'Оказывается двоюродный брат Екатерины Бакуниной сейчас в Сибири, — записал Саша. — Михаил Бакунин. Я слышал это имя во сне. Значит, он чем-то прославит Россию. А наша семья и правящая династия будут выглядеть на этом фоне не лучшим образом. Он участвовал в каких-то революциях, но не у нас. И, по-моему, не нам за это карать. Это их европейские дела, и их политика.
Он отказался вернуться на родину и был за это осужден. Вот уж пережиток прошлого! Я убежден, что каждый имеет право уезжать и возвращаться, когда вздумается. И всем, кто был осужден за это, должно объявить амнистию одним указом'.
Саша задумался и продолжил:
'Профессор Пирогов произвел на меня огромное впечатление, как человек, действительно болеющий душой за Россию и несчастный наш народ. У нас мало таких подвижников. Ещё более прискорбно то, что их недостаточно ценит власть.
От него я узнал, что у нас даже нет Министерства здравоохранения, только медицинский департамент в Министерстве внутренних дел.
На мой взгляд, крайне сомнительно! Социальные функции государства будут расти, и никуда мы от этого не денемся. Я бы выделил медицину в отдельное министерство, а отличная кандидатура на пост министра у нас уже есть: профессор Пирогов. У меня есть сомнения, конечно, стоит ли отрывать ученого от науки и заставлять заниматься администрированием, но, судя по его деятельности в Крымскую войну, Пирогов и организатор неплохой'.
Что бы ещё запихнуть в это средство коммуникации? И Саша написал об Общественных наблюдательных комиссиях за местами лишения свободы.
Его мысль понеслась дальше во времена юности, и он написал, что хорошо бы устроить комиссию по помилованию после суровых дедушкиных времен. И комиссию пригласить, скажем, Тургенева, Некрасова, Толстого и Достоевского. А можно также и Гончарова. И пусть рассматривают прошения.
'Великий князь держался стойко, — написал в отчете Гогель, — его не смущала ни кровь, ни стоны, ни разговоры врачей о смертельных болезнях. Он поражал профессоров своими знаниями и умом, и я вспоминал Христа (да простит меня Бог!), который двенадцатилетним отроком учил иудеев в храме.
Великий князь предложил метод воскрешения мертвых с помощью электричества. Я был немного удивлен, но Александр Александрович оказался прав, только не был первым. Один датчанин таким образом воскрешал кур, а двое англичан: один — трехлетнюю девочку, а другой — мертворожденных детей.
В конце нашего обеда Николай Иванович Пирогов рассказал о том, что испытал метод кипячения хирургических инструментов, предложенный Александром Александровичем, и теперь в его операционной почти никто не умирает'.
Содержание дневниковой записи до папа́ дошло быстро, о чем со вздохом проговорился Гогель. Но отреагировал царь с некоторой задержкой.
Было начало мая. Воскресенье. Семейный обед в купольной столовой в Зубовском флигеле в Царском селе.
Солнце клонилось к закату, но было еще светло, так что не нужно зажигать свечи. Порфировые колонны казались багровыми, золотые капителями сияли под потолком, а белые барельефы стали розовыми в вечернем свете. Из приоткрытых окон доносился запах первой листвы и слабый шум фонтана.
— Саша, — сказал папа́, — прежде, чем за кого-то просить ты узнай хоть что-то о человеке.
Строго говоря, Саша ведь не просил. Это была дневниковая запись. Но очевидно же, для чего писал.
— Чего я не знаю о государственном преступнике Михаиле Бакунине? — спросил Саша.
— Я рад, что ты не отпираешься, — сказал царь. — Наверное, думаешь, что он, бедный страдалец, в Сибири за выражение мнения? Это ведь твоя священная корова!
— Я слышал, что он в чем-то там участвовал в Европе.
— В чем-то там! Он во всех бунтах отметился! В Праге был на баррикадах, в Богемии планировал революцию, в Дрездене — руководил обороной бунтовщиков.
— Планировать революцию — это не совершить её, — заметил Саша. — По римскому праву намерения не наказуемы.
— Там заговор был, а не намерения! Денег ему не хватило. И времени: вовремя арестовали. И спрашивали с него не за Богемию, а в основном за Дрезден. Он там сам пошел в ратушу и предложил мятежникам помощь. Ведал оружием и доставкой боеприпасов, держал ключи от порохового склада и составлял регламенты для защитников баррикад.
Нашел двух поляков, которые, по его мнению, разбирались в стратегии, и привел в ратушу, где сидело их «временное правительство». Стал военным диктатором города, так что никто не смел ему возразить. Когда к Дрездену подошли правительственные войска, он приказал поджигать здания, опера Дрездена полностью сгорела. Он советовал поставить на городские стены Мадонну Рафаэля и уведомить об этом прусских командиров, чтобы они знали, что, стреляя по городу, могут повредить знаменитый шедевр. Он погубил сотни людей, приказав им обороняться, хотя сам не верил в успех.
Потом в небольшом доме на заднем дворе нашли гильотину, сделанную по его приказу, и если бы королевские войска хоть на день опоздали, то он бы поставил ее на базаре и начал рубить головы.
— А это точно не клевета? — спросил Саша.
— Ну, я же вижу, ты сразу поверил. Ты знаешь, что не клевета.
— Это с ними бывает… Сколько голов он отрубил?
— Не успел, — сказал царь. — Зато приказал реквизировать часовые гири для литья пуль и заявил, что нужные мятежникам вещи, они должны добывать только силой. А, когда ему сказали, что хранение пороха в ратуше угрожает ей и соседним домам, он ответил, развалившись в кресле и попыхивая сигарой: «Что? Дома? Пусть взлетают на воздух!»
— Саш! Ну, кого ты защищаешь? — вмешался Никса.
— А причем тут мы? — спросил Саша. — Это Дрезден, а не Петербург.
— Он ответил саксонской следственной комиссии, — сказал папа́, — что его единственной целью было навредить России.
— России?
— Хорошо, русской власти.
— Как бы он нам навредил из Дрездена?
— Он хотел сломить или хотя бы ослабить русское влияние на Пруссию. Наделся, что революционное правительство отвернется от России.
— Сломил? — спросил Саша.
— Не дали, — сказал отец. — Саксонский суд приговорил его к смертной казни. Потом его выдали Австрии, где он был судим уже австрийским судом, и его снова приговорили к смерти за участие в Пражском восстании. Смертный приговор заменили пожизненным заключением и выдали России, чего он, по его собственному признанию, боялся больше смерти. Даже писал Баху, австрийскому министру внутренних дел, что наложит на себя руки, если будет принято такое решение. Но австрийцы мольбам не вняли: сразу после вынесения приговора он был вывезен в Краков, а на следующий день передан нашим жандармам на границе.
Русский жандармский офицер немедленно приказал снять с него цепи, хорошо накормил и не сказал ни одного грубого слова.
— И отправил в сухой и теплый чрезвычайно комфортный Алексеевский равелин Петропавловской крепости, — заметил Саша.
— Не иронизируй! — прикрикнул царь. — Австрийцы обходились с ним ужасно.
— Чего же он так боялся?
— Телесного наказания, полагаю. Не боли, а позора. За несколько лет до этого он был лишен всех прав. Но никто не собирался к нему это применять.
— А в чем были причины восстания в Дрездене? — спросил Саша.
— Король отказался подписывать новую конституцию, которая практически лишала его власти.
— То есть была старая?
— Да, конституция королевства Саксония.
— А новая?
— Конституция Германского союза, принятая национальным собранием во Франкфурте.
— Боже мой! — восхитился Саша. — Значит бывают союзы, в которые люди хотя вступать!
— Объединение Германии было бы для нас невыгодно, — заметил папа́.
— Это зависит от того, какие бы у нас ними сложились отношения, — сказал Саша. — Если бы это был сильный союзник, а не враг — очень даже выгодно.
— Вряд ли это был бы союзник.
— Почему? А если бы мы поддержали восстание в Дрездене?
— Это было бы для нас нарушением всех обязательств. Достаточно сказать, что мы в родстве с королем Пруссии.
— Пруссии? Причем тут Саксония?
— На помощь королю Саксонии пришли прусские войска.
— Почему?
— Король Пруссии тоже практически лишался власти по новой конституции. Я уже не говорю о том, что революция могла бы перекинуться в Россию.
«Ну, да! — подумал Саша. — Надо же было быть жандармом Европы!» Но не сказал.
— Папа́, можно я изложу, как я это понял?
— Ну, давай!
— Короли Саксонии и Пруссии пожертвовали объединением немецкой нации ради сохранения своей абсолютной власти?
Повисла короткая пауза.
— Не совсем так, — сказал царь. — Делегация Собрания во Франкфурте обратилась к королю Пруссии Фридриху Вильгельму Четвертому с предложением принять корону и стать кайзером объединенной Германии.
— Вот это да! — воскликнул Саша. — Так они в империю сами хотели!
— В конституционную империю, — уточнил царь.
— И что король?
— Отказался, потому что является государем божьей милостью.
— Дурак! — не выдержал Саша. — Я извиняюсь, но дурак! Вера слабеет, общества становятся секулярными, «божья милость» скоро станет пустым звуком. Бесполезно бороться с этим бурном потоком, нравится нам это или нет, он сметет все. Можно только нестись вместе с ним. Опора на народ — это лучшее, что может случится с современной монархией. Ему надо было поблагодарить за доверие и поклясться соблюдать конституцию!
— Сашка! — прикрикнул царь. — Он мой дядя и брат твоей бабушки.
— Это не делает его умнее!
— Ты ничего не понимаешь! Они предлагали ему титул, а не власть. Он прекрасно это понял и сказал: «Это не корона, это ошейник». Он был остался без власти. Зато они не остались без конституции, король дал им другую.
— А что было в той, принятой Учредительным собранием во Франкфурте?
— Учредительным собранием?
— Национальным, — кивнул Саша. — По своей роли оно было учредительным. Что так не понравилось королю?
— Да, она похожа на твою, — усмехнулся царь. — Правда не такая радикальная. Избирательных прав женщинам не дает, смертную казнь упраздняет не во всех случаях и считает возможным иногда запрещать собрания. Зато ликвидирует дворянство.
— Очень интересно, я бы почитал, — сказал Саша. — Смотря как ликвидирует. «Дворянин», как почетное звание, я бы оставил. Чтобы было, к чему стремиться.
— Пока я передал тебе два других документа. Они уже у тебя на столе в твоей комнате. Почитай, тебе полезно. И я бы хотел, чтобы ты написал то, что об этом думаешь.
— Хорошо, — кивнул Саша.
Интересно, что за документы?
— Папа́, — вмешался Никса, — а, если конституционное устройство лучше, почему бы и нет?
— Оно не лучше, — отрезать царь. — Поменьше слушай Сашку!
— Но ведь даже бабушкин брат дал немцам конституцию, хотя и не ту, что они хотели, — заметил Никса.
— Ты ещё мал судить о таких вещах! — прикрикнул царь.
— Папа́, — проговорил Саша. — Может, я чего-то не понимаю, но ведь новая конституция была уже принята Собранием во Франкфурте?
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что тогда бунтовщиками были, к сожалению, бабушкин брат, король Пруссии, и король Саксонии, а Бакунин Михаил Александрович защищал законный конституционный порядок.
Царь скомкал салфетку и бросил её на стол.
— Сашка! Тебе мало недели гауптвахты?
— Я только делаю выводы из фактов, — возразил Саша.
— Нет никакой другой законной власти, кроме власти монарха! — сказал царь.
— Сейчас не везде монархии, — заметил Никса.
— Тоже нарываешься на гауптвахту?
— Саша! — вмешалась мама́ и посмотрела на мужа. — Они ещё дети, всё поймут, когда повзрослеют. Саша стал очень хорошо учиться. Разве время его наказывать?
— Ладно, — сказал царь. — Пусть читает своего «защитника порядка»! Может, поумнеет!
И встал из-за стола.
На тумбочке у кровати Сашу действительно ждали два документа. Первый был датирован июлем-началом августа 1851-го, имел пометку «Петропавловская крепость» и назывался: «Исповедь».
Наверху первой страницы имелась покрытая лаком надпись карандашом: «Стоит тебе прочесть, весьма любопытно и поучительно».
Когда это её успели покрыть лаком?
Саша присмотрелся и понял, что почерк не отца. На полях пометка была продублирована чернилами и засвидетельствована генерал-лейтенантом Дубельтом. Про этого Дубельта Саша слышал, он был начальником тайной полиции при Николае Павловиче, и его уже не было в живых.
Значит, дедушка писал. Для папа́.
Сам документ был написан просто идеальным разборчивым почерком.
'ВАШЕ ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО, ВСЕМИЛОВТИВЕЙШИЙ ГОСУДАРЬ! — начиналась рукопись. — Когда меня везли из Австрии в Россию, зная строгость русских законов, зная ВАШУ непреоборимую ненависть ко всему, что только похоже на непослушание, не говоря уже о явном бунте против воли ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, зная также всю тяжесть моих преступлений, которых не имел ни надежды, ни даже намерения утаить или умалить перед судом, я сказал себе, что мне остается только одно — терпеть до конца, и просил у бога Силы для того.
Чтобы выпить достойно и без подлой слабости горькую чашу, мною же самим уготованную. Я знал, что, лишенный дворянства тому назад несколько лет приговором правительствующего сената и указом ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, я мог быть законно подвержен телесному наказанию, и, ожидая худшего, надеялся только на одну смерть как на скорую избавительницу от всех мук и от всех испытаний.
Не могу выразить, ГОСУДАРЬ, как я был поражен, глубоко тронут благородным, человеческим, снисходительным обхождением, встретившим меня при самом моем въезде на русскую границу! Я ожидал другой встречи. Что я увидел, услышал, все, что испытал в продолжении целой дороги от Царства Польского до Петропавловской крепости, было так противно моим боязненным ожиданиям, стояло в таком противоречии со всем тем, что я сам по слухам и думал и говорил, и писал о жестокости русского правительства, что я, в первый раз усумнившись в истине прежних понятий, спросил себя с изумленьем: не клеветал ли я? Двухмесячное пребывание в Петропавловской крепости окончательно убедило меня в совершенной неосновательности многих старых предубеждений'.
Да, документ явно заслуживал прочтения. Как минимум, складывать слова в предложения автор умел, хотя то ли заразился Стокгольмским синдромом, то ли очень хотел это продемонстрировать.
Дедушку проняло: последний абзац он отчеркнул карандашом на полях.
После чего Бакунин вскользь помянул свои «великие преступления», всплакнул, что ни на что не надеется и ничего не желает, и продолжил в том же духе: «Граф Орлов объявил мне от имели ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, что ВЫ желаете, ГОСУДАРЬ, чтоб я ВАМ написал полную исповедь всех своих прегрешений. ГОСУДАРЬ! Я не заслужил такой милости и краснею, вспомнив все, что дерзал говорить и писать о неумолимой строгости ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА».
Боже! Какой слог!
Саша решил, что автор перегибает палку. Но Михаилу Александровичу и этого было мало.
«Что скажу я страшному русскому царю, грозному блюстителю и ревнителю законов? — вопрошал бывший бунтовщик. — Исповедь моя ВАМ как моему ГОСУДАРЮ заключалась бы в следующих немногих словах: ГОСУДАРЬ! я кругом виноват перед ВАШИМ ИМПЕРАТОРСКИМ ВЕЛИЧЕСТВОМ и перед законами отечества. ВЫ знаете мои преступления, и то, что ВАМ известно, достаточно для осуждения меня по законам на тягчайшую казнь, существующую в России».
В общем, бунтовал, противостоял как враг, возмущал умы и говорил гадости. Моя вина: бью себя кулаком в грудь, что есть силы, и посыпаю пеплом повинную голову. Любой государев суд сочту справедливым и любую казнь приму. Ну. Что тут ещё сказать? В смысле: чего же боле?
Но тут в теплую и сухую, прекрасно обставленную кроватью и привинченным к стене столиком со свечой, камеру Петропавловской крепости пришел к бедному кающемуся грешнику добрый граф Орлов и передал от ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА слово, которое потрясло бедного узника до глубины души и переворотило всё сердце его…