дела, но только те, которые он и сам осуждал. А вместо осуждения он натолкнулся только на сочувствие и какое-то всепрощение. Отпущение грехов — не за этим он приехал сюда.
И все кругом, такое мирное, успокаивающее, не соответствовало его тревожному настроению.
— Простите, — пробормотал он, поднимаясь.
— Подождите. Вы же еще не все сказали.
— Всего и не скажешь.
— Тогда не стоило и начинать.
В этих словах Артему послышалась прежняя непрощающая сила. Но Николай Борисович продолжал снисходительно улыбаться.
«Всепрощение, — подумал Артем. — Зачем я сюда приехал?»
И тут же сразу вслед за этим он вспомнил, что явилось первопричиной, от которой он так неожиданно отмахнулся: письмо, написанное «всепрощающим» Николаем Борисовичем. Там-то он никому ничего не прощал. Так отчего же теперь меня он так?..
На этот вопрос не было ответа, и Артем начал деловой разговор, в котором для эмоций не было места. Он заговорил о своем предложении открыть в газете новый отдел «Природа и общество» и просил совета, как это сделать лучше. Вот затем он и приехал на Старый Завод. Поверил ли ему Николай Борисович, неизвестно, а только предложение Артема он одобрил и обещал свое самое деятельное участие.
Этот деловой разговор отчасти примирил Артема с тем новым, совершенно несвойственным состоянием, которое открылось в Николае Борисовиче, но у него все еще оставалось такое чувство, будто он разговаривает с человеком нездоровым и не подозревающим о своей болезни. И он был очень рад, когда хозяин сказал:
— Мне надо идти. Вон там за этим лесом убирают рожь колхозники и студенческая бригада. Просили поговорить с ними о всяких текущих делах. Хотите, пойдемте, а нет, так советую побродить по бору, подумать. Здорово там думается! Ну, что?
И тут он как бы впал в задумчивость, пристально разглядывая что-то одному ему видимое. Может быть, вспомнились ему те незабвенные дни, когда его друг Мастер, еще не будучи знаменитым писателем, упивался могучим воздухом соснового бора. Подумав так, Артем решительно ответил:
— Пожалуй, я тут похожу.
— Кто-то к нам, — сказал Николай Борисович.
Из леса на токаевскую дорогу вышли трое. Артем сразу узнал их: Алла, Андрей Фомич и с ними какой-то мальчик, наверное, Ленька.
— Да, это к нам, — сказал Артем.
Алла спросила:
— Побег не удался?
— От себя не убежишь, — ответил Артем смущенно.
— От меня тоже. Удивительный человек — Николай Борисович! Он на меня только посмотрел, и мне захотелось рассказать ему, зачем я приехала. Еле удержалась. Какие у него глаза! Все требуют и все понимают. И эта блуза, и бородка. Такими, мне кажется, были народники. Просветители.
— По-моему, он и есть просветитель. Пошел колхозникам рассказывать о текущих делах. Тут вообще все необыкновенное. Вот подождите, познакомлю вас с Анфисой.
Они вышли из деревни, постояли на пригорке под соснами. Тут все было так, что лучшего невозможно было бы пожелать: важно шумящие даже при полном безветрии сосны; воздух, пропитанный солнцем и горьким медом хвои; блестящая, очень широкая река, которую Илья-рыбак называет морем; еще более широкие поля и совсем уж необъятные леса. Всего очень много, и все это на двоих, которым все это оттого так дорого, что они любят друг друга, но еще ни слова не успели сказать о том, как теперь им жить.
Вот это Алла и пожелала выяснить.
— Зачем вы убежали от меня? — спросила она.
Зная ее правило — спрашивать обо всем прямо и не откладывая ни на минуту, — Артем ждал этого вопроса, но именно сейчас ему не хотелось говорить о настоящей причине своего внезапного бегства.
— Хотел все обдумать…
— Что обдумать? Мою любовь? Свою? Если уж любовь явилась и требует своего, то тут уж поздно «все обдумывать».
Это она сказала с такой мягкой настойчивостью, с какой заставляют выпить горькое лекарство человека, жизнь которого драгоценна. Он это почувствовал и с благодарностью признался:
— Мне сначала хотелось развязаться со всем прошлым. Освободиться…
— Я так и поняла. Но я ведь не такая уж плохая, как вы думаете, и не могу спокойно ждать, пока любимый человек перемучается в одиночестве. Хочу с вами всегда и навсегда. В чем вы виноваты, в том и я. Не должно быть по-другому.
— Вы — чудо!
— Просто вы плохо знаете женщин. Хотя, как поэту…
— Кто раз налетел, тот помнит о синяках, — проговорил Артем. — Пошли, а то они еще подумают, будто мы отстали нарочно…
— А разве нет? И, конечно, они знают это.
— Ну и пусть знают, — решительно заявил Артем. — А мы пойдем в бор.
— Пусть знают, — согласилась Алла. — И пусть они идут куда им надо, а мы пойдем куда хотим. И еще, пусть они обо всем этом думают что хотят…
«Они» — это Андрей Фомич и Ленька, которые ушли немного вперед и, надо сказать, ни разу даже и не вспомнили о своих спутниках. У них были свои дела и свои заботы. Кроме того, надо было следить за дорогой. Как им объяснил Николай Борисович, сразу надо было взять вправо и там обнаружится малохоженая тропка, довольно крученая, проложенная через частый ельник. От нее вправо и влево разбегаются тропинки совсем уж малозаметные, но тем не менее очень заманчивые. Все их надо миновать и свернуть только у старой, расщепленной молнией березы. Тут и будет та верная тропка, которая и приведет к заветному Анфисиному лужку.
Вместе с этими ценными указаниями им было вручено лукошко для грибов. Как только добрались до ельника, Ленька пошел нырять под елки, оглашая окрестности восторженными воплями по поводу каждого боровика или красноголовика. А потом он вообще затерялся в трепещущем осиннике и только изредка покрикивал для ориентировки, чтобы не заблудиться.
Анфисин лужок — он показался Андрею Фомичу голубым озером среди осинника — густо зарос высоченной сабельной осокой и по краям буйным папоротником. «Немного толку от этого, — подумал он, — зачем она это косит?»
Заметив его, Анфиса воткнула косовище в землю и, сняв с головы белый платочек, утерла свое вспотевшее красное лицо.
— Здравствуйте, Анфиса Васильевна!
— И ты здравствуй, гость нечаянный! — Повязывая платочек, она пошла к Андрею Фомичу. — Ну, для такого раза посидим, — сказала она с хозяйской ласковостью и сама первая села на мховую кочку под старой осиной.
— Упустила я время, вон какая трава вымахала.
— Осока это.
— Зимой и осока — корм. Они и этому рады будут.
— Кто?
— Да лоси же. — Анфиса взмахнула рукой и задумчиво произнесла: — Стожок-то я огорожу, им и не достать, и не надо им до настоящей поры. А когда снегу навалит, они тогда по насту и доберутся до корма. С ними, как с малыми ребятами…
Издалека долетел Ленькин голос. Андрей Фомич ответил:
— Ого-го-го!..
— Кто это с вами?
— Ленька. Братишка.
— Как же, помню. Звонкий какой, подумаешь — девочка.
— Простите вы меня, Анфиса Васильевна, за тот мой безобразный случай.
— Какой случай? — спросила Анфиса и так удивленно взглянула на Андрея Фомича, словно никакого случая и не было.
— Обидел я вас по дурости.
— А я, милый человек, обиды не держу при себе. Зачем они мне, обиды-то? Жить с ними не могу. В нечистой избе они водятся, как тараканы. Шуршат по ночам, спать не дают. Нет, не надо мне этого. И не вспоминайте вы мне про обиды…
— Так что же это? — спросил Андрей Фомич. — Прощать им все, обидчикам-то? Нет, я не согласен.
— Прощать и не надо. Обидчиков прощать — добрых людей обижать. Вы у нее-то хоть были?
— У кого?
— Да у той елки, которую срубить похвалялись? Ну, пойдем, посмотрим…
Она легко поднялась и пошла прямо через чащу. Андрей Фомич послушно последовал за ней, подумав: «Чудит старуха, пусть ее, я здесь еще больше начудил». Кончился осинник, они вышли на светлую, обогретую солнцем поляну. На пригорках еще попадалась земляника, а в низинках шелестели подсыхающая осока и пышные кружевные папоротники. Стояли сказочного вида мухоморы, ростом до полметра, серовато-бурые и слегка сиреневые, причудливо украшенные белыми и коричневыми чешуйками. В прозрачном небе паслись белые кудрявые облака.
Теперь пошли перелески да полянки, окруженные молодыми елочками и сосенками. Ноги тонули в ярко-зеленом мховом ковре. Андрей Фомич слегка утомился, а Анфиса словно летела перед ним и усталость ее не брала. Большой простор глянул сквозь деревья. Они вышли на поляну, широко скатывающуюся к реке. Андрей Фомич узнал то место, где они были в тот злополучный весенний день: вот овраг, вот береза, под которой пировали тогда, а вот и та самая ель, стоит как ни в чем не бывало.
— Вот она, матушка. Ожила!
— Ничего и не заметно, — ободрился Андрей Фомич.
— А вы подойдите поближе. Видите, сколько слез она пролила? Сколько крови?.. — Анфиса говорила ласково, неосуждающе, как бы восхваляя стойкость красавицы-ели, ее могучую жажду жизни и нисколько не напоминая о том, кто покушался погубить эту сильную красу.
Андрей Фомич подошел к ели, к тому месту, где он тогда размахивал рыбацким топориком. Глубокая рана потемнела и заплыла смолой. Это и в самом деле было похоже на янтарную кровь, кое-где уже подсохшую и покрывшуюся белой коркой, похожей на загрубевшую отмирающую ткань. Он был в меру чувствителен и в меру рассудочен, как и всякий нормальный человек, но справедливость у него стояла на первом месте. Справедливость и доброжелательность. Незаслуженно обидеть беззащитного или ни в чем не повинного считал преступлением. А сам что сделал? Кому мстил за свое старое, забытое поражение? Какая мутная кровь ударила в голову?
Он оглянулся — Анфисы не было. Исчезла незаметно, как и появилась в тот день.
Тишина. Глухая солнечная истома. Как выходной день в просторном, светлом цехе, откуда ушли люди и где улеглась пыль, и солнце бьет в просторные окна. Андрей Фомич опустился на колени в мягкий теплый мох и наклонил голову. Так он постоял, как велела ему Анфиса, и ему показалось, что и в самом деле от одного только признания своей вины все стало проще и чище у него в мыслях. И то, что казалось ему старушечьей блажью, приобрело смысл большого, настоящего, необходимого дела. В самом деле, почему в то время, когда он безобразничал тут с топориком, то чувствовал себя чуть ли не героем, а сейчас, когда он признавал свою вину, то надо стыдиться этого?
И не в стыде суть. Надо что-то сделать такое основательное, прочное, что делает хороший хозяин в своем доме, и он уже знал, что.
Наступил вечер. Артем и Андрей Фомич только что выкупались и, размахивая рубашками, бодро шагали по косогору. И молчали, как бы отдыхая после такого богатого событиями дня.
Красное солнце плавилось в оранжевых и фиолетовых полосах облаков. Все на земле было розовым и все тени черными — сочетание красок, презираемое в жизни и недопустимое в искусстве. А вот природа может безнаказанно пользоваться розовым и черным, люди же предпочитают все видеть в истинном свете. По крайней мере, большинство людей.
Какая-то подозрительная возня шла над самым закатом: туда сбегались облака со всего неба, их становилось все больше и больше. Артем неуверенно сказал, что это, должно быть, к дождю. Андрей Фомич уверенно согласился.
— Нашел Анфису? — спросил Артем.
— Да, — Андрей Фомич долго молчал и потом заговорил путано и сбивчиво, как бы обдумывая что-то, не совсем еще и самому ему понятное: — Елка эта жива. Вот так каждый дурак может… А что делать? Не в том суть, что повинился перед ней…
Но Артем понял смысл его сбивчивой речи.
— Природа, как и искусство, беззащитна при всем своем могуществе. Ее надо охранять, — проговорил он, как бы подавая Андрею Фомичу руку помощи, помогая выбраться на твердую дорогу.
— Слова все это, — сказал Андрей Фомич. — Правильные, конечно, но слова. А надо не говорить. Тут дело требуется. И если придется, то и драка за каждую елку, зря загубленную. Ты подожди, дай сказать. Помнишь, мы с тобой стройтрест проверяли? Разбазаривание материалов и все такое… А до меня только сейчас вполне дошло, что это все и есть разбазаривание природы. Грабеж в своем собственном доме. В школе нас всему обучили, всем наукам, иногда даже бесполезным, а насчет охраны природы если и говорили, так между делом. Казенными словами. Я только и запомнил: «Равнодушная природа красою вечною сияет». Недавно только и узнал, что и эти слова переврал. Каждому человеку с малых лет твердо внушить надо: «Береги природу. Бери от нее все, что тебе надо, да только бережно, с умом». Это правило жизни! Закон. Его свято соблюдать надо и не только здесь, среди природы, а еще больше в городе. На заводе. Правильно это?
И, не дав Артему ответить, он закончил:
— А беззащитных у нас нет и не должно быть.
Когда они подошли к домику Николая Борисовича, то увидели, что на веранде появились гости: несколько студентов, приехавших в колхоз на уборку, Алла с Ленькой, Анфиса и еще какой-то высокий старик в соломенной позеленевшей от времени и так причудливо изогнутой шляпе, что она одновременно походила и на гнездо птицы, и на седло.
— Салют, командор! — воскликнул старик, взмахнув своей необыкновенной шляпой.
И тогда Артем сразу узнал его — красивый старик, Зиновий, кажется, Кириллович. Личный враг. Он-то как сюда затесался? Расселся на чурбачке, заменяющем стул, и своим сочным, красивым голосом довел до всеобщего сведения, откуда взялось у Артема такое романтическое звание.
После этого на минуту наступила тишина. Из стана веселых людей Харламовых донеслись голоса, женский смех и звон посуды.
— Праздник у них, — сообщила Анфиса, — самого Харламова день рождения.
— Смотрите, смотрите! — восторженно и в то же время как бы стыдясь своего восторга воскликнула одна из девушек. — Смотрите, какая луна необыкновенная!
Рыжий шар выкатывался из-за елочек, такой большой и осязаемый, что казалось, будто он возник в этом вот перелеске и бродит там, как неопасное чудище. И сразу все кругом начало оживать в его рыжем отблеске, как бы рождаясь из черного небытия для новой таинственной жизни.
— Роскошная природа, — проговорила Алла. — Это я прочитала у Гоголя. Давно уже. А поняла только сегодня. Сейчас. Почему-то у нас не любят описывать природу. Стесняются. И читать тоже не любят.
Считая себя причастным к затронутому вопросу, Артем ответил:
— Наверное, потому, что природу не надо описывать. О ней надо писать, как о человеке. Она должна быть все время в действии, наравне с героями книги, тогда и читать будет необременительно.
— Должно быть, это верно, — согласилась Алла и подумала, что она сегодня только и делает, что со всеми соглашается. Отчего бы это? От счастья, что ли?
И снова все притихли. У Харламовых не очень стройно, но зато с энтузиазмом запели про гармониста, который одиноко бродит по ночной улице, не давая покоя девушкам. Студенты в своем углу начали о чем-то перешептываться. Там назревал заговор, но все заметили это только тогда, когда одна из девушек — самая смелая — попросила Артема почитать свои стихи. И все студенты к ней присоединились. Их поддержал Николай Борисович:
— Читатели, — сказал он, — вездесущее, жадное племя. Почитайте, Артем, они этого заслужили сегодняшней работой.
— Идите к нам, — послышался смелый девичий голос. — Тут есть место. Васька, где место?
— Есть! — воскликнул Васька и, выпрыгнув со стула, легко вознесся на перила.
— Хорошо, — проговорил Артем, устраиваясь на стуле рядом с девушкой. — Прочту я вам свое стихотворение «У меня есть враг». Слушайте:
«У меня есть враг.
Он сковывает мое сердце и притупляет сознание.
Лишает меня радостей борьбы.
А если человек ни за что не борется, то он и не живет.
И пропадает бесследно.
Он пройдет по жизни, как по песку голой пустыни.
А ветер тут же сотрет его следы».
— Это я написал пять лет назад, здесь, на Старом Заводе, у вас во дворе, Анфиса Васильевна, — проговорил Артем так же приподнято и несколько вызывающе, как будто все еще продолжая читать стихи.
— Помню, — сказала Анфиса. — И этот ваш разговор я помню, милый человек.
— Так ведь и я помню! — радостно подхватил Зиновий Кириллович. — Я даже, можно сказать, ожидал этого. То есть, что вы меня причислите, так сказать, к своим врагам. Лестно, конечно, хотя отчасти и обидно.
— Вы преувеличиваете свое присутствие в том, что я прочел. Враг самому себе — это прежде всего я сам.
Васька на перилах замахал руками:
— Как же это может быть, дорогие граждане?
— Молчи, Васька! — воскликнула Артемова соседка. — Ты просто не воспринимаешь сложных мыслей.
После этого парень так запрыгал на перилах, будто собрался сорваться и взлететь, но его мгновенно успокоили и потребовали еще стихов. Артем прочел несколько самых новых в относительной тишине. Читая, он взглянул на Зиновия Кирилловича, который слушал не очень внимательно, думая о чем-то, и по своей привычке вытягивал губы, как будто собираясь посвистеть. «Как он сюда попал? — снова подумал Артем. — Нечего ему тут делать».
Но он ошибся — Зиновий Кириллович часто бывал здесь по долгу своей службы и сейчас тоже приехал по делу. На специальном катере разъезжал он по водохранилищу, наблюдая за его состоянием. Попутно он и его помощники браконьерствовали, ловили рыбу запрещенными способами и в конце концов попались. Это было еще в начале лета, но суд почему-то не спешил наказывать преступников. Тогда Николай Борисович написал в газету и не скрывал этого, а, наоборот, предупреждал всех-местных и приезжих рыбаков, что будет им худо в случае чего.
Вот, пользуясь своим старым знакомством с Николаем Борисовичем, «красивый старик» заглянул в маленький домик, чтобы уладить это дело, хотя, сказать по правде, не очень-то надеялся на успех своего визита.
Но все это Артем узнал несколько позже, а пока испытывал некое бойцовское нетерпеливое удовольствие в предвкушении желанной схватки. Уж теперь-то он покажет! Надо только выждать, угадать подходящий момент…
И дождался. Прочитав последнее стихотворение, где воспевалась могучая сила природы — любовь, он попросил передышки.
— Да, да, конечно… — торопливо и сочувственно зашептали слегка разомлевшие от стихов девушки.
И Васька со своего насеста отозвался:
— Конечно, надо же человеку…
Тут раздался красиво вибрирующий голос Зиновия Кирилловича. Над чем-то посмеиваясь, он спросил:
— А хотите знать, чем все это кончится? — И, не ожидая ответа, продолжал: — И эта роскошная природа, и эти роскошные чувства, стихи эти, и наши порывы сберечь все такое, дорогое, красивое, родное?.. Словом, все наши попытки остановить бег времени? Знаете, чем?
— Ого! — воскликнул Николай Борисович.
— Совершенно верно. — Зиновий Кириллович склонил голову и как бы расшаркался. — Именно «ого!» Так вот, время идет себе да идет, и господь бог, в которого так приятно верить, думает: «А они еще бегают, эти, которые сами себя называют людьми. Ну, пусть их!» Бог или еще что-нибудь завлекательное, что выдумывают люди для своего утешения насчет грядущей жизни. А будет так. — Рассказчик не возвысил голоса, как полагалось бы пророку, нет, он продолжал грустно улыбаться. — Пройдут века, и, несмотря на ваши старания, а вернее, благодаря им, на земле постепенно исчезнет флора. Леса, вырублены, трава вытоптана. Задыхаясь от недостатка кислорода, далекие наши потомки, подобно столь же далеким пращурам, полезут в моря и океаны, где еще сохранились остатки кислорода. Тела их постепенно позеленеют и покроются чешуей. На хребте из каждого позвонка начнет выпирать остистый отросток, превращаясь в длинную гибкую иглу. Потом эти иглы срастутся в плавник. Ноги тоже срастутся в красивый могучий хвост. Нос вытянется, и под ним откроется широкая жадная пасть. Дельфины встретят людей в общем-то хорошо, как старых знакомых. Они, может быть, даже полюбят их, но не больше, чем мы сейчас любим домашних животных. Как и всякие живущие и хватающие, себя-то они любят больше. А так как у них океаническая культура древнее, то все это и закончится тем, чем кончается все в природе, — они поработят людей, как менее приспособленную, низшую расу. И люди покорятся, потому что вся наземная многовековая культура и все технические достижения окажутся ни к чему. Люди — большие, неуклюжие, тихоходные рыбины, не освоившиеся с глубинами океана, вынуждены будут принять покровительство сильных и хорошо организованных дельфиньих стад. У бывших людей отомрет способность мыслить и анализировать. А так как в воде очень-то не разговоришься, то им придется перейти на язык своих повелителей. Только по вечерам, когда воздух похолодает и в потемневшей воде закружатся зеленоватые фосфорические огни, люди-рыбы ощутят какие-то смутные зовы. Тогда они выползут на прибрежные камни и, опираясь на плавники, поднимут к луне немигающие свои глаза. Но и тут никакая мысль не блеснет в темной памяти и не взволнует холодную кровь. А над пустынной землей, покрытой пылью и осколками бывших гор, взойдет тусклая луна, и ее холодный свинцовый отблеск тяжело ляжет на поверхность океана…
Он умолк, будто бы подавленный безрадостным будущим рода человеческого, но Артем заметил, как подрагивают от скрытого смеха его румяные щеки. «Враг? — подумал он. — Нет, слишком мелок для того, чтобы принимать его всерьез».
— Здорово запущено! — жизнерадостно воскликнул Васька.
— Простите, — возмущенно фыркнула Артемова соседка, — это бред какой-то.
Но Васька не унимался:
— Бред сивой кобылы в лунную ночь.
Николай Борисович помахал рукой:
— Болтовня, и довольно малограмотная.
— Совершенно верно! — воскликнул Зиновий Кириллович с таким удовольствием, словно он только и ждал, когда его назовут болтуном. — Вполне ненаучная фантастика, байка эта. Легкий жанр, для увеселения присутствующих.
— Не очень уж легкий, если учесть ваши намерения…
— Откуда вам известно о моих намерениях?
— Знаю. Догадываюсь, — сказал Николай Борисович и безжалостно продолжал: — Желание подвести теоретическую базу под свои некрасивые, антиобщественные действия. Уловка браконьера, которого прищучили. Попытка все свалить на цивилизацию. К сожалению, есть у нас еще такие теоретики; которые связывают развитие цивилизации с непременным уничтожением природы. Какая опасная, преступная мысль! Человек, построивший первоклассный завод и попутно отравивший воду целой реки, тоже все сваливает на цивилизацию и прогресс.
— Да, да. — «Красивый старик» согласно покивал головой и поглядел на притихшую молодежь, как бы рассчитывая на ее сочувствие. Но так как никакого сочувствия не последовало, то он сам спросил: — Ну, а вы, молодежь, как думаете?
— Исходя из того положения, что каждому человеку надо дать возможность высказаться… — начал Васька.
Но соседка Артема перебила:
— Прежде всего надо определить, является ли браконьер человеком?
— Определенно нет, — проговорила Алла. — В крайнем случае он — неполноценный человек.
— Человекоподобная обезьяна, — вынес окончательный приговор Васька. — Ни совести в нем, ни души. Но говорить уже умеет.
— А не кажется ли вам, уважаемые граждане, что все вы слегка перехватили в этом вопросе?
— Нет, не думаю, — ответил за всех Николай Борисович. — Мало того, что вы и вам подобные истребляете природу всеми недозволенными способами, вы еще калечите души людей. Моральный вы браконьер — вот кто!
И хотя весь этот разговор шел как бы на шутливой волне и все старательно делали вид, будто их все это только развлекает, но было заметно, что если дойдет до настоящего разговора, то будет не до шуток. Все это понимали и яснее всех тот, кто вызвал этот разговор и с непонятной настойчивостью разжигал его, хотя не видел среди собравшихся ни одного своего сторонника.
— Браконьер, да еще моральный! Тоже хорошо, — одобрил он и, поглаживая свою причудливую шляпу, доброжелательно добавил: — Только позвольте вам заметить, цивилизация — процесс необратимый, пытаться остановить его — это все равно что сражаться с ветряными мельницами…
— Ну, ну!.. — Николай Борисович слегка улыбнулся. — Дон-Кихотом меня уже обзывали. Редакторица одна. Только она в порядке юбилейного славословия. И это не совсем то, что вы думаете. Я, если и сражаюсь с мельницами, то только с такими, которые учитывают, откуда дует ветер и при этом мелют всяческую чепуху.
Зиновий Кириллович все еще добродушно посмеивался и вытягивал губы, показывая, будто все, что тут говорится, ничуть его не задевает. Даже совсем наоборот, его радует такой занимательный разговор, и он готов продолжать его.
— Заметил я, — сказал он как можно задушевнее, — заметил, что тут, в деревеньке вашей, очень часто и охотно рассуждают о душе. И о боге также. Воздух тут, что ли, такой? А ведь, как известно, этот самый бог проклял род людской…
— Бог-то? Да ну его совсем! — Анфиса рассмеялась и так взмахнула руками, словно прощая собеседнику его поведение и в то же время любуясь своим богом, таким ласковым, простоватым и одновременно мудрым. — В этом деле у него осечка получилась.
— Это у бога — осечка!? — Васька, сорвавшись с перил, подбежал к Анфисе. — Вот это здорово! — Он опустился на траву у самого крыльца, в руках у него оказался карандаш и потрепанный блокнот.
— А что же тут такого особенного? — заговорила Анфиса. — За семь дней такое сотворить, тут, хоть кто ни будь, всего не угадает. Да ты не хлопай руками! — прикрикнула она на Ваську. — Хочешь слушать, так сиди смирно. Вот там у них дело какое получилось. Ходят Адам с Евой по раю, друг дружкой любуются, и очень им хорошо и вроде неловко, стеснительно. А отчего — они до поры и сами не знают. Первенькие же, чего они видели? Ходили они, ходили по раю, проголодались. Адам и говорит:
— Чего бы поесть?
А Ева ему:
— Да вот яблоки. Незавидная, да все же еда.
— Господь заругает, — говорит Адам. — Предупреждение он делал насчет этих яблоков.
— А не увидит он. Спит.
Уговорила. Только они яблочко сорвали, съесть еще не успели, господь — вот он:
— Я тут постарался, рай для вас создал, а вы безобразничаете! А-я-яй! Нехорошо как!..
Адам молчит. Мужики — они всегда сначала застесняются, а потом, когда в толк придут, то уж момент и прошел, и говорить не о чем. А бабы, если что не по ним или несправедливость заметят, они молчать не любят. Вот Ева и отвечает:
— Да господи! Чего это ты нас а-яй-каешь? Рай создал! Так это же для ангелов. А мы, погляди-ка, — люди. Нам пить-есть надо, любить надо, детей родить. Все у нас имеется для того: погляди-ка. Да ты не стесняйся, сам, небось, нас создал такими, а теперь глаза прячешь, глядеть стесняешься.
И говорит господь:
— Да, действительно. Как же это я недоглядел?
— Все ты, господи, доглядел-предусмотрел. Без людей-то что тебе делать? Да и не станет тебя вовсе без людей-то.
— Ладно, — говорит господь, — не тарахти. Я подумаю.
Ушел думать. Думал, думал — устал. Говорит архангелу:
— Иди, скажи тем двоим, пусть живут, как хотят. Да из рая их с глаз моих подальше.
Прибыл архангел в рай, огненным мечом замахал, возвестил волю господню глупым голосом.
Ну, Адам не стерпел и по мужичьему обычаю послал его туда и растуда. Архангел глаза разинул, еще пуще замахал мечом, ну прямо зашелся весь, и тоже слов не пожалел, несмотря на свой ангельский чин.
— Ах ты, — говорит, — такой-растакой, из глины слепленный! Чтобы, — говорит, — сейчас же очистить райские местности!
А Ева ему:
— Так прямо вот и разбежались…
Ну, видит архангел, никто его не боится. Это ему удивительно такое положение. Поостыл и начал соображать, оглядываться. Чего они тут делают? Видит, непонятное делают: Адам ветки ломает, шалаш ставит, Ева из листьев чего-то шьет.
— Это вы чего?
— Жить собираемся, — говорит Адам. — А ты отдай мне свой меч. Ни к чему тебе игрушка эта. А мне надо.
Отдал архангел, смотрит, что будет. Адам начал мечом землю копать под огород. Тут уж совсем архангел одурел, кинулся к господу, докладывает, чего видел.
— Ну, эти не пропадут, — сказал господь и махнул рукой. — А ты к ним лучше не суйся. Без тебя проживут.
А потом и он привык, и ничему не удивлялся, на дела людей глядя. Не все понятно, ну да ему и не надо этого. И не старался он вникать. Живут люди и живут. Только, когда встретит Еву где-нибудь, спросит:
— Как это я тебя такую острую да на всякое дело способную сотворил?
А Ева ему:
— Не ты меня такую сотворил. Нужда сотворила. А ты, если бы подумал своей головой, дурости бы в людях поубавил. От нее нам житья нет.
— Дурости? Ну, это уж теперь не моя забота. Теперь моя сила против твоей бессильна. Вон сколько от тебя народу пошло! Теперь вы уж как-нибудь сами.
Анфиса поправила белый платочек и снова как бы похвалила:
— Вот он, бог-то, какой: чего не может, так уж и не берется, как некоторые, и не боги даже.
— Колоссально! — воскликнул Васька, потрясая карандашом. — Выходит, человек сильнее бога?
— Какой ты быстрый! Сильнее. Да что же они, силой мерялись? Богу человека не одолеть — это ему известно. И человек, если он в своем уме, тоже против бога не пойдет. А пойдет да еще и одолеет, так и в самом деле все человеческое потеряет и в воду полезет.
— Дошло: рай создан для ангелов, а на земле человек все должен делать так, как нам надо…
Сделав такое открытие, он замолчал и углубился в свой блокнот.
Раздались трескучие выстрелы, и в небо ударили ракеты, пять штук. И еще пять. У Харламовых дружно крикнули «ура!». Разбежались разноцветные огни. Заиграли на воде. Потемнело небо. На Анфисином дворе захлопал крыльями и заполошно вскрикнул разбуженный петух. Ленька заливисто рассмеялся.
— Всем радость, — сказала Анфиса. — Сорок два года человеку исполнилось, и всем радость.
За оградой, как из лунного света, возник небывалой серебряной масти конь. На нем девчонка — ракетные отблески запутались в ее разлетевшихся ржаных волосах, как разноцветные светляки.
— Студенты у вас? — слегка задохнувшись, громко спросила она.
— Здесь мы! А что?
— Ух ты, какая! — восхищенно пропел Ленька и кинулся к ограде.
Поднимая серебристую пыль, конь бил ногами и оседал от нетерпения. «Какое это чудо! — думал Ленька. — Такая маленькая, легкая девчонка сдерживает этого зверя, укрощает, заставляет повиноваться».
— Товарищи студенты! — продолжала выкрикивать она. — Бригадир велела, чтобы сейчас же в поле. Зерно спасать! — Она вскинула руку, то ли призывая всех, то ли указывая на небо, где еще ликующе рвались ракеты среди редких тучек.
Потом опустила руку и сделала какое-то совсем уж неуловимое движение, которого только и ожидал ее конь. Он вздернул голову, сверкнул оскаленными зубами, с неукротимой яростью ударил копытами в гулкую землю и умчал свою повелительницу.
— Давайте скорее!.. — донесся издалека ее призывный голос.
— Нинка? — спросил Андрей Фомич, ничуть не удивляясь тому обстоятельству, что она нисколько не изменилась с той поры, когда он ее впервые увидел. Как будто она на своем скакуне мчалась наперегонки с торопливыми годами и даже насколько-то опережая их.
Но Артем только посмеялся над неправдоподобной его догадкой:
— Нет. Да что ты? Это Зина.
— Ну да, конечно. А до чего похожа!..
— Нисколько. Я сначала, как только увидел Зину, тоже подумал, будто Нинка — лесная принцесса.
И Ленька, нетерпеливо пританцовывая на том месте, где еще не улеглась серебристая пыль, тоже начал покрикивать:
— Да чего же вы! Да скорей же!..
Он и сам еще не знал, куда им всем надо торопиться и что их там ждет, какое дело или какое чудо. Да он и не думал ни о чем таком. Он просто слегка ошалел от всех открытий и приключений, какими широко одарил его прошедший день, но они ничуть не утомили его, а только разожгли жажду новых открытий. И, кроме всего, он позавидовал умению этой девчонки, ее волшебному умению покорять могучего коня.
— Ну, чего мы стоим, чего мы ждем?!
Андрей Фомич положил руку на его плечо.
— И тебя ушибло? — задал он непонятный вопрос.
Они вышли за калитку и торопливо зашагали в ту сторону, откуда еще доносился глухой топот серебряного коня.
— Ничего, брат. Я об это самое место тоже споткнулся однажды.
И опять Ленька ничего не понял и подумал, что так и надо, что после он все поймет, потому что если все сразу понятно, то жить становится неинтересно. Тут он услыхал интересный разговор.
— Мы ее тогда назвали «лесной принцессой», — говорил Артем. — Скачет на рыжем коне, волосы по ветру, а в волосах веточка брусники.
— Кто? — обернулся Ленька.
— Да вот такая же, как эта девчонка. Нина.
— Лесная принцесса?
— Не знаю. Теперь она колхозный бригадир.
— Вот она! — воскликнул Артем.
По дороге из Токаево бежал трактор, тащил тележку с высокими бортами, из-за которых выглядывали женщины в разноцветных платках и трое мужчин. А рядом с трактористом сидела девушка. Она что-то жевала и, смеясь, разговаривала с трактористом. Поравнявшись с идущими на работу студентами, она помахала им рукой, в которой был зажат ломоть хлеба, что-то крикнула, показывая на небо.
Там по-прежнему было ясно, сияла бледная луна, и только на западе, раскинувшись широким фронтом по всему горизонту, темнели тучи. Казалось, они уснули там и ничем не угрожали спящей земле. Несколько легких облачков, оторвавшись от них, неторопливо пробирались к луне. Вид у них был самый невинный, но Ленька подумал: «Разведчики. А эта, на тракторе, ну какая же она принцесса? Обыкновенная тетка».
— А тогда она на коне пронеслась, — сказал Андрей Фомич. — Как богиня по небу…
Алла засмеялась:
— Похоже, что вы с Артемом оба были влюблены в нее без памяти. Так и встрепенулись.
— И не подумал даже, — проворчал Андрей Фомич, — Встрепенулись! Очень надо…
Артем промолчал.
— А разве о любви думают? — спросила Алла и взяла Артема под руку, как будто вдруг ей стало трудно одной подниматься в гору. — Нет. Просто любят. А если начинают раздумывать, то никакой, значит, любви и нет. Это, как сказал мне сегодня один человек, — дар природы. И я считаю — лучший ее дар. И его надо оберегать, как и все, что природа дает нам по великой своей милости.
Послышался голос Николая Борисовича:
— Дождь будет, и очень скоро. На этот раз природа явно поторопилась, а всякий дар хорош в свое время.
На той предельной скорости, какую только мог развить потрепанный трактор, Нина, конечно, отлично разглядела и сразу узнала Артема. «А он-то зачем? — только и подумала она. — Знаменитый поэт. И жена с ним».
Подумала и тут же забыла. Она только что вернулась из правления колхоза, куда ездила требовать немедленной помощи. За все дни, пока шла уборка на Борисовых залысках, с поля не вывезено ни одного зерна. Обещали машину — не дали, а пока трактор развернется со своей тележкой, комбайны стоят, дожидаются с полным бункером. Зерно ссыпали прямо в поле, рассчитывая вывезти в ближайшие дни. Но сегодняшнее предупреждение бюро погоды спутало все планы, пообещав ливневые дожди, ветер, хотя и умеренный, но при грозе шквалистый.
Нина потребовала немедленно переправить через Сылву хотя бы одну полуторку, чтобы вывезти с поля зерно. Но с ней даже и разговаривать не стали. Во всех бригадах не лучше. А машину переправить все равно не на чем — катер еще вчера ушел с баржей, да где-то приткнулся к берегу, ждет выручки — забарахлил мотор.
— Дайте хотя бы брезент, зерно укрыть. И сотню мешков.
Брезент дали, мешки посоветовали собрать у колхозников, а зерно, сколько успеют, вывезти на тракторе и конной тягой. Вообще на советы не поскупились, спасибо и за это. Домой вернулась злая и решительная. Сразу же пошла по домам и не просила, не уговаривала, а требовала, и ее веселая злость передавалась всем, с кем она разговаривала, и никто не посмел с ней спорить.
Зашла и к Афанасию Николаевичу, вернее, к тете Клаве, его жене. Бывший бригадир хмуро отвернулся — все еще считает, что его обидели, отстранив от работы. Нина и сама думала, будто она и в самом деле в чем-то провинилась перед ним. Но сейчас не такое время, чтобы считаться обидами. Он-то ведь сам виноват, да не перед ней одной, — это бы полбеды, — а перед всеми, перед всей бригадой.
— Тетя Клава, собери сколько можно мешков и сама собирайся.
А он, не глядя на бригадира, подал голос:
— О! А я, значит, вовсе уже не в счет?
Нина, тоже не глядя на него, сказала то, что думала за последнее время, но никогда не говорила:
— Наоборот — вы у нас только для счета и существуете. И сами это знаете лучше моего.
Ничего, это лучше, когда прямо все скажешь. На прямое слово только дурак обижается, а дядя Афанасий — человек хорошего ума. Поймет как надо. И это она подумала все с той же веселой злостью, с какой сегодня все делала и говорила и какая появляется в человеке от сознания общественной важности порученного ему дела и от сознания собственной правоты.
— Вот даже как! — с горестным восхищением воскликнул Афанасий Николаевич. — За все мое доброе…
— Да, так. Все доброе ваше я никогда не забуду, и я для вас, что хотите, сделаю. А сейчас, сами знаете, нет у меня времени на такие разговоры.
Она вышла в сени, где ожидала ее тетя Клава.
— Так его, — нисколько не таясь, сказала она и спросила: — Николай-то пишет тебе?
— А как же! Почти каждую неделю.
— Хоть бы зашла когда с письмом. Нам-то он ленится писать.
— Да когда же мне? Сама видишь, как кручусь… — Она хотела еще что-то сказать, но только посмотрела на неплотно прикрытую дверь в избу и вскинула голову.
Тетя Клава поняла ее и зашептала:
— Задумываться он начал, не знаю уж, к добру ли? То в избе сидит, то в огород уйдет — и все думает. Поговорила бы ты с ним, с нами-то он больно неразговорчив, а тебя он любит.
— Куда уж там! Любовь его…
— Да не говори, знаю я… Ребятишкам, что ни день, то напоминает, чтобы к тебе с почтением и чтобы все выполняли. Она, говорит, вам не девчонка-товарка, она — бригадир… Да ты ела сегодня чего-нибудь?
Узнав, что Нина даже еще не заходила домой, она заторопилась, отрезала ломоть хлеба и налила кружку молока. Молоко Нина выпила, а хлеб сунула в карман и вспомнила о нем, только когда ехала на тракторе, рядом с Сережкой, средним сыном дяди Афанасия. Она начала есть и, когда увидела Артема, помахала ему рукой, в которой держала хлеб.
— Хорошие ребята эти городские. Безотказные на всякую работу, — сказала она трактористу и неожиданно спросила: — Сережка, похожа я на принцессу?
— На сороку ты похожа, хотя и бригадир.
— А вот один человек сказал, что похожа.
— Это фотограф тот?.. — спросил Сережка. — Он у меня дождется!..
Нина пренебрежительно взмахнула рукой:
— Выдумал! Да у него и ума-то на это не хватит. — Ей было приятно, что Сережка, младший брат ее предполагаемого жениха, так верно оберегает ее, пока старший, Николай, служит в армии.
— Ума на это и не надо, — солидно заметил Сережка. — А девки от красивых слов всегда дуреют.
— Спасибо.
— Не за что. А ему скажи, чтобы не шастал на наш берег.
— Да не он это сказал. Да и глупости все. Подгоняй поближе, сразу и затаривать будем и грузить. Ох, хоть бы до дождя успеть вывезти.
— Прибыли в ваше распоряжение! — сказал Артем, разглядывая «принцессу» и невольно сравнивая ее с той отчаянной и обольстительной девчонкой, чей портрет до сих пор висит в его комнате. Нет, совсем не похожа, хотя по-прежнему отчаянная и еще больше, чем прежде, обольстительная. Совсем не та.
— Работать? — спросила Нина с таким видом, что если она не примет Артема, то он помрет с голоду. Но смилостивилась, приняла: — Мужчины на погрузку, а вы, девушки, насыпайте зерно в мешки.
«Совсем не та», — снова подумал Артем, пытаясь оторвать от земли мешок с зерном и чувствуя, что никогда ему этого не сделать.
— Э, нет, гражданин. Так ничего не выйдет. Пупок сорвешь, а не подымешь, — весело проговорил носатый старик-колхозник и скомандовал: — Хватай его за уши!
Старик взялся за мешок и слегка его наклонил, и Артем сразу же понял, что такое эти «уши» и что ему надо делать. Он подхватил мешок за углы и вместе со стариком легко перекинул его через борт тракторной тележки.
— Венька, держи! — выкрикнул старик при этом.
Венька, такой же немолодой колхозник в ярко-голубой рубахе, стоял на тележке. Он подхватил мешок и поставил его к борту.
Рядом кидал мешки через борт Андрей Фомич на пару с молодым парнем. У них дело шло проворнее, Венька не успевал поворачиваться.
Нагнувшись за очередным мешком, Артем услыхал приказывающий голос:
— Плотней грузите! Плотней!..
«И голос не тот, — подумал Артем. — Раньше он напоминал валторну. А теперь он что напоминает? Разве только то, что мы должны проворнее поворачиваться. А это уж совсем другая музыка».
И Ленька, у которого еще задержались в памяти младенческие представления о принцессах, с самого начала не понял, за что ей, этой тетке, досталось такое сказочное прозвание. Чернявая, загорелая, белый платок свалился с головы и болтается на шее, черные сатиновые штаны заправлены в короткие резиновые сапоги. Кричит и тут же хохочет, как ненормальная. Принцесса!..
Ну, если бы еще он был маленьким, то мог бы допустить, будто она заколдованная. Бывало ведь — царевна-лягушка, например. Маленький бы он поверил и даже что-нибудь предпринял бы для ее спасения. Тогда он еще и не то вытворял.
Но тут она налетела на него:
— А ты чего задумался?
Он развел руками и прозвенел:
— А я не знаю, куда меня…
— Ох, какой ты звонкий! — засмеялась она и вся как-то мгновенно просветлела, расцвела, словно он одним каким-то чудесным словом расколдовал ее, превратив в девчонку, веселую и совсем не злую.
— Ты лошадей не боишься?
— Нет, ну что вы? — Его несколько удивило то, что она так точно угадала его желание. Но на то она и принцесса.
— Зина! — позвала она. — Вот тебе помощник.
— Давай сюда! — услыхал Ленька и увидел Зину.
Он сразу узнал ее, хотя сейчас эта растрепанная, круглолицая девчонка нисколько не была похожа на волшебницу на серебряном коне. Да и конь оказался обыкновенной серой лошадкой, смирно стоящей в оглоблях.
— Чего же стоишь-дожидаешься?
Ленька подошел.
— А ты чего кричишь? Ну кого делать-то? — стараясь говорить грубым голосом, спросил он.
— Не кого, а что.
— А в Сибири говорят «кого», я и привык.
— Ты был в Сибири? — Девочка убрала прядь волос, мешавшую ей как следует рассмотреть человека, прибывшего издалека, если он не врет, конечно.
— Да. В Саянах, — небрежно проговорил Ленька. — Наша геологическая партия искала нефть.
— Вот даже как! — воскликнула Зина почтительно. Геолог! Такая песенная, героическая профессия. Ох, наверное, врет! Прищурив глаза, она спросила: — А лошадь запрягать ты умеешь?
— Нет. У нас все механизировано. — И тут же поспешил заверить: — Ты не думай, я научусь.
— Конечно, научишься, — согласилась Зина. Ей понравились его певучий голос, который он старался скрыть, и его веселые глаза, их-то никуда не скроешь. — Ох, да что же мы все болтаем, болтаем, а там кончают грузить! Бежим запрягать твою Карьку!..
Ехали лесом. Зина на переднем возу покрикивала на своего серого, который в упряжке совсем уж ничем не напоминал сказочного серебряного зверя. Леньке досталась тихая и трудолюбивая кобыленка по кличке Карюха. Она спокойно стояла, пока грузили телегу. Ленька поглаживал ее теплую морду, а она моргала длинными белыми ресницами и шумно вздыхала.
Черные тучи уже закрыли полнеба. Светлая луна покорно катилась им навстречу. Воздух сделался густым и душным. Когда въехали в лес, то стало так темно, что Ленька с трудом различал светлую Зинину кофточку. Тяжело груженные телеги поскрипывали и постукивали ступицами. И от этого робкого постукивания Ленька почему-то почувствовал себя очень маленьким, одиноким и очень обрадовался, услыхав Зинин голос.
— Леня, иди сюда.
— Ага! Иду…
Рядом с ней ему снова стало хорошо, и он с удовольствием отвечал на ее вопросы о Саянах и даже рассказал о своем последнем приключении, но совсем не так, как это было написано в газете. В его рассказе все выглядело смешнее, таинственнее и совсем не так опасно, как это было на самом деле.
— Слушай, — тихонько спросила Зина, — а это ты взаправду?
Этот вопрос нисколько его не смутил. Именно так все и было, не считая некоторых, только что придуманных деталей, которые для него тоже уже были правдой. Поэтому он так взглянул на Зину, что та даже смутилась.
— Ну, конечно, — проговорила она торопливо, — я тебе верю…
Но он даже и не подумал обижаться, потому что рядом с ним сидела принцесса, которая так сказочно появилась на серебряном коне. Расскажи в школе — тоже не сразу поверят. И она поторопилась переменить разговор.
— Ты, наверное, будешь геологом? — спросила она.
— Нет. Я буду плотником. Как мой брат.
Такой ответ разочаровал ее, и удивил, и заинтересовал, потому что она тоже считала его не совсем обычным мальчиком. Плотник? Нет, тут что-то не то…
— Что же ты будешь делать? — спросила она, все еще не теряя надежды.
— Как что? Строить! — он заметил ее разочарование и нисколько этому не удивился. Большинство его одноклассников не совсем еще ясно представляли себе свое будущее, и только немногие к чему-то тянулись. Не к плотничьему топору, конечно. Но все — и девчонки тоже — готовились поступать в институт, иначе зачем же кончать десятилетку, достаточно и ремесленного. И все слегка посмеивались над Ленькой, над его упрощенной мечтой и думали, что он хитрит. Простачком прикидывается. Брат — начальник цеха домостроительного комбината, депутат областного Совета, так он и позволит Леньке пойти в плотники!..
— А ты что будешь делать? — спросил Ленька и притих в ожидании необыкновенного. А тут еще лунный свет, блуждающий среди мохнатых ветвей, призрачно затрепетал на ее лице.
— Я? — Зина торжественно проговорила: — Я буду учительницей…
— Ну да? — слегка опешил Ленька. — А я думал…
— Что ты думал?
— Вообще все девчонки обычно лезут в киноактрисы.
— Ну, значит, я — необычная. А ты чего злишься?
Он и сам еще не успел заметить, как вспыхнула в нем эта глупая обида и вытолкнула злые слова. Ему стало неловко, и он замолчал. А тут, еще кончился лес, и стало светло, как днем, — все видно.
Открылась деревня: избы среди елок на горе, по склону горы и вдоль высокого берега, светлая река среди черных берегов — все это в ярком свете луны казалось ненастоящим, очень красивым, словно нарисованным на черной лаковой коробке, какая стоит у тети Нади на комоде. Подарок Андрея Фомича и Леньки к Восьмому марта.
Теперь они ехали по дороге, белой, как лунный свет, и все кругом было чистым и ясным. Он осторожно оглянулся через плечо и увидел ее так близко, что все рассмотрел. Круглое лицо, веснушки на щеках и на переносице, волосы растрепаны, пухлые губы вздрагивают от смеха, а большие глаза смотрят серьезно и чуть удивленно. Он отвернулся и пробормотал:
— С чего это ты взяла, что я злюсь?.. — Но справедливость не позволяла ему притворяться и сваливать свои заблуждения на другого, и он рассмеялся: — Это я и сам подумал, что ты не такая, как все. Как многие. А быть учительницей…
— Самое главное дело — учить людей! — Сказала она так убежденно, что он сразу же с ней согласился. Но сказать ей об этом не успел.
Из деревни на полном галопе вынеслось несколько коней, запряженных в телеги. В телегах сидели мальчишки. В пыли, в свисте, в грохоте пронеслись они мимо и скрылись в лесу, как лихая разбойная ватага.
Над лесом взлетела ракета. «Дачники балуются», — подумал Афанасий Николаевич, сидя у окна в своей пустой избе. Веселье у них там, на Старом Заводе, гульба. Харламовы — артельные жители, и все у них в открытую. Веселые, уважительные люди. И работники на своем месте отличные.
Такие мысли еще больше растравили его, и одиночество сделалось совсем уж непереносимым. Слова Нины о том, что в колхозе существует он только для счета, сначала возмутили его и обидели: коротка у людей память на доброе. Пока человек в силе, все к нему с поклоном, во всяких делах — первый советчик, за каждым столом — первый гость. И чем больше он растравлял себя, тем сильнее чувствовал обидную справедливость того, что сказала Нина. Он и сам чувствовал себя бесполезным человеком и все ждал, когда придут к нему и попросят на прежнюю должность, хотя знал, что никогда этого не будет, потому что и без него все дела ладятся, и не хуже, чем прежде, а кое в чем даже лучше.
Он вышел на улицу, выбеленную лунным светом и такую тихую и пустую, будто он и в самом деле остался один не только в деревне, но и во всем свете. Никому он не нужен, и дома смотрят на него равнодушными, слепыми окнами.
И в этой глухой тишине услыхал он отчаянный мальчишеский голос. По тому, как он ругался и как беззастенчиво плакал, ясно было, насколько ему пришлось несладко.
Афанасий Николаевич спустился к мостику через ручей, там он и увидел своего младшего, Витюшку, около лошади, запряженной в телегу.
— Ты чего отстал?
Увидав отца, мальчишка горестно притих.
— Чека вывалилась.
— А ты и растерялся?
— Тяж слетел.
— Выпрягай. Чего же ты дожидаешься?
— Дак я потом хомут не затяну.
— Эх ты, мужик! Ну, давай вместе. — Он легонько, больше для бодрости, чем для острастки, стукнул сына по затылку. Тот, облегченно всхлипнув, кинулся развязывать супонь.
Когда все было налажено, отец жесткой ладонью провел под носом у сына.
— Ну, давай. Только, гляди у меня, шибко не гони. Уши оборву. Мужик… — Стоя на мостике, он подождал, пока телега не поднимется на гору, и потом пошел обратно к дому. Ему стало легче оттого, что и он чем-то помог в общем деле и что он еще кому-то оказался необходим. А они там даже и не вспомнят о нем, и не подумают, что лишили его самой малости и последней милости — не позвали на работу.
Сынишка свистнул. Оглянувшись, он взмахнул рукой:
— От лица командования привет! — выкрикнул он, снова засвистал, закрутил вожжами над головой, и телега затарахтела по дороге, только пыль взметнулась.
«Придешь домой, я тебе покажу привет от лица…»
На горе возник трактор. Он шел, покачиваясь и переваливаясь на неровностях пыльной улицы, отчего казалось, будто он шарит желтыми глазами своих фар, высматривая кого-то в надвигающейся темноте. За рулем сидел Сережка, а рядом с ним и на мешках — грузчики, все свои, деревенские. Трактор свернул к амбару, там распахнулась широкая дверь и затрепетал неяркий огонек фонаря.
Обратно Сережка возвращался один, оставив грузчиков в амбаре. Увидев отца, он остановил машину. Афанасий Николаевич сел рядом и с былой озабоченностью сказал:
— Погоняй.
До леса оба молчали, потом отец спросил:
— Как там?
— Нормально.
— Грузчиков оставил, а кто нагружать будет? Бабы?
— Студенты там. Дачники пришли.
— Эти наработают…
— Ничего, хорошо работают, — сказал Сережка и вдруг рассмеялся: — Харламовские строем пришли, с песнями. «По долинам и по взгорьям…»
— Пьяные?..
— Нет, они дружные. Как дали!.. Нинка-то! Она заводная. Мешки сами по воздуху летают… — Сережка говорил восхищенно и даже совсем по-ребячьи повизгивая от восторга, восхищаясь тем, как отлично идет у них работа, и очень удивился, когда отец потребовал:
— Притормози.
— Так теперь уж близко. Вот они, у леса.
— Без меня обойдется… — И, не дожидаясь, пока трактор остановится, он спрыгнул и скрылся в неглубоком овраге, заросшем по склонам чудовищного роста крапивой.
Здесь, на дне оврага, в темноте, звенел родничок, и Афанасию Николаевичу так захотелось пить, будто горечь обиды все иссушила в нем. У колоды увидел темную фигуру и услыхал голос Анфисы:
— Кто это?
— Домовой.
Она узнала его, засмеялась:
— Давно тебя не видно. Что это ты по ночам шастаешь?
— А ты, как русалка при луне… Дай-ка ведро.
Он взял ведро и стал пить прямо через край, вода текла по подбородку на грудь, и это было ему приятно так же, как и разговаривать с Анфисой. Только она имеет право осудить его или оправдать. Он знал, какая она справедливая и неуступчивая в своей справедливости старуха, и только она одна так умеет сказать всю правду, что человек не посчитает это за обиду.
Опустив ведро на край колоды, он попросил:
— Поговори со мной, Анфиса.
— А чего же не поговорить? Вот только воду работягам отнесу.
Он поднялся вместе с ней по склону оврага и там отдал ведра. Анфиса нацепила их на коромысло и пошла через поле по серебристой стерне, привычно покачиваясь под тяжестью ведер. Афанасий Николаевич глядел ей вслед, и ему казалось, будто она несет не воду, а прохладный, беспокойный лунный свет. Он сел под соломенной скирдой. Скоро она пришла.
— Ну-ка, где тут мой ухажер томится? — Усаживаясь рядом с ним, она зевнула в ладонь. — Уходилась я, месту рада.
Посидели в молчании, и тут она тихонько, как бы сочувственно, предложила:
— Давай твою обиду, милый человек, понянчим вместе…
— Какая такая обида? Никакой обиды нет.
— Вот и хорошо. А чего же ты тут рассиживаешь? Видишь, как люди рвутся.
— Не нужен я им, людям этим.
— И верно, кому ты такой нужен? — теперь уж без всякого сочувствия, но и без осуждения проговорила Анфиса. — Пьяница потому и называется горьким, что горько ему жить среди людей.
И эти слова, и это безразличие к его бедственному положению еще больше растревожили его, и он торопливо заговорил:
— Вот, смотри, сколько тут есть людей, все из моих рук жить пошли, всех научил, на ноги поставил. Всех душевно к земле привязал.
— За это тебе честь.
— Да не чувствуют этого они…
Помолчали. И снова тихонько заговорила Анфиса:
— Идешь иной раз по лесу и смотришь, как семейно, как дружно деревья растут: вокруг старика молодых табунок. Все от его корня и от его семени. А он стоит да строго поскрипывает, учит. А бывает, старика-то уж и нет, один гнилой пень на том месте, а молодые все равно вокруг стоят, пошумливают, красуются — жизни продолжение.
— Так я что, по-твоему, пень?
— Да толку-то от тебя не больше.
— Спасибо и на том.
— За что спасибо? Не поднесла еще.
— А я и без твоего подношения на ногах не стою.
— Говорю с тобой, а что толку-то? Алкоголика словами не вылечишь.
— Кто — алкоголик?
— Должно быть, я. — Анфиса взмахнула рукой. — Да что это мы с тобой перекоряемся, как малые дети. Совсем из ума вышли. — Она перекатилась на соломе и тяжело подняла свое усталое тело. Поправляя белый платочек, сказала: — На том и прощай, милый человек…
Он поднялся и, стоя на коленях, замотал большой разлохмаченной башкой и начал шарить пальцами по груди, отыскивая пуговицы.
— Уходишь! Я к тебе, как к матери… Ты раны мои видела?
— Да, видела. И не рви рубаху. Раны твои для нас святые, а ты над ними издеваешься. Как напьешься, дружкам своим, алкоголикам, на потеху показываешь. Добра ты много на земле сотворил, дорогой человек, да сам же над всем творением своим издеваешься. Дети тебя стыдятся. Нинка — девчонка, она тебя почитает, как отца, а ты что с ней сделал? Пропил ты все: и доброе свое имя, и славу. Смотреть на тебя, такого безобразного, — с души воротит. Тебе не обижаться на людей надо, а прощения у них просить. Они тебя уважать хотят, почитать, как героя. А как тебя почитать, когда ты с голым пузом лежишь да нелюдские речи орешь? А сейчас ты чего делаешь? Люди себя не жалеют, добро спасают, а ты глупую свою обиду тешишь. Дезертир ты, вот кто!..
Она отвернулась и решительно двинулась по полю.
А он, все еще стоя на коленях, мотал головой с таким остервенением, словно отбивался от злого шмелиного роя. И в наступившей тишине Анфиса услыхала тяжелый и пока еще неясный шум, который, как волна, стремительно и грозно катился над землей.
— Стой! — хрипло и отчаянно закричал Афанасий Николаевич, поднимая руку к потемневшему небу, словно он захотел остановить грозный шум, который уже гнул и ломал деревья в сосновом бору.
«Да кому это он приказывает? Совсем зашелся мужик», — подумала Анфиса и обернулась. Но Афанасия Николаевича не оказалось на прежнем месте. Он бежал полем и, грозя кулаками, кричал:
— Стой! Стой, говорю! Не то делаете!
Столбы лунной пыли завивались вокруг него, падали под ноги и снова взмывали над полем. И Анфису тоже подхватило и понесло, как травяную сушинку.
— Господи! Да что это на тебя накатило? Да куда же ты меня-то волокешь? — запричитала она, сама удивляясь, как это ее ноги несут, и только старалась как бы не упасть. Но она не удержалась и упала, налетев на тот же стог, где только что разговаривала с Афанасием Николаевичем.
Нина и сама поняла, что совсем не то они делают, что уже поздно думать о вывозке, успеть бы только укрыть зерно, спасти от неминуемой гибели: ураганом не развеет, так дождем прибьет.
И все тоже это поняли, потому что не успела еще она распорядиться, как все сами начали сбрасывать мешки, наполненные зерном, и плотно составлять их вокруг незатаренного зерна.
Афанасий Николаевич, хотя и увидел, что все делается как надо, все же не смог сразу затормозить свое возмущение и с разлету накинулся на Артемова напарника:
— А ты куда смотришь, черт лысый! Бабы, кучнее подгребайте, кучнее! Растакие вы все хозяева. Разворачивайте брезент. А колья у вас где?
Но все так были заняты делом, что никто и не услыхал его выкриков, да и он сам, увидев, что все идет, как должно идти, унялся и кинулся таскать мешки.
Утверждение Аллы о том, что долгие раздумья о любви и сама любовь несовместимы, смутило Артема. Выходит, что если он думает о любви, — а не думать о ней он не может, — то, значит, ничего и нет? Так ли это? И он продолжал думать, и в минуты передышки пытался отыскать Аллу среди работающих женщин, посмотреть на нее, но так и не увидел.
Ему казалось, будто он слышит ее голос, ее смех, но ему надо было именно увидеть ее. Никогда никого он так не хотел увидеть, как ее. Что же это, как не любовь? А может быть, просто прихоть? Воображение?
И только когда он наконец увидел Аллу, он сразу понял, что любит ее и что любил всегда. Такая определенность в другое время насторожила бы его, а сейчас только обрадовала, положив конец всяким сомнениям.
В небе уже совсем не осталось места для туч, но они все прибывали, налетая друг на друга, сшибаясь, как большие, уродливо растрепанные птицы. Раненные, теряя клочья перьев, они падали, но, не долетев до земли, снова из последних сил тяжело взмывали вверх. А оттуда кто-то огромный и отчаянно злой орет на них трескучим голосом распаленного старца и хлещет длинными ветками зеленых молний.
И тогда делается видно, как несутся по полю в пыльных смерчах клочья соломы и обломанные сучья и как страшно кипит ослепленная река. И тут Артем увидел — на него идет дождь. Нет, не просто идет — он движется стеной, он наступает сомкнутым строем, стремительно и угрожающе. От него никому нет спасения. Под тяжкой его поступью расступались волны в реке и никла трава. Крапива в овраге повалилась, как сраженная в бою. Серая стена катилась по полю со звенящим ревом, заглушающим даже грохот грома. Вместе со всеми Артем тянул тяжелый, вырывающийся из рук брезент.
— А вот взяли!.. — отчаянно веселым голосом заорал кто-то из мужиков. — А еще взяли!..
Андрей Фомич топором загонял в землю колья. Брезент натянули, и дождь звонко и ликующе ударил в него, как в бубен. Раздался притворно испуганный женский визг. Закричали и засмеялись мальчишки, прыгая под дождем.
Ветер заметался по полю. Огрызаясь и завывая, как загнанный зверь, он кинулся под брезент, вырвал из рук один его угол и взметнул вверх.
— Бабы, держите! — только и успел крикнуть Афанасий Николаевич. — Мужики, черти не нашего бога!..
Одна из женщин в намокшем платье, облепившем ее большое тело так, что она казалась обнаженной, упала на брезент, раскинув руки. Она что-то закричала, смеясь и закидывая голову для того, чтобы убрать волосы, закрывавшие ее глаза. Это была Алла. И сейчас Артем понял не умом, а как-то всем своим существом, что он любит ее, и ему открылся простой смысл ее слов. Если пришла любовь, то, сколько ни думай, ничего изменить нельзя. Это сильнее всякой силы — начало всех начал.
Все остальные, следуя ее примеру, накинулись на брезент, прижали его и лежали под дождем, пока все не укрепили, как следует.
Сдав зерно, сразу же выехали обратно.
— Знаешь что, — сказала Зина, поглядывая на небо, — а нам не успеть до дождя.
Она хлестнула лошадь, крикнула на нее и, только когда телега с грохотом понеслась по темной лесной дороге, Зина прокричала:
— Ураган идет! Держись! Нам бы только этот лес проскочить!..
Ураган гнался за ними следом и уже настигал. Качнулись вершинки деревьев, тревожно зашумели, заволновались, и чем дальше, тем громче шумело все вокруг.
Лошади, всхрапывая, неслись сквозь темный лес, а за ними гнался ураган.
Лес уже не шумел. Леньке казалось, будто он стонет, кричит, воет на разные голоса. Ветер все крушил на своем пути, ломал сучья, злобствуя, швырялся ими, вывернул несколько старых сосен — словом, безобразил вовсю, нагоняя страх.
А тут ему на помощь пришла гроза, ударив во всю свою силу, освещая длинными трескучими молниями все ураганные бесчинства.
— Стой, Серый, стой! — прокричала Зина, натягивая вожжи, чтобы остановить коня. Наконец это ей удалось. Серый пошел шагом, и только Карюха, привязанная к телеге, все еще не могла успокоиться.
— Ты испугалась? — спросил Ленька.
— Конечно, и еще как. Даже сердце зашлось.
Этот ответ удивил Леньку.
— А я думал, ты ничего не боишься…
— Думал, думал… — всхлипнула Зина.
Лошади еле тащились по раскисшей дороге.
— Вон как льет, — сказала Зина, — свету не видно.
Свернули к большому, недавно поставленному стогу сена. Серого распрягли и привязали к телеге, и только после этого, вымокшие, исхлестанные ливнем, они кинулись под стог. Тут было совсем сухо.
Тяжело дыша, они повалились на сено. Зина проговорила, отдуваясь:
— Разгреби поглубже, залезь в норушку и там разденься и выжми все.
Он сейчас же сделал так, как она велела. В глубине стога оказалось так тепло и так хорошо, что он не сразу понял, отчего это.
Поеживаясь от щекотного прикосновения сухих стеблей и посмеиваясь, он разделся и, свернувшись, закопался в сухое душистое тепло.
И сейчас же он услыхал приглушенный смех Зины и ее голос:
— Тебе хорошо?
— Ага, — ответил он и еще больше сжался, чтобы спрятать свое голое тело. Ведь она тут, совсем около, отдаленная только непрочной перегородкой. Она такая же, как и он, совсем раздетая, и ей так же хорошо, как и ему.
— Ты что, уснул там в своей норушке?
Он не ответил, захваченный необыкновенными своими переживаниями. Она снова о чем-то спросила, послышался шорох разворошенного сена, и вдруг он почувствовал, как ее рука прикоснулась к его голове, провела по щеке, и вот ее пальцы уже щекочут его ухо.
Схватив эту руку, он потянул ее к себе.
— Ага, проснулся! — торжествующе выкрикнула она, не отнимая руки, но и не поддаваясь.
— Иди сюда, иди, — проговорил он таким хриплым шепотом, который испугал даже его самого.
Она вырвала руку и, все еще посмеиваясь, спокойно проговорила:
— Ну, что ты? Ты успокойся. И нельзя так…
— Чего нельзя? — спросил он и не получил ответа. Он долго ждал, слушая ее тихое дыхание. Что она там — уснула, что ли, лесная принцесса? Так, кажется, назвал ее брат, глядя, как она скачет под луной на своем серебряном коне. И еще он спросил Леньку: «Что, и тебя ушибло?» Тогда Ленька не понял вопроса, да и не до того ему было. Девочка на сказочном коне взбудоражила его воображение. Лесная принцесса…
И вот теперь, превратившись в простую девчонку, забилась в сено и спит или думает неизвестно о чем. Да нет, не совсем-то она обыкновенная, и ей ничего не стоит снова превратиться во что-нибудь сказочное. В этом Ленька ничуть не сомневается, потому что… ну да, конечно, потому что он любит ее.
Удивительно, как все просто. И ничего не изменилось. Полюбил и все.
Извиваясь в своей норушке как уж, он натянул холодные, сырые трусики, надел брюки и вылез из стога. Гроза пронеслась, прекратился ливень. В мире стояла лунная тишина, и все кругом сверкало и вгоняло в дрожь.
Из-за стога доносился голос Зины, покрикивающей на лошадь. Она уже запрягла своего Серого. Увидев Леньку, спросила:
— Холодно? Во мне все жилочки дрожат.
Он чихнул в ответ, и они дружно рассмеялись.
— Бежим! — крикнул он.
Они вывели лошадей на дорогу, погнали их рысью, а сами, чтобы согреться, побежали рядом. Они бежали и, перекликаясь, вспоминали, как ехали через лес и как им было страшно, но в то же время было очень хорошо, красиво и опасно. И во всем этом, наверное, и заключается то самое хорошее, о чем потом они будут долго вспоминать.
Ни годы, ни события, сколько бы их ни пронеслось, ничего не смогут поделать с этим воспоминанием о первой детской влюбленности. Теперь уж на всю жизнь останется с ними и этот грозовой порыв природы, и этот порыв чувств, и милая деревенька Старый Завод, и зеленые берега Анфисиной бухты, и все, что живет на этих берегах…
Зина и Ленька шлепают босыми ногами по лужам, по мокрой траве, подгоняя лошадей.
Ливень прекратился так же стремительно, как и налетел. Умчался на восток. В посветлевшем небе еще бродили какие-то неприкаянные серые тучки и плакали теплым дождичком.
Трактор долго не заводился, несмотря на все старания тракториста Сережи и добровольного его помощника Артема. Колхозники и студенты уехали в деревню на лошадях отогреваться и сушиться. Ушли Харламовы догуливать прерванное празднество и с ними Николай Борисович. Анфиса увела Леньку.
— Дружный у нас народ, — проговорил Афанасий Николаевич, глядя, как идут они по полю к Старому Заводу. — Все пришли. Выручили. Сил не пожалели.
— Да, — согласилась Нина, но так неуверенно, что он спросил:
— Ты что?
— Правильнее будет сказать, что это мы чужих сил не пожалели.
— Вот даже как! А тебя, девка, не переучили случайно в твоем учебном заведении? — Афанасий Николаевич даже угрожающе проговорил: — Ты все это из головы своей выброси! Кто хочет спокойствия, пусть полегче работу ищет. Я в крестьянстве вот с таких лет и не помню, чтобы я ночью в окошко не поглядывал: как там, какие атмосферные события надвигаются? На заводе, допустим, авария — так это все от себя, проглядели, проморгали. А наши аварии непредусмотренные…
— Да неверно это, дядя Афанасий, — тихо, как бы стыдясь за то, что ей приходится перед посторонними одергивать своего учителя, сказала Нина. Ей совсем не хотелось спорить с ним сейчас, когда он только что начал понимать, как неосновательны были его обиды. И она поспешила спросить у Аллы: — Вам холодно?
— Нет. — Алла сжала плечи. — Скорее, мокро.
— Пойдемте к Анфисе, отожмемся, обсушимся.
Они побежали по стерне, сверкающей в лунном свете, о чем-то громко переговариваясь, и, когда они скрылись в овраге, Андрей Фомич сказал:
— А предусмотренных аварий и на производстве не бывает. Бригадирша ваша права: мы обязаны все предусмотреть и устранить. Для того нас и держат в руководителях.
— Стихийные бедствия не устранишь.
— Никакого тут бедствия не произошло. Про этот дождь еще за сутки предупредили. А у вас машин нет, того-сего. В результате аврал. Растрата человеческих сил.
— Может быть, — согласился Афанасий Николаевич.
Артем поднял испачканное машинным маслом лицо:
— Борьба с природой.
— Борьба. На драку больше похоже: она нас, мы ее. Кто кого перехлещет.
С полночи пошел теплый ленивый дождь, и прекратился он только к рассвету. Последние легкие тучки убежали на восток. Солнце вышло на небо такое пустое и обновленное, какое бывает только в самом начале бабьего лета.
Проспав каких-нибудь четыре часа, Артем вышел на веранду. В тишине слышалось только легкое похрапывание Николая Борисовича да звонкие удары последних капель, сбегающих с крыши на мокрую землю. Артем подставил плотно сложенные ладони, и сейчас же, как в чаше, в них начала накапливаться прохладная вода. Он осторожно, чтобы не расплескать, поднес ее к лицу, умылся и снова протянул ладони.
На «взморье», неподалеку от бухты, в своей лодке сидел Илья-рыбак, раскинув по бортам удилища. Похоже на большую муху, задремавшую на зеркале, в которое загляделось румяное спросонок солнце.
По дороге, исполосованной потоками ночного ливня, торопливо прошли Анфиса с Ленькой. В руках у них лукошки — сегодня для Леньки откроются многие лесные неброские тайны и ни с чем не сравнимые охотничьи радости. В лесу человек всегда — охотник и мечтатель, если он, конечно, настоящий человек. Так подумал Артем, вспомнив вчерашний разговор здесь, на веранде. Всегда, везде и при всех обстоятельствах оставаться человеком — вот наша главная обязанность на земле. Человеком и самим собой. Подумал и решил, что, наверное, величие и в то же время милая простота раннего утра настраивают мысли на некоторую возвышенность.
Он увидел Андрея Фомича, занятого делом, которое ему было явно по душе. Это было заметно даже на таком расстоянии, с какого Артем наблюдал за ним. Новый дом неподалеку от входа в бухту был уже выведен под крышу. Андрей Фомич, стоя наверху, помогал втаскивать стропила, похожие на большой треугольник. Хозяин помогал ему, стоя внизу, на земле. Когда треугольник был втащен, хозяин, прихрамывая, поднялся к Андрею Фомичу, и они вдвоем начали его ставить на место.
Топоры сверкали на солнце. Гигантские тополя отряхивали свои столетние буйные головы. Блестели листья, и трава, и промытые дождем окна. Поплыл над полями туман, совсем как в то самое первое утро на Старом Заводе, которое запомнилось Артему, потому что с него все и началось. То первое утро положило начало большому, мятежному и трудному периоду его жизни. И он снова здесь, и снова утро, которое он запомнит, как начало новой жизни. Какой-то она будет?
А вот и Алла! Как это он сразу не заметил? Сидит на ступеньках крыльца Анфисиного дома, откинувшись назад, и на ее босые ноги, срываясь с навеса, падают прохладные капли.
— Привет, заяц! — услыхал он ее голос и увидел большого рыжеватого зайца. Сидит посреди двора, настороженно пошевеливая розовыми просвечивающимися ушами. — Привет, фауна!..
Заяц высоко подпрыгнул и исчез в зарослях крапивы.