Третье действие

Первая картина

В Неаполе, в крепости Сант-Эльмо – большая комната, похожая на арестантскою камеру. В окнах и в двери, открытой на галерею – море и небо, земли не видно. Час вечерний. Алексей и Ефросинья сидят за столом. Он читает письма. Она белится, румянится, примеривает мушки перед зеркалом.

Ефросинья (напевает):

Сырая земля.

Мать родимая.

Ты прикрой меня,

Белая березушка.

Молодая жена.

Пошуми по мне…

Куда бы лучше, Петрович? На щеку, аль у брови?

Алексей. Для кого рядишься? Для Вейнгардта, что ль?

Ефросинья. А хотя б и для него? Какой ни на есть кавалер.

Алексей. Хорош кавалер – туша свиная! Тьфу, прости Господи, нашла с кем любезничать! Ну. да вам все едино, – только бы новенький. Ох, Евины дочки. Евины дочки! Баба да бес, один в них вес.

Ефросинья (напевает):

Сырая земля.

Мать родимая.

Ты прикрой меня…

Алексей. Ну, Федоровна, сниточков белозерских скоро кушать будем! Вести добрые. Авось, даст Бог возвратиться e радостью. Вот слушай-ка: из Питербурха донесение цесарского резидента Плейера.

Ефросинья. Ох, Петрович, опять зачитаешь, засну, – сердиться будешь.

Алексей. Не заснешь, небось, слушай. (Читает). «Alles hier zum Aufstand sehr geneiget ist».[18] Все-де в Питербурхе к бунту зело склонны. Да в Мекленбургии гвардейские полки учинили заговор, дабы царя убить, царицу привезти сюда и с младшим цесаревичем и обеими царевнами заточить в тот самый монастырь, где ныне старая царица-мать, а ее освободив, сыну ее, законному наследнику, правление вручить…

Ефросинья. А что, царевич, ежели убьют царя да за тобой пришлют, – к бунтовщикам пристанешь?

Алексей. Не знаю. Когда присылка будет по смерти батюшки, то, может, и пристану… Ну, да что вперед заглядывать? Буди воля Господня! А только вот говорю, маменька, видишь, что Бог делает; батюшка делает свое, а Бог – свое! (Встает и ходит по комнате; иногда, подойдя к столу, наливает вина в стакан и пьет). А что ныне там тихо, – и та тишина недаром. Всех чинов люди говорят обо мне, спрашивают и желают всегда, пьют за мое здоровье, называя «надежей Российской». А кругом-де Москвы уже заворашиваются. И на низу, на Волге, не без замешанья будет в народе. Чему дивить? Как и по сю пору терпят? А не пройдет даром. Я чай, не стерпя, что-нибудь да сделают. А тут и в Мекленбургии бунт, и шведы, и цесарь, и я. Со всех сторон беда! Все мятется, мятется, шатается. Как затрещит, да ухнет, – только пыль столбом. Такое смятение пойдет, что ай, ай! Не сдобровать и батюшке…

Ефросинья. А кто из сенаторей за тебя станет?

Алексей. А тебе на что?


Молчание.


Алексей. Хоть и не все мне враги, а все злодействуют в угоду батюшке. Да мне никого не нужно. Плюну я на всех, – здорова бы мне чернь была! А как буду царем, – старых всех повыведу, новых себе изберу. Облегчу народ, – боярскую толщу убавлю, будет им жиру нагуливать, – о крестьянстве порадею, о слабых и сирых, о меньшей братье Христовой. И церковный и земский собор учиню, от всего народа выборных: пусть все доводит правду до царя, без страха, самым вольным голосом, дабы царство и церковь исправить многосоветием общим и Духа Святого нашествием на веки вечные…

Ефросинья. Разморило меня что-то. С обеда, чай, не выспалась. Пойду-ка-сь, Петрович, лягу, что ль?

Алексей. Ступай, маменька, спи с Богом. Может, и я приду ужо. – только вот голубков покормлю…


Ефросинья уходит.


Алексей (подойдя к двери на галерею и кидая кротки). Гуль-гуль-гуль! (Слетаются голуби). Ишь, птички Божьи, крылушки белые… А море-то синее, синее… Ах, хорошо! Гуль-гуль-гуль!


Ефросинья входит, полуодетая, с босыми ногами, влезает на стул и заправляет лампадку перед образом.


Ефросинья. Грех-то какой! Завтра праздник, а я и забыла. Так бы и осталась без лампадки Матушка. Часы-то, Петрович, будешь читать?

Алексей. Нет, маменька, разве к ночи. Устал я что-то, голова болит.

Ефросинья. Вина бы меньше пил, батюшка.

Алексей. Не от вина, чай, – от мыслей: вести-то больно радостные.


Ефросинья, заправив лампадку, слезает со стула, подходит к столу и выбирает на блюде с плодами спелое яблоко.


Алексей (обнимая Ефросинью). Афросьюшка, друг мой сердешненький, аль не рада? Ведь будешь царицей, а как родишь мальчика…

Ефросинья. Почем знаешь? Может, и деву.

Алексей. Нет. мальчика. Будет наследником. Назовем Ванечкой: «благочестивейший, самодержавнейший царь всея Руси. Иоанн Алексеевич». А ты – царицею…

Ефросинья. Шутить изволишь, батюшка. Где мне, холопке, царицею быть?

Алексей. А женюсь, так будешь. Ведь и батюшка таковым же образом учинил. Мачеха-то, Катерина Алексеевна, тоже не знамо какого роду была, – сорочки мыла с чухонками, в одной рубахе в полон взята, а ведь вот же, царствует. Будешь и ты, Ефросинья Федоровна, царицей, небось, не хуже других… Добро за добро; чернь царем меня сделает, а я тебя, холопку, царицею. (Обнимает ее все крепче и крепче). Аль не хочешь?

Ефросинья (оглядываясь через плечо на лампадку и закусывая яблоко). Пусти!

Алексей. Афросьюшка, маменька!

Ефросинья. Да ну тебя! Пусти, говорят! Перед праздником. Вон и лампадка. Грех…

Алексей (опускаясь на колени и целуя ноги ее). Венус! Венус! Царица моя!


Ефросинья вырывается и убегает. Алексей подходит к столу, наливает стакан, пьет, садится в кресло, откидывает голову на спинку и закрывает глаза.


Алексей. Да, грех. От жены начало греху, и тою мы все умираем… Венус! Венус! Как у батюшки, в Летнем саду, – истуканша белая… Белая Дьяволица… А море-то синее, синее… Сирин, птица райская, поет песни царские…


Засыпает. Тишина. Только море шумит. Темнеет. Далекий гул голосов и шагов. Все ближе. Цесарский наместник граф Даун, секретарь Вейнгардт, сенатор Толстой[19] и капитан Румянцев, стоя в дверях заглядывают в комнату.


Толстой (шепотом). Спит?

Даун. Кажется, спит.

Вейнгардт. Разбудить?

Толстой. Дозвольте мне.

Даун. Как бы не испугать?


Толстой входит на цыпочках, держа в руках канделябр со свечами. Свет падает на лицо Алексея. Он открывает глаза и смотрит на Толстого, не двигаясь.


Толстой. Ваше высочество…

Алексей (вскочив и выставив руки вперед). Он! Он! Он! (Падает навзничь в кресло).

Вейнгардт (подбегая к Алексею). Воды! Воды!


Толстой наливает воды в стакан и подает Вейнгардту, тот – Алексею.


Даун (шепотом Толстому). Отойдите. Разве можно так? Надо приготовить.


Толстой отходит.


Даун (подойдя к Алексею). Успокойтесь, ваше высочество, ради Бога, успокойтесь! Ничего дурного не случилось. Вести самые добрые.

Алексей (дрожа и глядя на дверь). Сколько их?

Даун. Двое, всего двое.

Алексей. А третий? Я видел третьего…

Даун. Вам, должно быть, почудилось.

Алексей. Нет. я видел его. Где же он?

Даун. Кто он?

Алексей. Отец.

Вейнгардт. Это от погоды. Маленький прилив крови к голове от сирокко. Вот и у меня в глазах нынче с утра все какие-то красные зайчики. Пустить кровь, – и как рукой снимет.

Алексей. Клянусь Богом, граф, я видел его, граф, вот как вас теперь вижу…

Даун. Боже мой, если бы я только знал, что ваше высочество не совсем хорошо себя чувствовать изволите, – ни за что бы не допустил бы… Угодно отложить свидание?

Алексей. Нет, все равно. Пусть подойдет… только один… (Указывая на Толстого). Вот этот. (Хватая Дауна за руку). Ради Бога, граф, не пускайте того! Он – убийца…

Даун. Будьте покойны, ваше высочество: жизнью и честью моей отвечаю, что эти люди никакого зла вам не сделают.


По знаку Дауна Толстой подходит к Алексею.


Толстой. Всемилостивейший государь царевич, ваше высочество! Письмо от батюшки.


Кланяясь так низко, что левою рукою почти касается пола, правою – подает письмо. Алексей распечатывает, читает; иногда вздрагивает и взглядывает на дверь.


Даун (на ухо Вейнгардту). Караул усильте. Кто их знает, варваров: как бы и вправду не наложили рук на царевича…


Вейнгардт уходит. Толстой придвигает стул к Алексею, садится на кончике, наклоняется и заглядывает в глаза его ласково.


Толстой. Напужали мы тебя, ваше высочество?

Алексей. Нет, ничего. Спросонок померещилось…

Толстой. Говорить дозволишь?

Алексей. Говори.

Толстой. Чтό в письме писано, тό и на словах велел: «Обнадеживаю, говорит, и обещаюсь Богом и судом Его, что, буде послушает и возвратится, никакого наказания не будет, но прощу и в лучшую любовь приму. Буде же сего не учинит, то, яко отец, данною нам от Бога властью, проклинаем вечно, а яко государь, объявим во все государство за изменника, и не оставим всех способов, яко ругателю отцову, учинить, в чем Бог нам поможет». А цесарю велел сказать, дабы выдал тебя, понеже отца с сыном никто судить не может, кроме Бога. Буде же, паче чаяния, цесарь в том весьма откажет, то «мы-де, говорит, сие примем за явный разрыв и будем пред всем светом на цесаря чинить жалобы, да искать неслыханную и несносную нам и чести нашей обиду отметить даже рукою вооруженною».

Алексей. Пустое! Николи из-за меня батюшка с цесарем войны не начнет.

Толстой. Я чай, войны не будет, да цесарь и так тебя выдаст. Обещание свое он уже исполнил: протестовал, доколе отец не изволил простить, а ныне, как простил, то уже повинности цесаревой нет, чтобы против всех прав удерживать тебя и войну с царем чинить. Не веришь мне, так спроси наместника: он получил от цесаря письмо саморучное, дабы всеми мерами склонить тебя ехать к батюшке, а по последней мере, куды ни есть, только б из его области выехал.


Молчание.


Толстой (тихонько дотрагиваясь до руки Алексея). Государь царевич, послушай увещания родительского, поезжай к отцу.

Алексей. А сколько тебе лет, Андреич?

Толстой. Не при дамах будь сказано, за семьдесят перевалило.

Алексей. А кажись, по Писанию-то, семьдесят – предел жизни человеческой.[20] Как же ты, сударь, одной ногой во гробе стоя, за такое дело взялся? А еще думал, что любишь меня…

Толстой. И люблю, родной, вот как люблю! Ей до последнего издыхания, служить тебе рад. Одно только в мыслях имею – помирить тебя с батюшкой.

Алексей. Полно-ка врать, Андреич. Аль думаешь, не знаю, зачем вы сюда с Румянцевым присланы? На него, разбойника, дивить нечего. А как ты, Андреич, на государя своего руку поднял? Убийцы, убийцы вы оба! Зарезать меня батюшкой присланы…

Толстой (всплеснув руками). Бог тебе судья, царевич!

Алексей (усмехаясь). Ну, и хитер же ты, Махивель[21] Российский! А только никакою, брат, хитростью в волчью пасть овцу не заманишь..

Толстой. Волком отца разумеешь?

Алексей. Волк не волк, а попадись я ему – и костей моих не останется. Да что мы друг друга морочим? И сам, чай, знаешь.

Толстой. Да ведь Богом клялся. Ужли же клятву преступит?

Алексей. Что ему клятвы? За архиереями дело не станет: Разрешат и соборяне: на то самодержец Российский. Нет, Андреич, даром слов не трать, – живым не дамся.


Толстой вздыхает, вынимает из табакерки понюшку и медленно разминает ее между пальцев.


Толстой. Ну, видно, быть так. Делай, как знаешь. Меня, старика, не послушал, – может, отца послушаешь. Сам, чай, скоро будет здесь.

Алексей (вздрагивая и взглядывая на дверь). Где здесь? Что ты врешь, старик?


Толстой так же медленно засовывает понюшку сначала в одну ноздрю, потом – в другую, затягивается и стряхивает платком табачную пыль.


Толстой. Хотя объявлять и не ведено, да уж, видно, проговорился. Получил я намедни от царского величества письмо саморучное, что изволит ехать в Италию. А когда приедет сам, кто может возбранить отцу с тобою видеться? Не мысли, что сему нельзя сделаться, понеже ни малой в том дификульты нет, кроме токмо изволения царского величества. А то тебе самому известно, что государь давно в Италию ехать намерен; ныне же для сего случая всемерно поедет.


Молчание.


Толстой. Куда тебе от отца уйти? Разве в землю, а то везде найдет. Жаль мне тебя, Петрович, жаль, родимый… (Помолчав). Ну, так как же? Что изволишь ответить?

Алексей. Не знаю, сего часу не могу ничего сказать. Надобно думать о том гораздо…

Толстой. Подумай, подумай, миленький. А буде предложить имеешь какие кондиции, можешь и мне объявить. Я чай, батюшка на все согласится. И на Ефросинье жениться позволит. Подумай, подумай, родной. Утро вечера мудренее. Ну, да еще успеем поговорить, не в последний раз видимся.

Алексей. Говорить нам, Петр Андреич, больше не о чем и видеться незачем. Да ты здесь долго ли пробудешь?

Толстой. Имею повеление не отлучаться отсюда, прежде чем возьму тебя, и, если бы перевезли в другое место, – и туда буду за тобою следовать. Отец не оставит тебя, пока не получит живым или мертвым.


Встает и хочет поцеловать руку Алексея; тот ее отдергивает.


Толстой. Всемилостивейшей особы вашего высочества всепокорный слуга!


Низко кланяется и уходит с Румянцевым. Алексей сидит, опустив голову и закрыв лицо руками. Даун подходит к нему и кладет руку на плечо его.


Алексей (подымая голову). Скажите, граф, если отец будет требовать меня вооруженною рукою, могу ли я положиться на протекцию цесаря?

Даун. Будьте покойны, ваше высочество. Император довольно силен, чтобы защищать принимаемых им под свою протекцию, во всяком случае.

Алексей. Знаю. Но я говорю вам теперь, не как наместнику императора, а как благородному кавалеру, как доброму человеку: вы были ко мне так добры всегда. Скажите же всю правду, не скрывайте от меня ничего. Ради Бога, граф, не надо политики! Скажите правду… (Опускается на колени). Именем Бога и всех святых умоляю императора не покидать меня! Страшно подумать, что будет со мной, если я попадусь в руки отцу. Никто не знает, что это за человек, – я знаю…

Даун. Встаньте, встаньте же, ваше высочество! Непристойно стоять на коленях сыну царя… Клянусь Богом, что говорю вам всю правду, без всякой политики: насколько я знаю цесаря, он ни за что вас не выдаст; это было бы унизительно для чести его величества и противно всесветным правам, знаком варварства.


Обнимает его, целует в лоб и усаживает в кресло. Входит Вейнгардт.


Даун (подходя к Вейнгардту). Император настаивает, чтобы царевич удалил от себя ту непотребную женщину, с которой живет. У меня не хватило духу сказать ему об этом сегодня. Когда-нибудь, при случае, скажите вы.


Занавес

Вторая картина

Там же. Ночь. Сирокко. Окна и дверь на галерею закрыты ставнями. Свист ветра и глухой гул морского прибоя. Алексей шагает по комнате. Ефросинья, сидя с ногами в кресле и кутаясь в шубку, следит за ним глазами; однообразным движением пальцев скручивает полуоторванный от петли шнурок. Молчание.


Алексей (вдруг остановившись). Ну; делать нечего, маменька, собирайся в путь. Едем к папе в Рим. Кардинал мне тутошний сказывал, папа-де примет под свою протекцию.

Ефросинья (пожимая плечами). Пустое, царевич. Когда и цесарь держать не хочет девку зазорную, так где уж папе. Ему, чай, нельзя и по чину духовному. И войска нет, чтоб защитить, коли батюшка будет тебя с оружием требовать.

Алексей. Как же быть, маменька? Указ получен от цесаря, чтоб отлучить тебя, не медля. До утра едва ждать согласились. Того и гляди, силой отнимут. Бежать надо…

Ефросинья. Куды бежать? Везде найдут. Один конец, – поезжай к отцу.

Алексей. И ты, и ты, Афрося! Напели тебе, видно, Толстой да Румянцев, а ты и уши развесила.

Ефросинья. Петр Андреич добра тебе хочет.

Алексей. Добра! Что ты смыслишь? Молчи уж, баба, волос долог, ум короток. Аль думаешь, не запытают и тебя? И на брюхо не посмотрят: у нас-де то не диво, что девки на дыбах раживали.

Ефросинья. Да ведь милость обещал…

Алексей. Вот они мне где, батюшкины милости!

Ефросинья. А что ж, царевич, и потерпи. Плетью обуха не перешибешь, с царем не поспоришь. А он тебе не только царь. а и отец богоданный…

Алексей. Не отец, а злодей, мучитель, убийца!

Ефросинья. Государь царевич, не гневи Бога, не говори слов неистовых. И в Писании-де сказано: чти отца своего.[22]

Алексей. А ведь и другое тоже, девка, в Писании сказано: «не приидох вложити мир, но рать и нож; приидох разлучити человека сына от отца».[23] Слышишь: Господь разлучил меня от отца моего. От Господа я рать и нож в сердце родшего мя, я суд и казнь ему от Господа! И не смирюсь, не покорюсь, даже до смерти. Тесно нам обоим в мире. Или он, или я!


Опять ходит по комнате. Молчание.


Алексей. Ну, ладно. Куда ни на есть, а завтра едем. Папа не примет, – во Францию, в Англию, к шведу, к турку, к черту на рога, – только не к батюшке!

Ефросинья. Воля твоя, царевич, а я с тобой не поеду.

Алексей (останавливаясь). Как не поедешь? Что еще вздумала?

Ефросинья. Не поеду. Я уже и Петру Андреевичу сказывала: не поеду-де с царевичем никуды, окромя батюшки: пусть едет один, куда знает.

Алексей. Что ты, что ты, Афросиньюшка, маменька? Христос с тобой! Да разве я?.. О, Господи, разве я могу без тебя?

Ефросинья (совсем оторвав шнурок от петли и бросив на пол). Как знаешь, царевич. А только не поеду. И не проси.

Алексей. Одурела ты, девка, что ль? Возьму, так поедешь. Много ты о себе мыслишь. Аль забыла, кем была?

Ефросинья. Кем была, тем и осталась: его царского величества, государя моего. Петра Алексеича, раба верная. Из воли его не выступлю. С тобой против отца не пойду.

Алексей. Вот ты как заговорила! С Толстым да с Румянцевым снюхалась, со злодеями, с убийцами! За все добро мое, за всю любовь… Подлая! Подлая! Хамка, отродье хамово!

Ефросинья. Полно тебе, государь, лаяться, а как сказала, так и сделаю.

Алексей (опускаясь в кресло, взяв ее за руку и стараясь заглянуть ей в глаза). Афросьюшка, маменька, друг мой сердешненький, что же это, что ж это, Господи? Время ли ссориться? Зачем так говоришь? Знаю, что того не сделаешь, в такой беде одного не покинешь; – не меня, так дитё свое пожалеешь…


Ефросинья молчит.


Алексей. Аль не любишь? Ну, что ж, уходи, коли так. Бог с тобой! Держать силой не буду. Только скажи, что не любишь…

Ефросинья (вставая). А ты думал, люблю? Когда над глупой девкой ругался, насильничал, пьяный, ножом грозил, – тогда б и спрашивал, люблю аль нет?

Алексей. Афрося, Афрося, что ты? Аль слову моему не веришь? Ведь женюсь, венцом тот грех покрою.

Ефросинья (смеясь). Челом бью, государь, на милости! Еще бы не милость! На холопке царевич изволит жениться! А ведь вот, поди ж ты, дура какая, – этакой чести не рада! Терпела, терпела – мочи моей больше нет! Что в петлю, аль в прорубь, что за тебя, постылого. Лучше б и впрямь убил меня тогда, зарезал! Царецей-де будешь, – вишь, чем вздумал манить! Да, может, мне девичий-то стыд и воля дороже царства твоего. Нагляделась я на ваши роды царские, – срамники вы, паскудники! У вас во дворе, что в волчьей норе: друг за дружкой так и смотрите, кто кому горло перервет. Батюшка – зверь большой, а ты – малый: зверь зверушку и съест. Куда тебе тягаться с ним? Хорошо-де государь сделал, что у тебя наследство отнял. Где эдакому царствовать? В дьячки ступай грехи замаливать! Жену уморил,[24] детей бросил, с девкой свалялся, отстать не может. Ослаб, измотался, испаскудился. Вот и сейчас баба ругает в глаза, а ты молчишь, пикнуть не смеешь. У, бесстыдник! Избей я тебя, как собаку, а потом помани только, свистни, – опять за мной побежишь, язык высуня, что кобель за сукою. А туда же любви захотел. Да разве этаких любят…

Алексей (тихо, про себя). Венус. Венус… Дьяволица Белая…

Ефросинья. Погоди, ужо узнаешь, как тебя люблю! За все, за все заплачу. Сама на плаху пойду, а тебя не покрою. Все расскажу батюшке: как ты оружия просил у цесаря, чтоб войной идти на царя, возмущению в войске радовался, к бунтовщикам пристать хотел, отцу смерти желал, злодей. Все, все донесу, – не отвертишься! Запытает тебя царь, плетьми засечет, а я стану смотреть, да спрашивать: что, мол, свет Олешенька, друг мой сердешненький, будешь помнить, как Афрося любила?.. А щенка твоего, как родится, – я своими руками…


Алексей закрывает лицо, затыкает уши. Ефросинья выбегает в соседнюю комнату. Оттуда слышится стук отпираемых и запираемых шкафов, сундуков, шкатулок и ящиков. Алексей прислушивается, встает, идет к двери и выглядывает. Входит Караульный офицер.


Офицер (подавая письмо). Письмо mademoiselle Euphrosine, ваше высочество.

Алексей. Какое письмо?

Офицер. Забыть изволили. Намедни велели доставить, если mademoiselle будет писать капитану Румянцеву. Так вот оно самое. Перехватил.

Алексей (взяв письмо и давая денег). Благодарю вас. Ступайте.

Офицер. Счастлив служить вашему высочеству.


Уходит.


Алексей (распечатывает, читает и роняет письмо на пол; схватившись руками за голову, стонет). О-о-о!


Входит Ефросинья с дорожным узлом в руках. Алексей оборачивается к ней. Молча, смотрят друг другу в глаза.


Алексей (подойдя к Ефросинье). Так ты и впрямь к нему?..

Ефросинья. Хочу – к нему, хочу – к другому. Тебя не спрошусь.

Алексей (схватив ее за горло). Тварь! Тварь! Тварь!


Хватает нож со стола и замахивается. Ефросинья молча борется. Стол со свечой падает. Свеча гаснет. В темноте стук упавшего тела. Алексей выбегает и приносит свечу. На полу лежит Ефросинья с закрытыми глазами.


Алексей (склонившись над ней). Афросьюшка, матушка… (Кричит без голоса). Помогите! Помогите! Помогите!


Поднимает ее и переносит на канапе. Целует ей руки, ноги, платье.


Алексей. Маменька, маменька!.. Что ж это. Господи? Убил, убил, окаянный! (Рыдает и рвет на себе волосы). Господи Иисусе, Матерь Пречистая, возьми душу мою за нее!


Ефросинья открывает глаза.

Алексей. Афрося, Афрося, что ты, маменька?..


Ефросинья смотрит на него молча. Потом, приподнявшись, обвивает ему шею руками.


Ефросинья. Испужался, небось? Думал, убил до смерти? Пустое! Не так-то легко бабу убить. Что кошки, живучи. Милый ударит, тела прибавит.

Алексей. Прости! Прости!

Ефросинья (прижимаясь щекой к щеке и гладя рукой волосы его). Ах. глупенький, глупенький! Погляжу я на тебя – совсем дитятко малое! Ничего-то не смыслит, не знает нашего норова бабьего! Так ведь и поверил, что не люблю! Подь-ка сюды, что я тебе на ушко скажу. (Приблизив губы к самому уху его). Люблю, люблю, как душу свою, душа моя, радость моя! Как мне на свете быть без тебя, как живой быть? Лучше бы мне, – душа моя с телом рассталась. Аль не веришь?


Алексей плачет.


Ефросинья. Ох, свет мой, батюшка мой, Олешенька, и за что ты мне таков мил? Вся всегда в воле твоей… Да вот горе мое: и все-то мы, бабы, глупые, злые, а я пуще всех. Дал мне Бог сердце несытое. И вижу, что любишь, а мне все мало, – чего хочу, сама не знаю. Чтой-то, думаю, голубчик мой тихонькой, никогда поперек слова не молвит, не рассердится, не поучит меня, глупую? Рученьки его я над собою не слышу, грозы не чую. Не мимо-де молвится: кого люблю, того и бью. Аль не любит? А ну-ка; рассержу я его, попытаю, что из него будет? А ты – вот ты каков! Едва не убил. Ну, да впредь наука, – помнить буду и любить буду, вот как! (С тихим смехом прижимается к нему все крепче). А ты думал, ласкать не умею? Погоди, ужо так ли еще… Только утоли ты мое сердце глупое, сделай, о чем прошу, чтоб знала я, что любишь меня, как я тебя, – до смерти… Ох, жизнь моя, любонька, лапушка! Сделаешь? Сделаешь?

Алексей. Все сделаю. Видит Бог, нет того на свете, чего бы не сделал, – только скажи…

Ефросинья (шепотом). Вернись к отцу! (Помолчав). Тошно мне, ох смерть моя, тошнехонько – во грехе с тобой да в беззаконье жить. Не хочу быть девкой зазорной, – хочу быть женою честною. Говоришь: и ныне-де все равно что жена. Да полно, какая жена, – венчали вкруг ели, а черти пели. И мальчик-то наш, Ванечка, приблудным родится. А вернешься к отцу, – и женишься. Вот и Толстой говорит: «пустое-де, говорит, царевич предложит батюшке, что вернется, когда позволят жениться; а батюшка еще и рад будет, только б-де он, царевич, от царства отрекся да жил в деревнях своих, на покое. Что-де на рабе жениться, что клобук надеть, – едино: не бывать ему уже царем». А мне-то, светик мой, Олешенька, того только и надобно. Боюсь я, ох, жизнь моя, царства-то я пуще всего и боюсь! Как станешь царем, не до меня тебе будет: царям любить некогда. Не хочу быть царицею постылою; хочу быть любонькой твоею вечною. Любовь моя – царство мое. Уедем в деревню – будем в тишине, да в холе, да в неге жить, – я, да ты, да Ванечка, – ни до чего нам и дела не будет. Ох, сердце мое, жизнь моя, радость моя! Аль не хочешь? Не сделаешь? Аль царства жаль?

Алексей. Что спрашиваешь, маменька? Сама знаешь – сделаю.

Ефросинья (тихонько отстранив его, – чуть слышным вздохом). Клянись!

Алексей. Богом клянусь!


Ефросинья задувает свечу. Темнота, тишина, – только свист ветра и глухой гул морского прибоя.


Занавес.
Загрузка...