«Милый Мишель! — начиналось письмо. — Как у тебя дела? Здоров ли ты и Антося?»
— От Николая Николаевича? — спросила жена.
— Да, из Кяхты.
Генерал-губернатор Восточной Сибири граф Николай Николаевич Муравьев-Амурский приходился Бакунину дядей. Недавно он уехал по делам в Кяхту на границе с Китаем. Он и вытащил Михаила Александровича из Томска и приютил их с женой в губернаторском доме, выделив две комнатки на третьем этаже. Дом этот считался самым большим и красивым в Иркутске: трехэтажный с портиком и колоннами, он стоял на самом берегу Ангары.
Конечно, со временем надо бы продать томский дом, съехать и завести отдельное хозяйство.
Собственно, тысячу рублей на покупку дома в Томске Бакунину тоже ссудил Николай Николаевич. И не требовал возврата.
Женился Михаил Александрович полгода назад, в октябре 1858-го. Он тогда приходил в себя после восьмилетнего одиночного заключения и нашел в Томске тихий уголок, напоминавший Европу. На южном склоне Воскресенской горы, ссыльные поляки построили костел, и с площадки перед собором открывался вид на город и реку Томь.
Здесь он и увидел впервые Антосеньку. Маленькая, хрупкая девушка, едва достававшая ему до груди, в черном траурном платье, шла в костел. Из-под черной вуали выбивались светлые кудряшки.
Потом он узнал, что траур она носит по своей несчастной родине — порабощенной Польше.
Прекрасный ангел, явившийся ему на Воскресенской горе, оказался дочерью обедневшего дворянина из Могилевской губернии Ксаверия Квятковского. Звали ангела: Антония.
Это было легче, чем удержать Дрезден.
Бакунин улыбнулся воспоминаниям. В Томске он получил прозвище «Саксонский король».
Недолго думая, он устроился домашним учителем иностранных языков к сестрам Софии и Антонии. И страстно рассказывал ученицам о Европе, свободе и революции сочным чарующим голосом на трех языках: русском, немецком и французском.
Девушки не устояли. Старшая София, которая и до знакомства с новым учителем поклонялась Гарибальди, увлеклась даже больше, но Бакунин не изменил своего выбора. Скоро о семнадцатилетней Антонии заговорили как о его невесте.
Но отец потенциальной гражданки Бакуниной был не в восторге от жениха: лишенного всех прав ссыльнопоселенца без гроша в кармане, которому минуло 44 года.
К тому же, как политический преступник на поселении, Бакунин должен был получить на женитьбу разрешение начальства.
«Вашему превосходительству не безызвестно также, что Антония Ксавериевна Квятковская уже несколько месяцев перед сим признана всеми в Томске моею невестою, — писал он гражданскому губернатору Томской губернии Александру Озерскому, — и, оставив в стороне мои собственные желания и чувства, одна публичность таковых отношений, репутация столь для меня драгоценной девушки, мною любимой, требует скорейшего довершения начатого дела».
Начальство возражало не особливо, а вот папенька возлюбленной оказался кремень.
Дело решил всё тот же «сибирский хан» граф Николай Николаевич.
Он явился со свитой на квартиру Квятковского, а затем к золотопромышленнику Асташеву, у которого служил Квятковский, и представил Бакунина, как человека способного и с блестящей перспективой. И одолжил денег.
Свадьбу назначили на 5 октября 1858-го, и Муравьев-Амурский был на ней посаженным отцом.
Вечером вокруг дома зажгли плошки, запустили фейерверки и устроили танцы.
А старому другу Герцену в Лондон полетело восторженное письмо: «Я жив, я здоров, я крепок, я женюсь, я счастлив, я вас люблю и помню и вам, равно как и себе, остаюсь неизменно верен».
Письма к Александру Ивановичу через пол-Европы и Ла-Манш тоже летали не без помощи Николая Николаевича. Доходило до того, что Бакунин писал и отдавал графу на редактуру. Муравьев-Амурский правил, и только после этого отправлял послание к Герцену.
Это не был случай Николая Первого, который был личным цензором Пушкина. Нет! Бакунин восхищался генерал-губернатором, называл его «солнцем Сибири» и видел в нем того самого диктатора-прогрессиста, о котором писал в «Исповеди». Так что в Петербург полетели доносы, что Муравьев-Амурский хочет отделиться от Российской империи и создать Соединенные штаты Сибири.
Некоторые поводы к подозрениям Николай Николаевич подавал.
В мае 1858-го, после заключения с Китаем договора о возвращении Амура, граф просил для себя только одной награды: прощения с возвращением прежних прав состояния остающимся еще в Восточной Сибири государственным преступникам: петрашевцам Николаю Спешневу и Федору Львову, самому Михайле Буташевичу-Петрашевскому и сосланному в город Томск своему родственнику Михайле Бакунину.
Просьба удовлетворена не была. Но названные лица в доме губернатора были приняты и на светских раутах появлялись регулярно. Более того, Спешнева и Львова он устроил на службу при Главном управлении Восточной Сибири, а Петрашевскому разрешил жить в Иркутске и предложил пользоваться заграничными изданиями о России, которыми был завален целый угол его кабинета.
Служить было разрешено и Михаилу Александровичу, но он не горел желанием заделаться мелким чиновником и писал Герцену: «мне казалось, что, надев кокарду, я потеряю свою чистоту и невинность».
Зато поступил на службу в Амурскую торговую компанию — предприятие частное, но под покровительством Муравьева.
Бакунин оторвался от воспоминаний и вернулся к чтению письма.
«Для тебя неплохие вести из Петербурга, — писал Николай Николаевич, — Сен-Жюст за тебя просил. Да так, что чуть не поссорился с отцом. До гауптвахты, правда, дело не дошло, но А. Н. дал ему в назидание почитать твою „Исповедь“».
Бакунин поморщился, он не любил о ней вспоминать.
'Сен-Жюст послание твое с сыновней покорностью прочел, — продолжал граф Муравьев-Амурский, — и испещрил все поля своими пометками, из коих самая частая «ппкс», что означает «подписываюсь под каждым словом». Уже стремительно входит в моду, вместо «Nota bene».
Впрочем, понравилось ему не все. Напротив одного места он начертал: «Какая мерзость!»
И не подумай, что это твое описание революционного Парижа. Нет! Это рассуждения о диктатуре. Он сказал Гогелю, что печально видеть талантливого человека, верящего в такую глупость. Все-таки либерал он твердокаменный. Но, может, с возрастом пройдет.
Посылаю тебе его конституцию. Ты говорил, что ещё не читал. Да, отзыв твоего лондонского друга, пожалуй, справедлив: умеренно либеральная, но не без некоторых социалистических идей, вроде женского равноправия и всеобщего бесплатного среднего (sic!) образования. Слово «социализм» он при этом терпеть не может и называет это «социальным государством».
Да, он хочет болтливый парламент. И сам не прочь в нем поболтать, судя по положению о том, что великие князья входят в верхнюю палату.
Говорят, он вообще англоман. Английский знает гораздо лучше немецкого и французского вместе взятых и может цитировать на память старинные английские баллады. Так что как же тут без парламентаризма!
Между прочим, он и за Петрашевского просил. Считает, что «дело сфабриковано ради звездочек на чьих-то погонах». Это его собственные слова. Ну, что тут можно сказать, кроме ппкс, чтобы ты ни думал о Петрашевском и его моральных качествах'.
О политическом преступнике Петрашевском Михаил Александрович думал не очень. Они познакомились уже здесь, в Иркутске, и сначала Бакунин против коллеги ничего не имел. Пока не выяснилось, что тот болтун и сутяжник.
Ещё, когда Петрашевский частным человеком жил в Петербурге, он охотно занимался своими и чужими тяжбами, и не было, наверное, присутственного места в котором или против которого он не имел бы дела. В России, земле бесправия, он помешался на праве. В стране, где нет закона, где писанные законы подчинены самодержавному, а то и министерскому произволу, действовать по закону право же смешно. А Петрашевский пытался добиться пересмотра своего дела и строчил одно за другим прошения в Сенат.
Он был принят в губернаторском доме как почетный гость, иногда вел с Николаем Николаевичем долгие беседы «обо всем», пользовался его библиотекой, однако осмеливался критиковать графа в «Иркутских губернских ведомостях» и за глаза называл «штабс-капитаном из той же компании», цитируя «Игроков» Гоголя. То есть таким же мошенником, как и остальные, выдающим себя не за того, кем является.
Надо же иметь хоть толику благодарности!
Да, граф пытался заселить Амур административным путем. А как ещё? У нас народ русский, за годы рабства утративший всякую инициативу и дух предприимчивости, а не американские колонисты. Тут выбор прост: либо заселять новые земли насильственно, либо вообще отказаться от Амура.
То, что весь Петербург знает, что император давал читать сыну «Исповедь» и какие именно пометки в ней сделал великий князь, Бакунина не удивило ни в малейшей степени. Об «Исповеди» болтали в светских гостиных сразу после написания, еще когда автор был в Петропавловской крепости. И откуда-то знали содержание. Ну, да! Все секрет и ничего не тайна.
Болтали в основном не лестно.
Мол, живет он на самом берегу Невы и пишет свои записки, разумеется не для печати, а для государя. Нечего сказать, умен. Увертлив как змейка; из самых трудных обстоятельств выпутывается где насмешками над немцами, где чистосердечным раскаянием, где восторженными похвалами.
И это всё пересказывал Михаилу Александровичу брат Алексей во время свиданий, которые разрешил ему Николай Палкин.
«Сен-Жюст написал отзыв на твою 'Исповедь» и передал А. Н. в собственные руки, — продолжал Николай Николаевич, — так что никто не знает, что в нем. Но, судя по «ппкс», у нас появился ходатай перед государем.
У него не все получается, но к возвращению в Петербург Достоевского он руку приложил. Вот ты насмехаешься над Петрашевским, когда он ставит сего литератора вровень с Шекспиром, а великий князь, кажется, с ним согласен. Называет Достоевского только по имени-отчеству, Федором Михайловичем, и говорит, что его задача «сделать великой русскую литературу». Хотя ему и читать-то его рановато.
Но, судя по конституции, он еще не то читал.
Кстати, сей чудо-ребенок сказал, что так как конституция объединенной Германии была принята Национальным собранием, то ты и не бунтовщик вовсе, а защитник конституционного порядка'.
Бакунин усмехнулся. В этом явно что-то было. Больше всего порядка он видел среди защитников баррикад, которые сражались по убеждению и своей охоте.
Он дочитал письмо и принялся за вложенную в конверт и переписанную от руки довольно пухлую «Конституцию».
Поставил «ппкс» рядом со статьями о свободе собраний и ассоциаций. Дошел до государственного устройства и положения о том, что монарх назначает половину верхней палаты по своему выбору среди уважаемых и известных граждан и великих князей и написал на полях: «Какая мерзость!»
После чего развалился в кресле и закурил сигару.
— Иногда ты ужасающе циничен, — сказал папа́ во время утренней прогулки в ландо по царскосельскому парку. — «Бакунин ни в чем не раскаялся, но мы можем его использовать».
— Он может нам пригодится, — смягчил риторику Саша.
Вокруг фонтана у Зубовского флигеля уже расцвели нарциссы, и воздух был полон их ароматом, а в струях засияла радуга. Весеннее небо проглядывало через первую салатовую листву, когда они ехали по аллеям. И поскрипывал экипаж.
Никса сидел рядом, напротив папа́.
— Саша! — продолжил царь. — Твой Бакунин совсем недавно вышел на поселение, уже успел жениться и добиться перевода в Иркутск под крыло своего родственника генерал-губернатора Муравьева-Амурского. Живет в его доме, принят в иркутском обществе, свободно общается с другими политическими ссыльными: с Петрашеским, со Спешневым и Львовым из того же клуба, с декабристами Завалишином и Раевским, устроился на службу к местному золотопромышленнику, ни в чем не нуждается. А началось все с двух смертных приговоров: саксонского и австрийского. С его стороны дерзость неслыханная просить сейчас о чем-то ещё.
— Строго говоря, он ни о чем не просил, — заметил Саша. — Я сам завел о нем разговор с Екатериной Михайловной.
Царь посмотрел скептически.
— Было бы удивительно, если бы она не вспомнила о своем кузене.
— Восемь лет одиночки — это овердоза, — сказал Саша. — Причем за все, что угодно, разве кроме убийства при отягчающих обстоятельствах. — А он всего лишь был не на той стороне во внутринемецких политических разногласиях.
— Овердоза? — переспросил отец. — Употребляй поменьше англицизмов. Я о нем помню, но сейчас его участь изменена быть не может.
— Ну, хорошо, — кивнул Саша, — Бакунин хоть возглавлял штаб восстания, хотя не у нас и неудачно, но за Петрашевским вообще ничего нет!
— Петрашевский хочет пересмотра дела, — сказал царь.
— Я помню, — кивнул Саша. — От него было какое-то прошение?
— Да, в департамент Сената.
— А можно мне его почитать?
Царь поморщился.
— Я тебе так перескажу. Петрашевский писал, что его дело было сплошным нарушением «форм и обрядов судопроизводства»: в следственной комиссии отсутствовали депутаты от сословий, которые могли бы устранить пристрастность допросов, не было прокурорского надзора, установленного законами при производстве дел особой важности, на следствии не различали лиц, причастных к делу, и свидетелей, не выполнялось требование очных ставок, в Военно-Судной комиссии не было защитников, осужденным не объявили приговора, чем лишили их возможности опротестовать решение в высших инстанциях, их не имели права судить военным судом, поскольку они гражданские, а значит, и приговор должен был утверждать сенат, а не генерал-аудиториат.
— Защитников не было? — переспросил Саша. — Очных ставок не было? То есть настолько ни в какие ворота!
Царь приподнял брови.
— Папа́! — продолжил Саша. — Такое надо отменять сразу и вообще без всяких разговоров! Уж, не говоря о нарушении подсудности. Гражданских — военным судом!
— Я помню твою конституцию, — хмыкнул царь. — Ты под впечатлением дела Петрашевского туда вписал, что военный суд не может судить гражданских ни при каких обстоятельствах? Мы же с тобой уже обсуждали этого персонажа.
— Примерно, — уклончиво ответил Саша.
Хотя положение это появилось под впечатлением от российских юридических практик начала 21 века, когда все дела по террористическим статьям, в том числе оправданию терроризма, передали военным судам, и они стали выносить приговоры девочкам за комменты в ВК.
— Вообще, за такие прошения надо ордена давать, — заметил Саша. — Он же просит отменить приговор по формальным основаниям. Значит, дедушка вообще ни при чем, это следователи и судьи напортачили. На мой взгляд, если дело будет пересмотрено — это только докажет нашу приверженность законности, справедливости и правопорядку и повысит авторитет династии.
— И продемонстрирует пример попустительства политическим преступникам, — в тон ему продолжил царь.
— Политических преступников вообще быть не должно, — возразил Саша. — Если только взрывчатку не варят.
— Так они сначала болтают, а потом варят взрывчатку. Надо пресекать в зародыше.
— Если можно спокойно болтать, никто не пойдет варить взрывчатку.
— Да? А откуда тогда покушения на американских президентов? Болтают все, что хотят.
— Это не система, это отдельные эксцессы неадекватных личностей. Опасно, когда это система. И, возвращаясь к Петрашевскому: человек пытается бороться в рамках закона законными методами. Что не так?
— Мы с тобой не договоримся, — сказал отец.
— Но почему бы не пересмотреть дело, если оно сфабриковано? — спросил Саша.
— Публичный процесс, да? Чтобы Петрашевский с его ораторским даром устроил суд над судьями?
— Если мы боимся публичности, значит мы не правы.
— Не сейчас! — отрезал отец. — А вот относительно того, что Бакунин может сбежать, спасибо за предупреждение. Прикажу за ним повнимательнее смотреть.
— Только не это! — вздохнул Саша. — Еще не хватало быть к этому причастным!
— Не беспокойся, он даже не заметит. На его положении это никак не отразится.
Никса слушал внимательно, но на этот раз в разговор не вступал, отцу не возражал и брата не поддерживал. Но Саша надеялся, что мотает на ус.