В город добрались быстро, с ветерком. Стояли в кузове, облокотись на кабину. Генка барабанил пальцами по крыше и во всё горло распевал песню про фонарики ночные.
Ветер облеплял рубашкой тело, ерошил волосы, щекотал прохладными пальцами шею.
Машину швыряло на выбоинах, приходилось приседать, балансировать, хвататься за борта.
Грузовик становился кораблём, а Пашка морским волком. Вокруг грохотал шторм, хлестали волны, но Пашке, разумеется, всё было нипочём.
Он ещё не успел окончательно разобраться, кто он такой — то ли пират на бригантине, то ли командир торпедного катера, летящего в атаку, как грузовик заскрежетал тормозами и остановился.
— Приехали, — крикнул Генка и спрыгнул на землю. Пашка сиганул за ним.
Он видел, как Генка пытался сунуть рубль шофёру — круглолицему, со смешной детской чёлочкой парню в лоснящейся от старости кожаной куртке.
Но парень, поначалу добродушно улыбавшийся, увидев деньги, улыбаться сразу перестал, сквозь зубы что-то тихо сказал Генке и укатил.
Генка побледнел, сердито сунул рубль в карман и сплюнул.
— Вот дубина! — сказал он. — Ему бы спасибо сказать, так нет ругается ещё. Честность свою людям в нос суёт.
Генка долго ещё возмущался, а Пашка ликовал.
— Ты-то чего радуешься? — окрысился на него Генка. — Кто он тебе? Родственник?
— Ага, ответил Пашка, — мне все шофёры родственники. У меня батя шофёр.
— И тоже не берёт?
— Что?
— Вот эти любезные бумажечки, — Генка помахал рублём.
— Нет. Не берёт.
Пашка так это сказал, что Генка обозлился ещё больше. Он помолчал, потом криво и жёстко усмехнулся и, будто кому-то третьему, в сторону бросил:
— Ну, ты-то не в батю.
Пашка остановился. У него перехватило дыхание. Он, как рыба, молча открывал и закрывал рот и никак не мог ответить Генке.
Эта короткая, вскользь брошенная фраза ударила Пашку словно кулаком под дых.
Пашка увидел испуг в Генкиных глазах. Видно, тот не ожидал, что его слова так подействуют.
Генка быстро, горячо заговорил. Он смеялся, хлопал Пашку по спине, а Пашка глядел на него, как на экран немого кино.
Он сперва ничего не слышал, только видел, как шевелятся тонкие Генкины губы, и думал, что Генка очень талантливый артист, ему бы в театре работать — вон как быстро изменил выражение лица, вон как стремительно развеселился.
Чуточку слишком стремительно и оттого неестественно. Потом до него дошло, что Генка извиняется, говорит, что пошутил, сболтнул глупость.
Генка довольно толково объяснил, почему Пашке не надо принимать его слова всерьёз, не надо обижаться.
— Ну сам посуди, чудак-человек, при чём здесь ты и шоферюга, подумай. Ну что, я на тебе верхом езжу, что ли? Просто так я брякнул, а ты сразу… Как же вас сравнивать-то можно. Что ж ты — грузовик, а, Пашка? Ха-ха-ха! Я потому сказал, не в батю, что ты наверняка дальше пойдёшь. Инженером станешь или там капитаном. А что? Ты же, Пашка, голова… И плаваешь вон как замечательно.
Он ещё что-то говорил: хорошие, лестные Пашке слова — и всё смеялся, всё обнимал за плечи. Но Пашка ему уже не верил.
Он шёл, уставясь в землю, и под конец кивнул Генке, будто соглашаясь, а на самом деле для того, чтобы тот отвязался и помолчал. Надоела Пашке горячечная Генкина болтовня.
«Чего он так распинается? — думал Пашка. — Это ведь не зря. Нет, не зря. Не такой он, по-моему, чтобы зря что-нибудь делать. Для чего-то я ему нужен. Кто же он — этот Генка? Но я ему нужен, факт. И надо держать ухо востро».
Пашка совсем забыл о трёх десятках, данных ему Генкой, и, нащупав их в кармане куртки, хотел сразу вернуть, бросить ему эти подозрительные, лёгкие деньги. Но в последний миг передумал.
«А если он мне наврал? Если он их вовсе и не нашёл? Нет, погожу. Посмотрю, что дальше будет. Вернуть всегда успею», — подумал он.
А Генка успокоился так же быстро, как и разволновался.
Они шагали по вечерним шумным улицам. Генка оборачивался вслед девушкам, а Пашка всё думал и думал. В голове у него всё перепуталось.
Был тёплый воскресный вечер. То любимое Пашкой время, когда на город опускаются прозрачные тихие сумерки, а фонари ещё не зажглись, и потому всё вокруг кажется таинственным, а сам ты наполнен ожиданием чего-то необычного и радостного.
Так должно было быть в такой вечер, так всегда бывало с Пашкой, но так сейчас не было. Не то у него было настроение.
А всё из-за одной короткой дурацкой фразы.
Пашка подумал, что дома, в Ленинграде, теперь белые ночи и всех людей тянет в такой вечер к Неве.
Люди неторопливо прогуливаются по набережным и разговаривают по душам. Обязательно по душам.
И Пашке так захотелось домой, что он даже остановился на миг.
Но тут же он вспомнил ребят из своей родной теплушки, которая на сорок человек и двадцать лошадей, и туда ему захотелось ещё больше, чем домой.
Вдруг вспыхнули фонари. Стало светло, как днём.
Генка остановился, тревожно оглянулся по сторонам и потащил Пашку в какой-то узкий переулок.
— Идём, идём. К девушке я всё равно опоздал. Надо на ночлег устраиваться, — сказал он. — Есть у меня тут одна знакомая старушенция. Приютит.
Они долго петляли по тёмным ухабистым переулкам с одноэтажными тёмными домами, огороженными глухими заборами.
Дома были тихие и враждебные. Пашке показалось, будто он в другой город попал — затаившийся и мрачный.
Потом отыскали гастроном.
Генка накупил еды, водки и бутылку вишнёвой наливки.
— Бабка сладенькое любит, — пояснил он. — Мы уже почти пришли.
Протяжно скрипнула калитка. От тёмной высокой копны сладко потянуло свежим сеном.
— Козу держит, собственница, — шепнул Генка. Он тихо стукнул в дверь, и она тотчас же отворилась, будто за дверью их ждали.
В тёмных сенях было темно — хоть глаз выколи.
Генка споткнулся, громыхнул пустым ведром и шёпотом чертыхнулся.
Потом отворилась дверь, и Пашка в первое мгновение ослеп от яркого света.
Дом только снаружи казался тёмным и нежилым, потому что окна плотно были закрыты ставнями и тяжёлыми тёмными занавесками.
Над длинным столом висела большая, засиженная мухами лампа без абажура. Оттого свет был голый и резкий.
Всё это Пашка увидел сразу, мгновенно.
И ещё он заметил, что комната, как магазин, забита удивительно разной, неподходящей друг к другу мебелью.
Но на пузатых обшарпанных буфетах и на новеньких тонконогих столиках белели одинаковые вышитые дорожки и бесчисленные стада мраморных и фарфоровых слоников. По семь в каждом стаде.
«По семь — значит, на счастье», — вспомнил Пашка.
— Ну, заждалась я тебя, Цыган! Ну, заждалась. Думала, не случилось ли чего, думала, не замели ли уж тебя, сокола, по новой, — раздался сзади чей-то писклявый голос.
Пашка оглянулся.
«Старушенция» оказалась здоровенной бабищей, молодой ещё, со свекольного цвета румянцем и круглыми белёсыми глазками.
Она притиснула Генку могучими белыми руками к необъятной груди, обтянутой ярким цветастым сарафаном, и смешно шмыгнула носом. Потом утёрла глазки кулаком-гирей.
«Растрогалась, слониха», — неприязненно подумал Пашка. Он разглядывал хозяйку с удивлением, потому что таких здоровенных тёток ему ещё не приходилось видеть.
— Ах ты Цыганюшечка ты мой! Ах золотенький! Живой-невредимый. Ах ты мой родненький, — причитала хозяйка, и странно было слышать, как такая туша издаёт звуки слабые, слезливые. Пашка даже заглянул ей за спину, надеясь увидеть кого-нибудь другого — маленького и сморщенного. — Ты же в огне не горишь и в воде не тонешь, — продолжала она.
Генка довольно похохатывал и отстранялся от хозяйкиных объятий.
— Стоп, Прохоровна! Ой! Раздавишь ведь. В тебе ж десять лошадиных сил, — говорил он.
Прохоровна заливалась мелким дрожащим смешком. Генка тоже смеялся.
— Вот уж номер-то будет — отовсюду цел ушёл, а тут Прохоровна на радостях придушит. Хо-хо-хо!
Наконец оба утихли, и тут хозяйка заметила Пашку.
— Это ещё чего за гриб? — спросила она.
— Это Пашка. Парень свой, только серьёзный ещё очень. Он людьми обиженный. Гадом одним. Ты его пожалей.
Пашка заметил, как Генка подмигнул многозначительно Прохоровне, и та сразу захлопотала, заохала. Стала оглаживать Пашкину голову плотной горячей ладонью. Пашка промолчал, но весь напрягся, приготовился, как бывает перед дракой.
«Свой, говорит. И перемигивается. Не зря он меня сюда притащил. Зачем только я ему нужен, вот бы что узнать», — подумал он и заставил себя улыбнуться.
Пашка решил выждать. Разобраться, что к чему.
Хозяйка накрыла на стол. Потом долго ужинали. Генка и Прохоровна пили из зеленоватых гранёных стаканов, шумно чокались и всё смеялись каким-то своим, им одним понятным шуткам.
Видно, были они старые друзья.
Спать Пашку уложили в соседней маленькой комнатушке.
Прохоровна застелила высокую, с никелированными шарами кровать хрустящей свежей простынёй, и Пашка, умученный сегодняшним бесконечным днём, с наслаждением растянулся на ней.
Он уже успел отвыкнуть от кроватей и свежего белья и теперь блаженствовал, потягиваясь до хруста в костях.
Ему казалось, что уснёт он мгновенно, но сон почему-то не шёл — видно, очень уж Пашка устал за этот день.
За дверью долго ещё шумели Генка и хозяйка. Голоса их были пьяные и громкие.
И, уже засыпая, в обволакивающем тёплом полусне Пашка услышал, как далёкий расплывающийся Генкин голос сказал:
— Чего ж непонятного? Вчера родилась, что ли? Носить пацан после меня будет. Передам ему, и концы — улики-то тю-тю, ушли. Да я сегодня пробовал — получается. Только его ещё обламывать надо, голубой ещё. Но это — чушь. Обломается.
Генкин голос уплыл куда-то, пропал, потом снова появился:
— Мои. Это я ему подарочек устроил. Ага, на пляже, крепче на крючке сидеть будет.
Генка хохотнул.
— А если заметут? — спросила Прохоровна.
— Заметут — другого найду. На глазах ведь. Смотаться всегда успею.
Звякнули стаканы, что-то забулькало.
— Ох и человек ты, Цыганюга! — восхитилась хозяйка. — Привёз чего?
— Когда я пустой приходил? — отозвался Генка.
И голоса вновь расплылись.
Пашка покатился в сон.
Он ещё попытался разобраться, понять, ведь говорили-то про него.
Но не сумел. Усталость пересилила, и он уснул с последней твёрдой мыслью выяснить всё завтра. До конца. Чтоб ничего непонятного не осталось.