Прошло три дня. Пашка стал совсем своим человеком в теплушке. Смешно и странно было вспоминать, как он прятался и боялся думал, высадят, выгонят…
Эти ребята оказались не из тех, кому обидеть человека ни за что ни про что одно удовольствие. Эти ребята оказались — ого! Пашка даже не подозревал, что на свете есть такие. И так много.
Они были совсем взрослые, а будто Пашкины товарищи.
С ним не сюсюкали. Жизнь была не понарошке. Если с Пашкой говорили, то всерьёз, пели — всерьёз, даже хохотали всерьёз.
Это кажется странным как это можно хохотать всерьёз.
Но, оказывается, можно. Пашка такие вещи хорошо чувствовал.
Можно смеяться, когда тебе совсем не смешно, — вот, мол, какой остроумный, глядите-ка. Такой шкет, а туда же… Хи-хи-хи.
И становится противно, и чувствуешь, что ты ещё сопляк и с тобой неинтересно.
А когда никому не важно, двенадцать тебе лет или двадцать, и, если ты сморозил глупость, не говорят, что ты мудрец, и, если неудачно пошутил, никто из вежливости не улыбнётся, а когда удачно, захохочут — это всерьёз.
То ни одного друга у Пашки не было, а то целый вагон. Целый лошадиный вагон.
Вот ведь подвалила человеку удача.
Правда, и среди них был один — Лисиков, но он был один.
Этот Лисиков почему-то сразу его возненавидел. Непонятно почему.
Может быть, оттого, что все были за Пашку, а он один против. Вот он и злился.
Все это видели и посмеивались над Лисиковым, задавали всякие каверзные вопросы.
— Зачем это ты, Лисиков, целый мешок сгущёнки тащишь, надрываешься? Тебе же её ни в жизнь самому не съесть, она же к чаю, — спрашивали его.
— Ничего, справлюсь. Вот загонят нас в дыру, вот положите зубы на полку с голодухи, тогда узнаете, зачем.
А со всех сторон в ответ:
— Ну, молодец… Запасливый мужик… Хозяин… Мы, братцы, все зачахнем и вымрем, как мамонты, а он нет. Он спасётся… А скажи, Лисиков, туземцы нас не съедят? Напугал ты нас…
И все веселились. И Пашка, понятно, тоже.
А Лисиков злился почему-то только на него.
На второй день на остановке в вагон пришёл комендант. Проверять чистоту.
Все засуетились, забегали.
Пашку быстро спрятали, накрыли одеялом. А он подглядывал в щёлочку.
Комендант был маленький и юркий. Он быстро-быстро забегал по вагону, шмыгнул туда, шмыгнул сюда, заглянул под нары, вытащил оттуда пустую консервную банку из-под тушёнки.
— Свинячите? — укоризненно спросил он и ловко зафутболил банку в открытую дверь. Лицо у коменданта было недовольное, а нос мелко подрагивал. Он остановился посреди вагона, покачался с пяток на носки и сказал:
— Н-ну?!
Володька пил воду. Он поперхнулся от неожиданности и спросил:
— Что «ну»?
— Вопросы, заявления есть?
Володька пожал плечами.
Но тут вышел вперёд Лисиков и ленивым голосом начал:
— У нас тут, знаете ли, завёлся один за… ой! Что это?! Ты с ума сошёл?! — заорал он вдруг, потому что Володька спокойно вылил ему на голову кружку воды.
— Ему, товарищ комендант, жарко. Ему голову напекло, — улыбаясь, объяснил Володька.
Комендант подозрительно поглядел на пунцового Лисикова, на его безжалостно разрушенный пробор, потом на Володьку — такого добродушного на вид и невинного — и махнул рукой.
— А ну вас, обормоты, сами разбирайтесь, — сказал он и спрыгнул на насыпь.
А с Лисиковым перестали разговаривать.
«И чего он прицепился?» — думал Пашка. Ещё в самом начале, когда Пашку вытащили на свет божий и он честно, ни слова не привирая, рассказал, почему удрал и куда добирается, Лисиков сказал:
— Врёт он всё. Меня не обманешь, я по глазам вижу. Он врёт, а вы уши развесили, лопухи. Этот заяц натворил что-то, а может быть, — Лисиков помолчал, длинно сплюнул, — а может, и спёр. Не зря удирает.
Пашка задохнулся от негодования. Он вскочил.
— Спёр, да? Спёр? Вот гляди. Вот читайте — письмо от бати. А ты… ты дурак прилизанный.
— Что-о? Смотри у меня, сопляк! В ухо живо заработаешь, — процедил Лисиков и отошёл.
С этого всё и началось. Неприятно, конечно, а что поделаешь? Пашка повёл себя так, будто Лисикова вообще не существовало.
Он целыми днями сидел, свесив ноги, у распахнутой двери.
Глядел и не мог наглядеться.
Целый мир — бесконечный и разный — открывался ему.
Казалось, поезд стоит на месте, а под ним весело и быстро вертится земной шар, поскрипывает осью. Показывает Пашке свои разноцветные бока: от сырых лесов бутылочно-зелёные, от гречихи — розовые, от ржи — жёлтые, от капусты — голубые.
Проплывали плавные холмы, плоские блюдца озёр.
Гулко гудели мгновенные мосты. Внизу плескались незнакомые реки, в белой пене неслись узкие песчаные острова и просмолённые рыбачьи лодки, лайбы.
Иногда, редко, поезд останавливался на маленьких станциях — ждал встречного.
Изо всех вагонов вываливалась весёлая орда — быстрая, загорелая — ребята в трусиках, девчонки в купальниках.
Вся эта орущая, хохочущая лавина набрасывалась на маленький базарчик, обязательный на каждой станции.
Перепуганные, ошеломлённые бабки-торговки только растерянно крестились и как наседки закрывали растопыренными руками свои немудрёные товары: солёные огурцы, крынки со сметаной и варенцом, багровые груды помидоров, пироги с грибами и черникой.
Но им совали мятые рубли и трёшки. Бабки оттаивали, неуверенно улыбались, не зная, что им делать — радоваться или возмущаться.
Когда раздавался свисток и все с перемазанными сметаной рожами, с гирляндами жёлтого, неизвестно зачем нужного им лука на шеях, с кривыми огромными огурцами в руках, как дикие индейцы, бросались на штурм теплушек, — базарчика уже не существовало.
Но нему будто Мамай прошёл.
Всё было слопано и расхватано подчистую.
Только валялись пустые крынки и корзины да не пришедшие в себя бабки окаменело глядели вслед сумасшедшему поезду, мгновенно, как насос, всосавшему широкими дверями буйную вольницу.
И им, бабкам, казалось уже, будто всё это померещилось.
Но они глядели на весь этот разгром вокруг, на зажатые в потных кулаках рубли и крутили головами от изумления.
Такого они ещё не видели в своей сонной жизни.
А мальчишки и девчонки, торговавшие лесной ягодой малиной, печалились и задумывались.
Буйная, стремительная жизнь ворвалась на минуту в их тихий неторопливый мир и умчалась дальше.
А загрустившие мальчишки и девчонки остались со своими пустыми лукошками и пятнистыми кульками. Они пронзительно завидовали этой жизни, им тоже хотелось мчаться вперёд, и орать хотелось, и дурачиться.
Пашка понимал их и сочувствовал им, и был счастлив оттого, что ему повезло, что он с ней, с этой большой жизнью. Что он свой в ней человек.