Каземат в Трубецком раскате Петропавловской крепости. Алексей спит на койке. Лейб-медик Блюментрост и врач Аренгейм за столом приготовляют лекарства. Летний вечер.
Блюментрост. Verfluchtes Laned! Verfluchtes Volk? Проклятая страна! Проклятый народ! Помяните слово мое: в России когда-нибудь кончится все ужасным бунтом: и самодержавие падет, ибо миллионы вопиют к Богу против царя.
Аренгейм. Тише, ради Бога, тише, ваше превосходительство! Кажется, за нами следят, у дверей подслушивают.
Блюментрост. Э, пусть! Я готов сказать им всю правду в глаза. Смрадные дикари, медведи крещеные, которые, превращаясь в европейских обезьян, становятся из страшных жалкими.
Аренгейм. А в предсказание Лейбница,[29] ваше превосходительство, не верите?
Блюментрост. Если бы Лейбниц знал то, что я знаю, он думал бы иначе. Величие России – гибель Европы, новое варварство. Кажется, впрочем, водка и дурная болезнь – два бича, посланных самим Промыслом Божиим для избавления мира от этого бедствия. Да, кто-то кого-то непременно съест: или мы – их или они – нас…
Алексей стонет во сне.
Аренгейм. Проснулся?
Блюментрост. Едва ли. Доза лауданума была изрядная.
Аренгейм. Уж очень к водке привык: лауданум плохо действует.
Блюментрост. Переменили на спине примочку?
Аренгейм. Переменил.
Блюментрост. Ну, что, как рубцы?
Аренгейм. Заживают.
Блюментрост. А завтра опять кнутом раздерут. Подлую, подлую роль мы с вами играем, господин Аренгейм: залечиваем раны, чтобы дольше можно было истязать.
Аренгейм. Как же быть, ваше превосходительство? Жаль несчастного…
Блюментрост. Да, жаль, а то без оглядки бежал бы из этого ада!
Аренгейм. И бежать не легко; со вчерашнего дня крепость войсками оцеплена, никого не пропускают. Мы тут все под арестом.
Блюментрост. И, кажется, все с ума сойдем. Когда я намедни отказался присутствовать при истязании, мне самому пригрозили застенком. А царевичу дано 25 ударов и, не кончив пытки, сняли с дыбы, потому что лейб-медик Арескин[30] объявил, что плох и может умереть под кнутом.
Алексей. Федорыч, а Федорыч…
Блюментрост. Зовет?
Аренгейм. Нет, бредит.
Алексей. Брысь. брысь! Вишь, уставилась. Глазища, как свечи, а усы торчком, совсем, как у батюшки. Гладкая, черная, в рост человечий, – этаких я и не видывал. Мурлычит, проклятая, ластится, а потом, как вскочит на грудь, станет душить, сердце когтями царапать… Федорыч, а Федорыч, да прогони ты ее, ради Христа!..
Аренгейм. Разбудить?
Блюментрост. Зачем? Явь не лучше бреда.
Аренгейм. Да, не лучше. Сил моих больше нет, ваше превосходительство! Об одном молю Бога: скорей бы конец!
Блюментрост. Кажется, скоро. Сегодня Верховный суд собирается.
Аренгейм. Казнят?
Блюментрост. Не знаю. Может быть, и помилуют. Государь ведь любит сына.
Аренгейм. Любит и мучает так?
Блюментрост. Да, соединять подобные крайности – особенный русский талант, – то, чего нам, глупым немцам, слава Богу, понять не дано. О, вы его еще не знаете! Мне иногда кажется, что это не человек…
Аренгейм. А что же?
Блюментрост. Полузверь, полубог.
Алексей (бредит). Батя, а батя, поди-ка сюда, выпьем. Хочешь, спою песенку? Веселее будет, право…
Мой веночек тонет, тонет.
Мое сердце ноет, ноет…
Да что ты такой скучный? Аль он тебя обижает… Давеча гляжу я на него и в толк не возьму, кто такой?.. Ты да не ты, – барабанщик какой-то, немец аль жид поганый, черт его знает! Вся рожа накосо. Оборотень, что ли?.. осиновый кол ему в горло. – и делу конец.
Входит Толстой.
Толстой (подойдя к Алексею и заглядывая в лицо его). Спит?
Блюментрост. Спит.
Толстой. Плох?
Блюментрост. Как видите.
Толстой. А мне бы поговорить нужно. Разбудите, Иван Федорыч.
Блюментрост. Извольте сами.
Толстой (взяв Алексея за руку). Царевич, а царевич! Ваше высочество!
Алексей (открывая глаза). Здравствуй, козел!
Толстой. Не козел, а твой покорный слуга, сенатор Толстой.
Алексей. Ну, сенатор так сенатор, – мне все едино. А лицо-то зачем у тебя в шерсти? Да вон и рожки на лбу?
Толстой. Рожки? Хэ-хэ, не мудрено нашего брата, старика, бабам сделать и с рожками?
Алексей. А ты все еще за бабами волочишься?.. Ну, ладно, зачем пришел?
Толстой. Велел спросить батюшка…
Алексей. Ничего, ничего, ничего я больше не знаю! Оставьте меня! Убейте, только не мучайте!..
Толстой. Полно-ка, Петрович, миленький! Даст Бог, все обойдется. Перемелется – мука будет. Потихоньку да полегоньку, ладком да мирком. Мало ли чего на свете не бывает? Господь терпел и нам велел. Аль думаешь, не жаль мне тебя? Ох, жаль, родимый, так жаль, что, кажись, душу бы отдал! Верь, не верь, а я тебе всегда добра желал…
Алексей. Вот тебе за твое добро, подлец! (Приподымается, хочет плюнуть в лицо Толстому и падает навзничь). Ой-ой-ой!
Блюментрост (Толстому). Уходите, уходите, оставьте больного в покое или я ни за что не отвечаю!
Толстой. Эй, горе! Подождать маленько, – может, и очнется!
Садится в кресло у койки.
Алексей. Брысь же, брысь, окаянная! Федорыч, Федорыч, да прогони ты ее, ради Христа!
Блюментрост (Аренгейму). Дайте полотенце.
Аренгейм подает полотенце и чашку с водой. Блюментрост мочит и кладет на голову Алексею. Молчание.
Алексей (открывая глаза). Петр Андреич, ты? Что же не разбудил? А я все жду, когда-то придешь. Просьба у меня к тебе великая. Будь другом, заставь за себя век Бога молить. Выпроси у батюшки, чтобы с Афросьей мне видеться.
Толстой. Выпрошу, миленький, выпрошу, все для тебя сделаю! Только бы как-нибудь нам по пунктам ответить.
Немного их. всего три пунктика. Небось, небось, не для розыска, а только для ведения.
Вынимает из кармана бумагу.
Алексей. Постой-ка, Андреич… А кто же это давеча был?
Толстой. Я и был.
Алексей. Вот что! Так это я тебе?..
Толстой. Мне, батюшка, мне чуть в рожу не плюнул.
Алексей. Ох, Андреич, голубчик, прости! Не узнал я тебя!
Толстой. Бог простит, Петрович.
Алексей. Не сердишься, правда?
Толстой. Что же сердиться? Наше дело таковское: плюй нами в глаза – все Божья poca. A я тебе, ваше высочество, всегда рабски служить готов до издыхания последнего. (Целует руку его). Пунктики-то прислушать изволишь?
Алексей. Ну, читай.
Толстой (читает). «1. Что есть причина, что не слушал меня и ни мало ни в чем не хотел угодное делать; а ведал, что сие в людях не водится, также грех и стыд? 2. Отчего так бесстрашен был и не опасался наказания? 3. Для чего иною дорогою, а не послушанием, хотел наследства?» Ответишь, миленький?
Алексей. Что ж отвечать-то, Андреич? Все сказал, видит Бог, все. И слов больше нет, мыслей нет в голове. Совсем одурел…
Толстой. Ничего, ничего, батюшка. Ответ готов. Только подписать, – и дело с концом. (Вынимает из кармана другую бумагу). Читать прикажешь?
Алексей. Читай.
Толстой (читает). «1. Моего к отцу непослушания причина та, что люди, которые при мне были, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и попивать, в том во всем не токмо мне претили, но и сами то ж со мною делали. И отводили меня от отца моего, и, мало-помалу, не токмо воинские и прочие отца моего дела, но и самая его особа зело мне омерзела. 2. А что не боялся наказания, – и то происходило не от чего иного, токмо от моего злонравия, как сам истинно признаю, – понеже хотя имел страх от отца, но не сыновский. 3. А для чего иною дорогою, а не послушанием хотел наследства, то может всяк легко рассудить, что, когда я уже от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чем отцу моему последовать, то каким же было иным образом искать наследства, кроме того, как я делал. Хотел свое получить через чужую помощь? И ежели б до того дошло, и цесарь бы начал вооруженною рукою доставать мне короны российской, то я бы ничего не пожелал, только чтобы исполнить в том свою волю».
Алексей. Да, востро, востро бритва отточена!
Толстой. Какая бритва?
Алексей. А чтоб горло себе перерезать.
Толстой. Не разумею.
Алексей. Полно-ка, Андреич. Я чай, сам не хуже моего разумеешь, что сие – приговор смертный: подписать – руки на себя наложить. Коли правда, что я искал короны Российской иноземным оружием, то повинен есмь казни, яко злодей, и никоей вины, ни стыда в батюшке нет, – паче же слава, что, крови своей не щадя, сына казнит для отечества. А того-де ему и надобно: кровь мою излив, руки умоет.
Толстой. Ну, царевич, батюшка, одно тебе скажу: плохо ты обо мне думаешь, – давеча-то в рожу чуть не плюнул, – а об отце и паче того. (Помолчав). Так как же, родной, не подпишешь?
Алексей. Не подпишу.
Толстой. Воля твоя, Петрович, а только гляди, как бы хуже не было.
Алексей. А что? Опять на дыбу потащите?
Толстой. Тебя-то, чай, не тронут, а кто на тебя поклепал, кнута отведает.
Алексей. Афрося?
Толстой. Коли правда твоя, – ее поклеп.
Молчание.
Толстой (вставая). Ну, будь здрав, ваше высочество. Так и доложу государю: что ответа не будет.
Идет к двери.
Алексей. Постой, Андреич, подумать дай.
Толстой возвращается, садится на прежнее место, вынимает табакерку, нюхает и смахивает платком слезинку с глаз.
Толстой. Батюшка, Алексей Петрович, сердешный, болезный ты мой, ну, что мне с тобой делать, а? Счастья Бог тебе послал, а ты и не чуешь. Сказал бы словцо на ушко, да как бы не на свою голову… Эх, куда ни шло! Давеча, как с пункатами-то посылать к тебе изволил батюшка: «А что, говорит Петр Андреич, как думаешь, жаль мне сына моего непотребного?» – «Как же говорю, ваше величество, сына отцу не жалеть? И змея-де своих черев не ест, кольми паче отец». – «Hy, ладно, говорит, ступай, спроси и запиши не для розыска, а только для ведения. Так и скажи: розыска больше не будет, ниже пытки, пусть вольно объявит, по сущей совести, кто из нас виноват, я или он». Помолчал, очи потупил, а потом, будто про себя, шепотом: «А буде, говорит, покается, может, и помилую; пусть на Афроське женится да живет в своих деревнишках, удалясь от всего, на покое, Бог с ним! Только ты, Андреич, говорит, о том ему не сказывай. А что-де и змея своих черев не ест, этого слова я тебе не забуду». Да так глянуть изволил, что аж у меня душа в пятки.
Алексей. А ты не лжешь?
Толстой. Вот тебе крест. Аль кресту не веришь?
Алексей. Верю. А коли лжешь, Бог тебе судья. (Помолчав). А сам ты как думаешь – казнит?
Толстой. Не знаю. Не лгал и не солгу. Где нам, рабам, волю цареву знать? Может, казнит, а может, и помилует. Грозен-де, грозен батюшка, да ведь и милостив. Опять же и то рассуди? Казнит ли, помилует, – вреда от покаяния не будет, паче же польза. Первое: совесть свою перед Богом очистишь; второе: Афросинью от кнута избавишь; а третье, главнее всего: буде казнь, так лучше сразу конец, – истома пуще смерти.
Алексей. Нет, не лжешь, теперь не лжешь. Спасибо за правду, Андреич. Ну, давай же, давай перо! Скорее, скорее, скорее!
Толстой (Блюментросту). Сними повязку, Федорыч.
Блюментрост. Ваше превосходительство, по должности врача и по христианской совести, честь имею доложить, что его высочество в таком состоянии болезненном…
Толстой. А ты, немец, не суй носа, куда не просят. Снимай же, снимай, говорят!
Блюментрост (снимая повязку с правой руки Алексея, – тихо, про себя). Варвары!
Толстой (придвинув столик с чернильницей, обмакнув перо и вкладывая в руку Алексея). Благослови, Господи, подписывай.
Алексей подписывает.
Толстой (спрятав бумагу в карман и целуя руку Алексея). Ну, Христос с тобой. Вишь, умаялся, бедненький! Почивай-ка с Богом, а я побегу, обрадую батюшку. (Идет к двери).
Алексей. Андреич!
Толстой (обернувшись). Что, родной?
Алексей. Нет, ничего, ступай.
Толстой уходит.
Блюментрост. Что вы сделали, что вы сделали, ваше высочество!
Алексей. А что?
Блюментрост. Сами же говорили давеча, что приговор смертный, а подписали.
Алексей. Ничего, Федорыч. Подписал, – и конец. Мучить больше не будут. Теперь, как Бог совершит. Буди воля Божья во всем. (Зевает). Ох-ох-ох! Дрема долит. И вправду, умаялся…
Закрывает глаза. Молчание.
Блюментрост (Аренгейму, шепотом). Уснул?
Аренгейм. Да. Как тихо.
Блюментрост. Вы хотели конца, Аренгейм, – вот и конец.
Аренгейм. Теперь уж не помилует?
Блюментрост. Не знаю. И теперь еще не знаю. Бог со зверем борется: увидим, кто кого победит.
Входит Петр.
Петр (подойдя к Алексею, шепотом). Спит?
Блюментрост. Спит. Разбудить прикажете, ваше величество?
Петр. Нет. Ступайте.
Блюментрост и Аренгейм уходят.
Петр (подойдя к Алексею и взяв его за руку). Алеша!
Алексей открывает глаза и смотрит на Петра молча долго. Пристально.
Алексей. Батя!
Петр опускается на колени.
Алексей. Вот и пришел! Вот и пришел! Настоящий, настоящий батя, миленький, родненький! (Хочет обнять голову Петра). Развяжи, неловко…
Петр (снимая повязки с рук Алексея). Больно?
Алексей. Нет, ничего. Зажило.
Петр закрывает лицо руками.
Алексей (обнимая голову его, прижимая к себе, целуя). Что ты, батя, о чем? Теперь хорошо. Все хорошо!
Петр (с рыданием). Алеша, дитяко, чадо мое первородное, Исаак мой возлюбленный!
Алексей. Да что ты, батя, что? О чем?
Петр. Смилуйся. Алеша, пожалей отца! Покайся, открой сердце свое, ничего не таи!
Алексей. Да что ж, родненький, что же еще? Я все сказал. Аль не знаешь, тут Толстой был с пунктами? Я все подписал, повинился во всем. Ничего, ничего больше нет.
Петр. Есть, Алеша! Корень, корень злодейского бунта открой! Все скажи, – все прощу!
Алексей. Ох, батя, батя, бедненький! Зачем ты себя мучаешь? Не меня, – себя казнишь, не жалеешь…
Петр. Ну, так хоть ты пожалей. Алеша, смилуйся, дитятко, смилуйся!
Алексей откидывает голову на подушки и смотрит на Петра, молча.
Алексей. Корень хочешь знать? Я – корень, я один. Казни меня и корень исторгнешь. А пока я жив, тебе покоя не будет. Казни же, да помни: не ты меня казнишь, а сам я за тебя на казнь иду. Только прости и люби, люби всегда. И пусть о том никто не знает. Только ты да я, ты да я… Сделай так. Сделаешь?
Петр. Что говоришь? Что говоришь? Ума иступить можно…
Алексей. Греха боишься?
Петр. Боюсь.
Алексей. Не бойся. Бог простит.
Петр. Не простит. Сам говоришь: за кровь твою накажет Бог Россию.
Алексей. Помилует. Вместе предстанем, вместе утолим.
Входит Толстой.
Алексей. А вот и он. За тобой пришел. Благослови, батя.
Петр встает, крестит и целует в голову Алексея.
Алексей. Сделаешь?
Петр молчит. Потом быстро оборачивается и уходит с Толстым.
Алексей (один). Готово сердце мое, Боже, готово сердце мое! Воспою и пою во славе моей! Им же образом елень желает на источники водные, сие желает душа моя к Тебе, Боже! Возжаждала душа моя к Богу крепкому; живому!
Входят Блюментрост и Аренгейм.
Блюментрост. Как чувствовать себя изволите, ваше высочество?
Алексей. Хорошо; Федорыч. Встать хочу. Помоги.
Блюментрост. Вставать нельзя.
Алексей. Отчего нельзя? Можно, теперь все можно.
Приподымается. Блюментрост и Аренгейм помогают ему.
Алексей. К окну. (Ведут его к окну). Откройте. В последний раз на Божий свет взглянуть!
Открывают окно.
Алексей. Хорошо-то как, Господи! Солнышко ясное, травка зеленая, цветики желтые… А дух-то, дух от березок слаще дыма кадильного! В последний раз, в последний раз… Коль возлюбленны селения твои, Господи сил! Желает и скончевается душа моя во дворы Господни! Сердце и плоть моя возрадоваться о Бозе живе!
Блюментрост и Аренгейм усаживают его в кресло.
Алексей. Блюментростушка, утеха цветиков… Не разумеешь? «Блюмен» – цветики, а «трост» – утеха. Имя-то какое милое! Хоть и немец, а родная душа… (Аренгейму). И ты, Карлушка, милый, обоих вас, как родных, полюбил. Ох, батюшки, голубчики, что-то уж очень мне любо с вами да весело… Винца бы выпить?
Блюментрост. Вино вредно вашему высочеству.
Алексей. Ничего, можно, – теперь, говорю, все можно. В последний раз выпить хочется на радостях.
Блюментрост. Какая же радость?
Алексей. Да ведь батюшка простил.
Блюментрост и Аренгейм (вместе). Помиловал?
Алексей. Нет, не помиловал.
Блюментрост. Как же так? Простил и не помиловал?
Алексей. Не спрашивай. Тайна, тайна великая. А винца-то что ж? И вы, и вы со мною, милые!
Аренгейм (Блюментросту, шепотом). Как молит, бедный! Нельзя отказать. Ведь, может быть, и вправду на смерть идет.
Блюментрост. Ну, делать нечего, дайте.
Аренгейм приносит бутылку и стаканы. Наливает и подает.
Алексей (подняв стакан и глядя на свет). Как кровь! Кровь и есть… За что же выпить-то, а?
Блюментрост. За здравие вашего высочества.
Алексей. Ну, моему здравию конец… А лучше вот что. Много я ругивал батюшку, может, и за дело; а надо и правду сказать: сей кузнец Россию кует из нового железа Марсова,[31] тяжело молоту, тяжело и наковальне, – да зато Россия будет новая. За здравие государя Петра Алексеевича. Петра Великого!
Блюментрост и Аренгейм. Виват! (Чокаются и пьют).
Алексей. Ну-ка, еще стаканчик.
Аренгейм. Не много ли будет, ваше высочество?
Алексей. Эх. Карлушка, пить – умереть, и не пить – умереть. Наливай!
Аренгейм наливает.
Алексей. А второй за ваше здоровье, немцы вы мои милые. Я и вас ругивал, а тоже правду сказать надо: хорошо-де в ваших краях, вольно и весело. За землю немецкую и за все края Европейские, за волю вольную!
Блюментрост и Аренгейм. Виват! (Пьют).
Алексей. Еще последний, Карлушка! Небось, больше не буду.
Аренгейм наливает.
Алексей. Ну, а последний – за Русь! Знаю, вы, немцы, земли нашей не любите: плоха-де для вас. Может, и плоха, да не кляните бедную. Сколько терпела и еще сколько терпеть… А и с нами, и с вами один Христос. Ну, так вот и за плевую Русь выпейте! Да молча, молча; с молитвою…
Пьют молча.
Алексей. А как будете в немецких краях, скажите там, что царевич Алексей Петрович за Россию умер. Скажете?
Блюментрост и Аренгейм. Скажем, скажем, ваше высочество!
Аренгейм опускается на колени, целует руку Алексея и плачет. Блюментрост закрывает лицо платком.
Алексей. О чем, миленькие? Плакать не надо. Вон, солнышко как ясно заходит, так пусть и жизнь… Жизнь ли, смерть ли; – все для Господа. Аще бо и пойду посреде сени смертные, не убоюся зла, яко Ты со мною еси. Благослови, душе моя, Господа отныне и во век!
Там же. На столе гроб с телом Алексея. У гроба дьячок читает Псалтырь. Горят свечи. Белая ночь. Люди входят, крестятся, целуют руку покойника и молча уходят. Два старых Боярина шепчутся.
Второй. Апоплексия, а по нашему удар кровяной?
Первый. Удар, батюшка, удар. Как прочли сентенцию, так и пал замертво.
Второй (тишайшим шепотом). Ну, а вправду-то как? Топором, что ли?
Первый. Бог весть.
Второй (вздыхая). Ох-ох-ох! А гробик-то плохонький!
Первый. Сколотили, видно, наспех, тут же, в застенке.
Второй. И кутейки не поставили. Скучно-де, чай, без кутьи-то покойничку!
Первый. Где уж с кутьею возиться, – и так живет!
Второй. Надёжа-то наша, надёжа Российская, вот она где!
Первый. Все там будем!
Второй. Конец, значит, времена последние?
Первый. Последние, батюшка, последние.
Уходят. Входят Блюментрост и Аренгейм. Отойдя в сторону, шепчутся.
Аренгейм. Да, зверь победил.
Блюментрост. Не знаю. Кажется, не зверь и не Бог, а человек. Страшно было смотреть на лицо его, немногим переживет сына.
Аренгейм. А что скажет народ?
Блюментрост. Ничего не скажет.
Аренгейм. А ведь как любил его!
Блюментрост. Любил и разлюбил. Рабы любить не умеют. Подлая страна, подлый народ!
Аренгейм. Не говорите так. Его страна, его народ. А ведь он…
Блюментрост. Святой? Да, страшная русская святость. Ну, скажем так: непостижимая страна, непостижимый народ!
Входит Петр.
Петр. Ступайте все.
Все уходят. Петр, один, подойдя ко гробу, творит земной поклон, крестится и целует Алексея в голову. Отходит к аналою и раскрывает Псалтырь.
Петр (читает). «Господи, да не яростию Твоею обличиши мене, ниже гневом твоим накажеши мене. Яко стрелы твои унзоша во мне, и утвердил если на мне руку Твою. Несть исцеления в плоти моей от лица гнева Твоего, несть мира в костех моих от лица грех моих. Яко беззакония мои превзыдоша главу мою, яко бремя тяжкое отяготеша на мне».
Опускается на колени и протягивает руки к телу Алексея.
Петр (с рыданием). Алеша. Дитятко, чадо мое первородное. Исаак мой возлюбленный!.. Овна не послал, овна не послал. Господи! Не пощадил! Кровь сына, царскую кровь, на плаху я первый излил, и падет сия кровь, от главы на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. Да не будет, да не будет. Господи! Кровь его на мне, на мне одном! Казни меня, Боже, – помилуй, помилуй, помилуй Россию!
[1918–1919]