Марсель появился на другой день, в три часа, бледный, с воспалёнными глазами, с шишкой на лбу, в рваных штанах; от него разило водкой, он был отвратителен.
Он провёл сочельник, как всегда, у своего приятеля, в шести лье от дома, возле Иквиля. Он заикался сильнее обычного, хныкал, проклинал себя, молил о пощаде, словно был повинен в страшном преступлении. Хозяева простили его. Какая-то странная умиротворённость располагала их к снисходительности.
Снег вдруг растаял, и они прогуливались у себя в саду, вдыхая тёплый воздух, радуясь жизни.
Только ли случай уберёг их от смерти? Бувар был растроган. Пекюше вспомнил своё первое причастие; они были преисполнены благодарности к Силе, к Первопричине, которой были подвластны, и решили заняться душеспасительным чтением.
Евангелие согрело им душу, ослепило, как солнце. Они представляли себе Христа, стоящего на горе с воздетою рукою, а у подножия горы внимающую ему толпу; или на берегу озера, среди апостолов, тянущих сети; потом на осленке, среди возгласов «Осанна!», с волосами, развевающимися от взмахов пальмовых ветвей; наконец, со склонённой головою распятым на кресте, с которого вечно нисходит на мир роса. Особенно покорила, особенно умиляла их любовь к смиренным, заступничество за бедных, возвеличенье угнетённых. В этой книге, раскрывающей перед нами небо, нет ничего богословского, хотя она и полна поучений, ни одной догмы, никаких требований, кроме одного — хранить чистоту сердца.
Что же касается чудес, то они не были удивлены ими, — они знали о них с детства. Возвышенный слог апостола Иоанна восхищал Пекюше и помог ему лучше постигнуть Подражание Христу.
Здесь уже нет притч, цветов, птичек, а только стенания, сокрушение души о самой себе. Бувар опечалился, перелистывая эти страницы, словно написанные в мрачную пору, в недрах монастыря, между колокольней и гробницей. Наша тленная жизнь предстает тут столь жалкой, что надо, позабыв о ней, всецело обратиться к богу; оба после всех своих разочарований почувствовали потребность жить простой жизнью, кого-то любить, дать отдых разуму.
Они взялись за Екклесиаста, Исайю, Иеремию.
Но Библия устрашила их своими пророками со львиными голосами, громом в небесах, воплями геенны и богом, развеивающим царства, как ветер развеивает тучи.
Они читали это в воскресенье, когда шла вечерня, и до слуха их доносился колокольный звон.
Однажды они отправились к мессе, потом стали ходить каждую неделю. Это служило им развлечением после скучных будней. Граф де Фаверж с супругой издали поклонились им, и это не прошло незамеченным. Мировой судья сказал им, подмигнув:
— Превосходно! Одобряю.
Теперь все прихожанки стали присылать им просфоры.
Аббат Жефруа нанёс им визит, они ответили ему и стали посещать друг друга, но священник никогда не заговаривал о религии.
Такая сдержанность удивляла их, и однажды Пекюше как бы невзначай спросил у него, что надо делать, чтобы обрести веру.
— Прежде всего соблюдайте обряды.
Они стали соблюдать обряды, один — с надеждой, другой — как бы назло, Бувар был убеждён, что никогда не станет набожным. Целый месяц он неукоснительно ходил на все службы, но в отличие от Пекюше не желал поститься.
Что это? Гигиеническая мера? Знаем мы, что такое гигиена! Вопрос приличия? Долой приличия! Знак покорности предписаниям церкви? И на них ему наплевать. Словом, он считал это установление нелепым, фарисейским, противным духу Евангелия.
В прошлые годы они в Страстную пятницу ели то, что им подавала Жермена.
На этот раз Бувар нарочно заказал себе бифштекс. Он уселся за стол, разрезал мясо; Марсель взирал на него с негодованием, а Пекюше тем временем с серьёзным видом счищал кожу с ломтика трески.
Бувар замер, держа в одной руке вилку, в другой — нож. Наконец, решившись, он поднёс кусок мяса ко рту. Вдруг руки у него затряслись, полное лицо побледнело, голова запрокинулась.
— Тебе дурно?
— Нет! Однако…
Он признался. В силу полученного воспитания (преодолеть это свыше его сил) он не может сегодня есть скоромное, так как боится умереть.
Пекюше, не злоупотребляя своей победой, всё же воспользовался ею, чтобы поступать по-своему.
Как-то вечером он вернулся домой просветлённый и объявил, что исповедался.
Тут они стали обсуждать значение исповеди.
Бувар признавал исповедь первых христиан, совершавшуюся на людях, нынешняя же чересчур легка. Он, однако, не отрицал того, что подобная самопроверка служит усовершенствованию и содействует нравственности.
Пекюше, стремясь к совершенству, стал выискивать в себе пороки: порывы гордыни у него давно уже стихли, он любил трудиться, и это избавляло его от лености, что же касается чревоугодия, то трудно было бы найти человека более воздержанного. Зато нередко его обуревал гнев.
Он дал себе зарок, что этого больше не будет.
Затем надо выработать в себе добродетели: прежде всего, смирение, то есть следует считать себя не имеющим никаких заслуг, не достойным ни малейшей награды, надо принести свой ум в жертву ближним и ставить себя так низко, чтобы тебя попирали ногами, как дорожную грязь, — от таких качеств он был ещё далек.
Недоставало ему и ещё одной добродетели — целомудрия. В душе он тосковал по Мели, а пастель, изображавшая даму в платье времён Людовика XV, смущала его своим декольте.
Он убрал её в шкаф, довёл скромность до того, что избегал смотреть на самого себя, и стал спать в кальсонах.
Такая возня вокруг похоти только распаляла её. Особенно по утрам случалось ему жестоко воевать с нею, как это было и с апостолом Павлом, и со святым Бенедиктом, и со святым Иеронимом, достигшими уже весьма преклонного возраста; им приходилось подвергать себя жестокому бичеванию. Боль есть искупление, лучшее средство, лекарство, дань поклонения Христу. Всякая любовь требует жертв, а есть ли жертва тяжелее плотской!
Ради умерщвления плоти Пекюше отказался от рюмочки вина, которую выпивал после обеда, ограничил себя четырьмя понюшками в день, в холодную погоду ходил без картуза.
Однажды Бувар, подвязывая виноградные лозы, прислонил лестницу к стене террасы возле их дома и невольно заглянул в комнату Пекюше.
Друг его, голый до пояса, слегка похлопывал себя по плечам плёткой для выколачивания одежды; потом, всё больше распаляясь, он снял штаны, стал сечь себя по ягодицам и, наконец, запыхавшись, рухнул на стул.
Бувар смутился, словно проник в какую-то запретную тайну.
С некоторых пор он стал замечать, что полы у них содержатся чище, на салфетках меньше дырок, пища улучшилась; этими изменениями они были обязаны вмешательству Рены, служанки священника.
Радея о делах кухонных не меньше, чем о делах церковных, сильная, как батрак, и безгранично преданная, хоть и непочтительная, она вмешивалась в домашние дела соседей, не скупилась на советы и вела себя полновластной хозяйкой. Пекюше всецело доверялся её опытности.
Однажды она привела к нему пухлого человека с узкими, как у китайца, глазами и ястребиным носом. Оказалось, что это Гутман, торговец церковной утварью. Он распаковал под навесом кое-что из своего товара; в коробках лежали кресты, образки, чётки всех размеров, подсвечники для молелен, переносные престолы, мишурные цветы, голубые картонные сердца Христовы, рыжебородые Иосифы, фарфоровые голгофы. У Пекюше глаза разбежались. Останавливала его только цена.
Гутман не требовал денег. Он предпочитал меняться и, поднявшись в музей, предложил за старинные железные изделия и все свинцовые вещи целый набор своих товаров.
Бувару они показались отвратительными. Но уговоры Пекюше, настояния Рены и краснобайство торговца в конце концов убедили его. Сообразив, что Бувар податлив, Гутман пожелал получить вдобавок и алебарду; Бувару давно надоело показывать, как с нею обращаться, — он отдал и её. После окончательного подсчёта оказалось, что господа должны продавцу ещё сто франков. Дело уладили посредством четырёх векселей сроком на три месяца, и друзья были в восторге от выгодной сделки.
Вновь приобретённые вещи они разместили по всем комнатам. Ясли с сеном и собор из пробковой коры стали украшением музея.
На камине в комнате Пекюше появился восковой Иоанн Креститель, вдоль коридора развесили епископские венцы, а у лестницы, под лампадой, на цепочках поставили статую Пресвятой девы в лазоревой мантии и короне из звёзд. Марсель чистил эти великолепные вещи, не представляя себе даже в раю ничего прекраснее.
Какая досада, что они разбили апостола Петра! Как он хорош был бы теперь в вестибюле! Порою Пекюше останавливался перед заброшенной ямой для компостов, из которой торчали тиара, одна сандалия, кусочек уха; вздохнув, он снова принимался трудиться в саду, — теперь он сочетал физическую работу с упражнениями в благочестии и копал землю, нарядившись в монашескую рясу и мысленно сравнивая себя со святым Бруно. Но такой наряд, пожалуй, кощунство. Он отказался от него.
Всё же у него появились повадки духовного лица — несомненно, благодаря общению с аббатом. Он перенял у него улыбку, голос и манеру зябко, до запястий, засовывать руки в рукава. Дошло до того, что петушиное пение стало казаться ему несносным, а розы начинали вызывать отвращение; он перестал выходить из дому, а глядя на поля, только хмурился.
Бувар согласился пойти на праздник богородицы. От детей, певших гимны, от букетов сирени, от гирлянд из зелени на него повеяло неувядающей юностью. Бог открывался его сердцу в виде птичьих гнёзд, прозрачных ключей, благодатных лучей солнца, зато набожность его друга казалась ему деланной, назойливой.
— Почему ты стонешь за едой?
— Мы должны есть, воздыхая, — ведь именно из-за яств человек утратил невинность, — отвечал Пекюше; эту фразу он вычитал из Руководства семинариста — двухтомного сочинения, взятого у Жефруа. Он пил воду из Салетского источника, оставшись наедине, горячо молился и лелеял надежду вступить в братство святого Франциска.
Чтобы обрести стойкость в вере, он решил совершить паломничество к Пресвятой деве.
Выбор святыни затруднял его. Направиться ли к Божьей Матери Фурвьерской, или Шартрской, Амбренской, Марсельской, Орейской? Вполне подходящим местом представлялась Деливрандская Божья Матерь.
— Ты пойдёшь со мной!
— У меня будет дурацкий вид, — возразил Бувар.
Впрочем, он может вернуться оттуда верующим; он не возражал бы против этого и в угоду другу согласился сопутствовать ему.
Паломничество должно совершаться пешком. Но пройти сорок три километра трудновато, а дилижансы не содействуют созерцательности, поэтому они решили нанять старый кабриолет, каковой после двенадцати часов пути и доставил их на постоялый двор.
Им отвели комнату с двумя кроватями и двумя комодами, на которых стояли два кувшина с водою в овальных тазиках; хозяин поведал им, что во времена террора помещение это было занято капуцинами. Здесь спрятали Божью Матерь Деливрандскую, притом с такими предосторожностями, что благочестивым монахам удавалось тайно служить здесь мессу.
Пекюше это доставило большое удовольствие, и он вслух прочёл пояснение насчёт часовни, взятое им на кухне постоялого двора.
Она была заложена в начале II века святым Регнобертом, первым епископом Лизье, или святым Рагнебертом, жившим в VII веке, а быть может, Робертом Великолепным в середине XI века.
В разное время её сжигали и грабили датчане, норманны и в особенности протестанты.
Около 1112 года древняя статуя была обнаружена в поле бараном, который, колотя копытом по земле, указал место, где она лежала, и на этом месте граф Бодуен воздвигнул алтарь.
Чудеса её неисчислимы. К ней обратился купец из Байе, попавший в плен к сарацинам: оковы с него спали, и он убежал. Скупец, обнаруживший у себя на чердаке полчище крыс, призвал её на помощь, и крысы исчезли. Образок, приложенный к её лику, побудил одного версальского безбожника к раскаянию на смертном одре. Она вернула дар речи сэру Аделину, который был лишён его за богохульство; при её поддержке супруги де Беквиль нашли в себе силы жить целомудренно, находясь в браке.
Среди тех, кого она избавила от неизлечимых болезней, называют мадемуазель де Пальфрен, Анну Лирье, Марию Дюшемен, Франсуа Дюфе и госпожу Жюмийяк, урождённую д’Освиль.
Её посещали выдающиеся лица: Людовик XI, Людовик XIII, две дочери Гастона Орлеанского, кардинал Виземан, Самирри, патриарх Антиохийский, монсеньор Вероль, апостолический викарий в Маньчжурии. А архиепископ де Келен приезжал, дабы воздать ей благодарение за обращение князя Талейрана на путь истины.
— Она и тебя может обратить, — сказал Пекюше.
Бувар, уже лежавший в постели, что-то пробурчал и сразу же заснул.
На другое утро, в шесть часов, они вошли в часовню.
Её перестраивали; неф был загромождён досками и полотнами; само здание, выдержанное в стиле рококо, не понравилось Бувару, особенно престол из красного мрамора с коринфскими пилястрами.
Чудотворная статуя, стоявшая в нише слева от клироса, была одета в мантию с блёстками. Появился церковный сторож; он подал каждому из них по свече, затем поставил их в подсвечник над балюстрадой, попросил три франка, поклонился и исчез.
Они осмотрели приношения.
Таблички с подписями говорили о благодарности верующих. Обращали на себя внимание две окрещённые шпаги, пожертвованные бывшим студентом Политехнического института, букеты новобрачных, военные медали, серебряные сердца, а в углу, на полу, — целый лес костылей.
Из ризницы вышел священник с дароносицей.
Постояв недолго у подножия престола, он подошёл к нему, поднявшись на три ступеньки, и произнёс Oremus, Introit и Kyrie; прислуживавший мальчик, стоя на коленях, прочитал их, не переводя дыхания.
Молящихся было мало, всего двенадцать-пятнадцать старух. Слышалось шуршание их чёток да стук молота, обтёсывавшего камни. Пекюше, склонившись над аналоем, повторял: «Аминь». Во время возношения даров он молил божью матерь ниспослать ему твёрдую, несокрушимую веру.
Сидевший рядом Бувар взял у него молитвенник и стал читать молитвы Пресвятой деве.
«Чистейшая, пренепорочная, достохвальная, всемилостивейшая, всесильная, всеблагая, башня слоновой кости, золотая обитель, врата утренней зари».
Эти славословия, эти безмерные восхваления повлекли его к той, кого славят столь благоговейно.
Он представлял её себе такой, какою её изображает церковная живопись, — на гряде облаков, с херувимами, порхающими у её ног, с божественным младенцем у груди; это источник нежности, к которому обращаются все страждущие на земле, это несравненная женщина, вознесённая на небеса; вышедший из её лона человек славит её любвеобилие и помышляет лишь о том, чтобы отдохнуть на её груди.
Когда месса кончилась, они прошлись вдоль лавочек, ютившихся у стен храма со стороны площади. Здесь были выставлены образки, кропильницы, позолоченные чаши с чеканкой, чёрные фигурки Христа из кокосового дерева, чётки из слоновой кости; солнце, сверкавшее в стеклах рам, било в глаза, подчёркивало грубость живописи и убожество рисунков. У себя дома Бувар считал такие вещи отвратительными, а здесь относился к ним снисходительнее. Он приобрёл синюю фарфоровую статуэтку богоматери. Пекюше купил на память чётки и этим ограничился.
Торговцы кричали:
— Сюда! Сюда! За пять франков, за три франка, за шестьдесят сантимов, за два су, не отказывайтесь от богородицы!
Наши паломники бродили, ничем не прельщаясь. Послышались обидные замечания:
— Что же этим чудакам надобно?
— А может быть, они турки!
— Вернее уж, протестанты!
Одна дородная девица дёрнула Пекюше за сюртук, старик в очках положил ему на плечо руку; все загалдели, потом, бросив свои лавчонки, окружили их и стали приставать ещё назойливее и выкрикивать дерзости.
Бувар не выдержал.
— Отвяжитесь от нас, чёрт бы вас побрал!
Толпа рассеялась.
Только какая-то толстуха некоторое время шла вслед за ними по площади и кричала, что они ещё раскаются.
Вернувшись на постоялый двор, они застали там, в кофейной, Гутмана. Он приехал сюда по торговым делам и теперь разговаривал с каким-то субъектом, рассматривавшим разложенные на столе счета.
На его собеседнике была кожаная фуражка, широченные серые брюки; лицо у него было красное, стан гибкий, невзирая на седину, он походил одновременно и на отставного офицера, и на старого актёра.
Время от времени у него вырывалось ругательство — тогда Гутман что-то говорил ему вполголоса, тот успокаивался и брался за следующую бумажку.
Бувар, наблюдавший за ним с четверть часа, наконец подошёл к нему.
— Барберу, если не ошибаюсь?
— Бувар! — воскликнул человек в фуражке.
Они обнялись.
За последние двадцать лет Барберу переменил немало профессий.
Был издателем газеты, страховым агентом, заведовал устричным садком.
— Я всё вам расскажу.
Наконец, он вернулся к первой своей профессии и теперь разъезжает по стране в качестве коммивояжера фирмы, основанной в Бордо, а Гутман, «обслуживающий епархию», помогает ему сбывать вина духовенству.
— Погодите. Я сейчас.
Он снова взялся за счета и тут же подскочил на месте:
— Как? Две тысячи?
— Конечно.
— Нет, дудки!
— Что вы говорите?
— Я говорю, что лично виделся с Эрамбером, — возразил взбешенный Барберу. — В накладной значится четыре тысячи — без дураков!
Антиквар не растерялся.
— Ну что же, документ говорит в вашу пользу. Дальше!
Барберу встал; лицо у него сначала побелело, потом побагровело, и Бувар с Пекюше подумали, что сейчас он задушит Гутмана.
Он опять сел, скрестил на груди руки.
— Ну и прохвост же вы, должен признаться!
— Без оскорблений, господин Барберу, тут есть свидетели. Полегче!
— Я подам на вас в суд.
— Та, та, та!
Гутман сгрёб счета, сунул их в карман, приподнял шляпу:
— Честь имею!
И вышел.
Барберу объяснил, в чём дело: под вексель в тысячу франков, сумма которого благодаря ростовщическим уловкам Гутмана удвоилась, он отпустил ему вина на три тысячи франков, так что не только покрыл долг, но дал ему ещё тысячу франков барыша. А теперь оказывается, что, наоборот, он должен Гутману три тысячи. Хозяева прогонят его, предъявят ему иск.
— Мерзавец! Разбойник! Жид проклятый! А ещё обедает у священников! Впрочем, всё, что соприкасается с этой братией…
Он обрушился на духовенство и так стучал кулаком по столу, что статуэтка Бувара чуть не упала.
— Осторожнее! — вскрикнул Бувар.
— А что это такое?
Барберу развернул фигурку.
— На память о паломничестве? Ваша?
Бувар вместо ответа двусмысленно улыбнулся.
— Моя, — сказал Пекюше.
— Вы меня огорчаете, — ответил Барберу, — но я вас просвещу на этот счёт, будьте покойны!
Но так как в жизни надо быть философом, а от грусти толку нет, то он предложил друзьям позавтракать.
Они сели за столик.
Барберу был очень любезен, вспоминал доброе старое время, обнял служанку за талию, вздумал смерить живот Бувара. Он вскоре навестит их, привезёт им забавную книжку.
Мысль об этом посещении не очень радовала их. Они целый час обсуждали этот вопрос в экипаже, под стук копыт. Потом Пекюше сомкнул глаза. Бувар тоже умолк. В глубине души он склонялся к религии.
Мареско приходил к ним накануне с каким-то важным сообщением. Больше Марсель ничего не знал.
Нотариус мог принять их только три дня спустя и сразу же изложил им суть дела. Г‑жа Борден предлагает г‑ну Бувару купить их ферму за ренту в семь с половиной тысяч франков.
Она зарилась на неё с юных лет, знала её вдоль и поперёк, все достоинства её и недостатки; мечта о ферме подтачивала её, как злокачественная опухоль. Эта славная женщина, как истинная нормандка, превыше всего ценила земельную собственность — не столько потому, что это самое надёжное вложение капитала, сколько ради приятного сознания, что ходишь по своей собственной земле. В надежде добиться в конце концов именно этой фермы, она постоянно наводила о ней справки, вела повседневное наблюдение за нею, долго копила деньги и сейчас с нетерпением ждала ответа Бувара.
Он колебался, так как не хотел, чтобы Пекюше когда-нибудь остался без средств; с другой стороны, надо было воспользоваться случаем, который явился следствием их паломничества. Промысел второй раз выказывает им своё благоволение.
Они предложили следующие условия: рента не в семь с половиной, а только в шесть тысяч, но она должна перейти к пережившему. Мареско обратил внимание покупательницы, что один из них слаб здоровьем, а другой по комплекции своей предрасположен к апоплексии, и г‑жа Борден, не совладав с соблазном, подписала договор.
Бувар опечалился: теперь кто-то будет желать его смерти. Это соображение повлекло за собою серьёзные мысли, размышления о боге и вечности.
Три дня спустя аббат Жефруа пригласил их на парадный обед, который он раз в год устраивал для своих собратьев.
Обед начался около двух часов, а кончился в одиннадцать вечера.
Пили грушовку, каламбурили. Аббат Прюно тут же сочинил акростих, Бугон показывал карточные фокусы, а молодой викарий Серпе спел чуть-чуть игривый романс. Бувар рассеялся. На другой день он был уже не так мрачен.
Священник часто навещал его. Он представлял ему религию в самых привлекательных красках. К тому же, ведь ничем не рискуешь. Вскоре Бувар согласился причаститься. Пекюше приобщится вместе с ним.
Настал торжественный день.
Церковь была полна; в этот день много юношей и девушек причащалось впервые. Обыватели со своими женами заняли все скамьи, а простой народ, стоя, разместился сзади, или на хорах, у входа.
«То, что сейчас совершится, необъяснимо, — думал Бувар, — но для познания некоторых вещей одного разума недостаточно. Многие из числа самых великих людей верили в это. Надо следовать их примеру». Находясь в каком-то оцепенении, он созерцал престол, кадило, светильники; голова у него слегка кружилась, потому что он ещё ничего не ел; какая-то странная слабость одолевала его.
Пекюше, размышляя о страстях Христовых, старался отдаться порывам любви. Ему хотелось сложить к стопам Христа свою душу, душу других людей и все восторги, увлечения, прозрения святых, все существа, всю вселенную. Хотя он и усердно молился, месса казалась ему слегка растянутой.
Наконец мальчики преклонили колени на первой ступени алтаря, и костюмы их образовали чёрную ленту, над которой неровной линией возвышались белокурые и тёмные головки. Их сменили девочки; с головок их, из-под венков, ниспадали вуали; издали их можно было принять за ряд белых облачков, сгрудившихся на клиросе.
Затем наступил черёд взрослых.
Первым в ряду оказался Пекюше; он был очень взволнован, и, вероятно, поэтому голова у него тряслась. Священник с трудом вложил ему в рот облатку, и он принял её, закатив глаза.
Бувар, наоборот, так широко раскрыл рот, что язык повис у него на губе, как флаг. Вставая с колен, он толкнул г‑жу Борден. Взгляды их встретились. Она улыбалась, а он, сам не зная почему, покраснел.
После г‑жи Борден причастились мадмуазель де Фаверж, графиня, её компаньонка и какой-то господин, которого в Шавиньоле никто не знал.
Последними причастниками были Плакван и учитель Пти, а затем вдруг появился Горжю.
Бородку он сбрил; он сел на своё место, с вызывающим видом скрестив руки на груди.
Кюре обратился с проповедью к мальчикам. Да не совершат они никогда поступка, который совершил Иуда, предавший господа, и пусть всегда будут они облечены в одежду невинности. Пекюше пожалел о том, что невинность его утрачена. Но тут стулья задвигались, матери спешили расцеловать своих детей.
На паперти прихожане обменивались поздравлениями. Некоторые плакали. Графиня де Фаверж, поджидавшая свой экипаж, обернулась к Бувару и Пекюше и представила им своего будущего зятя:
— Барон де Маюро, инженер.
Граф посетовал, что давно не виделся с ними. Он предполагает вернуться на будущей неделе.
— Не забудьте, прошу вас!
Экипаж подали, обитательницы замка уехали, и толпа разошлась.
Войдя к себе во двор, они увидели в траве пакет. Когда приходил почтальон, дом был на запоре, поэтому он бросил пакет через забор. То была обещанная Барберу книга: Исследование христианства, сочинение Луи Эрвье, воспитанника Эколь нормаль. Пекюше её отшвырнул, Бувар не пожелал с нею ознакомиться.
Ему много раз говорили, что причастие преобразит его: несколько дней он наблюдал, нет ли перемен в его существе. Но он оставался всё таким же, и его охватило горестное недоумение.
Как же так? Тело Христово примешивается к нашей плоти и не вызывает в ней никаких перемен! Мысль, управляющая мирами, не озаряет наш разум! Всемогущий обрекает нас на бессилие!
Аббат Жефруа, ободряя его, велел ему обратиться к Катехизису аббата Гома.
Благочестие Пекюше, наоборот, разгорелось. Ему хотелось приобщиться за них обоих; расхаживая по коридору, он пел псалмы; на улицах останавливал знакомых, чтобы поспорить и обратить их. Вокорбей расхохотался ему в лицо, Жирбаль пожал плечами, а капитан обозвал его Тартюфом. Теперь все считали, что они заходят слишком далеко.
Отличное обыкновение — рассматривать все явления как символы. Когда гремит гром — представьте себе Страшный суд; при виде безоблачного неба думайте об обители блаженных; гуляя, напоминайте себе, что каждый шаг приближает вас к смерти. Пекюше следовал этой методе. Одеваясь, он думал о телесной оболочке, в которую облеклось второе лицо Троицы, тиканье часов напоминало ему о биении его сердца, укол булавки — о гвоздях распятия. Но сколько бы часов ни простаивал он на коленях, как строго ни постился и как ни напрягал воображение, отрешиться от самого себя ему не удавалось; достичь совершенного созерцания было невозможно.
Он прибегнул к мистическим писателям: святой Терезе, Хуану де ла Крус, Луису Гренадскому, Симполи, а из современных — к монсеньеру Шайо. Вместо возвышенных мыслей, которые он надеялся найти в этих сочинениях, он обнаружил нелепости, беспомощный слог, холодные образы и бесчисленные сравнения, почёрпнутые на складе надгробных памятников.
Он узнал всё же, что существует очищение активное и очищение пассивное, видение внутреннее и видение внешнее, четыре вида молитвы, девять совершенств в области любви, шесть ступеней в смирении и что нанесение душевной раны мало чем отличается от святотатства.
Некоторые пункты смущали его.
Раз плоть проклята, почему же надо благодарить создателя за то, что нам дарована жизнь? Какого соотношения следует придерживаться между страхом, необходимым для спасения, и надеждой, которая столь же необходима? В чём надо видеть знамение благодати? И т.д.
Ответы аббата Жефруа были просты:
— Не мучайте себя. Стремясь углубить любой вопрос, человек оказывается на опасной дорожке.
Катехизис постоянства Гома настолько опротивел Бувару, что он взялся за сочинение Луи Эрвье. Это был краткий курс современной экзегетики, запрещённый правительством. Барберу купил его, так как был республиканцем.
Книга внушила Бувару некоторые сомнения, и прежде всего относительно первородного греха.
— Если бог создал человека грешным, то он не должен был его наказывать; зло существовало ещё до грехопадения, раз тогда уже были вулканы, хищные звери. Словом, этот догмат опрокидывает все мои представления о справедливости.
— Что же вам на это сказать? — отвечал кюре. — Это одна из тех истин, которую все принимают, хотя доказать её невозможно. Мы сами вымещаем на детях прегрешения отцов. Таким образом, и нравы, и законы подтверждают эту волю провидения; она проявляется и в природе.
Бувар покачал головой. Ад тоже вызывал у него сомнение.
— Всякая кара должна быть направлена на исправление виновника, а это невозможно, если наказание будет вечным. Между тем сколько душ осуждено на вечные муки! Подумайте только — все жившие до Христа, евреи, мусульмане, язычники, еретики и дети, умершие до крещения, дети, сотворённые богом, и с какой целью? Чтобы покарать их за грех, которого они не совершали!
— Таково мнение блаженного Августина, — сказал священник, — а святой Фульгенций считает, что проклятие распространяется даже на зародыши. Церковь, правда, не высказалась на этот счёт. Всё же надо сделать следующее замечание: проклятие налагается не богом, но самим грешником, а так как оскорбление бесконечно, поскольку бог бесконечен, то и кара должна быть вечной. Это всё, что вы хотели спросить?
— Объясните мне триединство, — сказал Бувар.
— Охотно. Прибегнем к сравнению: возьмём стороны треугольника, или, вернее, нашу душу, содержащую в себе три начала — бытие, познание и волю. То, что у человека именуется свойством, у бога является лицом. Вот в этом и заключается тайна.
— Но каждая из сторон треугольника сама по себе ещё не треугольник; три свойства души не составляют три души, а у вас Троица — это три бога.
— Богохульство!
— В таком случае есть только одно лицо, один бог, субстанция, воспринимаемая трояко.
— Будем верить, не пытаясь понять, — сказал кюре.
— Ну что ж, — сказал Бувар.
Он боялся прослыть безбожником, вызвать неудовольствие в замке.
Теперь они приходили сюда три раза в неделю, зимой, часам к пяти, и согревались за чашкой чая. Граф своим обхождением напоминал «изысканность старого двора»; графиня, толстая и благодушная, обо всём судила весьма здраво. Мадмуазель Иоланда, их дочь, представляла собою «идеал девушки», ангела из модных альбомов, а г‑жа де Ноар, их компаньонка, напоминала Пекюше — у неё был такой же заострённый нос.
Когда они впервые входили в гостиную, она за кого-то заступалась.
— Он изменился, уверяю вас. Доказательством тому его подарок.
Этот «кто-то» был Горжю. Он только что преподнёс будущим супругам готический аналой. Подарок принесли в гостиную. Он был украшен цветными рельефными гербами обоих семейств. Г‑ну де Маюро он, видимо, понравился; г‑жа де Ноар сказала, обращаясь к жениху:
— Вы не забудете моего подопечного?
Затем она привела в гостиную двух детей — мальчишку лет двенадцати и его сестрёнку, которой было, пожалуй, лет десять. Сквозь дырки их рубища виднелось тело, покрасневшее от стужи. На одном были старые туфли, на другой — только одно сабо. Лбы у них были скрыты копнами волос; они дико озирались вокруг, блестя горящими глазами, как испуганные волчата.
Госпожа де Ноар сказала, что они попались ей утром на большой дороге. Плакван не мог сообщить о них никаких сведений.
Спросили, как их зовут.
— Виктор, Викторина.
— Где их отец?
— В тюрьме.
— А до этого чем он занимался?
— Ничем.
— Откуда они родом?
— Из Сен-Пьера.
— Из какого Сен-Пьера?
Вместо ответа малыши твердили, посапывая:
— Не знаю, не знаю.
Мать их умерла, и они побирались.
Госпожа де Ноар стала рассуждать о том, какие бедствия грозят им в будущем, если оставить их на произвол судьбы; она растрогала графиню, задела чувство чести у графа; склонив на свою сторону мадмуазель, она проявила настойчивость и одержала победу. Заботу о них возьмёт на себя жена егеря. Со временем им подыщут работу, а сейчас, поскольку они не умеют ни читать, ни писать, г‑жа де Ноар сама будет заниматься с ними, чтобы подготовить их к урокам катехизиса.
Когда в замок приходил аббат Жефруа, посылали за ребятишками; он спрашивал их, потом давал им наставление, причем, принимая во внимание присутствующих, делал это не без расчёта на эффект.
Однажды он рассказал им о патриархах; уходя из замка вместе с аббатом и с Пекюше, Бувар резко напал на них.
Иаков был склонен к плутням, Давид совершал убийства, Соломон предавался разгулу.
Аббат возразил, что надо смотреть шире. Жертвоприношение Авраама есть образ страстей Христовых, Иаков является одним из образов Мессии так же, как и Иосиф, медный змий, Моисей.
— Вы думаете, именно он сочинил Пятикнижие? — спросил Бувар.
— Да, несомненно.
— А ведь там описывается его смерть. То же замечание можно сделать насчёт Иисуса Навина, а что касается Книги Судей, то автор её предупреждает, что во времена, которые он описывает, у евреев ещё не было царей. Следовательно, он писал при царях. Удивляют меня также и пророки.
— Теперь вы начнете отрицать пророков!
— Вовсе нет! Но их распалённому воображению Иегова представлялся в различных обликах — огня, купины, старца, голубя, и сами они были не вполне уверены в откровении, раз требовали всё новых знамений.
— Где же это вы почерпнули столь высокоумные мысли?
— У Спинозы.
При этом имени кюре подскочил.
— Вы его читали? — спросил Бувар.
— Избави боже!
— Однако наука…
— Нельзя быть учёным, не будучи христианином.
К науке он относился саркастически.
— Может ваша наука произвести на свет хоть один колос? И, вообще, что мы знаем? — говорил он.
Зато он знал, что мир создан для нас; знал, что архангелы выше ангелов; знал, что тело человека воскреснет в том виде, каким оно было годам к тридцати.
Его пастырская самоуверенность раздражала Бувара, и он, не доверяя Луи Эрвье, обратился с письмом к Варло. А Пекюше, более осведомлённый, попросил у Жефруа объяснений насчёт Священного писания.
Шесть дней, о которых говорится в Книге Бытия, означают шесть великих эпох. Драгоценные сосуды, похищенные евреями у египтян, означают духовные богатства, ремесла, тайну которых они похитили. Исайя не разделся донага, ибо nudus по-латыни означает «обнажённый до пояса»; Вергилий советует именно так обнажаться, когда пашешь, а этот поэт не стал бы предписывать непристойность. Нет ничего необыкновенного в том, что Езекииль пожирал книгу; ведь мы же говорим: «пожирать брошюру, газету».
Но если всюду видеть одни метафоры, то что же станется с фактами? Между тем аббат отстаивал их подлинность.
Такое их истолкование показалось Пекюше нечестным. Он углубился в разыскания и принёс статью о противоречиях в Библии.
Исход говорит, что в течение сорока лет жертвоприношения совершались в пустыне, а по Амосу и Иеремии их вообще не совершали. Книги Паралипоменон и Ездры расходятся между собою в исчислении народа. Во Второзаконии Моисей видит господа лицом к лицу, по Исходу же видеть его ему не удалось. Где же в таком случае боговдохновенность?
— Это только лишний повод, чтобы признать её, — возразил Жефруа, улыбнувшись. — Обманщикам приходится сговариваться друг с другом, правдивым этого не требуется. Если душа наша смущена, прибегнем к помощи церкви. Она всегда непогрешима.
Кому присуща непогрешимость?
Базельский и Констанцский соборы приписывают её соборам. Но соборы часто противоречат один другому — примером может служить их отношение к Афанасию и Арию; соборы Флорентийский и Латеранский считают непогрешимым папу. Между тем Адриан VI объявил, что папа может ошибаться, как и всякий другой.
Это — крючкотворство, и оно никак не может поколебать незыблемость догматов.
В книге Луи Эрвье приведены случаи их видоизменения: некогда крещение предназначалось только для взрослых, соборование стало таинством лишь в одиннадцатом веке; преосуществление было декретировано в тринадцатом веке, чистилище признано в пятнадцатом, а непорочное зачатие совсем недавно.
В конце концов Пекюше так запутался, что не знал, что и думать о Христе. Три евангелия изображают его человеком. У апостола Иоанна в одном месте он как бы равен богу, в другом месте того же евангелия он признает себя ниже его.
Аббат возражал, ссылаясь на послание царя Абгара, на действия Пилата и на свидетельство сивилл, «которое в существе своём истинно». Пекюше напоминал, что образ Девы можно найти у галлов, предвестие искупителя — в Китае, Троицу — всюду, крест — на шапке Далай-ламы, в Египте — в руках богов; он даже показал аббату гравюру с изображением ниломера, представлявшего собою, по мнению Пекюше, фаллос.
Жефруа тайком обращался за советами к своему другу Прюно, и тот отыскивал ему в литературе требуемые доказательства. Разгорелась учёная война, и Пекюше, подстёгиваемый самолюбием, заделался трансценденталистом, мифологом
Он сравнивал богоматерь с Изидой, евхаристию с хаома персов, Вакха с Моисеем, Ноев ковчег с кораблем Кситура; по его мнению, такие черты сходства доказывают тождество всех религий.
Но не может быть нескольких религий, поскольку есть только один бог. Исчерпав все доводы, человек в сутане восклицал:
— Это тайна!
Что означает это слово? Недостаточность знаний? Отлично! Но если оно означает нечто, в самом определении которого заключено противоречие, то это уже бессмыслица. И теперь Пекюше не оставлял в покое аббата; он настигал его в саду, поджидал возле исповедальни, следовал за ним в ризницу.
Священник придумывал всевозможные уловки, чтобы спастись от него.
Однажды, когда он отправился в Сасето, чтобы причастить кого-то, Пекюше вышел на дорогу, рассчитывая, что аббату не удастся уклониться от разговора.
Это произошло вечером, в конце августа. Алое небо потемнело, набежала огромная туча, ровная внизу, с нагромождением завитков в верхних слоях.
Сначала Пекюше поговорил о вещах безразличных, потом, ввернув как бы ненароком слово «мученик», спросил:
— Сколько их было, по-вашему?
— Миллионов двадцать по крайней мере.
— Ориген говорит, что меньше.
— Ну, знаете ли, Оригену доверяться нельзя.
Пронесся резкий порыв ветра, склонивший траву в оврагах и оба ряда вязов, тянувшиеся до самого горизонта.
Пекюше продолжал:
— К мученикам причислено много галльских епископов, убитых в стычках с варварами, а это уже к делу не относится.
— Уж не собираетесь ли вы защищать императоров?
Пекюше считал, что их оклеветали.
— История фиванского легиона — выдумка. Я не признаю также Симфоросу и её семь сыновей, Фелицитату и её семь дочерей, семь анкирских девственниц, приговорённых к изнасилованию несмотря на свой семидесятилетний возраст, и одиннадцать тысяч дев святой Урсулы, из коих одну называют именем, принятым за число Undecemilla, не признаю и десять мучеников из Александрии.
— Позвольте… Позвольте… Ведь их упоминают писатели, вполне достойные доверия.
Упало несколько капель дождя. Кюре раскрыл зонтик, и они оказались под его защитой. Пекюше осмелился заметить, что католики создали куда больше мучеников среди евреев, мусульман, протестантов и вольнодумцев, чем в древности римляне.
Священник воскликнул:
— Но ведь только за время от Нерона до Цезаря Гальбы насчитывают десять гонений!
— Ну, а избиение альбигойцев? А Варфоломеевская ночь? А отмена Нантского эдикта?
— Все это, конечно, прискорбные крайности, однако не станете же вы равнять этих пострадавших со святым Стефаном, святым Лаврентием, Киприаном, Поликарпом и множеством миссионеров?
— Простите! Я напомню вам Ипатию, Иеронима Пражского, Яна Гуса, Бруно, Ванини, Ана Дюбура!
Дождь усиливался, и его струи низвергались с такою силою, что отскакивали от земли в виде маленьких белых ракет. Пекюше и Жефруа медленно шли, прижавшись друг к другу, и кюре говорил:
— После чудовищных пыток их бросали в котлы!
— Такие пытки применяла инквизиция и тоже сжигала свои жертвы.
— Знатных женщин помещали в лупанарии.
— А вы думаете, что драгуны Людовика XV вели себя безупречно?
— Примите во внимание, что христиане никогда не злоумышляли против государства!
— Да и гугеноты не злоумышляли!
Ветер гнал, рассеивал дождевые струи. Они барабанили по листьям, текли по краям дороги, а небо, принявшее грязноватый оттенок, сливалось с оголенными, сжатыми полями. Укрыться было негде. Только вдали виднелась пастушья хижина.
Тоненькое пальто Пекюше промокло до нитки. Струйки воды текли у него по спине, забирались в сапоги, в уши, в глаза, несмотря на козырёк Аморосова картуза; кюре одной рукой поддерживал полу своей сутаны, открывая ноги, а с треуголки текли ему на плечи потоки воды, словно из воронки соборного желоба.
Им пришлось остановиться; повернувшись спиной к ветру, они стояли друг против друга, живот к животу, держа четырьмя руками вырывавшийся у них зонтик.
Жефруа по-прежнему защищал католиков.
— Разве они распинали ваших протестантов, как был распят святой Симеон, разве они бросали человека на съедение зверям, как то случилось со святым Игнатием, который был растерзан двумя тиграми?
— А разве пустяк, по-вашему, множество женщин, разлучённых с мужьями, младенцев, отнятых у матерей? А изгнание бедняков, которым приходилось бродить по снежным равнинам, окружённым пропастями! Ими забивали тюрьмы, а когда они умирали, над ними ещё и глумились.
Аббат усмехнулся:
— Позвольте этому не поверить! Зато наши мученики не вызывают сомнений. Святую Бландину раздели донага, обмотали сетью и бросили разъярённому быку. Святая Юлия погибла под ударами. Святому Тараку, святому Пробу и святому Андронику молотом раздробили зубы, разорвали бока железными гребнями, вонзили в руки раскалённые гвозди, содрали с головы кожу.
— Преувеличиваете, — сказал Пекюше. — В те времена смерть мучеников служила поводом для риторики!
— То есть как для риторики?
— Конечно. А я ссылаюсь на историю. В Ирландии католики вспарывали животы беременным женщинам, чтобы завладеть младенцами!
— Вздор!
— И бросить их на съедение свиньям.
— Перестаньте!
— В Бельгии их закапывали живьём!
— Басни!
— Известны их имена!
— И всё же, — возразил священник, в негодовании тряся зонтом, — их нельзя считать мучениками. Нет мучеников вне церкви.
— Позвольте. Если заслуга мученика зависит от вероучения, которое он отстаивает, то почему мученичество доказывает превосходство этого вероучения?
Дождь стихал; до самой деревни они не проронили больше ни слова.
Но на пороге церковного дома аббат сказал:
— Мне вас жаль! Искренне жаль!
Пекюше рассказал Бувару о стычке, а часом позже, сидя возле пылающего камина, они читали Кюре Мелье. Его тяжеловесные опровержения возмутили Пекюше; потом, подумав, что он, пожалуй, недооценил героев, он перелистал страницы житий, посвящённые наиболее прославленным мученикам.
Как ревела чернь, когда они выходили на арену! Если же львы и ягуары оказывались чересчур смирными, мученики жестами и криками поощряли их. Обливаясь кровью, страстотерпцы улыбались, обратив взор к небесам; святая Перепетуя стала заплетать косы, чтобы не выдавать своих страданий. Пекюше задумался. Окно было распахнуто, ночь тиха, на небе сияло множество звёзд. В душе христианских мучеников, вероятно, происходило нечто такое, о чем мы уже не имеем представления, — ликование, божественный восторг. Пекюше, сосредоточенно размышлявший над этим, в конце концов сказал, что понимает их, что и он поступил бы так же.
— Ты?
— Разумеется.
— Шутки в сторону! Веришь ты или нет?
— Не знаю.
Он зажёг свечу. Потом сказал, обратив взор на распятие, висевшее в алькове:
— Сколько несчастных искало у него помощи!
И, помолчав, добавил:
— Его извратили. Виноват в этом Рим, политика Ватикана.
А Бувара церковь восхищала своим великолепием, ему хотелось бы в средние века быть кардиналом.
— Согласись, пурпур был бы мне к лицу.
Картуз Пекюше, положенный поближе к огню, ещё не просох. Расправляя его, Пекюше нащупал в подкладке какой-то предмет — из картуза выпал образок святого Иосифа. Они растерялись; случай казался им совершенно необъяснимым.
Госпожа де Ноар стала расспрашивать Пекюше, не чувствует ли он своего рода облегчения, радости, и своими вопросами выдала себя. Однажды, пока он играл на бильярде, она зашила ему в картуз образок.
Несомненно, она была в него влюблена; они могли бы пожениться; она была вдова, но он не догадывался о её любви, которая, быть может, составила бы счастье его жизни.
Хотя он был более предрасположен к вере, чем Бувар, она всё же препоручила его святому Иосифу, великому пособнику в делах обращения неверующих.
Никто лучше её не знал всевозможных молитв и милостей, которыми они вознаграждаются, действия реликвий, силы святых источников. Цепочка её часов была когда-то положена на оковы апостола Петра.
Среди её брелоков блистала золотая жемчужина — копия с той, в которой хранится слеза Христова в алуанской церкви; на мизинце она носила кольцо, в котором были волосы арского священника; она собирала для больных целебные травы, поэтому комната её напоминала не то ризницу, не то аптеку.
Целыми днями она писала письма, навещала бедных, расторгала незаконные сожительства, распространяла фотографии храма Сердца Христова. Некто посулил прислать ей «тесто мучеников» — смесь из воска пасхальных свечей и человеческого праха, вырытого в катакомбах; снадобье это применяется в безнадёжных случаях в виде пилюль или мушек. Она обещала дать его Пекюше.
Его покоробило от такого материализма.
Как-то вечером лакей из замка принёс ему целую корзинку брошюр, содержавших благочестивые речи великого Наполеона, меткие словечки кюре, сказанные им на постоялых дворах, рассказы о страшной смерти, постигшей многих нечестивцев. Г-жа де Ноар знала все это наизусть, не считая множества чудес.
Она рассказывала о чудесах нелепейших, бессмысленных, точно бог совершал их только для того, чтобы ошеломить людей. Её собственная бабушка положила однажды в шкаф сливы, покрыв их салфеткой; через год, когда она отворила шкаф, слив оказалось тринадцать, и они сами собой разместились на салфетке в виде креста.
— Попробуйте-ка это объяснить!
Так заканчивала она свои россказни, достоверность которых отстаивала с ослиным упрямством; а впрочем, это была славная женщина, весьма благодушного нрава.
Однажды она все же «вышла из себя». Бувар стал оспаривать чудо в Педзиле: ваза, в которой во время революции спрятали облатки для причастия, чудесным образом позолотилась.
— Может быть, на дне вазы образовался жёлтый налёт от сырости?
— Да нет же, говорят вам, нет! Позолота образовалась от прикосновения облаток.
В доказательство она привела свидетельство епископов.
— Они говорят, что это как бы щит… как бы покров над перпиньянской епархией. Да вы спросите у аббата Жефруа!
Бувар не выдержал и, полистав ещё раз своего Луи Эрвье, вместе с Пекюше отправился к священнику.
Они застали его за обедом. Рен подала им стулья, потом, по знаку хозяина, достала две рюмки и налила в них «розолио».
Бувар объяснил, зачем они пришли.
Аббат ответил уклончиво:
— Бог всесилен, а чудеса доказывают истинность религии.
— Однако существуют определённые законы.
— Это ничего не значит. Бог нарушает их, чтобы поучать, исправлять.
— Откуда вы знаете, что он их нарушает? — возразил Бувар. — Пока природа следует привычной дорожкой, никто об этом не думает, но стоит случиться чему-нибудь необыкновенному — и мы видим в этом руку божью.
— Возможно, что так оно и есть, — сказал аббат, — но что же можно возразить, когда чудо подтверждается свидетелями?
— Свидетели поверят чему угодно, бывают ведь и лжечудеса!
Священник покраснел.
— Конечно… случается.
— Как отличить их от истинных? А если истинные чудеса, приводимые в доказательство, сами нуждаются в доказательствах, то зачем на них ссылаться?
В разговор вмешалась Рен и наставительно, подражая хозяину, сказала, что нужно послушание.
— Жизнь мимолётна, зато в смерти жизнь вечная.
— Короче говоря, — добавил Бувар, глотая «розолио», — чудеса былых времен доказаны ничуть не лучше, чем нынешние; одни и те же доводы приводятся в защиту как христианских, так и языческих верований.
Кюре бросил вилку на стол.
— То были выдумки, повторяю ещё раз. Нет чудес вне церкви!
«Вот как! — подумал Пекюше. — Тот же аргумент, что и в отношении мучеников: учение опирается на факты, а факты — на учение».
Жефруа осушил стакан воды и продолжал:
— Вы отрицаете чудеса и в то же время в них верите. Двенадцать рыбаков обратили целый мир — вот, по-моему, прекраснейшее чудо!
— Вовсе нет!
Пекюше понимал это иначе.
— Монотеизм идёт от евреев. Троица — от индусов, Логос — создание Платона, Матерь-Дева — создание Азии.
Всё равно! Жефруа цеплялся за сверхъестественное, не допуская, что христианство имеет с человеческой точки зрения какое-либо основание, хотя и не отрицал наличия у всех народов предпосылок для христианства или для его искажений. Насмешливое безбожие XVIII века он ещё допускал, но современная критика с её холодной логикой приводила его в ярость.
— Я предпочитаю кощунствующего безбожника рассуждающему скептику!
Он взглянул на них вызывающе, как бы прогоняя их.
Пекюше вернулся домой грустный. Он надеялся согласовать веру с разумом.
Бувар дал ему прочесть отрывок из Луи Эрвье:
«Чтобы постичь бездну, разделяющую их, сопоставьте их аксиомы.
Разум говорит нам: часть содержится в целом, а вера отвечает: в силу пресуществления Христос, приобщаясь вместе с апостолами, держал тело своё в руках, а голову во рту.
Разум говорит: человек не ответствен за преступление, содеянное другими, а вера отвечает на это первородным грехом.
Разум говорит: три состоят из трёх, а вера утверждает, что три есть одно».
Они перестали ходить к аббату.
В то время шла война в Италии.
Благонамеренные люди трепетали за папу. Проклинали Эммануила. Г‑жа де Ноар доходила до того, что желала ему смерти.
Бувар и Пекюше выражали своё возмущение робко. Когда перед ними отворялась дверь гостиной и они мимоходом видели своё отражение в высоких зеркалах, в то время как за окнами тянулись аллеи и на зелени выделялся красный жилет лакея, — им становилось приятно; роскошь этого дома ослепляла их, и они относились снисходительно к тому, что здесь говорилось.
Граф предоставил им все сочинения де Местра. Он излагал его учение в кругу друзей: тут бывали Гюрель, кюре, мировой судья, нотариус и барон, будущий зять графа, приезжавший время от времени в замок на сутки.
— Самое отвратительное — это дух восемьдесят девятого года, — говорил граф. — Начинается с того, что оспаривают бога, затем принимаются критиковать правительство, потом провозглашается свобода. Свобода оскорблений, бунта, разгула или, вернее, грабежа, так что церкви и властям приходится преследовать вольнодумцев, инакомыслящих. Станут, конечно, вопить о гонениях, словно палачи подвергают преступников гонениям. Резюмирую: нет государства без бога. Закон может вызывать уважение, только если он исходит свыше, и сейчас вопрос идёт не об итальянцах, а о том, кто одержит верх — революция или папа, сатана или Христос.
Жефруа выражал одобрение односложно, Гюрель — улыбкой, мировой судья — кивками, Бувар и Пекюше обращали взор в потолок; г‑жа де Ноар, графиня и Иоланда рукодельничали в пользу бедных, а де Маюро, сидя около невесты, просматривал газеты.
Порою все умолкали, как бы углубившись в решение какого-то вопроса. Наполеон III перестал быть спасителем, больше того — он подавал прискорбный пример, разрешая каменщикам работать в Тюильри по воскресеньям.
«Не следовало бы допускать этого», — так обыкновенно говорил граф.
О политической экономии, искусстве, литературе, истории, научных теориях — обо всём он судил безапелляционно, как христианин и отец семейства; дай-то бог, чтобы правительство было столь же непреклонно, как граф в своём доме! Только правительство может судить об опасностях, заключающихся в науке; при слишком широком распространении она порождает в народе пагубные устремления. Народ, бедняга, был куда счастливее, когда знать и духовенство умеряли неограниченную власть короля. Теперь народ эксплуатируют промышленники. Скоро его поработят.
Все сокрушались о гибели старого режима: Гюрель — из подхалимства, Кулон — по невежеству, Мареско — как натура художественная.
Вернувшись домой, Бувар стал ради закалки читать Ламетри, Гольбаха и т.п. Пекюше тоже отдалился от религии, поскольку она стала всего-навсего орудием власти. Де Маюро причащался только в угоду дамам и ходил в церковь ради слуг.
Математик, дилетант, умевший сыграть на рояле вальс, поклонник Тепфера, он отличался скептицизмом хорошего вкуса. Россказни о злоупотреблениях в эпоху феодализма, об инквизиции и иезуитах — всё это предрассудки; зато он восхвалял прогресс, хотя и презирал всех, кто не принадлежал к аристократии или не кончил Политехнический институт.
Аббат Жефруа им тоже не нравился. Он верил в колдовство, подшучивал над идолами, утверждал, будто все языки исходят из еврейского; его красноречию недоставало непосредственности; он неизменно упоминал о затравленной лани, о мёде и полыни, золоте и свинце, о благоухании, о драгоценных сосудах, а душу христианина постоянно сравнивал с часовым, который должен бросать в лицо греху: «Не пройдёшь!».
Чтобы не слышать его поучений, они приходили в замок как можно позже.
Однажды они всё-таки застали его там.
Он уже целый час дожидался своих учеников. Вдруг появилась г‑жа де Ноар.
— Девочка куда-то пропала. Я привела Виктора. Ах, несчастный!
Она обнаружила у него в кармане серебряный напёрсток, пропавший три дня тому назад, и, задыхаясь от слёз, стала рассказывать:
— Это ещё не всё! Не всё! Пока я его бранила, он показал мне задницу!
Граф с графиней ещё не успели вымолвить слова, как она добавила:
— Впрочем, это моя вина! Простите меня!
Она скрыла, что сироты — дети Туаша, который теперь на каторге.
Как быть?
Если граф выгонит их — они погибнут, и его благодеяние будет истолковано как барская прихоть.
Аббат Жефруа не удивился. Человек грешен от рождения, поэтому, чтобы исправить его, надо его наказывать.
Бувар возражал. Ласка предпочтительнее.
Но граф вновь распространился насчёт железной руки, столь же необходимой для детей, как и для народов. У обоих сирот множество пороков: девочка — лгунья, мальчишка — грубиян. Кражу эту, в конце концов, можно бы простить, зато дерзость — ни в коем случае, ибо воспитание должно быть прежде всего школою почтительности.
А потому егерь Сорель должен немедленно выпороть подростка.
Де Маюро надо было переговорить о чём-то с Сорелем, и он взялся передать ему и это поручение. Он достал в передней ружьё и позвал Виктора, стоявшего, понурив голову, посреди двора.
— Пойдём, — сказал барон.
Идти к егерю надо было мимо Шавиньоля, поэтому Жефруа, Бувар и Пекюше отправились вместе с ними.
В сотне шагов от замка барон попросил спутников не разговаривать, пока они пойдут вдоль леса.
Местность спускалась к реке, где высились глыбы скал. Под лучами заходящего солнца на воде блестели золотые пятна. Подальше зелёные холмы уже покрывались тенью. Дул резкий ветер.
Вылезшие из нор кролики пощипывали травку.
Раздался выстрел, потом ещё и ещё; кролики подпрыгивали, разбегались. Виктор кидался на них, стараясь поймать; он был весь потный, запыхался.
— На кого ты похож! — воскликнул барон.
Куртка у мальчишки была изорвана, выпачкана кровью. Бувар не мог видеть крови. Кровопролития он не допускал.
Жефруа возразил:
— Иной раз этого требуют обстоятельства. Если виновный не жертвует своею кровью, нужна кровь другого, — этой истине учит нас искупление.
По мнению Бувара, искупление ни к чему не привело, поскольку почти все люди осуждены на муки, несмотря на жертву, принесённую Христом.
— Но жертву Христос продолжает приносить ежедневно в виде евхаристии.
— Чудо совершается словами священника, как бы ни был он недостоин, — возразил Пекюше.
— В этом и заключается тайна.
Тем временем Виктор не сводил глаз с ружья и даже пытался потрогать его.
— Руки прочь!
Де Маюро свернул на тропинку, уходившую в лес.
Бувар и Пекюше шли вслед за ним рядом со священником, который сказал Бувару:
— Осторожнее, не забывайте Debetur pueris.[7]
Бувар стал уверять, что преклоняется перед создателем, но возмущён тем, что его превратили в человека. Боятся его мести, стараются прославить его, он наделён всеми добродетелями, дланью, оком, ему приписывают определённый образ действий, пребывание в определённом месте. Отче наш, сущий на небесах! Что всё это значит?
Пекюше добавил:
— Вселенная расширилась, теперь земля уже не считается её центром. Земля вертится среди сонма подобных ей небесных тел. Многие превосходят её размерами, и это умаление нашей планеты даёт нам о боге более возвышенное представление. Следовательно, религия должна преобразоваться. Рай с его блаженными праведниками, вечно созерцающими, вечно поющими и взирающими с высоты на муки осуждённых, представляется чем-то ребяческим. Подумать только, что в основе христианства лежит яблоко!
Кюре рассердился.
— Уж отвергайте само Откровение, — это будет проще.
— Как же, по-вашему, бог мог говорить? — спросил Бувар.
— А вы докажите, что он не говорил, — возражал Жефруа.
— Я спрашиваю: кем это доказано?
— Церковью.
— Ну и доказательство, нечего сказать!
Спор этот наскучил де Маюро, и он на ходу сказал:
— Слушайте кюре — он знает больше вашего.
Бувар и Пекюше знаками сговорились пойти другой дорогой и, дойдя до Круа-Верт, распрощались со спутниками:
— Будьте здоровы!
— Честь имею кланяться, — сказал барон.
Всё это, вероятно, будет доложено де Фавержу, и, возможно, последует разрыв. Что поделаешь! Они чувствовали, что аристократы презирают их. Их никогда не приглашают к обеду, они устали от г‑жи де Ноар с её нескончаемыми нравоучениями.
Надо было, однако, возвратить сочинения де Местра, и недели через две они отправились в замок, хотя и предполагали, что их не примут.
Их приняли.
В будуаре собралась вся семья, включая Гюреля и, против обыкновения, Фуро.
Наказание не исправило Виктора. Он отказывался учить катехизис, а Викторина сыпала непристойными выражениями. Короче говоря, решили отдать мальчика в исправительный приют, а девочку поместить в монастырь.
Фуро взял на себя хлопоты; он уже уходил, когда графиня окликнула его.
Поджидали аббата Жефруа, чтобы сообща установить дату венчания; заключение гражданского брака в мэрии должно было произойти гораздо ранее церковного в знак того, что первому не придают ни малейшего значения.
Фуро попытался защитить гражданский брак. Граф и Гюрель нападали на него. Что значит гражданская формальность в сравнении с таинством! Барон не считал бы себя состоящим в браке, если бы всё ограничилось церемонией перед трёхцветной лентой мэра.
— Браво! — воскликнул Жефруа, входя. — Ведь брак установлен самим Христом…
Пекюше прервал его:
— В каком евангелии? Во времена апостолов браку придавали так мало значения, что Тертулиан сравнивает его с простым сожительством.
— Оставьте!
— Право же! Брак вовсе не таинство. Таинство должно подтверждаться каким-нибудь знамением. Покажите мне знамение, подтверждающее брак.
Тщётно кюре утверждал, что брак символизирует соединение бога с церковью.
— Вы не понимаете христианства, а закон…
— На законе сказалось влияние христианства, иначе он допускал бы многобрачие, — сказал граф.
Кто-то вставил:
— А что в этом было бы дурного?
Это сказал Бувар, полускрытый за шторой.
— Можно иметь несколько жён, как, например, у патриархов, у мормонов, у мусульман, и тем не менее быть честным человеком!
— Нет, нет! — вскричал священник. — Честность заключается в том, чтобы исполнять свой долг. Наш долг — поклоняться богу. Следовательно, нехристианин не может быть честным.
— Все одинаковы, — возразил Бувар.
Граф, приняв эти слова за выпад против религии, стал восхвалять её. Она дала свободу рабам.
Бувар привёл несколько цитат в доказательство противного.
— Апостол Павел советует рабам подчиняться хозяевам как Христу. Святой Амвросий называет рабство даром божьим.
— Книга Левит, Исход и соборы санкционировали его. Боссюэ считает, что рабство — одно из прав человека. Монсеньор Бувье одобряет его.
Граф возразил, что как-никак христианство содействовало цивилизации.
— Оно содействовало и лености, потому что объявило бедность добродетелью.
— А как же быть с евангельской моралью?
— Сомнительная мораль! Работники последнего часа получают столько же, сколько работники первого. Дают тому, кто уже имеет, и отнимают у неимущего. Что же касается предписания принимать пощёчины, не отвечая на них, и давать себя обворовывать, то это только поощряет дерзких, подлых, вороватых.
Страсти разгорелись, когда Пекюше заявил, что, по его мнению, уж лучше буддизм.
Священник расхохотался:
— Буддизм! Ого!
Госпожа де Ноар всплеснула руками:
— Буддизм!
— Буддизм? То есть как буддизм? — повторял граф.
— А вы с ним знакомы? — спросил Пекюше аббата Жефруа, но тот замялся.
— Так знайте же, что буддизм глубже и раньше христианства постиг тщету всего земного. Обряды его величественны, последователи его многочисленнее, чем все христиане вместе взятые, а что касается воплощений, то у Вишну их не одно, а целых девять!
— Всё это враки путешественников, — возмутилась г‑жа де Ноар.
— Поддержанные франкмасонами, — поддакнул кюре.
Тут все заговорили сразу:
— Ну что ж, продолжайте в том же духе!
— Прекрасно!
— А по-моему, так просто нелепо!
— Быть того не может.
Пекюше довели до того, что он от отчаяния заявил, что перейдёт в буддизм.
— Вы оскорбляете христианок, — сказал барон.
Госпожа де Ноар без сил опустилась в кресло. Графиня и Иоланда молчали. Граф таращил глаза. Гюрель дожидался распоряжений. Аббат, чтобы успокоиться, стал читать молитвенник.
Вид его подействовал на де Фавержа умиротворяюще, и он сказал, глядя на двух чудаков:
— Прежде чем хулить Евангелие, особенно когда собственная жизнь небезупречна, надо самим исправиться…
— Исправиться?
— Небезупречна?
— Довольно, господа! Вы должны меня понять!
Граф обратился к Фуро:
— Сорель всё знает, ступайте к нему.
Бувар и Пекюше удалились, не простившись.
Дойдя до конца аллеи, все трое дали волю своему негодованию.
— Со мной обращаются как с лакеем, — ворчал Фуро.
Друзья сочувствовали ему, и он, несмотря на воспоминание о геморроидальных шишках, почувствовал к ним нечто вроде расположения.
В поле производились дорожные работы. Человек, руководивший рабочими, подошёл к ним: то был Горжю. Разговорились. Он наблюдал за мощением дороги, прокладка которой была одобрена в 1848 году; своей должностью он был обязан де Маюро, инженеру по образованию.
— Тому самому, который женится на мадмуазель де Фаверж! Вы, вероятно, там и были?
— В последний раз, — резко ответил Пекюше.
Горжю прикинулся простачком.
— Поссорились? Да что вы? Неужто?
Если бы они видели выражение его лица, когда пошли дальше, то поняли бы, что он догадывается о причине.
Немного погодя они остановились перед изгородью, за которой виднелись собачьи конуры и домик, крытый красной черепицей.
На пороге стояла Викторина. Поднялся лай. Из домика вышла жена сторожа.
Догадываясь, зачем пришёл мэр, она кликнула Виктора.
Всё было заранее подготовлено, пожитки детей увязаны в два узла, заколотых булавками.
— Счастливого пути! — сказала она. — Какое счастье избавиться от этой дряни!
А разве они виноваты, что родились от каторжника? Вид у них был самый смирный, и они даже не спрашивали, куда их ведут.
Бувар и Пекюше наблюдали за ними.
Викторина на ходу напевала песенку, слов которой нельзя было разобрать; на руке у неё висел узелок с вещами; она была похожа на модистку, несущую готовый заказ. Порою она оборачивалась, и Пекюше, видя её белокурые завитки и милую фигурку, сожалел о том, что у него нет такой дочки. Если бы вырастить её в других условиях, она со временем стала бы очаровательной. Какое счастье следить за тем, как она растет, изо дня в день слышать её щебетанье, целовать её, когда вздумается! Чувство умиления, идущее из сердца, увлажнило его взор и стеснило грудь.
Виктор по-солдатски закинул себе узелок на спину. Он посвистывал, бросал камушки в ворон, скакавших по бороздам, отбегал в сторону, чтобы срезать себе тросточку. Фуро подозвал его, а Бувар взял его за руку — ему приятно было чувствовать в своей руке крупные, крепкие мальчишеские пальцы. Бедному проказнику хотелось только одного — свободно развиваться, как развивается цветок на вольном воздухе. А в четырёх стенах, от уроков, наказаний и прочих глупостей, он просто зачахнет. Бувара охватили возмущение, жалость, негодование на судьбу — один из тех припадков ярости, когда хочется ниспровергнуть весь государственный строй.
— Скачи, резвись, — сказал он. — Наслаждайся последним днём свободы.
Мальчишка побежал.
Брату и сестре предстояло переночевать на постоялом дворе, а на рассвете фалезский дилижанс возьмёт Виктора, чтобы доставить его в Бобурский исправительный приют. За Викториной придёт монахиня из сиротского приюта в Гран-Кане.
Сказав об этом, Фуро погрузился в свои мысли. Но Бувар спросил, во что может обходиться содержание двух таких малышей.
— Ну… пожалуй, франков в триста. А граф дал мне на первое время двадцать пять. Вот скряга!
Фуро никак не мог успокоиться, что в замке столь неуважительно относятся к званию мэра; он молча ускорил шаг.
Бувар прошептал:
— Мне их жаль. Я охотно взял бы их на своё попечение.
— Я тоже, — сказал Пекюше.
Обоим пришла в голову одна и та же мысль.
— Вероятно, тут встретятся какие-нибудь препятствия?
— Никаких, — ответил Фуро.
К тому же он в качестве мэра имеет право доверить сирот, кому найдёт нужным. После долгого колебания он сказал:
— Что ж, берите их! Назло графу!
Бувар и Пекюше повели детей к себе.
Дома они застали Марселя на коленях перед мадонной; тот горячо молился. Он запрокинул голову, полузакрыл глаза, оттопырил заячью губу — он был похож на факира в экстазе.
— Вот скотина! — сказал Бувар.
— Чем же? Быть может, он видит такие вещи, что ты ему позавидовал бы, если бы сам мог их видеть. Ведь существуют два совершенно обособленных друг от друга мира. Предмет, о котором размышляешь, не так ценен, как сам процесс мышления. Не всё ли равно, во что верить? Главное — верить.
Таковы были возражения Пекюше на замечание Бувара.