…и вот я подлетаю к Нью-Йорку. Не хочется вспоминать о тюрьме и о лагере, ничего там, братцы, хорошего нету, места, прямо скажем, не достойные проживания. Катастрофически разрушился в местах заключения мой жизненный опыт, но зато я там основательно подучил английский язык, и вот сейчас подлетаю к Америке с катастрофически разрушенным жизненным опытом, но зато с неплохим английским, что лучше в данном случае, не знаю, но доверяюсь судьбе.
Иногда она (судьба) кажется мне полнейшей бессмыслицей, а иной раз мне даже мерещится некоторая продуманность. Ну, посудите сами, почему в лагере соседом по нарам оказался у меня американский шпион Андрей Шульц, который и обучил меня английскому? Ведь я же не знал, что вместе со справкой об освобождении мне будет вручена так называемая израильская виза (о, где ты, наш велосипедовский прохладный Валдай), не знал же я и никогда не предполагал, что буду когда-нибудь подлетать к Нью-Йорку, а она (судьба), как видно, знала.
Простите, тут вставочка про Шульца. Есть приятные новости — его обменяли на одну треть советского шпиона, то есть в том смысле, что советского товарища на трех американцев махнули, такой, говорят, сейчас курс.
Сейчас Шульц уже ритайерд в Бостоне и включился в кампанию за справедливый басинг, не мне вам объяснять, что это такое.
В аэропорту имени Джона Фицджеральда Кеннеди меня встречали Фенька Огарышева, ее муж Валюта Стюрин и их друг Ванюша Шишленко, фактически американский комитет «Фри Велосипедов Инк.» в полном составе.
Что сказать? Она не изменилась, во всяком случае, издали. Впрочем, все на ней стало подороже, и это было видно даже издали — высокие сапоги из мягкой кожи, меховая тужурочка до пупа.
Пока я приближался по тоннелю TWA, она, по своему обыкновению, подпрыгивала, выкидывая то одну ногу, то другую. Клоунская раскраска лица — один глаз обведен зеленым, другой — желтым.
Жарко продышала мне в ухо: у тебя все в порядке? И я, конечно, сразу же понял, что она имеет в виду, и — вот уж не ожидал — немедленно был охвачен хаотическим и бурным кручением «дивного огня». А ведь мне казалось, что после лагеря он уже больше никогда ко мне не вернется, разве что жалким каким-нибудь ручейком, недостойным прежнего наименования.
Весь вечер, невзирая на присутствие мужа Валюши и друга Ванюши, бесконечные переодевания с оголением то одной части тела, то другой, бесконечные порхания, взлетания, бух-бух, дерзкий хохот.
Сифуда не отведав,
Вы будете надут!
Месье Велосипедов.
Отведайте сифуд!
И вдруг — истерика! Влепляется в стенку, в ориентальный ковер, и как бы расплющивается, вроде бабочки, и сползает.
Москва моя! Душа моя! Помните, как барабаны бьют — ты самая любимая! Стюарт, неужели ты не понимаешь?! Я не могу больше! Не могу! Тридцать лет! Ой, мамочки, ой, мамочки, смерть дышит на меня, я не могу, не могу, не могу!
Ну хорошо, хорошо, вскакивает Валюша, пусть будет так, как ты хочешь! Мы вот видишь, вот, берем сигары, берем кофе, мы с Ванюшей посидим в лайбрери, а вы тут пока поболтайте с Велосипедовым, хочешь, мы вообще слиняем, подождем в баре… Ну, успокойся же, Фенька…
Он стоит, такой длинный, и руки опущенные дрожат, как у баскетболиста, промазавшего самый последний и самый решающий бросок. Я замечаю у него на темени круглую черную шапочку, вроде бы аккуратную заплатку.
Его величество за шесть лет жизни в Америке стал правоверным иудеем. Что ж, одно другому не мешает, — вероятно, можно быть отпрыском шотландского королевского рода, и одновременно псковским скобарем, и одновременно прорасти палестинскими корнями, история таким странностям очень способствует.
— А я решительно возражаю! — орет Ванюша Шишленко, глядя на цепляющуюся за ковер и хнычущую Феньку. — Пора кончать с этим свинством! Никаких творческих клаймаксов тут нет! Просто распущенность и наглость! Велосипедов, не поддавайся на провокацию! Не ради этого ты десять лет в концлагере горбатил!
В ярости, чуть не плача, он стучит кулаком по столу, швыряет в угол недопитую бутылку шампанского «Мумм», она не разбивается, потому что в углу все мягкое — кожа, бархат, ворс.
— А ты, Ванюша, селфиш! — Фенька направляет на него изобличающий палец. — Эгоист, эгоист, эгоист!
— Я эгоист? Я? Я?
У Ванюши перехватывает дыхание, и он дает себя увести. В глубине квартиры, в библиотеке, включается телевизор.
И вот мы вдвоем.
Я уже забыл, как это делается. Кажется, сначала идут какие-то прикосновения, прижимания, надавливания туда и сюда, слияние ртов, выжидание с замиранием, стягивание, подгибание, разведение, внедрение, обмирание с рычанием и, наконец, — какая ностальгия! — все те же поршневые эксперименты, все те же входящие и исходящие вопросы, смешение четырех начал, народное восстание на западных окраинах имперской столицы, штурм и захват городского аэровокзала.
…о милый, я знала, что ты вернешься, бедный мой, ты совсем облысел… ты спас меня, и я опять молода, завтра начну новую картину… там будет новый пестик, новые тычинки… ты знаешь, я признана гениальной… сам Фродский Джек Ильич писал об этом… не думай, что забыла, я вспоминала о тебе как о человеке московского восстания… бледнеющий образ бумажного солдатика… переводная бумажка наоборот… чем больше трешь, тем бледнее черты… ты дошел почти до полного исчезновения, и только… лишь память о конвульсиях во влагалище… остался только лишь контур… космический блу-принт… и новая материализация нас обоих… какое чудо явится с тем же неутомимым другом… кто играет с нами эти игры… вот лабиринт… испарения… желтое и зеленое…
— Ну, как вообще-то жизнь в Америке? — поинтересовался я, пытаясь привести себя в порядок в том смысле, что найти штаны, отброшенные куда-то в недалеком прошлом, как оказалось, висели на люстре.
Но она уже спала на мягком американском полу, раскинувшись, лежала в существенном беспорядке, то есть в одних только чулках, и на лице ее мерцало кое-что новенькое, а именно горькая улыбка, и вот теперь я видел, что три десятилетия жизни и в самом деле уже отпечатались на этом лице плюс еще пара морщинок сверх нормы в углах глаз, словом, Фенька стала настоящей красавицей.
Я надел брюки и пошел в глубины квартиры и присоединился там к тем двум, что смотрели телевизор. Первое, что я увидел на американской земле, было «Сикрет оф бьюти, сикрет оф Ойл оф Олэ».[1] Понравилось.
Ну, вот вам Манхэттен. Как это так получилось, что на небольшом острове скопилось товарного брутто и нетто больше, чем на всем пространстве России и Китая?
Я купил себе ковбойские сапоги на высоком каблуке, кожаную куртку, кожаную кепку и джинсы, о, джинсы. Посмотрел на свое отражение в стекле витрины на Пятой авеню и не удержался от вздоха. Вот компенсация за все, а также и за несбывшиеся мои садово-огородные мечтания, можно умирать, компенсация получена.
Валюша Стюрин, который проводил со мной эти покупки, аккуратно собрал все магазинные квитанции, передал мне и сказал:
— Все реситки собирай, пригодятся, когда будешь делать инкамтексритерн, — такую он произнес загадочную фразу.
Вот кому я особенно благодарен за первые шаги на американской земле — Валентину Исаевичу Стюарту. Хоть и моложе меня на восемь лет, а относился, как отец. — Вообще, Велосипедов… — сказал он.
— А можно просто Игорь? — мягко спросил я.
— Можно, Игорь Иванович. Вот если ты воображаешь, Гоша, что вырвался из бумажного царства, спешу тебя разочаровать, ты попал в другое, бля буду. Каждое утро я выбрасываю целую корзину бумажного хлама, того, что здесь называют «джанк-мэйл».
За эти годы московский этот бездельник стал сказочно богат, а началось все, разумеется, с пары икон из их родовой приусадебной часовни, с нескольких фамильных портретов. Для начала капитала Валюше Стюарту пришлось даже пожертвовать портретом того самого капитана Амбруаза де Спорена, который основал псковскую ветвь династии. Вот вам еще одна ирония судьбы: портрет капитана рисовался за пару талеров в литовской корчме голодным бродягой, а здесь, в Нью-Йорке, эксперты опознали кисть Гуго ван Плюса, талантливейшего ученика из школы Рембрандта, вот кем оказался бродяга.
Вот с этого все и началось, а превратилось сейчас в миллионный бизнес по продаже русских вилок, тарелок, хрусталя, серебра, фабержейских художественных яиц.
Я сначала по наивности не понял, как сказочно богат наш Валюша. Из аэропорта они меня везли на довольно старой автомашине с потертыми сиденьями, а оказалось-то, что едем на «Серебряной тени» образца 1936 года, а такую машину не всякий сенатор может себе позволить, а только такой, кто женат на кинозвезде или имеет семейные сбережения, как здесь говорят, «старые деньги».
Помнится, ехали мы, шутили, такое было чудесное опьянение перед въездом в Нью-Йорк, пели что-то из прежней жизни, комсомольское…
Едем мы, друзья,
В дальние края!
Станем эмигрантами и ты, и я!
Вот уж не думал, что с настоящим американским миллионером еду. С капиталистом!
Мама, не скучай,
Слез не проливай,
В Кливленд поскорее с дядей Мишей приезжай!
Идея отъезда, оказывается, была заброшена еще с детства радиостанцией «Юность на вахте», слова Эдмунда Иодковского.
Между тем Ванюша Шишленко был почти независим от супружеской пары Стюартов, хотя и жил с ними как бы одной семьей. Он оказался теперь русским писателем и издателем ежемесячника «Все по-старому». Редакция временно помещалась в Ванюшиной однобедренной квартире на 11-й Вест, за которую платил Валюша, что было ему, как ни странно, отчасти выгодно, неизвестно почему. У журнала был, как пылко заверял Ванюша, очень хороший редакционный портфель. Он всегда носил его с собой.
Очень была ему к лицу большая, в вермонтском стиле, борода, хотя источников своего вдохновения Ванюша в общем-то не открывал, и правильно делал.
Не убавилось у него за эти десять лет и чувства юмора, напротив, есть даже некоторый подскок. Вот протянет иной раз носовой платок и скажет «вытри, с тебя полпот течет», а то о какой-нибудь девушке выскажется совсем уже непонятно — «великолепный Киссинджер».
Журнал «Все по-старому» специализируется на столкновении парадоксальных мнений. Ну, например, в одном номере утверждается, что коммунизм был завезен в Россию евреями из-за границы, а в другом доказывается, что русичи, вятичи, куряне и прочие сами стали строить коммунизм еще с незапамятных времен Малюты Скуратова.
Ванюша сам был автором всех статей, повестей, стихов и крестословиц, хотя и подписывал все это хозяйство разными именами, чтобы создать впечатление шумного журнального коллектива, и это, надо сказать, ему неплохо удавалось.
К моему приезду был заготовлен специальный выпуск журнала под шапкой «Игорь Велосипедов снова с нами!». Был помещен мой снимок времен увлечения джазовой скрипкой, довольно приятный был молодой человек. Здесь же с Удивлением обнаруживаю интервью с моей собственной персоной, взятое корреспонденткой «ВПС» Шейлой фон Комарофф, судя по тексту, великолепной дамой. Там я делюсь также опытом борьбы за хьюман райтс, а также творческими планами, оказывается, собираюсь продолжить работу над капитальным историко-философским трудом «Перечитывая Пельше».
В общем, Ванюша предложил мне пост заместителя главного редактора своего журнала, и это предложение было, конечно, мной с благодарностью принято.
Тем временем Валюша предложил мне стать их личным шофером. Я, правда, на автоматиках ездить еще не умел, но он сказал: ничего, научим. Миссис Стюарт не возражала, а, напротив, заметила, что мне, вероятно, будут к лицу (?) штаны с лампасами, хотя она настаивает, чтобы один лампас был желтым, а другой зеленым. Это предложение было, конечно, мной с благодарностью принято.
Однажды открываю другое издание, ежедневную нью-йоркскую газету «Прежние русские идеи», и вижу на первой странице объявление:
Вот так встреча! Передо мной расстилалась большая русская земля Брайтон-Бич имени города-героя Одессы. Передо мной стоял старый друг Спартачок Гизатуллин, первым преподавший мне урок гражданской чистоплотности.
Мы были в разных лагерях, и я не знал его судьбы. Оказалось, что он просидел всего четыре года, а потом убежал из концлагеря в Мордовии (это было весною, зеленеющим маем, как в песне поется) и под видом немого татарина пересек европейскую часть России в северо-западном направлении.
Перейти советскую границу нетрудно, рассказывает он. «Организация» во всем халтурит. Главное, надо запастись станиолевой бумагой, ну, такой, в какую до Брежнева шоколад заворачивали. Идешь через границу, отрываешь полосочки этой бумаги и бросаешь вокруг себя. Локаторы в радиусе десяти километров начисто вырубаются. Пока они их чинят, ты уже там. А вот в Финляндии, ребята, исключительно опасно — у фиников с советчиками договор о выдаче беглецов, и они его старательно выполняют, постоянно боясь оккупации.
Все-таки «хитрому татарину» (так Спартак сам себя иногда называет) удалось пересечь и Финляндию, на этот раз под видом глухонемого шведа.
Уже в Швеции, отдыхая на прибрежной скале, Спартак заметил в воде какую-то тень и позвал людей. Оказалось, советская подводная лодка класса «Коньяк». Произошел, конечно, большой конфуз для движения сторонников мира, а наш татарин получил премию реакционного шведского Общества Осуждения Подводной Активности в Чужих Территориальных Водах. Премия была небольшая, в том смысле, что могла бы быть и больше, но на билет до Нью-Йорка хватило. И вот теперь мистер Гизатуллин проживает на Брайтон-Бич, производя рихтовочные работы с тем же успехом, что и в Москве, с той только разницей, что ни от кого не прячется.
— Я был уверен, что мы с тобой еще встретимся, Гоша, — проникновенно сказал Спартачок, вынимая из холодильника бутылку «Столичной», пару бутылок боржоми, кабачковую икру и охотничьи сосиски. — Ты не женился еще? А вот я в этом деле преуспел.
Оказалось, имеет место весьма интересное пересечение судеб. Не на ком иной женился Спартачок, как на дочери нашего бывшего клиента ракетчика Шевтушенко. Женился он, конечно, уже вне пределов лагеря мира и социализма, то есть после побега. Ксюша-то, урожденная Шевтушенко, была предварительно женой другого нашего знакомого, то есть Бориса Морозко, с которым и эмигрировала из ЛМС в конце 1976 года. Увы, человеческая природа с ее недоразумениями продолжается везде, и Ксюша с Борей вскоре сепарейтид, а тут как раз на горизонте и появился наш «хитрый татарин». Итак, живут вместе уже шесть лет и родили двух американчиков — браво, товарищи!
Хочу еще заметить для полного уже восторга, что старый Шевтушенко, выйдя в отставку еще десять лет назад после неудачной попытки моей реабилитации или сактирования по туберкулезу, тоже в конечном счете эмигрировал к внучатам, хотя ему понадобилось для этого забыть все новейшие военные секреты, что, впрочем, было нетрудно, ибо в целях укрепления международной безопасности советское правительство уже дважды обновило арсенал ракет «земля — земля», а старое шевтушенковское поколение мечты мечтателя Циолковского ржавеет никому не нужное на Африканском Роге Сомали, который (-ое, -ая) и сам отпал (-о, -а), конечно, временно, от прогрессивного человечества, вот какое место имело весьма интересное пересечение судеб.
Отставника Шевгушенко вы можете теперь видеть каждое утро на променаде Брайтон-Бич возле гастронома «Москва». Получая вэлфэр от штата Нью-Йорк и пенсию от ФРГ как лицо, пострадавшее от нацизма, он сидит в слингчэа, попивает пиво, читает газеты «Честное Слово», «Комсомольское Честное Слово», «Прежние русские идеи», журнал «Часовой», делает в этих органах пометки красным карандашом и окидывает морской горизонт профессиональным взглядом. В свои пятьдесят пять он, конечно, не чувствует себя стариком и подумывает о том, не записаться ли добровольцем в американскую армию. Полное отсутствие внимания со стороны Пентагона его несколько обескураживает. Неужели мой опыт никому не нужен, — задает он вопрос окружающим его евреям. Те пожимают плечами. Поезжайте в Израиль. У многих такие же проблемы. Совершенно никому, например, в Америке не нужны лекторы Всесоюзного общества «Знание», а ведь эрудированный народ. А что вы думаете, говорит Шевтушенко, вот и уеду куда-нибудь в Израиль или ЮАР. буду наемником, высоко оплачиваемым экспертом. Но никуда, конечно, не уезжает.
Ну, а с нашей-то профессией здесь пропасть в общем-то трудно, говорит Спартачок. Вначале я, конечно, имел чувство, что вряд ли сделаю концы встречающимися, но потом быстро обнаружил, что могу заработать себе отличный ливинг. Если не возражаешь, друг, давай вместе доллары делать. Теперь идея, друг. Давай купим в складчину джанк-ярд, годится? Мы, с нашим советским опытом, из отбросов таких наделаем фэнсикаров[5] — туго!
Однако сначала, поучает меня далее Спартак, нужно тебе выправить вэлфэр,[6] как моему тестю, не пропадать же деньгам. Я тебе буду платить «кашей», то есть наличными, и от государства будешь каждый месяц иметь чек — неплохо?
Позволь, Спартачок. возражаю я, ведь вэлфэр, кажется, те получают, которые уже совсем того, ничего?
— А кто узнает? — возражает Спартак. — Кто и как узнает. Гоша-друг?
— Да ведь это же вроде как обгребка получается? — удивляюсь я.
Спартак вскипел:
— Когда тебя в лагерь запихали ни за что, отняли лучшие десять лет жизни, это не была обгребка? А когда несчастные двести «баксов» ты с них берешь, это, значит, обгребка?!
— Спартак, душа моя! — вскричал я в крайнем изумлении. — Да ведь государства-то разные!
Спартак как-то осекся, будто и в самом деле первый раз до него дошло, что государства-то разные, потом внимательно на меня посмотрел, помрачнел, поскучнел как-то и буркнул что-то вроде:
— Хозяин — барин.
Ну конечно, вэлфэра я не взял, а, напротив, работая одджобсами[7] в трех разных местах, так показал в банке свой инком,[8] что выписал себе кредитную карточку «Виза». Вот он, символ доверия, — пластиковая пластиночка в плоскости своей не шире спичечного коробка, а в толщине своей не толще и полспички, я в восторге! Как будто сбылись мои молодые бредни о мире, в котором отомрет бумага.
Увы, мой босс Стюарт вскоре меня просветил: после каждого употребления «Визы» забирай одну из трех бумажек с ее отпечатком. Ты, Велосипедов, в американском мире еще салага и не знаешь, что у тебя будет такс-дидактибл и что такс-недидактибл. Собирай все бумажки, бля буду, и складывай все в отдельный бокс, потом разберешься.
Я снял себе квартиру поближе к русским местам, в Куинсе. Квартира однобедренная, что на наш масштаб вроде как двухкомнатная. Она пожирает половину моего дохода, но на вторую половину можно жить, нередко посиживая на своем порче с пивком и хорошей сигарой, позволяю себе такие слабости.
Однажды появляются — привет, товарищи, давно не виделись! — двое аккуратных, ну, явно из органов, или из наших, или из местных: галстучки, атташе-кейсы, пробор-чики через головы, два таких Женьки Гжатских. Обращаются ко мне:
— Brother, are you aware that the ship is sinking?[9] Оказалось, что это «Свидетели Иеговы» Марк и Франк. Я их пригласил в дом, выставил ботл «Перцовой», закуску, просидели допоздна, философствуя об откровениях Иеговы и нашем, увы, и вправду тонущем корабле.
— Thank you very much, Igor, for the vodka, beer, bread, sausage, cheese and cucumbers, — сказали они на прощание. Это, между прочим, у многих американцев такая манера, перечисляют на прощание все, чем их угощали, — You are an interesting man. People used to know nothing about sinking ships and kicked us out right away.[10]
В другой раз пришел юнец в широкополой шляпе, с шарфом через плечо, ни дать ни взять свободный художник, а как раз и оказался агентом Эф-Би-Ай.
— Would you mind, Mr. Velocy, signing a particular paper, confirming the absence of any connection with the Soviet intelligence service or indicating your connection, — он извлек из-за пазухи длиннейшую бумагу с мелким шрифтом, вздохнул по поводу засилья бюрократии, отыскал в этой бумаге укромное местечко и показал, — right here cross «yes» or «no» and sign here. Thank you so much, Mr. Velocy, I really appreciate your cooperation very much. You are welcome in America![11]
Затем уехал на чем приехал, то есть, как ни странно, на велосипеде.
И вот с каждым днем я становлюсь все американистей: уже имеется у меня соушел секыорити намбер (прошу не волноваться, никакого отношения к госбезопасности), уже я член клуба Трипл Эй, уже застраховался по групповому плану в Блу Кросс энд Блу Шилд, книжки получаю из Бук-оф-Симонс, счет открыл в Кэмикл Бэнк, там же и Индивидуал Ритайермент Аккаунт,[12] надо думать о старости, — и все это хозяйство американской жизни обрушивает на меня каждую неделю столько бумаги, сколько в Советском Союзе и за месяц не наберется.
Философ-социолог Яша Протуберанц объясняет мне все это дело, пока мы с ним отдыхаем в итальянском баре на 34-й улице:
— Русская бюрократия, мой дорогой Велосипедов, стара, тяжела, мучима скрытым комплексом вины. В своем советском качестве она дошла уже почти до полного издыхания. Американская бюрократия молода, вооружена компьютерами, в полном самовосторге продуцирует свои бумажные горы. К счастью, здесь пока что (подчеркиваю — пока что) не поощряют идеологический донос, однако русско-советский донос все же пишется не машиной, а рукой, он все же соединен пусть с ужасной, но человеческой личностью. Вообразите себе электронного доносчика, дорогой Велосипедов. Если здесь когда-нибудь победит социализм, всем нам, всему гуманитарному человечеству, тогда — шиздец!
— Надеюсь, вы преувеличиваете, Яша, — сказал я.
— Надеюсь, не преуменьшаю, — симпатично улыбнулся старый московский «властитель дум».
Он работает таксистом на здоровенном желтом «Чеккере» и неплохо зарабатывает, во всяком случае, достаточно, чтобы выпускать каждый год здоровенные книги, гвоздить в них марксизм, наводить панику среди профессоров «Плющевой Лиги».
— Профессора эти, ассхолы паршивые, сраки! — разоряется Яков Израилевич. — Шита куски, хода мне не дают!
Вот это получается несколько прискорбно, профессор начал основательно сквернословить. Конечно, можно понять, такая работа, и все-таки я вздрагиваю всякий раз, когда философ Протуберанц в манхэттенской пробке высказывается в таком, например, духе:
— Расшиздяи американские, ездить не умеют! Он развелся с поэтессой Мириам и наслаждается сейчас двумя любовницами. Одна из них вьетнамка Кэт Бао Дай, по слухам, незаконная дочь Хо Ши Мина, появившаяся на свет Божий в те времена, когда героический дед имел обыкновение пробираться под видом торговца сандалиями в город, ныне носящий его гордое имя. Родилась Кэт между тем в семье маршала Бао Дая (вот и второе гордое имя), выросла и дралась с коммунистами до последнего патрона на удивление всему ликующему вьетнамскому народу. Сейчас она живет на 42-й улице Вест, в то время как вторая любовь Яши Протуберанца проживает в восточной части этой улицы, что, с одной стороны, удобно, а с другой — усугубляет проблему выбора, не нужно забывать, что расположено между двумя Любовями.
Вторую, черную интеллектуалку, зовут Лиз Луис. С Кэт мне легко, говорит Протуберанц, а с Лиз мне тревожно и радостно. В общем, он счастлив.
А что же Мириам? И она не осталась у разбитого корыта — жены философов, как говорят в Москве, не пропадают. Немедленно после развода она вышла замуж не за кого иного, как за Саню нашего Пешко-Пешковского, гения целлюлозной пленки. Проживают они сейчас тоже в Куинсе, раннинг, как говорится, гросери стор, то есть бакалею-гастрономию под названием «Русское чудо» со специализацией по гречке и балыку. Мириам, конечно, не оставила поэзию и иногда пишет стихи для журнала «Нью-Йоркер».
Это нетрудно, объясняет она? и все-таки поддерживает торговлю.
Что касается самого Сани П-П, то, приехав в Америку еще в разгаре солнечной активности, он умудрился найти дурака, который финансировал его телевизионный фильм о знаменитом восстании студентов Училища имени Мухиной (бывший барон Штиглиц), выразившемся в захвате студенческой столовой для организации бойкота жульнического меню. «Вилледж Войс» назвала тогда Саню вторым Эйзенштейном, и впрямь наблюдалась некая связь — и там, и там в борще были черви.
Затем солнечная активность стала спадать, нужны были новые идеи, а у Сани, кроме восстаний, других идей не было.
Это мой холлмарк. так объясняет он, ривольты, понимаешь ли, — это моя эстетика, когда-нибудь мир это поймет и за мной прибегут все эти эмгээмы.
В общем, не знаю уж — увы или ура, но Саня — уже не прежний московский бич с галошей на одной ноге и с ке-дой на другой. Вместо «Яростной Гитары» на плечах у него твидовые пиджаки, на ступнях английские туфли, курит всегда что-то душистое, пилотирует BMW. Что больше повлияло — возраст или благополучие, но изменился Саня разительно, стал мрачноват, немногословен, похож теперь на выездного режиссера с Мосфильма, даже некоторое появилось высокомерие.
— Ну, а как твои революции? — спрашивает он меня вот с этим высокомерием. — Ведь ты, Велосипедов, в прошлом хорошо мыслил, широкими батальными сценами, помнится, поджигал целые куски Москвы.
Я развел руками:
— Все это у меня прошло еще в тюрьме, лагерь завершил дело. Я как-то многое потерял, Саня. Взгляни на меня — я почти лыс. не считать же эти длинные белесые патлы, свисающие с висков. Взгляни, у меня отложился слой лишнего вот здесь, внизу живота, как-то отяжелела попа. Увы, Саня, если и посещают меня сейчас кинематографические идеи, то это большей частью концентрационный лагерь, унылая череда зеков, питание в зоне, картонажная фабрика… Конечно, мой друг, в Америке мы обрели свободу, но в России мы потеряли молодость. Помнишь, как, бывало, собирались и гудели на тренировочном стадионе ЦСКА ты, я, Спартачок, Яша, Миша, майор Орландо и иногда Сашка Калашников присоединялся… Нет, этого не вернешь…
— Мда-а, — грустно качал он головою, — отчасти я с тобой даже согласен. Хотя собрать-то народ нетрудно, как раз легче легкого. Вот телефон, вот и собирай. Ну, хоть и не на ЦСКА, то хоть на Янки-Стэдион отправимся, пусть хоть не харьковский «Авангард» с дублем армейцев, так хоть «Доджерс» против «Джетс» палками помашут.
— Как?! — вскричал я. — Всю нашу шоблу собрать здесь?!
— Ну, насчет всех не знаю, а Сашка Калашников приедет обязательно.
— Да как так?
— А вот так и так, отстал ты в тюрьме от жизни искусства. Сашка Калашников здесь уже семь лет скачет, соперник Барышникова и Годунова, местная пресса его величает «крупнейшим из ныне живущих русских танцоров». Поначалу, правда, были и у него нелегкие дни.
Когда он заявился сюда из Парижа, вся здешняя «гэй комьюнити» возрадовалась, давай чепчики в воздух бросать — наш, наш! А Сашка, балда, с первого же дня им заявляет: нет, братцы-девочки, я есть стрейт, и никто другой! И вот результат — тотальная обструкция. Даже я ему советовал: что ты, Саша, такой гордый, не можешь махнуть какому-нибудь критику? Или давай пустим парашу, что у нас с тобой роман, и оба будем в порядке, увидишь, перестанем по вэлфэру побираться.
Однако советский артист стоял, как скала, с дерзким лозунгом в руках: «Я люблю свою жену!»
Жена у него, между прочим, контесса Маринальди, свой род ведет чуть ли не от Марка Аврелия. С женитьбой этой Калашникову очень повезло. Дело было в Милане на гастролях Большого театра. Довели уже там Сашку намеками на бегство до полного исступления, и он тогда решил: пошли вы к жуям, вот и рвану! Забрал всю валюту и в кабак, давай шампанское сажать бутыль за бутылью, был узнан, окружен поклонниками, истерика, отключка, проснулся у этой контессы в постели, и вместо перебежчика немедленно стал итальянским контом. Отличная, между прочим, была бэ эта Нина Маринальди, на две головы Сашки выше, только нищая, как монах.
Впрочем, сейчас это уже не имеет значения. Сашка наш на своих прыжках стал миллионером и вкладывает капитал в бельгийскую оружейную промышленность, то есть в самый надежный в мире бизнес.
— А как же его взгляды? — спросил я.
Не пострадали. Вступил в Итальянскую коммунистическую партию. Ты слышал их последний лозунг? «Наша коммунистическая партия — самая антикоммунистическая во всем мире!»
Вот уж не ожидал такого чудесного сюрприза — Саша Калашников в Нью-Йорке!
Вот он врывается! Ну, настоящая бомба-звезда, прямо чудится вьющийся за ним шлейф. Вот он граф Калашников-Маринальди, бывший секретарь комсомольской организации Большого театра.
— Велосипедов, дружище, помнишь, как эфиром-то продували?!
— Еще бы не помнить!
— Ну, как ты?
— Ну, как ты?
— Джаст файн, конечно, только ревматизм немного беспокоит, слегка снижает прыжок, но в целом, конечно, террифик, террифик!
И я — файн, и я — джаст файн, террифик!
— А помнишь ли сестричек-то Тихомировых, которые нас познакомили?
— Еще бы не помнить! Что с ними?
— Обе здесь!
— Саша, Саша, не слишком ли много сюрпризов? Можно еще понять Агриппину — душа демократического движения, эти стопы свежеотпечатанного Самиздата, загромождающие ее продымленную квартиру и создающие пейзаж сродни скайлайну Манхэттена, если смотреть от Лэди Либерти, но Аделаида-то Евлампиевна, пружина идеологического аппарата, подпиравшая весь социалистический реализм Фрунзенского района столицы?… Позволь, Саша, поставить под сомнение… уж не разыгрываешь ли меня?
— Ничуть, ничуть, дорогой мой Гоша Велосипедов. История Аделаиды довольно проста.
…Ее усилия по реабилитации определенного лица, а именно тебя, мой друг Велосипедов, стоили ей членства в КПСС, она была исключена с формулировкой «за бескрылость», к великой радости Альфредки Феляева — помнишь Булыгу? — который тут же расширил свой секретариат тремя девками из молодежного туристического бюро «Спутник».
В общем, пришлось в конце концов нашим русским красавицам вспомнить какую-то свою тетю Золотухину-Гольдштюкер и эмигрировать.
Обе живут сейчас в Нью-Йорке, и обе, вообрази, замужем, чудесно помолодели. Гриппа по-прежнему размножает русскую литературу и неплохо зарабатывает, так что и мужа может содержать, а муж, конечно, гений, пылкий такой мыслитель, поэт, художник, даже мим. каждый день мировоззрения меняет — то мистик, то гностик, она в нем души не чает.
Ада вышла замуж за ветерана американского рабочего движения, который здорово поднажился на риал истэйт.[14] Она печет печенье и возглавляет комитет «Саша Калашников адмайерерс Инк.»[15] — ну, знаешь, богатые дуры писаются на моих концертах, вопят, в обмороки от восторга и прочее… Между прочим, только благодаря этим бабам я и преодолел тут… хм… некоторую публику.
Хозяин дома Саня Пешко-Пешковский подкатывает к нам столик с дринками.
— Пора уж и вздрогнуть за встречу, мальчики! Гоша, тебе чего?
— Сделай мне «водкатини», Саня.
— А мне плесни-ка «Белой лошади», — попросил Калашников. — Только стрейт, я пью только стрейт!
Мы посмотрели друг на друга и улыбнулись друг другу не без грусти, после чего хватанули по стакану крепкого.
— Вот ты говоришь «сюрпризы», — проговорил Саша Калашников, закусывая мануфактурой, то есть вытирая губы рукавом, — а главный-то сюрприз ждет тебя за дверью.
Меня прямо оторопь взяла.
— За дверью? Возможно ли, Сашок? Вот прямо там, за этой дверью?
— Открой, — с улыбкой предложил он.
За дверью, руки в карманах отличного серого костюма, жуя чуингам и притворно хмурясь, стоял, конечно, майор Орландо. Увидев меня, он выплюнул резинку и поиграл немного на воображаемом тромбоне.
Вот вам история. На 36-м году своей жизни, то есть в 1974 году, Густавчик нашел своих испанских родителей, проживавших все эти годы по постоянному месту жительства, то есть в Испании, хотя, конечно, точнее будет сказать, что это они его нашли по его временному местожительству, то есть в Советском Союзе.
Его ждало большое разочарование — родители его оказались не совсем теми героями-республиканцами, которые под непрерывной бомбежкой, не выпуская из рук винтовок, передали младенца Орландо советскому моряку. Они как раз оказались рьяными поклонниками генералиссимуса — нет-нет, все-таки не нашего, своего, сеньора Франко, не к ночи будь помянут, — и членами фалангисгской партии.
Майор Орландо, однако, преодолел пребольшущее разочарование, вышел в отставку и по прошествии двух лет, нужных для забывания московских милицейских секретов, репатриировался в Барселону, где был некогда рожден в квартире над зубоврачебным кабинетом, ибо папа — дантист, и откуда был при невыясненных обстоятельствах спасен для советской жизни.
— Что могу сказать о себе, — говорит мне Густавчик, ловко, одним лишь ногтем большого пальца очищая шримпов для огромного каталонского «братского», как он назвал его, салата. — Работаю, Гоша, частным сыщиком, под мышкой всегда пушка с патронами. Запросто покупаю в магазине то, что было раньше несбыточной мечтой, любого калибра, всегда в наличии. Жена по-прежнему хороша собой, есть и личная жизнь, дети растут, русская мама Капитолина Васильевна Онегина собирается к нам по израильской визе, твой кореш Шишленко обещал устроить, климат у нас в Барселоне предостаточный, и вот только ностальгия по России бередит душу, основательное, между прочим, явление.
В связи с этим, Гоша, каждый год езжу в Нью-Йорк, а здесь, чтобы оправдать поездку, работаю у Сашки Калашникова бодигардом. Должен признаться, что стараюсь здесь подольше задержаться, русская жизнь засасывает. Не хватало нам здесь тебя, Гоша, но вот ты здесь, и все в порядке, мы теперь все тут с тобой как бы дома.
Вот и вся история, простая, как река человеческой жизни, и только одного я не понимаю до сих пор — на кой им хрен понадобилось увозить чужого младенца из Барселоны, а если уж увезли, то зачем записали испанцем?
И вот мы все в сборе, вся наша компания, семеро московских ребят, сидим вокруг телевизора и пьем семь упаковок пива. Вот как все происходит в жизни, литературная композиция отсутствует, не говоря уже о логических построениях. Говорят, что именно на четком понимании отсутствия логики сделал свою карьеру генсек Брежнев, наш Леонид Ильич. Наверное, врут.
Итак, все вместе, как в прошлые времена. Есть решение провести весь день по-московски, но, конечно, каждый сомневается, удастся ли возродить тот волшебный дух партизанщины. Увы, здесь для московского мужчины присутствует отсутствие чего-то важного. Взять хотя бы то же пиво. Оно присутствует, и даже, можно сказать, в неограниченном разнообразии упаковок, однако, увы, отсутствует радость его доставания и восторг добычи, когда даже разведенные Софой кисловатые «Жигули» кажутся всем райской прелестью.
Так же обстоит дело со многим другим. Возьмите даже такой русский товар, как сушеная вобла, за которой так все в Москве гоняются, даже и ее навалом в любой русской лавке на Брайтон-Бич, а значит, и здесь отсутствует таинственность. Даже вот и красная икра, даже и она всегда эвэйлэбл, как в цековском распределителе. Вот этот паунд, например, брал я вчера в «Интернашнл Фуд», там кассиршей как раз та тетка работает, которая меня утюгом огрела. Что, спрашиваю, товарищ Светличная, канадская, что ли, у вас икра? Отчего же канадская, обижается Анна Парамоновна, настоящая у нас русская икра, с Аляски.
В общем, присутствует отсутствие. Гош, недоступности, и это как-то всех сковывает.
Мы собираемся ехать на Янки-Стадион, но там, конечно, отсутствуют советские бичи. Конечно, там свои американские бичи присутствуют, но уж очень мало напоминающие вышеупомянутых, а если и попадается персона, похожая на московского бича, то цвет кожи никогда не совпадает, обязательно блэк.
Или взять тех же девушек. В Москве всегда о них мысли появляются после футбола, ну и начинается так называемая кадрежка, которая чаще всего завершается нехорошим, но уж если удача, тогда — восторг! А здесь кадры стоят толпой на 42-й улице, только и покрикивают «комон, хани, война дэйт?»[16] Несколько все от этого тускнеет.
Или вот в глобальном смысле взять Народную Республику Болгарию, из-за которой, собственно говоря, и начались у меня крутые изменения в жизни. Предмет мечтаний на грани яви и сна, солнечны бреги и златы пясцы, все теперь испарилось. Бикоз, друзья, Болгария в моем воображении все-таки была частью Америки, хотя бы умозрительно доступной частью совершенно недоступной Америки, а сейчас я попросту живу в этой огромнейшей Болгарии, то есть попросту в Америке. Так где же теперь желанная НРБ? Может быть, теперь она стала для меня единственной, хотя бы умозрительно доступной частью России? Однако, странное дело, не тянет уже ни в Болгарию, ни в Россию, хоть и тоскуешь порой по ним, по этим своим восточным отечествам, ведь и Болгария нам отечество, там наша азбука родилась. Увы. это не только наши оказались родины, но и тех, что мучают население своим унылым коммунизмом, от одного звука которого, не говоря уже о запахе, всю нашу компанию воротит.
…Но Болгария все же пропала…
Что происходит тем временем на телевизоре? Встречаются двое, красивых и молодых, в естественном порыве бросаются друг к другу. Вдруг она с отвращением отворачивается: у вас изо рта воняет, мой дорогой. Не приходите ко мне без таблеток «Брис сейверс»! Затем рекламируется китайщина в банках: трай чанг хи фор а бьютифул бади… Потом появляются сифуд-лаверы. с аппетитом кушают крабьи лапы и других приглашают — заходите, а зайти есть куда.
— Эх, американы-тараканы… — снисходительно улыбается Боря Морозко, бывший московский сионист.
Вот кто замечательно изменился: длиннейшие пушистые бакенбарды делают его похожим на британца периода расцвета Империи, движения стали исполненными значения, рука, направляющаяся, например, за ухо с определенной незначительной целью, привлекает всеобщее внимание, снисходительная улыбка — его трейд-марк. освещенный ею, он поднимается все выше в своих компьютерных исследованиях, в оценке кризисных ситуаций мировой жизни; потому и в Америку вместо Израиля приехал, чтобы лучше помочь человечеству. К американцам Боря относится как к неразумным детям.
— Благодаря этим сифуд-лаверам нас скоро, как креветку, проглотит коммунизм, — предрекает он. — Можете уже представить себя под томатным соусом пролетарской революции. Вообразите, господа, я приезжаю с лекцией в Вашингтон в Центр передовых стратегических исследований имени Теодора Рузвельта, и что же — они там все стоят со стаканчиками шерри и языки чешут. Оказывается, у них два раза в неделю в рабочее время (!) шерри-парти! Меня прямо оторопь взяла — они погибли!
— Ты не западный человек, Борис, потому так растерялся, — одной репликой рубит Морозко майор Орландо.
Снисходительная улыбка мгновенно стекает с лица исследователя.
— Я — незападный человек? Я — незападный человек? Кто же западный человек, если не я?!
— Ты что же, Боря, предлагаешь? — осведомляется Гу-ставчик. — Чтобы они вместо киряния шерри постоянно чистили оружие?
— Да! — завопил тут прежде такой собранный Борис Рувимович. — Да! Да! Да! Они должны постоянно чистить оружие, потому что там постоянно чистят оружие!
— Балони, — возражает майор Орландо и поправляет у себя под мышкой пистолет, — у нас на Западе порядочно людей, специалистов по оружию.
— Мало! — ярится Морозко.
Теперь пришла очередь Густава снисходительно улыбаться.
— Куалититат нон куантитат,[17] сечешь, Боря? — улыбаясь, говорит он. — Нас мало, но мы в тельняшках!
Вдруг на экране на пару мгновений из вороха рекламы выскакивает, вернее, выплывает брюхатый питчер Фернандо Валенцуэла и гудящий вокруг Янки-Стадион. Оказывается, матч уже идет, а мы все никуда не едем, а только лишь сидим в креслах с отклоняющимися спинками, сидим со своим пивом, сидим, сидим и никуда катастрофически не едем.
— Так все-таки нельзя, мальчики, — сказал Спартак. — Давайте присоединимся к какому-нибудь кантри-клабу, будем брать гольф, ю гет ит?
Снова замелькало, замелькало, замелькало — геморройные свечи, кремы для вечной молодости, пилюли от запора, собачья еда, однокалорийные напитки, — как вдруг выскочила на экран целая команда спикеров со свежими новостями.
Разрядка снова набирает ход! Первая за долгий срок делегация советских писателей в Нью-Йорке!
И вот мы видим холл отеля «Нью-Йорк Шератон» и всю гоп-компанию в мягких креслах, шестеро мужчин и одна женщина.
Тьфу, тьфу, тьфу, протираю глаза — вся делегация составлена из знакомых — Женя Гжатский сидит, Опекун Григорий Михайлович, который за нами в глазок подсматривал, Альфред Феляев и Олег Чудаков, общеизвестный дизайнер, пара также советских классиков Бочкин и Чайкин и… о, боги Олимпа! — она! — моя мифическая Ханук!
— Эге, вот так рожи, — таково общее мнение.
— Одного узнаю, говорит Спартанок. — Вот этот меня допрашивал.
— А меня вот этот допрашивал, — говорит Яков Израилевич.
— Что касается меня. — говорит Саша Калашников, — то у меня, увы, нет опыта борьбы за права человека. Я просто спал вот с этой дамой.
И он потупился с притворной стыдливостью. «Я тоже с ней спал!» — чуть не вскричал я, но сдержался. Бессонные были, почти фронтовые ночи!
— Как. Сашка, ты спал с Ханушкой?! — вскричал тут, не сдержавшись. Саня Пешко-Пешковский.
— Ханук, Ханук, — вздохнул Протуберанц. — В пятидесятые годы, впрочем, ее звали Дэльвара, она пела в театре «Ромэн»…
— А вот этого пропойцу, — сказал майор Орландо, направляя палец в соответствующий уголок экрана, — я готов опознать под присягой, нередкий был гость в вытрезвителе номер полста, однако, к его чести, надо сказать, утром всегда первым делом требовал свою лауреатскую медаль и в целом был вежлив, сохранял кое-как человеческое достоинство. Чего не скажешь про товарища Феляева. Палец майора чуть-чуть переместился на экране. Этого один раз забрали спящим под памятником академику Тимирязеву, так потом говна нахлебались, ю кан пот ивэн имэджин, джентльмены, едва все наше подразделение не расформировали за террор против правящего класса.
— А вот этих хмырей не знаю. — Спартачок ткнул двумя пальцами в классиков Бочкина и Чайкина.
— Наверное, искусствоведы в штатском. — предположил Калашников.
— Не надо пальцами в них, Спартачок. — попросил Саня П-П. — Мы их еще в школе проходили, это же «певцы окопной правды».
— У Чайкина я комнату на даче снимал, когда писал кандидатскую диссертацию, — элегически припомнил Борис Морозко.
Кажется, всем стало грустно. Не лучших посланцев опять выбрала Россия для поездки в Америку, а все-таки и это ведь наши люди, в том смысле, что когда-то недавно мы ведь вместе населяли эту, как недавно поэтишко один советский писал в «Комсомольском Честном Слове» — для кого территория, а для меня родина, сукин ты сын… вот именно эту родину-территорию, сукин ты сын.
Глава делегации, в частности, сказал… Джи, а глава-то делегации не генерал Опекун и не секретарь Феляев, а, оказывается, Женька Гжатский-позорник, вот как товарищ преуспел! Я даже заволновался за знакомою человека, сейчас в лужу бздернет…
Ничуть не бывало… Женька с задачей справился, заговорил на хорошем писательском жаргоне, с мэканьем-бэканьем, закатывая малость глаза и оскаливаясь на манер Ев-тушенки:
— Где-то по большому счету мы все дети одной планеты, господа, однако мы, советские писатели, не верим в Апокалипсисис ядерной войны.
Совсем неплохо получалось, и мало кто заметил лишнее «си» в вышеназванном слове, а для американцев, в принципе, это не имело значения, потому что их вариант вообще идет без всяких «си», то есть Женька Гжатский спокойно прохилял за грамотного.
Затем советские писатели пропали, и начался рассказ о подготовке к маскараду Хэллоуин, который продолжался тоже недолго, и снова замелькали геморроидные свечи, таблетки дристан. слипиз, шины «Мишелин», кофе-санка, мелькнул среди этого добра и президент Мубарак… Кто-то из нас выключил ящик, и воцарилось молчание.
— Айда, ребята, съездим к ним в «Шератон», пообщаемся! — вдруг предложил Саня Пешко-Пешковский откуда-то сзади. — У них же валютные трудности. Может, поможем чувакам выпить?
Мы все переглянулись и вдруг увидели, что вместо скуч-новатого и положительного «владельца малого бизнеса» посреди ливингрума стоит прежний скособоченный и вечно пьяненький московский бич. Что-то уже начинает возвращаться из прошлого.
Все погрузились в «Чеккер» Якова Израилевича, как когда-то умудрялись втискиваться в его «Запорожец», и поехали по разбитым мостовым, по ухабам Мохнатого, как в русской среде называют остров Манхэттен.
На этом острове внешне все просто, через камень пробиты прямые стриты, в одном конце их встают восходы в другом садятся закаты, внутри, однако, намного сложнее.
На углу 29-го стрита и Пятой авеню некто в белом костюме и белой шляпе махал белым зонтиком, кричал по-русски:
— Такси! Такси!
— Возьмем чувака?
Взяли. С близкого расстояния оказалось, что пиджак, между прочим, надет на голое тело. Не исключено, что и белые брюки надеты на такое же тело. Фактически и шляпа была нахлобучена на лысую голову.
— «Нью-Йорк Шератон»! — прокричал он по-русски прямо в ухо Протуберанцу…
Поехали дальше, смеясь. Почему вы все разговариваете по-русски? — нервничал наш пассажир. Что это за провокация? Вы что, из советского посольства кагэбэшники?
— А вы кто будете, мистер? — спросили мы его.
— Ха-ха-ха, — был ответ. — Не узнаете? Ничего, скоро узнаете! Чехова тоже никто не узнавал! Островского принимали за купца! Шекспир до сих пор у черни под сомнением! Скоро все узнают!
Возле «Нью-Йорк Шератона» пассажир выскочил из такси, забыв, разумеется, заплатить, а впрочем, возможно, у него и не было таких намерений.
— По-моему, это драматург Жестянко, лауреат премии имени Ленинского Комсомола, — предположил Яков Израилевич. — В прошлом году он дефектнул из делегации в Риме. В следующий раз, жуй моржовый, так от меня не выскочит.
Нам здорово повезло, едва мы швартанулись, заджэмило по-страшному: возле отеля вся Седьмая была запружена автомобилями.
В толпе преобладали довольно дикие взгляды и косые рты. Высокий серокожий нищий подъехал на роликах к вазе с робким растением, вытащил свое хозяйство и помочился, да здравствует свобода! Из окон полуподвального ресторанчика доносился голос певицы, напомнивший мне мою краснодарскую маму. «Частица черта в нас заключена подчас», — пела певица. Глухо, не в такт, забивая бессмертную арию, стучал барабан.
Поступило предложение предварительно выпить. Предложение принято. Мы спустились в заведение по ступеням, оставляющим желать много лучшего.
Во всех американских ресторанах темень, хоть спать ложись, специально создается такая романтическая атмосфера, в этом ресторанчике было на два градуса темнее, чем во всех. Стоя у бара, мы смотрели на тоненькую в фосфоресцирующем платье певицу. Она напомнила мне мою мать. Я подошел ближе и понял, что не ошибся, передо мной Мария Велосипедова, Заслуженная артистка Адыгейской автономной области.
— Мама, — сказал я.
— Мальчик мой, — шепнула она в ответ, — ты так плохо выглядишь, не называй меня мамой. Я вышла замуж, — она показала на барабанщика. — Это Ясир. Умница, бывший министр, беженец из Республики Сомали и, между прочим, чудесно говорит по-русски, поэтому тише, ревнив, как, ха-ха-ха, ха-ха-ха, как Отелло. друг мой.
Мы вышли из ресторана и направились прямо к отелю.
— Ю готта хэв а рашен тим ин юр хотел, донт ю?[18] — спросили мы у довольно монументального швейцара, напоминающего и внешностью, и осанкой нашего кадровика из НИИ автодорожной промышленности.
— You'd better ask a cop about that folks,[19] — посоветовал этот товарищ.
Мы повторили свой вопрос устало улыбающемуся полицейскому.
— You, guys, are interested in getting information about those Russians, aren't you? I read you right? Hold on a bit[20], — сказал коп и зашептал что-то в свой уоки-токи.
— Да ведь это же лейтенант Горчаков со стадиона «Динамо»! — прямо ахнул Протуберанц. — Мальчики, посмотрите, это же тот дежурный, у которого я лотерейный билет купил во время войны Иом Кипур. Гадом буду, это он!
Хорошее плотное лицо и в самом деле обеспечивало этому копу сходство с советским лейтенантом Горчаковым.
— Ю мает би льютинант Горчаков, олд чап?[21] — спросил копа майор Орландо и профессионально заглянул тому в лицо.
— Sorry, my name is Bob MacGarret, sir,[22] — не без обаяния улыбнулся блюститель порядка и продолжил перешептывание со своими коллегами: — Six or nine, Jack, anyway, no less, than five, no more than ten, I swear…[23]
Мне показалось, что это он нас считает по головам, но никак сосчитать правильно не может; такая толкучка была перед входом в отель, что немудрено и ошибиться.
— Jewish toughs? Did I figure you out? — спросил коп майора Орландо. — Gonna pick on those Russians?[24]
— Какой я тебе на фер джуиш, — в свою очередь улыбнулся Густавчик. — Ты же знаешь, Володя, я чистый испанец. В общем, кончай выгребаться и признавайся. Таких совпадений в природе не бывает, чтобы на одно лицо и оба в полиции.
— Six,[25] — наконец уверенно сказал в свою ходилку-говорилку мистер Мак-Гаррит.
Одного он явно недосчитался, может быть, потому, что я стоял чуть в стороне и в разговор не вмешивался.
В это время прямо у меня за спиной заговорили по-русски: из отеля вышла советская делегация в полном составе. Генерал Опекун продолжал нечто свое:
— …а насчет ихнего сельского хозяйства я вот что скажу. Это верно, поля у них ровные, зеленые, однако сильная расовая эксплуатация там процветает. Я лично видел своими глазами — два пожилых негра мотыгами машут, а белый мальчишка, сопляк, в электрической колясочке раскатывает…
— Да это гольф, Григорий Михайлович, — взвыл тут, схватившись за голову, дизайнер Олег. — Гольф это, гольф, гольф, г-о-о-о-льф…
Никто из них нас не заметил, все как-то скользили будто бы невидящими взглядами по кишащей разномастными и разнокалиберными людьми Седьмой авеню, одна лишь только Ханук слегка подавала признаки женской жизни, осторожно поглаживая самое себя по бедру.
— Хочу вас предупредить, товарищи писатели, — сказал глава делегации Гжатский. — Есть сведения, что здесь на нас постарается выйти перебежчик Жестянке.
В тот же момент некто в белом на другой стороне Седьмой замахал белой шляпой и завопил:
— Олег! Олег!
Дизайнер Олег тут же рванулся. Булыжник Альфредка Феляев схватил его за талию:
— Олег, ты куда?
— На кудыкину гору! — заорал дизайнер и в хорошем стиле вырвался из партийных объятий.
Его загранпиджак с двумя разрезами замелькал меж ползущих машин. Мгновение, и они сплелись с перебежчиком Жестянко, еще мгновение — и затерялись в толпе.
На моих глазах продолжала развиваться сцена, совершенно исключительная по отсутствию смысла. Советская делегация распадалась на глазах. Видимо, ее охватил тот пожар отчаяния и надежды, который иногда и приводит к крушению имперских систем, который, собственно говоря, и их собственную партию привел к власти.
Хуже всех, видимо, было Альфреду Потаповичу. У витрины магазина радиотоваров корчило его подобие родовых мук.
— Кудыкину? Кудыкину? Кудыкину? — конвульсивно повторял он.
Но никто на него уже не обращал внимания, ей-ей, лучше таким товарищам самим не ездить в загранкомандировки.
Женька Гжатский вычитывал по складам из записной книжицы:
— Аи эм совиет спай, аи рикуэст фор политикал эсай-лам…[26]
Генерал Опекун продирался сквозь толпу к монументальному швейцару грстиницы и делал ему по мере продирания все более оптимистические и многообещающие жесты.
Ханук— Дэльвара, конечно, уже хохотала, окруженная группой пилотов компании «Сауди эрлайнз».
Классики Бочкин и Чайкин, делая вид, что все это не имеет к ним. настоящим писателям, никакого отношения, взволнованно, словно после сорокалетней разлуки, беседовали друг с другом. В их сбивчивой речи мелькали слова «Солженицын». «Государственная Дума», «до каких пор»…
В это время для полного уже восторга подъехал полицейский фургон, и несколько копов. все улыбающиеся, стали в него заталкивать наш фолкс, Сашу Калашникова, Яшу Протуберанца, Борю Морозко. Саню Пешко-Пешковского, Спартачка и Густавчика. Лейтенант Горчаков, он же Мак-Гаррит. считал всю компанию по головам:
— One. two. three, four. five, six.» that's it![27]
И успокаивал:
— Take it easy, guys… nothing to worry about… just checking… You’ll be free in half an hour…[28]
Кто— то, кажется Протуберанц. в последний момент перед посадкой в фургон успел проорать:
— А где же ваша фридом, расшиздяи?!
Суета перед отелем не прекращалась ни на минуту, а тут еще подъехали два огромных автобуса с японскими туристами. Началась выгрузка чемоданов.
Один лишь я стоял, оцепенев. Один лишь я наблюдал, как исчезают советские делегаты в нью-йоркской ночи, похожей на колебание мазутных пятен.
— А вы раньше где работали? — спросил генерал Опекун у монументального швейцара.
— IBM Company, personnel division,[29] — сказал швейцар и поинтересовался, есть ли черная икра на продажу.
— Чемодан, — заверил его Опекун и вдруг, сделав не по годам резвое движение, ткнул прямо в меня все еще крепкий, как пистолетный ствол, палец. — Seven![30]
И я устремился в паническое бегство.
Гнался ли кто-нибудь за мной, не поручусь, но я бежал, бежал, бежал. Не знаю, страх ли меня подгонял или древняя воля к бегству, или просто ноги мои, на старости лет осознавшие свою прыть, ведь все-таки недаром же некогда в пустоватой богобоязненной валдайской земле некий служка записан был Велосипедовым, видно, служил он своими ногами неплохую службу своему Богу, истории и не покоренной в те времена русской церкви.
Так я домчался до 42-й улицы и на южной ее стороне увидел другого бегущего. Вдоль подмигивающих огоньков порношопов и киношек «для взрослых» несся, как страус, белый юнец-провинциал. Он был без штанов и без обуви, однако в носках и бейсбольной шапке.
За ним валила толпа мировых подонков, не лучшие представители всех человеческих рас — выпученные в жут-чайшей радости глаза, обезображенные хохотом пасти, преобладали поджарые и мосластые, но были и жирные, с вываливающимися из лифчиков титьками и мотающимися животами.
Толпа накатывала на мальца, швыряя ему в спину банки из-под пива…
…WE WANNA GET HIM — HIM — HIM!..[31]
Над нею неслись, словно знамя, стащенные с мальца джинсы, она накатывала, уже готовая его поглотить, но он из последних сил высоко задирал ноги, в остекленелом ужасе все еще вытягивал, вытягивал, не давая себя пожрать, хотя, быть может, ничего особенного и не случилось бы, отдайся он этой толпе, ничего особенного, кроме издевательства над его половыми органами и задним проходом.
Я перелетел через улицу и помчался рядом с юнцом. Толпа позади взревела еще сильнее от удвоенной радости: она сразу поняла, что я не преследую деревенщину, что я, возможно, и сам такой же деревенский юнец, во всяком случае — дичь, а не охотник.
— Strip the pants off him! Let's get his balls! We wanna chew his balls![32]
Я мог бы мчаться быстрее, я — Быстроногов, но тогда отстал бы мой друг, юный мистер Гопкинс из штата Мэн, и они бы его взяли одного, и поэтому я тормозил.
Чья— то жадная южноокеанская рука между тем влезала мне в штаны, захватила, рванула, располосовала пополам, штанины упали, я едва успел выскочить из них, чтобы нестись дальше уже голыми ногами.
— That's fun![33] — изнемогала толпа. К счастью, восторг снижал ее скорость.
На углу Сорок Второй и Пятой я решил рвануть вправо, чтобы увлечь их за собой и дать пацану скрыться. Увы, за спиной моей послышался его пронзительный крик. Оглянувшись, я увидел, что он падает на колени перед налетающим траффиком. Тут же кто-то хапнул меня, на этот раз уже за трусы, но я снова успел отлягнуться и рванул дальше. Нечто увесистое угодило мне в спину, между лопатками. Пронеслись мимо приветливые огни нью-йоркской Публичной библиотеки. Сколько там мудрости скоплено! Этот город вовсе не молод. Страна молода, но город стар, недаром здесь всегда пахнет сладковатой гнилью.
Я уверен, что быстрые ноги спасающегося существа в конце концов вынесут его в чистые пшеничные поля Среднего Запада, к коричневым, словно желуди, каменным лбам Юты, то есть на просторы американского здравого смысла. Если, конечно, это существо не споткнется о какое-нибудь лежащее тело.
Я споткнулся о спящего на асфальте араба и пролетел вперед лицом вниз и в ужасе понял, что позора мне не избежать, а в этом возрасте позора уже не пережить.
Вскочив, я рванул на себя стеклянную дверь с надписью TOYS[34] и упал внутрь маленькой лавки.
Хозяин, сидевший за кассой, тут же выхватил пистолет и направил — о чудо! — не на меня, а на дверь. Мои преследователи замерли на пороге. Дверь закрылась, упала штора.
Хозяин был китаец, японец или филиппинец, а может быть, беглый вьетнамский белогвардеец. Мы улыбнулись друг другу.
Сверху свисали огромные резиновые и плюшевые игрушки, а также гирлянды масок к здешнему празднику Хэл-лоуин. Я выбрал одну маску, весьма отвратительную, нечто вроде нашей Бабы Яги, но с большущими висящими усами, надел ее на лицо и поклонился хозяину. Тот поклонился мне в ответ: есть такие люди, с которыми можно без лишних слов обойтись.
Затем я вышел на улицу. Мои преследователи еще не успели разойтись. Они возбужденными горящими глазами смотрели на меня, люди нью-йоркского этноса, любители фана и кайфа.
— Is it he?[35] — спросил один.
— No, that man was younger, without a mustache,[36] — сказал другой.
— Gee, this one isn't wearing pants either,[37] — сказал третий.
— This man is masked,[38] — сказал четвертый.
— That man was mot masked,[39] — сказал пятый.
— Where is he. that funny one?[40] — спросил шестой.
— Gone,[41] — сказал седьмой.
И все вдруг разошлись.
Я шел по Пятой авеню и отражался в витринах. Никто в толпе не обращал на меня внимания. Маска, конечно, была отталкивающей, но в толпе попадались лица и похуже. Что касается штанов, то в их отсутствии вообще не было ничего предосудительного. Ведь не за то гнали рыжего простака Гопкинса, что был он без штанов, штаны-то с него сами стащили, а за то, что был не готов к жизни.
Я дошел до Юнион-сквера и там присел на краешек заплеванной лавки. На ней ужинали два черных бича. Они оставили мне почти полный пакетик френч-фрайз и полтюбика кетчупа. Я ел и думал: почему моя родина обошлась со мной столь жестоко, почему так свиреп был прокурор, что же Брежнев-то, выходит, писем не читает?
Над площадью доминировал старинный небоскреб «Утюг». Ну и эстетика! Девятнадцатый век здесь в Америке был, кажется, отчасти безобразен, а с началом двадцатого, увы. вообще полный провал. Вдруг до меня дошло вот чего мне здесь не хватает, в Америке начала двадцатого века, того самого позднего предкатастрофного Петербурга… Странно, вроде бы на фиг русским все эти модерны, ведь мы же неевропейцы, а вот когда в Америке оказываешься — не хватает…
Вдруг женское лицо бросилось мне в глаза, голубое и зеленое. Это было Фенькино лицо. Оно бросалось мне в глаза, но на меня не смотрело. Плоское лицо с афишной тумбы не взирало ни на кого и ни на что, да и вообще глаза у него были слепыми, как у античных бюстов. Вдруг в затихающем объеме Юнион-сквера увидел я множество этих лиц на разных расстояниях и в разных плоскостях. Словно соединенные невидимыми нитями кристалла, светились повсюду желто-зеленые пятна. Тут я вдруг заметил, что я и ем-то на этом лице, потому что те два щедрых бича как раз и ужинали на сорванном плакате с ее лицом и с уцелевшими буквами EXHIBIT…[42]
Почувствовав жжение в спине, я обернулся и увидел за садовой решеткой слегка скособоченный «Роллс-Ройс», передняя левая — флэт, подозрительный дымок от радиатора.
На подножке машины сидела Фенька и плакала навзрыд. Лица не было видно, оно уткнулось в подол бального платья, я узнал ее голые плечи, они тряслись от рыданий. Желтая муха была нарисована на одном ее, все еще девчоночьем, плече, зеленая — на другом, таком же. Повторяю, хотя не знаю, кому нужен этот повтор, оба плеча содрогались. Я перелез через решетку и подошел к ней.
— Велосипедов, — пробормотала она, — я узнала твои ноги.
— Что ты так плачешь, Фенька, что стоят твои слезы, зачем ты сердце-то мне разрываешь?
— Он умер, — пробормотала она. — Свалил чувак… с концами…
— Кто умер, Фенька?
— Он, геморрой проклятый, мой мастер Гвоздев, уродина, жаба, сталинский жополиз, хрущевский жополиз, брежневский жополиз, ничтожество, трус, стукач… Я никого из вас не любила, только его. Мне еще шестнадцати не было, а он меня на пол повалил и сломал мне там все. С тех пор всегда… вот вижу его дом… выхожу на Маяковке и мимо киосочка «Ремонт ключей», мимо «Табака», а на другой стороне журнал «Юность»… помнишь это место?… там почему-то все всегда друг на друга наталкивались… его дом, красно-мраморный цоколь, две арки, ветер свистит, и все волосики у меня подымаются… Я плевала в его картины, а он закрашивал плевки… сколько вокруг ленинских рож!.. Он рисовал его для души, это, мой милый Велосипедов, были порывы вдохновения… У каждого человека должно быть что-то святое, так поучал он меня, а у тебя, Фенька, нет ничего святого… Ленин был его святыней… А Христос? — спрашивала я. Христос — это мода, отвечал он. Видишь, Велосипедов, какое вымирает поколение. Христос — это мода. Ленин — святыня! Вот видишь, какая нынче советчина вымирает! Жадная гадина, он никогда мне не дал ни рубля, он подарил мне однажды коробку с кусочками печенья и огрызками конфет, развратная и грязная тварь, подсовывал своей жене в любимчики… Фенечка — головокружительный талантик… Да ведь и старым-то совсем не был… ой-ой-ой… ни одного седого волоса, и глазки карие похабненькие… ой, мамочки, не могу… ой, геморрой проклятый, зачем ты сдох?… А если бы ты знал, Велосипедов, как он живопись любил, как он торчал на голубом и зеленом, хотя красным столько мазал… служил своей распухшей революции…
Она вдруг взревела, что называется, белугой на всю Ивановскую, то есть на Юнион-сквер, замкнутый аляповатыми небоскребами той поры, когда не появилась еще на свет американская эстетика. Горизонт по нелепости приближался к Москве. Она выла:
— Ой, Велосипедов, все улетает… смотри, все втягивается в воронку, заворачивается, исчезает… Уже и Гвоздя нет… Уходит, линяет Советский Союз, ой, Велосипедов, время его прошло… Не могу! Не верю!
Она затихла, когда я стал целовать ее в щеки и уши. Пальцы ее пролезли в глазницы моей маски, касались мокрых мест, то есть глаз. Я сжимал ее плечи, мы держали друг друга, как малолетние брат и сестра. Смыкалось ли над нами пространство Нью-Йорка или необозримо простиралось? Мы были и на дне вулкана, и на пике горы. По краю небес шли чередой отблески огня и мрака.
Январь — июнь 1982
Башня Флага в Смитсоновском здании
Вашингтон, Д. К.