Если уж говорить откровенно, то ещё на полпути к вокзалу Пашка засомневался.
Он вдруг остановился как бы очнувшись, и ему открылось, что затея его безнадёжная. Куда он идёт?
Он, понятно, слыхал и читал (не вчера ведь родился!) о разных лихих ребятах, отправлявшихся путешествовать зайцем. Но что-то не мог припомнить, чтобы эти затеи кому-нибудь удавались.
Пашка топтался на месте. Надо было решаться.
Конечно, если припрёт, всегда можно вернуться, но Пашка знал: лучше не возвращаться — очень уж потом будет противно на душе. А хуже этого не бывает, когда с самим собой противно разговаривать.
Лучше уж совсем не браться, не затевать ничего.
И тогда Пашка снова, теперь уже нарочно, чтобы покрепче разозлиться, чтобы назад ходу не было, стал вспоминать все свои нынешние беды и унижения и тёткины злые, несправедливые слова. А как теперь показаться во дворе? Бр-р-р!
В том, что Серёга раззвонит всем о его, Пашкином, позорище, он ни капельки не сомневался. Распишет, будьте уверены, что было и чего не было. Это Серёга умел. Тут он специалист — животики во дворе надорвут.
Пашка так всё это ловко представил, что даже головой замотал, будто от зубной боли.
«Нет уж, хихикайте над кем-нибудь другим», — подумал он и двинулся вперёд.
Теперь уже решительно и бесповоротно.
Би-би-и-и! Перед самым Пашкиным носом резко затормозила машина, завиляла задом. Из кабины высунулся бледный, взбешённый шофёр.
— Балбес задумчивый! — заорал он. — Ты куда прёшься?
— Вперёд, — ответил Пашка и засмеялся, — как танк.
И удивительно — от того, что теперь не надо было больше колебаться, Пашке стало спокойно и хорошо.
И он вдруг решил, хоть это и было нахальством с его стороны и вообще объяснению не поддавалось, что всё будет замечательно, что он обязательно доберётся.
Отчего он так решил? Пашка и сам не знал.
Может быть, просто оттого, что он вдруг другими, весёлыми глазами поглядел на яркое летнее небо, на залитый солнцем Невский, а может, оттого, что поплотнее запахнул куртку и сжал в кармане перочинный нож.
Это иногда здорово помогает — запахнуть куртку потуже: плечи и спина обтягиваются, весь становишься упругим и чувствуешь себя сильным и непобедимым человеком.
На вокзале было обычно — сумрачно, гулко и просторно. Народу было мало. Но впереди, в стороне от бетонных высоких платформ у длинного состава теплушек шевелилась громадная толпа с какими-то плакатами, транспарантами, знамёнами.
Издалека слышен был неясный ровный гул, будто говорили все разом, и толсто бухал барабан, там играл духовой оркестр.
Что-то толкнуло Пашку, какая-то неясная мысль, и, сначала медленно, потом быстрее и, наконец, припустив во весь дух, он помчался к этой непонятной толпе.
Солнце палило, толпа колыхалась. Пашка с разбегу нырнул в это разгорячённое шумное человеческое море, и поначалу оно его оглушило.
Люди орали, толкались, пели.
Пашка натыкался на хохочущих загорелых парней и девушек с огромными рюкзаками и гитарами за спиной. Кто-то обнимался, кто-то целовался, кто-то вопил, надсаживаясь:
— Университет — пятый вагон! Техноложка — седьмой вагон! Политехник — второй и третий!
Пашку притиснули к теплушке, увешанной флажками, берёзовыми ветками, с кумачовой полосой на обшарпанном боку. На полосе здоровенными кривыми буквами было написано:
ДАЁШЬ ЦЕЛИНУ!!!
Посреди теплушки зияла огромная открытая дверь, и какие-то весёлые люди лихо швыряли в неё свёрнутые одеяла, рюкзаки, чемоданы.
Все эти вещи подхватывал длинный, тощий парень в тельняшке и соломенной шляпе с такими необъятными полями, что голова его терялась в ней, а шея казалась тонкой и ненадёжной — даже страшно становилось: вот-вот обломится.
Но парня собственная шея ни капли не заботила. Он скалил зубы и переругивался сразу со множеством людей.
— Эй ты, — орал он. — Лисиков! Чего ты в свой сидор напихал? Не иначе кирпичи.
— Погоди, попросишь ещё, поклянчишь. Сгущёнка там, — отвечал невидимый Лисиков.
Парень его уже не слушал, он уже весело переругивался с какой-то Дашей.
— Ах ты, Дашечка-мордашечка! А где ж твой любимый дубовый комод? И где любимые пудели все четырнадцать? Ты ж без пуделей в степу пропадёшь. Некого гладить будет.
— Вот я тебя сейчас оглажу. Уж ты мою руку знаешь! — неожиданным басом рокотала Дашечка.
— Собственники! Буржуи! Капиталисты! — вопил парень. — Маменькины сынки! Люди, меня же душит смех на них глядеть! Они же забыли только мягкие кресла и перины. Глядите на меня — гол, как сокол. Всё моё ношу с собой. Я — стоик. У, черти, да остановитесь вы — вагон же не резиновый!
— Ничего, места хватит! Вагон-то лошадиный. И ты, Володька, не стоик, а стоялый жеребец, работай, не надорвёшься.
Пашка слушал эту перепалку, и возбуждение, и радость переполняли его.
А в голове созревал и креп отчаянный план. Да что там говорить — созревал! Как только Пашка увидел толпу, как только мелькнула догадка, что это за поезд, план был готов.
Ого, как вцепился Пашка в такую редкую удачу!
Он подобрался весь, стал пружинистым и хищным, а глаза так и зыркали — искали лазейку. А потом его протиснули к вагону с весёлым Володькой.
Дальше всё произошло стремительно и просто. Как только Володька отошёл с очередным узлом в глубь вагона, мгновенная, упругая сила толкнула Пашку вперёд.
Он подпрыгнул, ухватился за железную скобу, плюхнулся животом на высокий порог теплушки, перекатился через чей-то чемодан и был таков.
В глубине вагона было прохладно и темновато.
Свет проникал сквозь маленькое окошко, прорубленное высоко, у самой крыши.
По бокам теплушки шли трёхъярусные дощатые нары.
Пашка, как белка, взлетел на самые верхние, забился в угол и затих.
Сердце его гулко бухало и, казалось, вот-вот выскочит из груди.
Уши и щёки жарко полыхали. Саднила ушибленная коленка.
Но Пашке плевать было на коленку. Он слушал. Так внимательно слушал, что ему показалось вдруг, что уши его выросли, как у того бедняги из сказки, который наелся не тех фиг. Пашка потрогал — нормальные и даже не усмехнулся глупым мыслям, забыл. Вот как он слушал.
Медный рёв оркестра, переполох и крики долго ещё бушевали за тонкой стенкой.
Потом в теплушку хлынули ребята и девушки, на Пашкину спину с размаху плюхнулся чей-то тяжеленный мешок — видно, какой-то недотёпа чуть не опоздал, в последнюю минуту явился.
Было больно, но Пашка терпел, стиснув зубы и сжавшись в комочек.
Эх, умел бы он колдовать! Сейчас бы наколдовал и стал маленький-маленький — меньше гнома!
В вагоне гомонили, смеялись. Все толпились у распахнутых дверей — никак не могли распрощаться. Это было Пашке на руку: никто на нары не совался.
«Скорей бы тронулся… скорей бы, ох, скорей», — как шаман заклинания, бормотал Пашка.
А минуты, как назло, тянулись нестерпимо медленно, Пашка знал: всегда так бывает, когда торопишься, но от этого ему было не легче.
Вдруг все разом заорали. Поезд тяжко и так резко, что Пашка чуть не загремел вниз, дёрнулся, потом ещё раз, ещё, и Пашка, не веря своему счастью, своей удаче, почувствовал — едет!
Едет! Вперёд! Туда, где степь, и кони, и ковыль, и сайгаки! К отцу. Даёшь!!!