Они раздобыли труды по педагогике и остановили свой выбор на одной из систем. Надлежало отринуть все метафизические идеи и, придерживаясь экспериментальной методы, следовать за естественным развитием. Можно было не торопиться, так как воспитанникам сначала надо было позабыть то, что они знали.
Хотя дети и отличались выдержкой, Пекюше, как спартанцу, хотелось ещё более закалить их, приучить к голоду, жажде, ненастью и к дырявой обуви, чтобы предотвратить простуду. Бувар возражал против этого.
Тёмная каморка в конце коридора стала их спальней. В ней стояли две раскладные кровати, две кушетки, кувшин с водой; над головой у них было слуховое окошко, по оштукатуренным стенам бегали пауки.
Они часто вспоминали свою старую лачугу, где происходили нескончаемые перепалки.
Как-то ночью отец вернулся домой с окровавленными руками. Немного погодя в лачугу явились жандармы. Затем они ночевали где-то в лесу. Мужчины, занимавшиеся изготовлением сабо, обнимали их мать. Когда она умерла, их увезли на тележке. Им приходилось терпеть побои, они совсем пропадали. Потом в их памяти возникал полевой сторож, г‑жа де Ноар, Сорель и вдруг — теперешний дом, куда они попали каким-то чудом и где были счастливы. Зато они огорчились, когда, восемь месяцев спустя, к их удивлению, возобновились уроки. Бувар взял на своё попечение девочку, Пекюше — мальчишку.
Виктор был знаком с буквами, но ему никак не удавалось составить из них слоги. Он путался, вдруг умолкал, и его можно было принять за дурачка. Викторина задавала множество вопросов. Отчего «цыплёнок» и «цикорий», «счёт» и «щётка» произносятся одинаково, а пишутся по-разному? То надо соединять две гласные, то разъединять. Это нечестно. Она возмущалась.
Учителя занимались с детьми в одно и то же время, каждый у себя, а перегородка между комнатами была тонкая, и четыре голоса — высокий, басистый и два пронзительных — сливались в ужасающий гам. Чтобы положить этому конец и вызвать ребятишек на соревнование, было решено, что их надо учить вместе, в музее; приступили к письму.
Ученики, сидя на противоположных концах стола, списывали примеры; однако посадка у них была плохая. Приходилось их выпрямлять, но тогда бумага у них разлеталась, перья ломались, чернила капали на стол.
Иной раз Викторина, смирно просидев минуты три, начинала марать бумагу какими-то каракулями, потом от отчаяния уставлялась в потолок. Виктор вскоре засыпал, развалившись посреди стола.
Быть может, они захворали? Чрезмерное напряжение вредно для юных мозгов.
— Отдохнём, — говорил Бувар.
Нет ничего глупее, как заставлять детей заучивать что-либо наизусть; однако, если не упражнять память, она совсем атрофируется, поэтому они стали вдалбливать им ранние басни Лафонтена. Ребятишки одобряли муравья-скопидома, волка, сожравшего ягнёнка, льва, забирающего себе всю добычу.
Осмелев, они принялись опустошать сад. Чем бы их развлечь?
Жан-Жак в Эмиле советует воспитателю заставлять ученика самостоятельно мастерить игрушки, незаметно помогая ему при этом. Но Бувару никак не удавалось соорудить обруч, Пекюше — сшить мячик. Они перешли на поучительные игры, стали вырезать из бумаги фигуры. Пекюше демонстрировал им свой микроскоп. Когда горела свеча, Бувар показывал на стене очертания зайчика или свиньи, образованные тенью от его пальцев. Зрителям всё это скоро надоело.
В книгах расхваливают в качестве развлечения завтрак на лоне природы, прогулку в лодке; но разве это осуществимо? А Фенелон рекомендует время от времени «невинную беседу». Им не удалось придумать ни одной.
Они вновь обратились к урокам; кубики, полоски, разрезная азбука — детям ничто не нравилось; тогда они прибегли к хитрости.
Виктор был склонен к чревоугодию — ему показывали название какого-нибудь кушанья; вскоре он стал бегло читать поварённую книгу. Викторина отличалась кокетством; ей обещали новое платье, если она сама напишет портнихе. Не прошло и трёх недель, как она совершила это чудо. Это значило поощрять их пороки, это метода вредная, однако она принесла плоды.
Теперь они умели читать и писать, — чему же учить их ещё? Новая забота!
Девушкам, в отличие от юношей, учёность ни к чему. И всё же воспитывают их в большинстве случаев как невежд, их умственный кругозор ограничивается всяким мистическим вздором.
Надо ли обучать их иностранным языкам? «Испанский и итальянский, — утверждает Камбрейский Лебедь, — только способствуют чтению всевозможных зловредных сочинений». Такой довод показался им глупым. Но всё же Викторине эти языки не нужны, зато английский находит большее применение. Пекюше стал изучать английскую грамматику; он с серьёзным видом показывал, как произносить th.
— Смотри, вот так: the, the, the!
Но прежде чем обучать ребёнка, следует выяснить, к чему он способен. Это можно узнать при посредстве френологии. Они погрузились в эту науку, потом пожелали проверить её на себе. У Бувара оказались шишки доброжелательства, воображения, почтительности и любовного пыла, попросту говоря, эротизма.
Височные кости Пекюше говорили о философичности и энтузиазме в сочетании с долей хитрости.
И действительно, характеры у них были именно таковы. Ещё более дивились они тому, что и у того и у другого обнаружилась склонность к дружбе; в восторге от этого открытия они растроганно обнялись.
Затем они приступили к исследованию Марселя. Величайшим его пороком, небезызвестным им, была прожорливость. И всё же они ужаснулись, когда обнаружили у него над ушною раковиной, на уровне глаза, шишку обжорства. С годами их слуга, чего доброго, уподобится той женщине из Сальпетриер, которая ежедневно съедает восемь фунтов хлеба и поглощает то четырнадцать тарелок похлебки, то шестьдесят чашек кофея. У них на это не хватит средств.
Головы обоих воспитанников не представляли ничего любопытного; друзьям, вероятно, ещё недоставало исследовательского опыта. Пополнить свои знания им удалось весьма простым способом.
В базарные дни они отправлялись на площадь, протискивались в гущу крестьян, среди мешков с овсом, корзин с сыром, телят, лошадей, — толкотня ничуть не смущала их; встретив какого-нибудь мальчика, сопровождавшего отца, они просили позволения ощупать его череп с научной целью.
Большинство даже не удостаивало их ответом; другие, решив, что речь идёт о какой-нибудь мази от лишаев, обижались и отказывали им; лишь немногие, ко всему равнодушные, соглашались пойти с ними на церковную паперть, где никто не помешает исследованию.
Как-то утром, когда Бувар и Пекюше только что принялись за дело, неожиданно появился священник и, увидев, чем они занимаются, обрушился на френологию, утверждая, что она ведёт к безбожию и фатализму.
Воры, убийцы, прелюбодеи могут теперь в своё оправдание ссылаться на свои шишки.
Бувар возразил, что органы только предрасполагают к тому или иному действию, но отнюдь не принуждают к нему. Если человек носит в себе зерно преступности, это ещё не значит, что он непременно станет преступником.
— Впрочем, я восторгаюсь людьми, мыслящими ортодоксально: они отстаивают врождённые идеи и отвергают склонности. Какое противоречие!
Но френология, по словам Жефруа, отрицает всемогущество божье, и заниматься ею под сенью святого храма, возле самого алтаря, непристойно.
— Уходите отсюда! Уходите, уходите!
Они устроились у парикмахера Гано. Чтобы предотвратить колебания, они предлагали родителям ребёнка побриться или завиться на их счёт.
Как-то в послеобеденное время в парикмахерскую зашёл врач, — ему надо было постричься. Садясь в кресло, он в зеркале увидел, как наши френологи ощупывают шишки на головке ребёнка.
— Вы занимаетесь такой ерундой? — спросил он.
— Почему ерундой?
Вокорбей презрительно улыбнулся; потом объявил, что в мозгу никаких шишек нет.
Так, например, один человек легко переваривает пищу, которую не переваривает другой. Следует ли предположить в желудке столько желудков, сколько имеется различных вкусов? Между тем за одной работой отдыхаешь от другой, умственное усилие не напрягает одновременно всех способностей, у каждой из них своё определённое место.
— Анатомы таких мест не обнаружили, — заметил Вокорбей.
— Значит, плохо вскрывали, — возразил Пекюше.
— Как так?
— Да очень просто. Они режут слои, не считаясь с соединением частей. (Эту фразу он вычитал из какой-то книги.)
— Что за вздор! — воскликнул доктор. — Череп не лепится по форме мозга, — внешнее — по внутреннему. Галль ошибается. Попробуйте-ка доказать его теорию, взяв наугад трёх человек из числа присутствующих.
Первою оказалась крестьянка с большими голубыми глазами.
Пекюше сказал:
— У неё превосходная память.
Муж её подтвердил этот вывод и сам предложил подвергнуться обследованию.
— Ну, почтенный, ладить с вами нелегко.
Присутствующие подтвердили, что другого такого упрямца не сыскать.
Третьим подопытным стал мальчишка, который находился здесь с бабушкой.
Пекюше заявил, что он, несомненно, обожает музыку.
— Совершенно верно, — подтвердила старушка, — покажи-ка господам, как ты умеешь играть.
Мальчик вынул из кармана сопелку и принялся дудеть.
Тут раздался громкий стук — это доктор, уходя, изо всех сил хлопнул дверью.
Теперь друзья уже больше не сомневались в самих себе и, призвав питомцев, возобновили исследования их черепов.
У Викторины череп был в общем гладкий — знак уравновешенности, зато череп её брата производил прискорбное впечатление: значительные выпуклости в сосцевидных углах теменных костей указывали на склонность к разрушению, убийству, а выпуклость пониже говорила об алчности, вороватости. Бувар и Пекюше сокрушались по этому поводу целую неделю.
Нужно вникать в точный смысл каждого слова; то, что принято называть драчливостью, подразумевает презрение к смерти. Если человек может совершать убийства, то может также и спасать людей. Стяжательство заключает в себе как ловкость мошенника, так и рвение коммерсанта. Непочтительность идёт рука об руку с критическим духом, хитрость — с осмотрительностью. Всякий инстинкт раздваивается, образуя начало хорошее и дурное. Можно свести на нет дурное, развивая хорошее, — при такой методе отчаянный озорник станет не разбойником, а полководцем. У труса останется только осторожность, у скупца — бережливость, у расточителя — щедрость.
Они увлеклись прекрасной мечтой: если воспитание их питомцев пойдёт хорошо, они со временем учредят заведение, цель которого будет развивать ум, укрощать своенравие, облагораживать сердце. Они уже поговаривали об открытии подписки и постройке здания.
Триумф у Гано прославил их, и теперь к ним приходили, чтобы посоветоваться и узнать, можно ли рассчитывать на удачу.
Через их руки прошли самые разнообразные черепа: круглые, грушевидные, похожие на сахарные головы, квадратные, вытянутые, сжатые, приплюснутые, с бычьими челюстями, с птичьими носами, со свиными глазками; но такое множество народа мешало парикмахеру работать. Люди задевали локтями стеклянные шкафы с парфюмерией, разбрасывали гребни, разбили рукомойник, и цирюльник выгнал вон всех любителей френологии, попросив Бувара и Пекюше последовать за ними; ультиматум этот они приняли безропотно, ибо черепоскопия уже успела их утомить.
На другой день, проходя мимо палисадника капитана, они заметили самого капитана, беседовавшего с Жирбалем, Кулоном и стражником; тут же был и младший сын стражника Зефирен, одетый в певческий стихарь. Стихарь был совсем новенький; мальчик разгуливал в нём, прежде чем сдать в ризницу, и все поздравляли его с обновкой.
Желая узнать мнение учёных господ о сыне, Плакван попросил их ощупать подростка.
Кожа у него на лбу казалась натянутой; нос был тонкий, хрящеватый на кончике и чуть вкось нависал над тонкими губами; подбородок был острый, взгляд бегающий, правое плечо выше левого.
— Сними скуфейку, — приказал отец.
Бувар запустил пальцы в светлые, как лён, волосы мальчика, потом то же проделал Пекюше, и они шёпотом поделились результатами обследования.
— Явная биофилия! И апробативность. Совестливость отсутствует. К деторождению неспособен.
— Ну как? — спросил сторож.
Пекюше открыл табакерку и взял понюшку.
— Признаться, ничего хорошего, — ответил Бувар.
Плакван покраснел от обиды:
— Как бы то ни было, он будет делать то, что я велю.
— Ну-ну!
— Да ведь я же ему отец, чёрт побери! Значит, имею полное право…
— До некоторой степени, — возразил Пекюше.
Жирбаль вставил:
— Родительская власть неоспорима.
— А если отец дурак?
— Всё равно, — возразил капитан, — это не умаляет его власти.
— В интересах детей, — добавил Кулон.
По мнению Бувара и Пекюше, дети ничем не обязаны тем, кто произвёл их на свет, родители же, наоборот, обязаны их кормить, обучать, оберегать и т.д.
Шавиньольцы возмутились, услышав столь безнравственные рассуждения. Плакван был оскорблён, словно ему нанесли личную обиду.
— Посмотрим ещё, что выйдет из тех, кого вы подобрали на большой дороге. Эти далеко пойдут. Берегитесь!
— Чего нам беречься? — язвительно спросил Пекюше.
— Да я вас не боюсь.
— И я вас не боюсь.
Кулон вмешался в спор, угомонил сторожа и спровадил его.
Несколько минут помолчали. Потом речь зашла о капитановых георгинах, и тут капитан не отпустил собеседников до тех пор, пока не показал им все цветы.
Бувар и Пекюше отправились домой и шагах в ста перед собою увидели Плаквана; Зефирен шёл рядом с отцом и, подняв локоть, защищался от оплеух.
То, что они сейчас слышали, выражало в несколько изменённом виде образ мыслей графа, но пример их питомцев докажет, насколько свобода сильнее принуждения. Впрочем, некоторая дисциплина необходима.
Пекюше повесил в музее грифельную доску для всякого рода чертежей и упражнений; они решили завести журнал; записи о поведении детей, занесённые в него вечером, будут на другой день читаться вслух. Всё будет делаться по звону колокольчика. По Дюпон де Немуру сначала всё будет основываться на отеческих распоряжениях, потом на военных приказах, обращение на «ты» будет запрещено.
Бувар попробовал обучать Викторину арифметике. Иногда оба запутывались в счёте, оба потешались над этим, потом девочка целовала его в шею, в то место, где не растёт борода, и просила отпустить её; он не возражал.
Сколько бы ни звонил Пекюше в колокольчик в часы уроков, сколько бы ни отдавал в окно приказов на военный лад, мальчишка не появлялся. Носки у него всегда болтались на лодыжках; даже за столом он ковырял пальцем в носу и не сдерживал газов. Брусе не позволяет наказывать за это, ибо «надо считаться с требованиями охранительного инстинкта».
И он и Викторина изъяснялись на каком-то ужасном языке; они говорили: «ляжь» вместо «ляг», «откудова» вместо «откуда». Но так как детям трудно понять грамматику и они знакомятся с нею, главным образом, слыша правильные выражения, то оба воспитателя строго следили за своей речью и иной раз даже уставали от этого.
Насчёт географии мнения их расходились. Бувар считал, что логичнее начинать с родных мест, а Пекюше — с общего знакомства с земным шаром.
Вооружившись лейкой и песком, он задумал наглядно представить, что такое река, остров, залив, и даже пожертвовал три грядки под три материка, но страны света никак не умещались в голове Виктора.
Однажды вечером, в январе, Пекюше повёл его в открытое поле. По пути он стал расхваливать астрономию: моряки руководствуются ею в плавании, без неё Христофор Колумб не сделал бы своего открытия. Мы многим обязаны Копернику, Галилею и Ньютону.
Стоял крепкий мороз, иссиня-чёрное небо было усеяно бесчисленными мерцающими огоньками. Пекюше поднял глаза вверх.
— Что такое? Куда же делась Большая Медведица?
Когда он видел её последний раз, она была повёрнута в другую сторону; наконец он отыскал её, потом показал мальчику Полярную звезду, — она всегда на севере, по ней мы ориентируемся.
На другой день он поставил посреди гостиной кресло и стал вальсировать вокруг него.
— Представь себе, что это кресло — солнце, а я — земля; она ведь тоже вертится.
Виктор глядел на него в полном недоумении.
Потом Пекюше взял апельсин, воткнул в него прутик, долженствовавший изображать полюсы, затем углём провёл ободок, чтобы обозначить экватор. Наконец он стал водить апельсином вокруг свечи, обращая внимание ученика на то, что точки на поверхности апельсина освещаются не одновременно, от чего зависит разница в климате, а чтобы объяснить смену времен года, он наклонил апельсин, ибо земля держится не прямо, и этим вызываются явления равноденствия и солнцестояния.
Виктор ничего не понял. Он вообразил, будто Земля вертится на длинной булавке и что экватор — это кольцо, сжимающее её по окружности.
Пекюше показал ему в географическом атласе карту Европы, но мальчик был настолько ослеплён множеством линий и красок, что не мог разобрать никаких надписей. Котловины и горы не совпадали с государствами, политический строй затемнял строй физический. Всё это, пожалуй, разъяснится, когда он приступит к изучению истории.
Лучше было бы начать со своей деревни, потом перейти к округу, к департаменту, к провинции. Но поскольку о Шавиньоле ничего не говорится в летописях, приходилось довольствоваться всеобщей историей. А там такое обилие материала, что следует выбирать только самые прекрасные страницы.
Из истории Греции: «Мы будем сражаться в тени»; завистник, осуждающий Аристида на изгнание, и доверие Александра к своему лекарю. Из истории Рима: капитолийские гуси, треножник Сцеволы, бочонок Регула. Для Америки очень существенно ложе из роз Гватимоцина. Что касается Франции, то тут имеется суасонский кубок, дуб святого Людовика, казнь Жанны д’Арк, куриная похлёбка беарнца — глаза разбегаются, — не считая «Ко мне, овернцы» и кораблекрушения «Мстителя».
Виктор перепутывал героев, века и страны. Пекюше не утруждал его какими-либо тонкими соображениями, но само множество фактов — истинный лабиринт.
Он ограничился перечнем французских королей. Виктор забывал имена, ибо не знал хронологии. Но раз мнемоника Дюмушеля не пригодилась им самим, могла ли она помочь мальчишке? Вывод: историю можно изучить только посредством усиленного чтения. Так они и поступят.
Умение рисовать полезно при многих обстоятельствах; Пекюше отважился сам преподавать рисование с натуры, приступив прямо к пейзажу.
Книготорговец из Байе выслал ему бумагу, резинок, две папки, карандаши и фиксатив для их произведений, которые будут вставлены в рамки со стеклами и явятся украшением музея.
Встав спозаранку, они отправлялись в путь с ломтем хлеба в кармане; немало времени уходило у них на поиски подходящего ландшафта. Пекюше хотелось одновременно изобразить и то, что лежало у него под ногами, и далёкий горизонт, и облака, но неизменно получалось так, что даль подавляла ближний план; река низвергалась прямо с небес, пастух шествовал над стадом, спящая собака, казалось, убегала. В отношении самого себя Пекюше вскоре отказался от этой затеи, памятуя следующее, прочтённое где-то, определение: «Рисунок состоит из трёх элементов: линии, фактуры, растушёвки и, наконец, завершающего штриха. Но последний доступен только мастеру». Он выправлял линию на рисунке ученика, обрабатывал фактуру, корпел над растушёвкой и ждал, когда настанет время нанести завершающий штрих. Но ему так и не удавалось этого дождаться — настолько рисунок был невразумителен.
Сестрица Виктора, такая же лентяйка, зевала над пифагоровой теоремой. Служанка Рен учила её шить; девочка, вышивая метки на белье, так мило шевелила пальчиками, что Бувару жалко было мучить её арифметикой. Они займутся этим как-нибудь на днях. Конечно, и арифметика и шитьё необходимы в семье, но Пекюше считал, что жестоко воспитывать девочек только в интересах будущего мужа. Не все предназначены для замужества; если хотят, чтобы они в дальнейшем обходились без мужчин, надо обучить их очень многому.
Насчёт самых простых вещей можно вдалбливать кое-какие знания: рассказать, например, как образуется вино. Получив объяснение, Виктор и Викторина должны были повторить его. То же произошло с бакалейными товарами, мебелью, освещением. Но свет отождествлялся в их сознании с лампой, а лампа не имела ничего общего с искрой, высеченной из кремня, с пламенем свечи, с лунным светом.
Однажды Викторина спросила:
— Отчего горит дерево?
Учителя переглянулись в замешательстве: теории горения они не знали.
В другой раз Бувар весь обед, от супа до сыра, разглагольствовал о питательных веществах и забил ребятишкам головы фибрином, казеином, жирами и клейковиной.
Затем Пекюше вздумал объяснить им, как обновляется кровь в организме, и запутался в кровообращении.
Дилемма нелёгкая: если исходить из фактов, то даже самый простой из них требует сложных обоснований; если же начинать с принципов, то приходится обращаться к абсолюту, к вере.
Как же быть? Надо сочетать оба вида обучения, теоретическое и практическое, но двоякий путь к единой цели противен любой методе. Ну что ж, пусть!
Чтобы приобщить их к естественной истории, воспитатели попробовали совершить несколько научно-познавательных прогулок.
— Видишь, — говорили они, указывая на осла, лошадь, быка, — у них по четыре ноги, их называют четвероногие. В общем, птицы отличаются перьями, пресмыкающиеся — чешуёй, а бабочки относятся к разряду насекомых.
У них имелась сетка для ловли бабочек, и Пекюше, осторожно держа пойманного мотылька, обращал внимание детей на то, что у него четыре крылышка, шесть лапок, два усика и твёрдый хоботок, чтобы высасывать из цветов нектар.
Он собирал на обочинах полевые цветочки, говорил, как они называются, а если не знал названия — сам его выдумывал, чтобы поддержать свой авторитет. Ведь в ботанике номенклатура — не самое главное.
Он написал на грифельной доске следующую аксиому: у всякого растения имеются листья, чашечка, венчик, прикрывающий завязь, или околоплодник с семенами. Потом он велел детям собирать гербарий и рвать всё, что попадётся под руку.
Виктор принёс ему лютиков, а Викторина — пучок земляничника; тщётно искал он в них околоплодник.
Бувар, не доверявший его познаниям, перерыл всю библиотеку и в конце концов нашёл у Редите де Дама рисунок ириса, у которого завязь помещается не в венчике, а под лепестками в стебле.
В их саду цвели помаренник и ландыши; у этих мареновидных вовсе не было чашечки, таким образом, утверждение, начёртанное на доске, оказывалось ошибочным.
— Это исключение, — заявил Пекюше.
Но им случайно, в траве, попалась шерардия, и у неё чашечка оказалась на месте.
— Вот тебе на! Уж если сами исключения неверны, так кому же верить?
Однажды во время прогулки они услышали крик павлинов, заглянули поверх забора и поначалу не узнали своей собственной фермы. Рига была покрыта черепичной кровлей, изгороди — новые, дорожки вымощены. Показался дядя Гуи:
— Возможно ли? Кого я вижу?
Как много событий случилось за три года, — между прочим, у него умерла жена! Сам же он был по-прежнему крепок, как дуб.
— Зайдите на минутку.
Было начало апреля; вокруг трёх домиков раскинулись бело-розовые ветви цветущих яблонь. На синем небе не было ни облачка; во дворе, на верёвках висели простыни, скатерти, салфетки, вертикально прикреплённые деревянными зажимами. Дядюшка Гуи приподнимал их, чтобы можно было пройти, как вдруг они наткнулись на г‑жу Борден, простоволосую, в домашней кофте, и Марианну с грудой белья в руках.
— Здравствуйте, господа! Будьте как дома! А я присяду, совсем с ног сбилась.
Фермер предложил выпить по стаканчику.
— Не сейчас, — сказала она, — мне и без того жарко.
Пекюше не отказался и вместе с дядей Гуи, Марианной и Виктором направился к погребку.
Бувар сел на землю возле г‑жи Борден.
Ренту он получал исправно, жаловаться ему было не на что, и он уже не сердился на неё.
Лицо её заливал яркий свет; одна из чёрных прядей спустилась у неё ниже других, а короткие завитки на затылке пристали к смуглой коже, влажной от испарины. При каждом вздохе груди её приподнимались. Благоухание трав сливалось с нежным запахом её крепкого тела, и Бувар почувствовал прилив чувственности, преисполнивший его радостью. Он стал расхваливать её владения.
Комплименты привели её в восторг, и она заговорила о своих планах.
Чтобы расширить двор, она намерена срыть насыпь.
Как раз в это время Викторина карабкалась по откосу — она собирала примулы, гиацинты и фиалки, не боясь старой кобылы, которая поблизости пощипывала траву.
— Не правда ли, она мила? — спросил Бувар.
— Ещё бы! Маленькие девочки — всегда прелесть!
Вдова вздохнула, и в этом вздохе, казалось, излилось горе целой жизни.
— У вас могла бы быть дочка.
Вдова потупилась
— Это зависело только от вас.
— Почему?
Он бросил на неё такой взгляд, что она покраснела, словно от грубой ласки, но тут же ответила, обмахиваясь платком:
— Опоздали, дорогой мой.
— Не понимаю.
Не поднимаясь с земли, он стал пододвигаться к ней.
Она долго смотрела на него сверху вниз, потом, устремив на него влажный взгляд и улыбаясь, сказала:
— Это ваша вина.
Простыни, висевшие вокруг, укрывали их, как занавески кровати.
Он склонился, облокотившись, и коснулся лицом её колена.
— Чем же я виноват? Скажите, чем?
Она молчала, а он был в таком состоянии, когда за клятвами дело не станет, — поэтому он стал оправдываться, каялся в безрассудстве, гордыне:
— Простите! Будемте друзьями, как прежде. Хорошо?
Он взял её руку, она не отнимала её.
Сильный порыв ветра приподнял простыни, и перед ними оказались два павлина — самец и самка. Самка стояла неподвижно, подогнув ноги и приподняв зад. Самец прогуливался вокруг неё, распустил хвост, пыжился, квохтал, потом вспрыгнул на неё, пригнув перья, которые прикрыли её, как полог, и обе огромные птицы затрепетали в единых содроганиях.
Бувар почувствовал такой же трепет в ладони г‑жи Борден. Она быстро отняла руку. Перед ними стоял Виктор; он смотрел на них, разинув рот и как бы оцепенев; чуть подальше Викторина, раскинувшись на спине на самом солнцепёке, вдыхала аромат собранных ею цветов.
Старая кобыла, испуганная павлинами, метнулась в сторону, порвала одну из верёвок, запуталась в ней и, помчавшись по трём дворам, потащила за собою бельё.
На крик взбешенной г‑жи Борден прибежала Марианна. Дядюшка Гуи бранил свою кобылу: «Чёрт бы тебя побрал, старая кляча! Мерзавка! Дура!»; он бил её ногою в брюхо, колотил ручкой хлыста по ушам.
Бувар возмутился таким обращением с животным.
Крестьянин ответил:
— Имею полное право. Лошадь моя.
Это ещё не довод.
Подошедший Пекюше заметил, что и у животных есть права, ибо они наделены душой, как и мы, — если только душа существует.
— Вы нечестивец! — воскликнула г‑жа Борден.
Её приводили в отчаяние три обстоятельства: необходимость перестирать бельё, оскорбление, нанесённое её верованиям, и опасения, что её только что застали в двусмысленной позе.
— Я думал, вы смелее, — сказал Бувар.
Она внушительно возразила:
— Не люблю озорников.
А Гуи обрушился на них, утверждая, что они искалечили его кобылу, — у неё из ноздрей шла кровь. Он ворчал себе под нос:
— Проклятые! Только и жди от них какой-нибудь пакости! Я как раз собирался её запрячь.
Приятели удалились, негодуя.
Виктор спросил, за что они рассердились на Гуи.
— Он злоупотребляет силою, а это дурно.
— Почему дурно?
Неужели у детей совершенно нет понятия о справедливости? Может ли это быть?
В тот же вечер Пекюше, вооружившись кое-какими заметками и усадив справа от себя Бувара, а прямо перед собою — питомцев, приступил к курсу нравственности.
Эта наука учит нас управлять своими поступками.
В основе поступков обычно лежит одно из двух побуждений: удовольствие или корысть; но есть ещё и третье, самое властное: долг.
Долг бывает двоякого рода:
1. Долг по отношению к нам самим, и состоит он в уходе за телом, в ограждении себя от каких-либо неприятностей. Это дети поняли отлично.
2. Долг по отношению к другим, а это значит всегда быть честным, благожелательным и даже братски-отзывчивым, ибо род человеческий не что иное как единая семья. Зачастую нам бывает приятно то, что вредит окружающим; выгода отличается от добра, ибо добро самодовлеюще. Тут дети ничего не поняли. Вопрос о санкциях, диктуемых долгом, он отложил на следующий раз.
При всём том он, по мнению Бувара, не дал определения добра.
— А как, по-твоему, его определить? Его чувствуют.
В таком случае уроки нравственности годны только для людей нравственных, и курс Пекюше дальше не пошёл.
Они стали читать детям небольшие рассказы, долженствовавшие внушить им любовь к добродетели. Виктор изнывал от скуки.
Чтобы воздействовать на его воображение, Пекюше повесил в его комнате картинки, изображавшие жизнь добродетельного человека и человека порочного.
Первый из них, Адольф, ласкался к матери, учил немецкий язык, помогал слепому и поступил в Политехнический институт.
А дурной, Эжен, в детстве не слушался отца, затеял драку в кабачке, бил жену, напивался мертвецки пьяным, взломал шкаф, а на последней картинке он был изображён уже на каторге, где некий господин, сопутствуемый юношей, говорил, указывая на него:
— Видишь, сын мой, как пагубно дурное поведение.
Но для детей будущее не существует. Сколько им ни вдалбливали истину: «Труд почётен, богачи порою бывают несчастны», — они знавали тружеников, отнюдь не пользовавшихся почётом, и вспоминали замок, где людям жилось, по-видимому, недурно.
Муки совести им расписывали с такими преувеличениями, что они чуяли тут какой-то подвох и начинали сомневаться во всём остальном.
Друзья пробовали воспитывать их, воздействуя на их самолюбие, на интерес к общественному мнению, на честолюбие; с этой целью им расхваливали великих деятелей, особенно людей, принёсших человечеству пользу, вроде Бельзенса, Франклина, Жакара. Виктор не проявлял ни малейшей охоты им подражать.
Однажды, когда он правильно решил задачку, Бувар пришил к его куртке ленточку, означавшую орден. Виктор щеголял ею, но стоило ему забыть обстоятельства смерти Генриха IV, как Пекюше нахлобучил на него ослиный колпак. Мальчишка принялся реветь по-ослиному, да так пронзительно и долго, что пришлось избавить его от ослиных ушей.
Сестра его, как и он, гордилась похвалой, зато была совершенно равнодушна к порицанию.
Чтобы развить у них чувствительность, им подарили чёрного кота, за которым они должны были ухаживать, и выдавали им по два-три су для раздачи нищим. Они находили это несправедливым — деньги они считали своей собственностью.
По желанию воспитателей, дети называли Бувара «дядюшкой», а Пекюше — «дружочком», но обращались к ним на «ты», и половина учебного времени обычно проходила в препирательствах.
Викторина изводила Марселя; она залезала ему на спину, дёргала за вихры, она подшучивала над его заячьей губой и, передразнивая его, гнусавила, а бедняга так любил её, что не решался жаловаться. Как-то вечером его хриплый голос раздался непривычно громко. Бувар и Пекюше побежали в кухню. Оба воспитанника уставились на очаг, а Марсель, сложив руки, восклицал:
— Вытащите его! Довольно! Довольно!
Крышка котла взлетела, словно разорвавшаяся бомба. Какая-то сероватая масса подскочила до самого потолка, потом стала дико, с отвратительным криком, вертеться волчком.
Бувар и Пекюше узнали кошку — ободранную, без шерсти, — хвост её превратился в верёвку, глаза готовы были выскочить из орбит — они были молочно-белые, как бы пустые, но всё-таки смотрели.
Безобразное животное продолжало выть, бросилось в очаг, исчезло в нём, потом замертво свалилось в золу.
Эту чудовищную жестокость совершил Виктор. Приятели отпрянули, побледнев от изумления и ужаса. На упрёки тот отвечал, как стражник, когда ему говорили о сыне, и как фермер, когда речь шла о лошади:
— А что ж тут такого? Ведь она моя. — И говорил он без тени смущения, простодушно, невозмутимо, как существо, утолившее свой инстинкт.
Пол был залит кипятком из котла; на каменных плитах валялись миски, щипцы, подсвечники.
Марсель усердно занялся уборкой кухни; с его помощью хозяева похоронили несчастного кота в саду, возле пагоды.
Потом Бувар и Пекюше долго говорили о Викторе. В нём сказывалась отцовская кровь. Как же быть? Вернуть его де Фавержу или доверить ещё кому-нибудь значило бы признать своё бессилие. А может быть, он исправится?
Как бы то ни было, надежды было мало, нежное чувство к нему исчезло. А ведь как приятно было бы иметь возле себя подростка, интересующегося твоими мыслями, наблюдать за его успехами и чувствовать, что со временем он станет тебе другом! Но у Виктора недоставало ума, а сердца и подавно. Пекюше вздохнул, обхватив руками колено.
— И сестра его не лучше, — заметил Бувар.
Он представил себе девочку лет пятнадцати, с нежной душой, весёлого нрава, украшающую дом своею юностью и изяществом, и, словно то была его дочь и она вдруг умерла, заплакал.
Потом, пытаясь оправдать Виктора, он сослался на слова Руссо: «Ребёнок не несёт никакой ответственности, он не может быть ни нравственным, ни безнравственным».
А по мнению Пекюше, их питомцы находятся уже в сознательном возрасте, и они стали обсуждать, как их исправить. Чтобы наказание принесло пользу, говорит Бентам, — оно должно соответствовать проступку, которым оно вызвано. Если ребёнок разбил стекло в окне, не надо вставлять новое: пусть страдает от холода; если, уже насытившись, он просит ещё какого-нибудь кушанья — дайте ему; расстройство желудка не замедлит вызвать у него раскаяние. Если он ленив, пусть сидит без дела: скука заставит его взяться за работу.
Но Виктор не стал бы страдать от холода — организм его мог выдержать любые крайности, а безделье было бы ему только на руку.
Педагоги остановились на противоположной системе оздоровительных наказаний: стали задавать дополнительные уроки — мальчик становился ещё ленивее: его лишали сластей — он делался ещё большим лакомкой. Может быть, принесёт пользу ирония? Однажды он явился к завтраку с грязными руками; Бувар принялся высмеивать его, назвал его щёголем, модником, франтом. Виктор слушал, насупившись, потом вдруг побледнел и швырнул в Бувара тарелкой; потом, взбешенный тем, что промахнулся, бросился на него. Троим мужчинам еле удалось унять его. Он катался по земле, пытался их укусить. Пекюше издали вылил на него графин воды; он сразу утихомирился, но на два дня охрип. Средство оказалось негодным.
Они попробовали другое: при малейшем проявлении гнева они стали обращаться с ним как с больным, укладывали его в постель; Виктор чувствовал себя в ней отлично и целыми днями распевал. Однажды он обнаружил в библиотеке старый кокосовый орех и уже принялся раскалывать его, как вдруг появился Пекюше:
— Мой орех!
То была памятка о Дюмушеле! Он привёз его в Шавиньоль из Парижа; Пекюше в негодовании всплеснул руками. Виктор расхохотался. «Дружок» вышел из себя и дал ему такую затрещину, что тот кувырнулся в угол; затем Пекюше, дрожа от волнения, пошёл жаловаться Бувару.
Бувар разбранил его:
— Дурак ты со своим кокосом! От побоев только тупеют, страх озлобляет. Ты сам себя унижаешь.
Пекюше возразил, что в некоторых случаях телесные наказания необходимы. К ним прибегал Песталоцци, а знаменитый Меланхтон признается, что без них ничему бы не научился. Но жестокие наказания могут довести детей до самоубийства — такие случаи упоминаются в литературе. Виктор забаррикадировался в своей комнате. Бувар стал вести с ним переговоры через дверь и, чтобы он отпёр её, посулил пирожок со сливами.
Мальчишка становился всё несноснее.
Они вспомнили средство, предложенное епископом Дюпанлу: «Суровый взгляд». Они тщились придать своим лицам свирепое выражение, но никакого эффекта не добились.
— Остаётся испробовать религию, — сказал Бувар.
Пекюше возмутился. Ведь они исключили её из своей программы.
Но доводы разума пригодны не для всех случаев. Сердце и воображение требуют иного. Для некоторых душ сверхъестественное необходимо, и они решили отправить детей на уроки катехизиса.
Рен вызвалась провожать их. Она снова стала их навещать и расположила к себе детей ласковым обращением.
Викторина сразу изменилась, стала сдержанной, слащавой, преклоняла колени перед мадонной, восторгалась жертвоприношением Авраама, презрительно усмехалась, когда речь заходила о протестантах.
Она объявила, что ей велено поститься, — они справились; оказалось, что это неправда. В праздник Тела Христова с одной из клумб исчезли ночные фиалки — ими был украшен переносный престол; девочка бессовестно отрицала, что сорвала их. В другой раз она стащила у Бувара двадцать су и за всенощной положила их на тарелку пономарю.
Они заключили из этого, что нравственность расходится с религией; если у неё нет дополнительных основ, её значение второстепенно.
Как-то вечером, когда они обедали, к ним зашёл Мареско; при виде его Виктор скрылся.
Нотариус отказался присесть и пояснил, что его привело: Виктор поколотил и чуть не убил его сына.
Происхождение маленького Туаша было общеизвестно, вдобавок все его недолюбливали, мальчишки называли его каторжником, а теперь он до того обнаглел, что избил Арнольда Мареско. У милого Арнольда на теле остались следы.
— Мать его в отчаянии, костюм разорван в клочья, нанесён ущерб здоровью! К чему это приведёт в дальнейшем?
Нотариус требовал сурового наказания и настаивал на том, чтобы Виктора во избежание новых стычек больше не пускали на уроки катехизиса.
Бувар и Пекюше, хоть и сильно задетые его высокомерным тоном, обещали удовлетворить все его претензии, со всем согласились.
Что побудило Виктора к такому поступку: чувство собственного достоинства или жажда мести? Во всяком случае, он не трус.
Но грубость мальчишки пугала их; музыка смягчает нравы, и Пекюше вздумал обучать его сольфеджио.
Виктор с немалым трудом научился читать ноты и не путать термины адажио, престо и сфорцандо.
Учитель постарался объяснить ему, что такое гамма, полный аккорд, диатоническая гамма, хроматическая и два вида интервалов, именуемых мажором и минором.
Он заставлял его сидеть совершенно прямо, выпятив грудь, опустив плечи и широко раскрыв рот, и, показывая ему пример, издавал фальшивые звуки; голос Виктора с трудом вырывался из гортани — так он сжимал её; если такт начинался с паузы, мальчик либо вступал преждевременно, либо опаздывал.
Тем не менее Пекюше приступил к двуголосному пению. Он вооружился палочкой, заменявшей ему смычок, и величественно размахивал рукою, словно позади него был целый оркестр. Однако, занятый одновременно двумя делами, он порою сбивался со счёта, а его ошибка влекла за собою ошибки ученика; невзирая на них, насупившись, напрягши шейные мускулы, они продолжали петь до конца страницы.
Наконец Пекюше сказал Виктору:
— Тебе не блистать в хору.
И на этом обучение музыке закончилось.
К тому же Локк, быть может, и прав: «Музыка вовлекает человека в такие распутные компании, что предпочтительнее заниматься чем-нибудь другим».
Не собираясь сделать из Виктора литератора, они всё же подумали, что неплохо было бы ему научиться писать письма. Но тут их остановило такое соображение: эпистолярному стилю научиться нельзя, ибо он является исключительным достоянием женщин.
Затем они решили обогатить его память несколькими литературными отрывками и, затрудняясь в выборе, обратились к помощи сочинения г‑жи Кампан. Она рекомендует сцену Элиасена, хоры из Эсфири, Жана-Батиста Руссо — целиком.
Всё это старовато. А что до романов, — то она их вообще запрещает, потому что они изображают мир в чересчур привлекательном свете.
Впрочем, она разрешает Клариссу Гарлоу и Отца семейства мисс Опи. А кто такая мисс Опи?
В Биографиях Мишо они её имени не обнаружили. Оставались волшебные сказки.
— Они станут мечтать об алмазных замках, — сказал Пекюше. — Литература развивает ум, зато распаляет страсти.
Именно за страсти Викторину прогнали с уроков катехизиса. Её застигли в тот момент, когда она целовала сына нотариуса, и Рен отнюдь не шутила: лицо её, под чепцом с крупными оборками, было вполне серьёзно.
Можно ли после такого срама держать в доме эту развратную девчонку?
Бувар и Пекюше обозвали кюре старым дураком. Служанка защищала его, ворча:
— Знаем мы вас! Знаем!
Они дали ей отпор, и она удалилась, сердито тараща глаза.
Викторина и в самом деле питала нежные чувства к Арнольду; он казался ей красавцем: он ходил в бархатной куртке с вышитым воротничком, волосы у него были надушены, и, пока её не выдал Зефирен, она постоянно приносила ему букеты цветов.
Что за вздор вся эта история, — ведь они ещё совсем дети!
Следует ли открыть им тайну деторождения?
— Не вижу в этом ничего дурного, — сказал Бувар. — Философ Базедов объяснял её своим ученикам, ограничиваясь, правда, только беременностью и родами.
Пекюше придерживался иного мнения. Виктор начинал беспокоить его.
Он подозревал его в дурной привычке. Что ж, вполне возможно. Случается, что даже солидные люди предаются ей всю жизнь; говорят, будто не чужд ей был и герцог Ангулемский.
Он стал так настойчиво расспрашивать своего питомца, что навёл того на некоторые мысли, и вскоре все его сомнения рассеялись.
Тут он обозвал его преступником и с воспитательной целью заставил прочесть сочинение Тиссо. По мнению же Бувара, шедевр этот не столь полезен, сколь опасен. Лучше внушить мальчику какое-нибудь поэтическое чувство: Эме Мартен рассказывает, что некая мать в подобном случае дала своему сыну Новую Элоизу, и юноша, желая стать достойным любви, вступил на стезю добродетели.
Но Виктор был не из тех, кто способен мечтать о какой-то Софи.
Не лучше ли отвести его к девицам?
У Пекюше публичные женщины вызывали глубокое отвращение.
Бувар считал, что это глупо, и даже заикнулся о специальной поездке в Гавр.
— Ты понимаешь, что говоришь? Если увидят, как мы туда входим…
— Ну так купи ему прибор.
— Бандажист может подумать, что я покупаю для самого себя, — возразил Пекюше.
Следовало бы придумать для мальчишки какое-нибудь увлекательное развлечение вроде охоты, что ли, но тогда придётся потратиться на ружьё, на собаку. Они предпочли утомлять его ходьбой и стали совершать прогулки по окрестностям.
Они сменяли друг друга, но мальчишка от них удирал; зато сами они так уставали, что вечером у них не хватало сил держать в руках газету.
Дожидаясь Виктора, они беседовали с прохожими и в педагогическом рвении старались внушить им основы гигиены, сокрушались по поводу излишнего расходования воды и неэкономного обращения с навозом, громили предрассудки вроде чучела дрозда на гумне, освящённой ветки самшита в хлеву, мешка с червями, который кладут к ногам страдающего лихорадкой.
Дошло до того, что они стали проверять кормилиц и возмущались тем, как ухаживают за младенцами; одни кормят их кашицей, от которой дети хиреют и гибнут; другие ещё до шестимесячного возраста пичкают их мясом, и те мрут от несварения, многие утирают их собственной слюной, и все обращаются с ними варварски.
Если они видели над воротами пригвождённую сову, они выходили на ферму и говорили:
— Напрасно вы так поступаете; совы питаются крысами, полевыми мышами; в желудке одного сыча нашли множество личинок гусениц.
Сельские жители хорошо знали их, во-первых, как лекарей, во-вторых, как скупщиков старинной утвари, наконец, как собирателей камушков, и поэтому отвечали:
— Бросьте вы шутки шутить! Хватит с нас ваших чудачеств!
Их уверенность была поколеблена. Ведь воробьи очищают огороды, зато клюют вишни; совы пожирают насекомых, но также и летучих мышей, которые приносят пользу, и если кроты едят слизняков, то вместе с тем они и разворачивают почву. Единственное, в чём они были уверены, — это в том, что надо уничтожить всю дичь, ибо она вредит сельскому хозяйству.
Однажды вечером, гуляя в Фавержском лесу, они оказались возле охотничьего домика и увидели егеря Сореля, — он стоял у обочины с тремя мужчинами и возбуждённо размахивал руками.
Один из них был сапожник Дофен, маленький, щупленький, с хмурой физиономией. Второй, папаша Обен, сельский посредник, был одет в поношенный жёлтый сюртук и синие тиковые брюки. Третий, Эжен, лакей Мареско, выделялся своей бородой, подстриженной, как у судейских.
Сорель показывал им затяжную петлю из медной проволоки на шёлковом шнуре, с кирпичом на конце, то есть то, что называется силком; он застал сапожника за установкой этого приспособления.
— Вы свидетели, не правда ли?
Эжен утвердительно кивнул головой, а папаша Обен молвил:
— Раз уж вы так говорите.
Особенно злило Сореля то, что негодяй имел дерзость расставить западню около его дома в расчёте, что никому не придёт в голову искать её тут.
Дофен захныкал:
— Я наступил на неё, я даже норовил её сломать.
Вечно его обвиняют, все обижают его, несчастный он человек!
Сорель, ни слова не отвечая, вынул из кармана записную книжку, перо и чернильницу, намереваясь составить протокол.
— Нет, зачем же! — сказал Пекюше.
Бувар добавил:
— Отпустите его, он славный малый!
— Славный малый? Браконьер?
— Ну и что же?
Они стали заступаться за браконьеров: как известно, кролики грызут поросль, зайцы приносят вред нивам, один только бекас, пожалуй…
— Оставьте меня в покое.
Егерь писал, стиснув зубы.
— Вот упрямец! — прошептал Бувар.
— Ещё слово — и я вызову жандармов.
— Вы грубиян! — крикнул Пекюше.
— А вы не такие уж важные птицы, — отрезал Сорель.
Бувар вышел из себя, обозвал его тупицей, солдафоном, а Эжен твердил:
— Спокойнее! Спокойнее! Надо уважать закон!
Папаша Обен вздыхал, сидя на камнях в трёх шагах от них.
Перепалка взбудоражила собак, и все они выскочили из своих конур; за оградой видно было, как они носятся во все стороны и как горят глаза на их чёрных мордах; поднялся страшный лай.
— Перестаньте морочить мне голову, — вскричал хозяин, — иначе я спущу собак, и у вас от штанов останутся одни лохмотья!
Друзья удалились, но всё же они были довольны, что поддержали прогресс, цивилизацию.
На другой день они получили повестки с приглашением явиться в полицию в связи с оскорблениями, нанесёнными сторожу; им будет объявлено о взыскании с них проторей и убытков, «не считая штрафа в порядке прокурорского надзора за совершённые правонарушения. Стоимость повестки шесть франков семьдесят пять сантимов. Судебный пристав Тьерслен».
При чём тут прокурорский надзор? У них голова пошла кругом; немного успокоившись, они стали готовиться к защите.
В назначенный день Бувар и Пекюше явились в мэрию часом раньше. Ни души; вокруг овального стола, накрытого скатертью, стояли стулья и три кресла; в стене была ниша для печки, а надо всем возвышался стоявший на подставке бюст императора.
Они прошлись по зданию вплоть до чердака, где валялись пожарный насос, несколько знамён, а в уголке, прямо на полу, громоздились другие гипсовые бюсты: великий Наполеон без короны, Людовик XVIII в мундире с эполетами, Карл X, которого легко было узнать по оттопыренной губе, Луи-Филипп с бровями дугой и пирамидообразной причёской; покатая крыша касалась его темени. Всё было засижено мухами и покрыто слоем пыли. Зрелище это повергло Бувара и Пекюше в уныние. Они вернулись в зал с чувством презрения ко всем правительствам.
Здесь они застали Сореля и стражника; один был с нашивкой на рукаве, другой в кепи. Человек двенадцать присутствующих беседовали между собой; всем им вменялось в вину какое-нибудь нарушение порядка — кто плохо подметал улицу, кто выпускал собак без присмотра, другие ездили в повозках без фонарей или не закрывали трактиры во время мессы.
Наконец появился Кулон, выряженный в чёрную саржевую мантию и круглую шапочку с бархатной оторочкой. Писарь поместился слева от него, мэр с перевязью — справа. Вскоре приступили к разбирательству иска Сореля к Бувару и Пекюше.
Луи-Марсиаль-Эжен Леневер, служивший лакеем в Шавиньоле (Кальвадос), воспользовался своим положением свидетеля, чтобы выложить всё, что он знает относительно множества вещей, не имеющих никакого отношения к делу.
Мастеровой Никола-Юст Обен боялся не угодить Сорелю и повредить господам; ругательства он слышал, но всё-таки не совсем в этом уверен; он ссылался на свою глухоту.
Мировой судья велел ему сесть, потом обратился к стражнику:
— Вы настаиваете на своём заявлении?
— Разумеется.
Затем Кулон спросил у обвиняемых, что они могут показать.
Бувар утверждал, что не оскорблял Сореля; заступаясь за браконьера, он только защищал интересы крестьян; он напомнил о злоупотреблениях в феодальные времена, о разорительных охотах знати.
— Однако нарушение…
— Я протестую! — воскликнул Пекюше. — Словам «нарушение», «проступок», «преступление» — грош цена. Так классифицировать наказуемые действия значит становиться на путь произвола. Это всё равно, что сказать гражданам: «Не беспокойтесь о значении своих поступков, оно определяется только карою, налагаемой властями». Да и вообще Уголовный кодекс представляется мне нелепым, необоснованным.
— Возможно, — заметил Кулон.
Он собрался объявить своё решение, но тут представитель прокурорского надзора Фуро поднялся с места. Сторожу нанесено оскорбление при исполнении им служебных обязанностей. Если перестанут уважать земельную собственность — всё погибло.
— Поэтому я призываю господина судью применить высшую меру наказания, предусмотренного в данных обстоятельствах.
Это равнялось десяти франкам, которые полагались Сорелю в возмещение понесённого убытка.
— Браво! — воскликнул Бувар.
Кулон ещё не договорил:
— Обвиняемые присуждаются, кроме того, к штрафу в сумме пяти франков как виновные в правонарушении, установленном прокуратурой.
Пекюше обратился к присутствующим:
— Для богатого человека штраф — пустяк, но для бедняка — разорение. А мне на него наплевать.
Он словно издевался над судом.
— Право же, я удивляюсь, как умные люди… — начал было Кулон.
— Закон освобождает вас от необходимости обладать умом, — ответил Пекюше. — Мировой судья исполняет свои обязанности неопределённый срок, судья верховного суда считается способным судить до семидесяти пяти лет, а судья первой инстанции только до семидесяти.
Но тут Фуро сделал знак Плаквану, и тот подошёл к ним. Они запротестовали.
— Вот если бы судей назначали по конкурсу!
— Или назначил Государственный совет!
— Или собрание доверенных, после основательного обсуждения!
Плакван подталкивал их к выходу, и они удалились под улюлюканье остальных обвиняемых, которые надеялись подхалимством снискать расположение судьи.
Чтобы дать выход своему негодованию, друзья вечером отправились к Бельжамбу; в кабачке было уже пусто, ибо солидные посетители обычно расходятся часов в десять. Огонь лампы был приспущен, стены и стойка как бы тонули во мгле; вошла женщина. То была Мели.
Она, видимо, не чувствовала ни малейшей неловкости и, улыбаясь, налила им два бокала. Пекюше стало не по себе, и он поспешил удалиться.
Бувар вскоре снова отправился туда один; он позабавил нескольких обывателей выпадами против мэра и с того вечера стал частенько посещать кабачок.
Полтора месяца спустя с Дофена обвинение было снято за отсутствием улик. Какой срам! Опорочены были те самые свидетели, которым поверили, когда они выступали против Бувара и Пекюше.
Их негодование стало беспредельным, когда им напомнили о необходимости уплатить штраф. Бувар стал поносить казначейство, как учреждение, причиняющее вред собственности.
— Ошибаетесь! — ответил чиновник казначейства.
— Полноте! Оно собирает треть общественных повинностей.
— Хотелось бы, чтобы налоги были менее обременительными, кадастр усовершенствован, чтобы ипотечная система была изменена, а Государственный банк вовсе упразднён, ибо он занимается ростовщичеством.
Жирбаль растерялся, упал в общественном мнении и больше не появлялся.
Между тем Бувар пришёлся трактирщику по душе; он привлекал посетителей, а в ожидании завсегдатаев запросто беседовал со служанкой.
Он высказал несколько любопытных мыслей относительно начальной школы. По окончании школы молодёжь должна уметь лечить больных, разбираться в научных открытиях, интересоваться искусствами. Непомерные его требования рассорили его с Пти, а капитана он обидел, заявив, что вместо того, чтобы тратить время на муштровку, лучше бы солдаты выращивали овощи.
Когда возник вопрос о свободе торговли, он привёл с собою Пекюше. И всю зиму завсегдатаи трактира обменивались негодующими взглядами, презрительными улыбками, бранились, кричали и так стучали кулаком по столу, что подпрыгивали бутылки.
Ланглуа и прочие торговцы отстаивали отечественную коммерцию, прядильщик Удо и ювелир Матье — отечественную промышленность, землевладельцы и фермеры — отечественное сельское хозяйство, причём каждый требовал для себя льгот в ущерб большинству. Речи Бувара и Пекюше настораживали.
В ответ на обвинения в том, что они не соблюдают церковных обрядов, призывают к нивелировке и безнравственности, они выставляли три предложения: заменить все фамилии регистрационными номерами; ввести для французов определённую иерархию, причём для того, чтобы сохранить свой ранг, надо будет время от времени подвергаться испытанию; отменить все наказания и награды, зато ввести во всех деревнях личные листы о поведении, которые затем передавать потомкам.
Их система не встретила сочувствия. Они изложили её в статье для газеты, издававшейся в Байе, подали докладную записку префекту, петицию в парламент, прошение императору.
Газета их статью не напечатала.
Префект не удостоил их ответом.
Парламент молчал, и они напрасно ждали пакета из Тюильри.
И чем только занят император? Не иначе как женщинами!
Фуро от имени супрефекта посоветовал им быть сдержаннее.
Плевать им на супрефекта, префекта, советников префектуры, даже на Государственный совет. Господство бюрократов — чудовищное явление, ибо администрация неправильно руководит чиновниками, прибегая к наградам и угрозам. Словом, их присутствие становилось неудобным, и влиятельные лица посоветовали Бельжамбу больше не принимать у себя этих двух чудаков.
Тогда Бувар и Пекюше загорелись мыслью совершить что-нибудь такое, что потрясло бы их сограждан, и не нашли ничего лучшего, как разработать план благоустройства Шавиньоля.
Три четверти домов надо снести, посреди посёлка разбить обширную площадь, на пути к Фалезу открыть богадельню, на дороге в Кан построить бойни, а в Паделяваке — пёструю церковь в романском стиле.
Пекюше тушью начертил план, не преминув отметить леса жёлтым, строения — красным, луга — зелёным: образы идеального Шавиньоля преследовали его даже во сне; он без конца вертелся в постели.
Как-то ночью от этого проснулся Бувар:
— Тебе нехорошо?
Пекюше пролепетал:
— Осман не даёт мне покоя.
К этому времени он получил письмо от Дюмушеля — тот спрашивал, во что обходятся морские купанья на нормандском побережье.
— Пошёл он к черту со своими купаньями! Есть у нас время заниматься перепиской!
Они обзавелись землемерною цепью, угломером, нивелиром и бусолью, и тут началась иного рода работа.
Они совершали набеги на усадьбы; нередко жители с удивлением наблюдали, как они расставляют вехи.
Бувар и Пекюше спокойно разъясняли, в чём состоят их планы и что из этого получится.
Население стало беспокоиться, — ведь может случиться, что начальство окажется на их стороне.
Иногда их грубо прогоняли.
Виктор взбирался на стены, лазил по чердакам в качестве сигнальщика, старался угодить и даже проявлял некоторый пыл.
Викториною они тоже были довольны.
Гладя бельё и водя утюгом по доске, она что-то напевала нежным голоском, охотно занималась хозяйством, сшила Бувару ермолку, а своими вышивками заслужила похвалу Ромиша.
Это был один из тех портных, что ходят по фермам чинить одежду. Он прожил у них две недели.
Он был горбун, глаза у него были красные, но свои телесные недостатки он возмещал весёлым нравом. Когда хозяева отлучались из дому, он развлекал Марселя и Викторину разными побасенками, высовывал язык до самого подбородка, подражал кукушке, чревовещал, а вечером, чтобы не тратиться на постоялый двор, отправлялся спать в пекарню.
И вот как-то ранним утром Бувар, озябнув, зашёл туда за щепками, чтобы развести огонь.
То, что он увидел, ошеломило его.
За старым ларем, на соломенном тюфяке, спали вместе Ромиш и Викторина.
Он обхватил рукою её стан, а другою, длинной, как у обезьяны, держал её за колено; глаза его были полузакрыты, с лица ещё не сошла сладострастная судорога. Она улыбалась, раскинувшись на спине. Кофта у неё распахнулась и обнажила детские груди, испещрённые красными пятнами — следы ласк горбуна; белокурые волосы разметались; занявшаяся заря бросала на обоих белесый свет.
В первый миг Бувар почувствовал как бы толчок в грудь. Потом от смущения застыл на месте; его одолевали грустные мысли.
— Такая молоденькая! Погибла! Погибла!
Вернувшись в дом, он разбудил Пекюше и сразу всё ему выпалил.
— Подумай только! Вот негодяй!
— Теперь уж ничего не поделаешь! Успокойся!
Оба долго вздыхали, сидя один возле другого: Бувар без сюртука, скрестив на груди руки, Пекюше — свесив ноги с постели, в ночном колпаке.
Ромишу в тот день предстояло от них уйти, — он кончил работу. Они расплатились с ним молча и высокомерно.
Но провидение не благоволило к ним.
Вскоре после того Марсель повёл их в комнату Виктора и показал в ящике комода двадцатифранковую монету. Мальчишка поручил ему её разменять.
Откуда она у него? Украл, конечно, во время их инженерных походов. Но, чтобы её вернуть, надо было знать, чья она, а если станут её требовать, то могут принять их за сообщников.
В конце концов они позвали Виктора и велели ему открыть ящик; монеты там уже не оказалось. Он делал вид, что не понимает, в чём дело.
Но ведь они только что видели её, а Марсель никогда не лжёт. Эта история так его взволновала, что он всё утро протаскал в кармане письмо, адресованное Бувару.
«Милостивый государь!
Боясь, не заболел ли господин Пекюше, обращаюсь к Вам с покорнейшей просьбой…»
— Чья же это подпись?
«Олимпия Дюмушель, урождённая Шарпо».
Они с мужем запрашивали, на каких морских купаниях — в Курселе, Лангрюне или Люке — собирается лучшее общество, наименее шумное, как туда доехать, сколько берут прачки и т.п.
Назойливость Дюмушелей страшно разозлила их: потом от усталости оба погрузились в полное уныние.
Они стали припоминать все свои старания: сколько уроков, предостережений, забот, мучений!
— И подумать только, — говорили они, — ведь мы хотели сделать из неё учительницу, а его ещё недавно мечтали устроить десятником!
— Какое разочарование!
— Если она столь развратна, так во всяком случае не из-за чтения.
— А я-то, надеясь воспитать его честным, заставлял его учить биографию Картуша!
— Быть может, они такие оттого, что у них не было семьи, что они не знали материнской ласки?
— Я был им матерью! — возразил Бувар.
— Увы! — продолжал Пекюше. — Бывают натуры, совершенно лишённые нравственного чувства, и тут воспитание не поможет.
— Да, нечего сказать, хорошее дело — воспитание! Так как сироты не знают никакого ремесла, надо отдать их в услужение, а там, слава богу, можно о них больше не заботиться.
С тех пор «дядюшка» и «дружочек» отправляли их обедать на кухню.
Но вскоре им стало скучно, ум их нуждался в деятельности, существование — в какой-либо цели.
К тому же о чем говорит неудача? То, что не удалось с детьми, может быть, легче осуществить со взрослыми? И они надумали открыть курсы для взрослых.
Надо бы устроить собеседование для ознакомления с их идеями. Для этой цели вполне подходит большой зал постоялого двора.
Бельжамб в качестве помощника мэра сначала испугался, как бы себя не скомпрометировать, и отказал им в помещении; потом, рассчитав, что тут можно заработать, изменил своё решение и послал служанку сообщить, что согласен.
В избытке счастья Бувар расцеловал её в обе щёки.
Сам мэр отсутствовал; другой его помощник, Мареско, всецело занят своей конторой и собеседованием заниматься не станет. Итак, оно состоится, и глашатай с барабаном объявил о нём, назначив на следующее воскресенье в три часа пополудни.
Лишь накануне они подумали о своих костюмах.
У Пекюше, слава богу, сохранился старый парадный фрак с бархатным воротничком, два белых галстука и чёрные перчатки. Бувар облачился в синий сюртук, нанковый жилет, касторовые штиблеты, и они прошли по деревне и прибыли в гостиницу «Золотой крест» крайне взволнованные…
1875‑1880
Гюстав Флобер не успел закончить десятую главу первой книги романа. По сохранившемуся сценарию конференция в “Золотом кресте” вылилась в открытую стычку героев с Фуро; наутро, когда Бувар и Пекюше обсуждают перспективы развития человечества, приходит мэр с жандармами, следом за ним появляются все действующие лица романа; Горжю обвиняет Бувара в растлении Мели; Фуро хочет увести друзей в тюрьму; Бувару приходится согласиться на выплату содержания Мели и на то, что у них заберут сирот, которые расстаются с ними без малейшего сожаления; Бувару и Пекюше не остаётся ничего другого, как “переписывать как прежде”…
Вторая книга по замыслу Флобера должна была состоять из собранной им “коллекции глупостей”. Флобер для второго тома успел подготовить только “Лексикон прописных истин”, впервые опубликованный в 1910 г.