— Зачем тебе? — удивился Николай.
— Где-то я слышал это словосочетание «Софья Перовская», — объяснил Саша.
Рихтер задумался.
— Есть, — наконец, сказал он. — Одна из сестер Анны Алексеевны. Но она давно княгиня Львова.
— А еще? — не унимался Саша.
Оттон Борисович пожал плечами.
— Я не знаю, — признался Никса.
Их разговор прервало возвращение библиотекаря. С ним был лакей, он и нес книги, которые водрузил на стол двумя симпатичными стопочками.
— Пустили козла в огород, — прокомментировал Саша.
Когда в Перестройку книги появились в магазинах, он имел привычку спускать на них всю стипендию. Закупался где-нибудь в «Москве», «Прогрессе» или «Молодой гвардии», приносил домой сумками, складывал на стул перед креслом и с наслаждением просматривал одну за другой.
Но таких инкунабул с золотыми обрезами у него еще не было. Начал с французских и немецких, они были самыми старыми и роскошными, даже не в коже, а в сафьяне. Но насладившись обложкой и первыми страницами, почти сразу отложил: это будет работа, а не удовольствие.
И взялся за скромненький учебник Ленца.
За первую половину октября, выучив мерзкие золотники и фунты, на 4–5 по физике он уже вышел, так что пора было подавать записку про метрическую систему. Но что его ждет дальше? С механикой было все в порядке. Зато потом начиналась термодинамика, а в термодинамике у Ленца был теплород.
И Саша тяжко задумался о том, что же он будет делать с теплородом.
Честно говоря, про великого ученого он думал лучше.
— А у вас нет более современного учебника физики? — спросил он Жилля.
— Не-ет, — проговорил библиотекарь. — Это самый последний.
Тут Никса прыснул со смеху. Никакого отношения к Ленцу его веселье не имело. Брат читал Рабле на французском.
По дороге в Китайскую деревню Саша еще успел поспрашивать про Алексея Константиновича.
— «Мысли и афоризмы» Козьмы Пруткова изданы? — спросил он.
— Отдельной книгой нет, — ответил Рихтер, — но выходили в «Современнике» несколько лет назад.
— А «Проект о введении единомыслия в России»? — поинтересовался Саша.
— Что? — переспросил Никса. — «Введение единомыслия»?
— Ага, — кивнул Саша. — Проект. Вроде записки государю. Единомыслие — совершенно ведь необходимая вещь.
— Я не видел, — улыбнулся Оттон Борисович.
— Значит, путаю, — вздохнул Саша.
— Но остроумно, — заметил Никса.
— Еще бы! — сказал Саша. — Я был совершенно уверен, что это Козьма Прутков. А исторические романы граф пишет?
Никса пожал плечами.
— Пишет, — пришел на помощь Рихтер. — Точнее один роман. Даже читал отрывки в каких-то гостиных.
— Не из эпохи Ивана Грозного? — спросил Саша.
— Да, — кивнул Оттон Борисович.
— А название не помните?
Рихтер помотал головой.
— Ладно, я сам у него спрошу, — пообещал Саша.
— А еще Алексей Константинович увлекается спиритизмом, — сказал Никса.
— О! — усмехнулся Саша. — Буду знать.
— А воспитывал графа его дядя Алексей Алексеевич Перовский, писавший под псевдонимом «Антоний Погорельский», — добавил Рихтер. — Может быть, помните сказку «Черная курица, или Подземные жители»?
— Конечно, — кивнул Саша. — Про мальчика, которые ничего не учил, но все знал.
Сказка неожиданно показалась актуальной.
— Погорельский написал эту сказку для племянника, — продолжил Оттон Борисович. — Говорят, что в детстве у Алексея Константиновича была уникальная память.
— Эйдетик? — спросил Саша.
— Что? — удивился Никса.
— Это не от слова «эйдос»? — предположил Рихтер. — «Образ»?
— Конечно, — сказал Саша. — Никса, учи греческий. Эйдетик словно фотографирует действительность и создает ее образ в памяти.
— Вот, например, Сашка, — заметил Никса, — который никогда не учил греческий, но знает.
— А кто такая Софи? — поспешил Саша перевести разговор на другую тему.
— Миллер Софья Андреевна, — сказал Рихтер. — Урожденная Бахметева. Они с графом…
— Живут вместе, — закончил Саша за замешкавшегося Оттона Борисовича.
Судя по всему, Алексей Константинович свято чтил традиции предков.
— А Миллер по мужу? — спросил Саша.
— Да, — кивнул Рихтер.
— А он жив? — спросил Саша.
— Да, но не дает ей развода.
— Мне она не показалась особенно красивой, — заметил Саша.
— Зато очень обаятельна и знает четырнадцать языков, — сказал гувернер.
— О Боже! — изумился Саша. — Клеопатра! Мне с моим плохим французским и никаким немецким остается только посыпать голову пеплом.
Граф уже вышел их встречать и ждал у входа в свой маленький китайский домик.
А Саша думал о его родственниках Перовских. Те или не те?
Они расселись за столом. Софья Андреевна разливала чай.
На прекрасную свинарку госпожа Миллер походила меньше всего: и не прекрасная, и не свинарка.
На столе присутствовало варенье, конфеты, мармелад и коломенская пастила.
— Мой брат ваш большой поклонник, граф, — начал Никса.
— Да! — кивнул Саша, утаскивая пастилу, которая восхитительно пахла яблоками. — «Многие люди подобны колбасам, чем их начинят, то и носят в себе» — это гениально. Это все, что нужно знать о государственной пропаганде.
Толстой счастливо заулыбался.
— Вы читаете наши журналы? — спросил он.
— Иногда, — сказал Саша. — Козьму Пруткова читал конечно. И некоторые ваши стихи мне очень нравятся. «Василий Шибанов» в первую очередь.
И тут Саша понял, что не успел спросить у Никсы с Рихтером, опубликовано это стихотворение или до сих пор ходит в списках.
Но Толстой был доволен.
— Только там концовка слишком однозначная, — заметил Саша. — Верность Василия Шибанова прекрасна, но и роль Курбского в истории к измене не сводится. Он же не просто так в Литву сбежал. Если полководцу грозит казнь за военные поражения, от него трудно ждать преданности. Не справился? Сними, поставь другого. В конце концов, это не только его вина, это твоя ошибка. Кто людей подбирает?
— Покойный государь тоже так считал, — задумчиво проговорил Толстой.
— Не сомневаюсь, — сказал Саша. — Чем больше узнаю о дедушке, тем больше его уважаю. Казнить за неудачи — это форма самооправдания: я всегда прав, а они — изменники.
— Иоанн Васильевич считал, что поражение под Невелем — следствие сговора с врагом, — заметил граф. — У Курбского был численный перевес почти в четыре раза.
— Зависит от того, кто был в обороне, — сказал Саша. — И от рельефа. Так что всякое могло быть. Виновен Курбский или нет, но это первый русский либерал, первый человек, который заговорил о гражданских правах. Мое любимое: «Почто затворил свое царство, аки твердыню адову».
— «Почто, царь, отнял у князей святое право отъезда вольного и царство русское затворил, аки адову твердыню…», — уточнил Толстой.
— Я по памяти цитирую, — признался Саша.
— Вы читали переписку Грозного с Курбским, Ваше Императорское Высочество? — спросил граф.
— Конечно! — сказал Саша. — Как это можно не читать? Это же абсолютный мастрид!
— Саша очень любит англицизмы, — заметил Никса.
— Мы поняли, — кивнул Алексей Константинович. — Между прочим, в последние годы царствования вашего дедушки, тоже было сложно выехать.
— Хорошо, что вы об этом сказали, — вдохнул Саша. — Я не знал.
И посмотрел на Рихтера.
— Да, — кивнул Оттон Борисович. — Цены на паспорт для выезда на лечение подняли до ста рублей.
— А просто для выезда заграницу — до 250-ти, — уточнил граф.
— Ничего себе! — сказал Саша. — Это же годовое жалованье титулярного советника!
— А одному богатому курляндцу, просившемуся на воды, государь Николай Павлович объявил, что и у нас в Отечестве воды есть, — добавил Толстой.
— Он и уволить со службы мог, — сказала Софи. — Как сына князя Долгорукова, который пытался выехать заграницу для поправления здоровья: «совершенно разрушенного».
— Остроумно, — хмыкнул Никса. — Как можно служить с совершенно разрушенным здоровьем?
— Логично, конечно, — согласился Саша. — Но жестоко. Если ты строишь твердыню адову на земле, жди молнии животворящей с неба. Самое обидное, что тебе забудут все то хорошее, что ты сделал до этого. И в историю войдешь совсем не тем, кем бы тебе хотелось.
— Не забудут! — сказал Никса. — Ни свода законов, ни усмирения холерного бунта, ни первой железной дороги!
— Мне бы тоже этого хотелось, но… Ладно не будем об этом! Вернемся к Иоанну Грозному. Честно говоря, его ответы мне не нравятся. «Я — царь, а значит, мне все можно» — единственная мысль, которую я там уловил.
— Скорее: «всякая власть от бога», — заметил Рихтер. — А потому противится царю, значит противится богу.
— От бога? — спросил Саша. — Конечно, все от бога. Но еще от купцов новгородских, которые позвали Рюрика свои капиталы защищать.
— Капиталы защищать? — спросил Никса.
— А тебе никогда не казалась странным, что Новгород позвал Рюрика «княжить»? — спросил Саша. — «Придите и владейте нами»? «Приди с дружиной и защити нас от ворогов и разбойников» мне кажется более реалистичным. Рюрика со товарищи просто наняли, как всякое наемное войско. И только его потомки все поставили с ног на голову. Вече еще долго с князем не особенно считалось. Пока Иван Третий не покорил Новгород. И пока Иван Грозный не разорил его. Так что с наемниками связываться чревато: чья армия — того и власть. Надеюсь, я никого не обидел? В этой комнате Рюриковичей нет?
— Видимо, нет, — сказал Толстой. — Но Иоанн Васильевич обосновывал святость своей власти не тем, что он потомок Рюрика, а тем, что он потомок Владимира Святого.
— Притянуто за уши, по-моему, — сказал Саша. — У нас не теократия. В любом случае, Романовы — выборные, и аргументы Ивана Грозного нам совсем не подходят. Я сейчас набрал в библиотеке монархических конституций. Хочу понять, как монарх, источник власти которого наследственное право, может уживаться с парламентом, источник власти которого народ. Но источник власти нашей династии — тоже народ, точнее Земский собор.
— Вы сторонник конституции? — тихо спросил Толстой.
— Да, — кивнул Саша. — Зачем шепотом? Думаете, папа́ этого не знает?
— Саша везде говорит примерно одно и то же, — заметил Никса, — и папа́, и мне, и на четвергах у Елены Павловны. Так что ни для кого ни секрет. Герцен уже написал.
— Да! Неужели «Колокол» не читаете? — удивился Саша.
— Там не было слова «конституция», — заметил Толстой.
— Конституция — не панацея, — сказал Саша. — Любую конституцию можно извратить так, что от ее ничего не останется, а можно вообще на нее наплевать и стать тираном, ничего в ней не меняя. Кстати, и выборы не панацея. Мне всегда было обидно за князя Пожарского, героя, который собрал ополчение вместе с Мининым, освободил страну от поляков, а потом вложил большие деньги в избирательную кампанию и проиграл Михаилу Романову — отроку без всяких заслуг.
— Нашему предку проиграл, — заметил Никса.
— Я помню и не оспариваю результатов выборов, — сказал Саша. — Но как так? Чем был плох Пожарский? Между прочим, Рюрикович.
— Пожарского боялись, — сказал Алексей Константинович.
— Как слишком сильного? — спросил Саша.
— Не только, еще как слишком честного: он не был замешан ни в сотрудничестве с самозванцами, ни в сотрудничестве с поляками.
— И избрали компромиссную фигуру.
— Не совсем, — сказал Толстой. — Тогда избирали не личность за ее заслуги, а род за заслуги рода. Романовых любили, и они были в родстве и с Иоанном Васильевичем через его первую жену Анастасию, и с Федором Иоанновичем. А про 20 тысяч рублей, которые потратил Пожарский для того, чтобы стать царем, видимо, клевета. Сам он вообще не выдвигал свою кандидатуру.
— Алексей Константинович! — сказал Саша. — Давайте вы нам будете русскую историю преподавать, а то у нас с Володей ее отменили.
— Спасибо, — улыбнулся Толстой. — Но я никогда не пробовал себя в роли преподавателя, и сейчас служба отнимает много времени, и я еще пытаюсь писать.
— Как ваш «Князь Серебряный»? — спросил Саша.
Толстой посмотрел удивленно.
— Откуда вы знаете? — спросил он.
— Мне говорили, что вы пишете исторический роман из эпохи Ивана Грозного, — улыбнулся Саша. — И где-то я слышал, что он называется «Князь Серебряный». Это не так?
— Я еще не решил, — сказал Толстой. — Но… возможно…
— В любом случае претендую на томик с подписью, как только выйдет, — сказал Саша. — Как бы ни назывался. Когда ждать?
— Года через два-три… наверное…
— Не тратьте время на службу, — сказал Саша. — Вы — большой писатель. О том, что вы были когда-то флигель-адъютантом, лет через сто вспомнят одни историки литературы. А Козьму Пруткова и «Князя Серебряного» будут читать многие.
— Государь меня не отпускает, — пожаловался Толстой.
— Папа́ не понимает, что такое четвертая власть, — пожал плечами Саша. — Даже великие люди — всего лишь дети своего времени.
— Четвертая власть? — переспросил Никса. — Это что-то новое. Ты раньше об этом не говорил.
— Не успел, — сказал Саша. — Три первые власти — это законодательная, исполнительная и судебная. Четвертая власть — это пресса. Именно журналисты в свободных странах — властители дум. Но в условиях цензуры эту роль принимает на себя литература и литературная критика. Ну, где это видано на Западе, чтобы за посещение литературных вечеров по пятницам кто-то на каторгу загремел?
— Петрашевцев обвиняли не только в чтении письма Белинского, — заметил Толстой.
— Я знаю, — сказал Саша. — Давно мечтаю посмотреть материалы дела, доходили до меня слухи, что там есть признаки фабрикации. Как только прочитаю две сумки книг, которые сегодня набрал в библиотеке Александровского дворца, обязательно попрошу папа́.
— Все, что вы говорите, очень лестно, — заметила Софья Андреевна Миллер. — Но Иван Тургенев сильнее, как писатель.
— Все-таки меня поражает, насколько женщины, даже умные, могут не понимать, кто рядом с ними, — сказал Саша. — И сказать будущему классику какую-нибудь гадость, например: «Ну, ты же не Достоевский»!
— Достоевский? — переспросила госпожа Миллер. — Осужденный по делу Петрашевцев? Он известен пока только романом «Бедные люди» и повестью «Белые ночи». Или вы кого-то другого имели в виду?
— Именно его. И он, насколько я знаю, прощен.
— Будущий классик? — спросила Софья Андреевна.
— Никаких сомнений, — сказал Саша.
— И Толстой? — усмехнулась Миллер.
— Конечно, — кивнул Саша. — А что касается Тургенева. Он мне подарил «Записки охотника» с подписью. Они у меня полежали некоторое время на столе, потом, когда меня окончательно заела совесть, я их перечитал. Написано, конечно, замечательно. Проходить в школе его, конечно, будут. Но эти описания погоды на три страницы! На три страницы, господа! Для меня это слишком медленно. Не пройдет и полвека, как читатели с трудом смогут выносить описания не то, что на три страницы, а на один абзац. И школьники будущего будут так же проклинать Тургенева, как они сейчас Вергилия проклинают.
— Вы там больше ничего не увидели, кроме длинных описаний, Ваше Высочество? — поинтересовалась Софья Андреевна.
— Увидел, — улыбнулся Саша. — Алексей Константинович, вы с Иваном Сергеевичем, говорят, лично знакомы. Его «Записки охотника» — это сознательный оммаж Радищеву?
Граф слегка побледнел.
— А ведь действительно, — проговорил Никса. — Я не замечал раньше.
— Вы имеете в виду «Путешествие из Петербурга в Москву»? — спросил Толстой.
— Конечно, — кивнул Саша. — Вам нечего бояться, граф. И там, и там герой путешествует: у Радищева из Петербурга в Москву, у Тургенева как охотник по лесам, полям и поместьям. И там, и там одна из главных тем: крепостное право. Но Радищев больше отвлекается на прочую социальную критику и политологию, а Иван Сергеевич на человеческие взаимоотношения и описания природы.
— Вряд ли, — сказал граф. — Тургенев целое лето охотился, а потом журнал «Современник» попросил его заполнить раздел «Смесь», где и были напечатаны рассказы из «Записок охотника».
— Ну, возможно, совпадение, — сказал Саша. — А текст «Путешествия» ему был известен?
— Мне бы не хотелось отвечать на этот вопрос, — признался граф.
— Конечно, конечно, — кивнул Саша. — Я понимаю. Думаю, к книге Тургенева начнут терять интерес, как только отменят крепостное право, потому что большая часть описанных ситуаций станет невозможна. А ваш «Князь Серебряный» еще долго проживет, Алексей Константинович, потому что тираны у власти никуда не денутся. И его будут читать и через сотню лет по своей воле, а не потому что учитель заставил. Так что пишите, и не тратьте время на придворную службу. Литература и есть ваша служба.
— Спасибо, — улыбнулся Толстой.
— Алексей Константинович, извините, а среди ваших родственников Перовских нет дамы по имени Софья? — спросил Саша.