Самая моя первая машинка называлась «Рейнметалл», она была дореволюционная, металлическая, тяжелая, с некоторыми дореформенными буквами, купленная в комиссионке.
Одну пришедшую в гости барышню, перебравшую красного вина, вырвало прямо на мою машинку.
Потом я ее долго протирал всякими влажными тряпочками, а она все равно пахла и первое время брызгалась чем-то красным. Барышню я с тех пор ни разу не видел, но по понятным причинам запомнил. Где она теперь?
Как же люто – в нетерпеливом ожидании детского радиоспектакля – ненавидел я глумливо-неспешные слова диктора: «А теперь. В исполнении. Русского. Народного хора. Имени. Пятницкого. Прозвучит…»
И все это действительно звучало, навсегда, казалось, останавливая время, навечно, казалось, отдаляя мою долгожданную встречу с любимым Буратино.
Далеким зимним утром из кухни с только что закипевшим чайником в руке выходит Клавдия Николаевна в халате и разношенных кожаных тапочках, громко и страстно выводя «Меня не любишь, но люблю я. Так берегись любви-и-и моей». Парам-пам-пам…
Когда я узнал, что такое пышное и раскатистое имя означает всего лишь «рыжебородый», я был разочарован.
По понятным причинам многие долго не знали об этой дате. Не до того тогда было. Какой там еще Прокофьев!
Однажды, когда мне было лет одиннадцать, я сочинил и тут же послал в «Пионерскую правду» стихотворение, заканчивавшееся словами «Африка, с добрым утром».
Через месяц я получил ответ в фирменном конверте, который потом долго хранил. В ответном письме было написано, что «ваши стихи написаны искренне, но литературный уровень их еще не высок. Литсотрудник Коклюшев». Я так был горд этим письмом, что меня даже не огорчил отказ и не рассмешила фамилия литсотрудника.
Тогда же я твердо решил никогда больше не сочинять стихов.
«Сегодня воскресенье. Сталину – печенье. А Гитлеру кулак, потому что он дурак», – громко распевал мой старший брат, с нарочитым грохотом складывая раскладушку. День обещал быть веселым.
Бомжиха в мужском пальто и с пивной банкой в руке говорила своему приятелю с такой же банкой и со свежим синяком под левым глазом: «Лист, между прочим, брал одной рукой полторы октавы». Что это было?
В городе Львове мне показали дом, где он жил. Во дворе висело белье, а из окон раздавались разнообразные телевизионные звуки. Дом как дом. Там таких много.
А еще там есть гостиница, где, говорят, останавливался Казанова. Интересный, в общем, город.
Я очень хорошо знал географию. Потому что над моим письменным столом висела политическая карта мира, в которую я пялился, делая вид, что решаю задачи по алгебре. Таким образом я запомнил эту карту наизусть и до сих пор могу нарисовать все континенты. А также я знал столицы всех, даже самых маленьких государств, что вызывало восхищение многих. Теперь уже кое-что подзабыл. Жаль.
Я, кстати, не очень помню, как она выглядит. Помню, что что-то симпатичное. Это такой зверь с черными кругами вокруг глаз? Правильно?
А до этого как танцевали? Даже трудно вообразить. И тем более невозможно вообразить, что когда-то не было танца маленьких лебедей. Как люди жили?
Я, как ни странно, это помню. Дело в том, что моя мама почему-то часто упоминала о том, что Михалков родился в одном году с ней. И еще она добавляла: «И тоже тринадцатого числа, только я – тринадцатого мая, а он – тринадцатого марта. Вот ведь какое совпадение!» Ну да, совпадение, правда. Просто удивительное совпадение.
А в Москве они стали появляться лишь в 1980-е годы. И у очень немногих. И к этим немногим ходили в гости специально, чтобы посмотреть иностранное кино, которое не показывали здесь. Таких, понятно, было много.
Некоторые считают, что частное видео очень приблизило и ускорило падение советской власти.
Речь, понятное дело, шла о Февральской революции. Потому что по старому стилю и был февраль. А Ильич сидел в Швейцарии. Однажды, когда я был в Цюрихе и гулял по городу, я совершенно случайно вышел на маленькую уютнейшую площадь и прямо буквально наткнулся на мемориальную доску, где было написано, что в этом доме жил Ленин. Ноги, что называется, сами вывели. Я стоял и думал, что должно было быть в голове у человека, жившего в таком совершенно райском уголке и при этом мечтавшего о мировом взрыве.
В детстве я обожал этот роман. А сам собор увидел уже в 1991 году, когда впервые попал в Париж. Окно моего номера в гостинице, где меня поселили, выходило как раз на него, на этот собор. Больше ничего сказать не могу. Больше – ничего.
Тем странным обстоятельством, что не очень люблю музеи, я, разумеется, не хвастаюсь, но этого и не скрываю. Когда я попадаю в музей, меня охватывает приступ смутной тревоги, граничащей с паникой. В детстве, кстати, этого не было.
А вот рынки и кладбища я, напротив, стараюсь посетить во всех новых местах, где я оказываюсь.
О, да! Помню хорошо. Это был вполне заметный праздник во времена моего детства. Назывался он «День Парижской коммуны». В этот день по телевизору всегда показывали кинофильм «Гаврош». События, описываемые в этом фильме, к Парижской коммуне никакого отношения не имели. Там была совсем другая революция, хотя и тоже в Париже. Но это почему-то никого особенно не смущало.
Очень смутное, подернутое розовой дымкой воспоминание. Авиационный парад в Тушине. Мне пять лет. Зачем-то меня потащили на этот парад. Видимо, не с кем было оставить. Я ужасно хочу по-маленькому. Мама говорит: «Ну потерпи, скоро пойдем». Над головой самолетный гул и грохот. Я терплю и ерзаю, зажимая рукой уши. Папа говорит: «Посмотри, вон в том самолете летит Василий Сталин». Я посмотрел, но в каком именно самолете летит Василий Сталин, так и не понял.
Кажется, это была вторая в моей жизни книга, над которой я плакал. Первая была «Курочка-ряба». Когда мама со своей особенной интонацией произносила слова «Не плачь, дед, не плачь, баба», я почему-то заливался горькими слезами, а мама, напротив, смеялась и быстро меня успокаивала.
Я там был. На экскурсии. Весной 1991 года, когда был в Сан-Франциско.
Помню, как мы, приехавшие только что из полуголодной Москвы, резвились, читая примерный рацион заключенного. На завтрак там полагались два яйца, чашка кофе и чего-то еще. Ну и так далее.
А 60 лет спустя я ехал в мюнхенском метро, где напротив меня сидели две пожилые дамы, говорившие по-русски. Из их разговора я понял, что они русско-еврейские эмигрантки, что живут они там недавно, что им тут что-то нравится, а что-то нет.
Одна из них говорила другой: «В Мюнхен я стараюсь часто не ездить. Здесь так много народу, такая толкучка, так трудно что-нибудь найти. Я тут теряюсь и страшно устаю. А когда я возвращаюсь к себе в Дахау, я чувствую себя как дома. Там все понятно, все рядом. Тихо, спокойно…».
По-моему, это действительно большой праздник. К тому же – международный. «День ОК» – это было бы здорово. Это было бы ОК!
Чехов и «Волшебная гора» были уже сильно позже. А поначалу слово «туберкулез» ассоциировалось в моем сознании с чем-то скорее приятным и, главное, привилегированным.
Потому что у одноклассника Степанова обнаружили этот самый «беркулез», и он был отправлен на несколько месяцев в санаторий. Мы и без того испытывали к нему мучительную зависть, а уж когда мы узнали, что он должен там целый день гулять, то и вовсе приуныли. Мы тут должны, видите ли, целый день сидеть в школе, а он там, видите ли, гуляет. Ничего себе больной! Так каждому охота!
Я очень хорошо помню тот день, когда я узнал о том, что Дебюсси и Би-би-си – это совершенно разные вещи. Это был весенний солнечный день. Я, как всегда, болел ангиной и слушал радио. Там сказали: «Дебюсси». А я сказал: «Би-би-си». А отец сказал, что Дебюсси – композитор, а Би-би-си – враждебная радиостанция, которая «против нас».
Гораздо позже я полюбил слушать и то и другое. А еще позже мне стало казаться, что «против нас» и Дебюсси тоже.
Телевизор у нас появился рано. Может быть даже, у самых первых в доме. А может быть, у вторых. Во всяком случае, все соседи по квартире приходили по вечерам смотреть наш телевизор с линзой. Некоторые по такому случаю даже принаряжались. Ну вроде как в театр.
А во дворе мы с другом Смирновым, в семье которого тоже был телевизор, вели ожесточенные споры о том, что чей телевизор показывает. Я, допустим, говорю с некоторой хвастливостью: «А у нас сегодня будет мультфильм „Золотая антилопа“!» – «Ха! – азартно кричал он. – Не ври! Это у нас сегодня будет „Золотая антилопа“!» – «Нет, у нас!» – кричал я. Дело иногда доходило до драки.
О том, что в двух телевизорах может быть одновременно одно и то же, и речи быть не могло.
У моего отца были часы «Лонжин». Он их привез с фронта и носил много лет. Когда я был уже в седьмом классе, ему подарили на какой-то юбилей новые часы, а эти он передарил мне. И я их долго носил. Потом они испортились. Потом их починили. Потом я их потерял на пляже в Эстонии.
Они были не круглые, как тогда у всех, а прямоугольные. Я поначалу чуть стеснялся их носить, потому что мне казалось, что они похожи на женские.
В детстве я плохо ел. Мама иногда шла на маленькую хитрость. Она тайно приносила соседке Елене Илларионовне свой суп, после чего та «приглашала меня на обед».
Вот у нее было все очень вкусно. И прежде всего потому, что мне ужасно нравилась ее посуда – трофейные немецкие тарелки, блюдца, чашки и супницы.
Вот «ее суп» я ел с большим удовольствием, а потом говорил маме, что «этот суп был вкусный, а твой невкусный».
Когда же я все-таки узнал об этом обмане? Не помню уже.
Мы жили у Никитских ворот, в Скарятинском переулке. А Берия жил рядом – на углу Садового кольца и тогдашней улицы Качалова, ныне Малой Никитской.
Моя простонародная нянька, гуляя со мной по окрестностям нашего дома, никогда не подходила близко к бериевскому особняку. Боялась. Его вообще боялись.
Даже когда летом 1953 года объявили о том, что он оказался врагом и шпионом, за что и был расстрелян, родители и соседи говорили об этом шепотом.
«Если мальчик любит мыло
И зубной порошок,
Значит, в детстве что-то было,
Значит, был какой-то шок».
Брюки на молнии долгое время считались признаком роскоши. «Даже брюки у него – и те на молнии», – пелось в одной из песен Галича.
До этого брюки застегивались на пуговицы, и этот процесс занимал довольно много времени. Особенно по утрам, когда пальцы не очень слушались, а ты торопился в школу или на работу. Некоторые забывали застегнуть штаны, и тогда эти пуговицы торчали наружу к необычайному веселью окружающих.
Незастегнутые штаны были навязчивым кошмаром артистов, лекторов, преподавателей, экскурсоводов.