Один: Унижение дождем

Запах дождя застал их врасплох. Весна; аромат жасмина мешается с гулом электробусов; птичьими стаями кружат по небу солнечные глайдеры. Амелия Ко делает кваса-кваса-ремикс кавера Сьюзен Вонг на «Хочешь танцевать?» Первые серебряные пелены обрушиваются на город почти беззвучно; дождь глотает хлопки выстрелов, гасит горевший на улице багги, добирается до бездомного старика с рулоном туалетной бумаги в руке, присевшего по нужде у помойки, спустив серые портки до лодыжек; старик матерится, но беззлобно. Он привык к унижению дождем.

Некогда город получил имя Тель-Авив. К югу от него воспарила в атмосферу Центральная станция, опоясанная паутиной старинных малошумных хайвеев. Крыша станции вознеслась высоко и оттого невидима; ее машинно-гладкая поверхность принимает и отправляет в полет стратосферные транспорты. Вдоль тела станции пулями летают вверх и вниз лифты, а в самом нижнем аду вокруг космопорта суетится под лютым средиземноморским солнцем рынок, наводненный коммерцией, гостями и горожанами, а также стандартным набором карманников и личинников.

Мы скользим с орбиты вниз, к Центральной станции, перепыгиваем на уровень улицы и из проветриваемого кондиционерами лиминального пространства ныряем в нищету портовых кварталов, туда, где Мама Джонс и мальчик Кранки стоят, держась за руки, и ждут.

Дождь застал их врасплох. Космопорт, громадный белый кит, подобно живой горе высящийся над городской подошвой, притягивает строй облаков – сам себе миниатюрная погодная система. Как острова в океане, космопорты локализуют дожди, облачность, а также крепнущую отрасль мини-ферм, лишайником разрастающихся на обширных сооружениях.

Дождь был теплым, дождинки – тучными; мальчик вытянул руку и поймал каплю в чашечку пальцев.

Мама Джонс, родившаяся здесь, в этом многоименном городе от отца-нигерийца и матери-филиппинки, в этом районе во время оно, когда дороги еще гудели, вторя двигателям внутреннего сгорания, а Центральная полнилась не суборбиталями, но автобусами, – Мама Джонс помнила войны и разруху, помнила, как нежеланна была в стране, за которую сражались арабы и евреи, – и смотрела на мальчика с гордостью, готовая защищать его до последней капли крови. Тонкая блестящая пленка, вроде мыльного пузыря, появилась между пальцами Кранки; мальчик источал силу и манипулировал атомами, чтобы создать вот эту штуку, защитную снежную сферу, пленившую единственную каплю дождя. Сфера парила, не касаясь пальцев, совершенная и не подвластная времени.

Мама Джонс ждала чуть нетерпеливо. Она владела шалманом в старом Неве-Шанаане, в пешеходной с давних пор зоне, под самым боком космопорта, и ей пора было возвращаться.

– Пойдем уже, – сказала она не без грусти. Мальчик перевел на нее темно-синие глазищи; эту совершенную синеву запатентовали лет двадцать или тридцать назад, потом геноклиники дорвались до нее, рипнули, хакнули – и теперь перепродавали беднякам за сущие гроши.

Говорят, в южных районах Тель-Авива клиники лучше, чем в Тибе и Юньнани, но Мама Джонс в этом сомневалась.

Дешевле – да, не отнять.

– Он прилетит? – спросил мальчик.

– Не знаю, – ответила Мама Джонс. – Может быть. Может, сегодня и прилетит.

Мальчик снова посмотрел на нее и улыбнулся. Улыбка делала его совсем ребенком. Он выпустил странный пузырь, и тот взмыл из руки вверх: единственная застывшая капля внутри устремилась сквозь дождь к породившим ее облакам.

Мама Джонс вздохнула и с тревогой взглянула на мальчика. Его имя, Кранки, – не имя как таковое. Это словечко астероид-пиджина, перемешавшего старые южнотихоокеанские контактные языки Земли, которые привезли с собой в космос шахтеры и инженеры, дешевая рабсила малайских и китайских компаний. От старого английского cranky: или брюзга, или безумец, или…

Просто чудик.

Человек, делающий что-то такое, чего другие не делают.

На астероид-пиджине это что-то называлось «накаймас».

Черная магия.

Маме Джонс было тревожно за Кранки.

– Он прилетит? Это он?

К ним шел высокий мужчина с аугом за ухом, с загаром, какой получают от машин, и шел он шатко, как бывает с теми, кто не привык к гравитации. Мальчик потянул Маму Джонс за руку:

– Это он?

– Может быть, – сказала она, ощущая всю безнадежность ситуации. Так было всякий раз, когда они с Кранки повторяли маленький ритуал, каждую пятницу перед наступлением шаббата, когда последний груз пассажиров прибывал в Тель-Авив из Лунопорта, марсианского Тунъюня, Пояса, других городов Земли – вроде Нью-Дели, Амстердама и Сан-Паулу. Каждую неделю, потому что мать мальчика перед смертью поведала ему, что отец вернется, что он богат и работает далеко-далеко, в космосе, что однажды он точно возвратится, именно в пятницу, чтобы не опоздать к шаббату, – и позаботится о сыне.

А потом пошла, ширнулась христолётом, вознеслась на небеса в белом пламени – и узрела Господа, пока ей усиленно промывали желудок, но врачи опоздали, и Мама Джонс без особой охоты взяла на себя заботу о мальчике, потому что больше некому.

На севере, в Тель-Авиве, евреи жили в небовысях, на юге, в Яффе, арабы вернули себе старую вотчину у моря. Здесь, посередине, по-прежнему жил народ земли, которую называли по-разному – Палестина, Израиль; люди, чьи предки приехали сюда как разнорабочие со всех концов света: с Филиппинских островов, из Судана, Нигерии, Таиланда и Китая; их дети родились здесь, и дети их детей, и говорили они на иврите, арабском, астероид-пиджине – почти универсальном языке космоса. Мама Джонс заботилась о мальчике, потому что больше некому, – и по всей стране для всех ее анклавов правило было одно. Мы заботимся о своих.

Потому что больше некому.

– Это он! – Мальчик тянул ее за руку. Мужчина направлялся к ним, и что-то знакомое в его походке, в его лице вдруг смутило Маму Джонс. Неужели мальчик прав? Но это невозможно, Кранки еще не ро…

– Кранки, стой!

Мальчик, не отпуская ее руку, бежал к мужчине, а тот, увидев несущихся на него мальчика и женщину, испуганно замер. Запыхавшись, Кранки остановился:

– Ты мой отец?

– Кранки! – сказала Мама Джонс.

Мужчина не шевелился. Потом сел на корточки, оказавшись с мальчиком лицом к лицу, всмотрелся в него серьезно и напряженно.

– Возможно, – сказал он. – Мне знакома эта синева. Она, я помню, была одно время в моде. Мы хакнули опенсорсную версию фирменного кода «Армани»…

Он поглядел на мальчика, потом постучал по аугу за ухом – марсианскому аугу, с тревогой отметила Мама Джонс.

На Марсе есть жизнь – не древние цивилизации, о которых грезили в прошлом, но все-таки жизнь, мертвая и микроскопическая. Кто-то нашел способ переконструировать ее генетический код – и создал аугментированные блоки…

Инопланетных симбионтов не понимал никто – и мало кто этого хотел.

Мальчик застыл, потом расплылся в блаженной улыбке. Он сиял.

– Хватит! – сказала Мама Джонс. Она толкнула мужчину, тот едва не потерял равновесие. – Хватит! Что вы творите?

– Я…

Мужчина покачал головой. Постучал пальцем по аугу. Мальчик будто оттаял и растерянно посмотрел по сторонам, словно потерялся.

– У тебя нет родителей, – продолжил мужчина. – Тебя вырастили в лабе, здесь, схакнули из геномов общего пользования и битого нода с черного рынка. – Он сделал вдох. – Накаймас, – добавил он и отступил на шаг.

– Хватит! – повторила Мама Джонс бессильно. – Он вовсе не…

– Я знаю. – Мужчина вновь обрел спокойствие. – Простите. Он говорит напрямую с моим аугом. Без интерфейса. Выходит, я тогда сработал лучше, чем думал.

Что-то было в его лице, в его голосе; внезапно у Мамы Джонс сдавило грудь – давно забытое чувство, странное и беспокойное.

– Борис? – спросила она. – Борис Чонг?

– Что? – Он поднял голову и впервые удостоил ее вниманием. Теперь она видела его ясно: жесткие славянские черты, темные китайские глаза – всю его сборку, постаревшую, побитую пространством и временем, и все-таки это он…

– Мириам?

Тогда ее звали Мириам Джонс. Мириам – в честь бабушки. Она попыталась улыбнуться, не смогла.

– Это я, – сказала она.

– Но ты же…

– Я никуда не уехала, – сказала она. – В отличие от тебя.

Мальчик смотрел в точку между ними. Понимание и последовавшее разочарование исказили его лицо. Над головой Кранки собирался дождь, стягивался из воздуха, образуя дрожащую водяную пелену, преломлявшую солнце в маленькие радуги.

– Мне нужно идти, – сказала Мириам. Уже очень давно никто не звал ее Мириам.

– Куда? Подожди… – Борис Чонг неожиданно смутился.

– Зачем ты вернулся?

Он пожал плечами. За ухом пульсировал марсианский ауг, паразитирующая форма жизни, питающаяся хозяином.

– Я…

– Мне нужно идти. – Мама Джонс, Мириам; некогда – Мириам; та ее часть, давно похороненная, пробуждалась внутри, и оттого ей сделалось странно и неуютно; она дернула мальчика за руку, мерцающая водяная пелена над ним разорвалась, опала, не коснувшись его тела, нарисовала на мостовой идеальную мокрую окружность.

Каждую неделю Мама Джонс молча потакала немому желанию мальчика, вела его к космопорту, к этому блистающему уродству в самом сердце города, и они смотрели – и ждали. Мальчик знал, что вырос в чане, что его не вынашивало ничье материнское чрево, что он появился на свет в пошлой лаборатории: краска на стенах облупилась, искусственные матки то и дело ломаются, – но ведь спросом пользовались и забракованные зародыши; спросом пользовалось все.

Однако, как и все дети, Кранки никогда в это не верил. В его сознании мать и правда улетела на небеса, прибыла к райским вратам на христолёте, и отец в его сознании должен был возвратиться, ровно как мать обещала: сойти с небес Центральной станции и спуститься в его район, неприветливо зажатый между Севером и Югом, между евреями и арабами, – и найти Кранки, и дать ему любовь.

Мама Джонс вновь потянула мальчика за руку, и тот пошел с ней, и ветер шарфом обернулся вокруг него, и она знала, о чем он думает.

Может быть, на следующей неделе он прилетит.

– Мириам, подожди!

Борис Чонг, некогда красавец; тогда и она была красавицей, давно это было, мягкими весенними ночами они лежали на крыше старого дома, набитого прислугой богатеев Севера; они свили гнездышко между солнечными батареями и ветроуловителями, маленькое прибежище из старых, выброшенных на помойку диванов и цветистого ситцевого навеса из Индии с политическими слоганами на языке, которым не владели ни она, ни он. Там они лежали, упиваясь своими нагими телами на высокой крыше, весной, когда воздух жарок и напоен ароматами сирени и кустов жасмина, поздно зацветшего внизу, благоухавшего по ночам, – под звездами и огнями космопорта.

Она не остановилась, до шалмана было рукой подать, мальчик шел рядом, а этот мужчина, ныне чужак, некогда юный и красивый, шептавший ей на иврите слова любви, только чтобы бросить ее, давно, так давно это было…

Мужчина следовал за ней, мужчина, навсегда ею забытый, и ее сердце билось все чаще, старое сердце из плоти и крови, которое она так и не сменила. Но Мама Джонс шагала дальше, мимо лотков с овощами и фруктами, мимо геноклиник, мимо торгующих поношенными снами загрузцентров, мимо обувных лавок (всем и всегда надо обуваться), мимо клиники освобождения, мимо суданского ресторана, мимо помоек и в конце концов пришла к своему шалману «У Мамы Джонс», убогому трактирчику, что втиснулся между обивочной и нодом церкви Робота, ведь всем и всегда требуется переобивать старые кресла и диваны – и всем и всегда нужна вера, какая б ни была.

И бухло, думала Мириам Джонс, входя внутрь: надлежаще приглушенный свет, деревянные столы, на каждом скатерка, ближайший нод транслировал бы выборку программных фидов, если бы его не так давно не перебили на южносуданский канал, показывающий ералаш из священных проповедей, никогда не меняющихся прогнозов погоды и дублированных повторов долгоиграющего марсианского мыла «Цепи сборки», – вот и все.

Высокая барная стойка предлагает палестинское пиво «Тайба» и израильское «Маккаби» в разлив, русскую водку местного производства, ассортимент безалкогольных напитков и лагера в бутылках, кальян для клиентов и доски для нардов для них же; приличная пивнуха, доход дает небольшой, но хватает на еду, аренду и заботу о мальчике, так что Мама Джонс своим бизнесом гордилась. Это было ее место.

Внутри наблюдалась жалкая горстка завсегдатаев; два докера из космопорта вели любезную беседу, деля после смены кальян и потягивая пиво, плескался в ведре с водой лакавший арак осьминоид, и еще Исобель Чоу, дочь подруги Мириам, Ирены Чоу, сидела, будто глубоко задумавшись, с мятным чаем. Мириам на ходу легонько дотронулась до плеча девочки, но та не шелохнулась. Она была в глубоком виртуалье, иначе говоря, в Разговоре.

Мириам прошла за стойку. Вокруг со всех сторон кипел, гудел и взывал нескончаемый трафик Разговора, но подавляющую часть фидов она просто выключала из сознания.

– Кранки, – сказала Мама Джонс, – думаю, тебе пора домой, делать уроки.

– Уже, – ответил мальчик. Он внимательно смотрел на ближайший кальян и одной рукой лепил из голубого дыма ровный гладкий шарик. Кранки был поглощен этим занятием. Мама Джонс стояла у кассы и почти расслабилась, ощущая себя царицей в своих владениях, и тут услышала шаги; мелькнула тень – и высокий, тонкий силуэт мужчины, которого она знала давным-давно под именем Бориса Чонга, скользнул внутрь, пригнувшись в слишком низком проходе.

– Мириам, мы можем поговорить?

– Что будешь пить?

Она указала на полки за спиной. Зрачки Бориса Чонга расширились, и по позвоночнику Мамы Джонс пробежал холодок. Борис безмолвно общался со своим марсианским аугом.

– Ну?.. – получилось резче, чем она хотела. Борис выпучил глаза еще больше. Он был будто испуган.

– Арак.

Он вдруг улыбнулся, и улыбка преобразила его лицо, сделала Бориса моложе, сделала его…

«Человечнее», – решила она.

Она кивнула, взяла с полки бутылку, налила стакан арака – анисовой водки, обожаемой в этих местах, – добавила льда и поставила стакан на столик, потом принесла охлажденную воду: когда разбавляешь арак водой, напиток меняет цвет, прозрачная жидкость мутнеет и делается светлой, как молоко.

– Посиди со мной.

Она постояла, скрестив руки, потом смягчилась. Села – и после секундного замешательства Борис сел тоже.

– Ну? – сказала она.

– Как ты тут?

– Хорошо.

– Ты знаешь, я должен был уехать. Здесь не было работы, не было будущего…

– Здесь была я.

– Да.

Ее глаза успокоились. Она знала, конечно же, о чем он говорит. И винить его не могла. Она поощряла его стремление уехать, а когда он уехал, обоим ничего не оставалось, кроме как двигаться дальше, и она в целом не жалела о жизни, которую вела.

– Это твой бар?

– Он вполне окупается: аренда, счета… Я забочусь о мальчике.

– Он ведь…

Она пожала плечами:

– Из лабораторий. Может даже, один из твоих, как ты и сказал.

– Их было так много, – протянул он. – Мы делали их из любых ничейных геномов, до которых могли добраться. Они все такие, как он?

Мириам покачала головой:

– Я не знаю… за всеми детьми не уследишь. Они же не остаются детьми. Не навсегда. – Она позвала мальчика: – Кранки, ты не мог бы принести мне кофе, пожалуйста?

Мальчик обернулся, серьезно уставился на обоих, в руке еще вращается дымный шар. Кранки подбросил его в воздух, и дым, обретя свои обычные свойства, рассеялся.

– Оу-у-у… – протянул мальчик.

– Кранки, сейчас же, – велела Мириам. – Спасибо.

Мальчик пошел к стойке, а Мириам вновь обернулась к Борису:

– Где ты был все это время?

Он пожал плечами.

– На Церере, в Поясе, работал на одну малайскую фирму. – Он улыбнулся. – Никаких младенцев. Просто… чинил людей. Потом три года жил в Тунъюне, подхватил вот это…

Он показал на пульсирующую массу биоматерии за ухом.

Мириам стало любопытно:

– Это… больно?

– Он растет вместе с тобой, – ответил Борис. – Тебе вводят… семечко этой штуковины, оно сидит под кожей, прорастает. Это… может быть неприятно. Не физически, а когда ты начинаешь с ним общаться – и создается сеть.

Мириам было странно даже смотреть на ауг.

– Можно пощупать? – неожиданно для себя спросила она. Борис казался ужасно самоуверенным; он всегда был таким, подумала она, и безжалостный луч гордости и любви прошил ее насквозь, и ей стало страшно.

– Конечно, – сказал Борис. – Вперед.

Она потянулась и робко потрогала ауг кончиком пальца. Удивилась: почти как кожа. Может, чуть теплее. Нажала, ощущение, будто под пальцем фурункул. Убрала руку.

Мальчик, Кранки, принес в турке с длинной ручкой черный кофе с корицей и семенами кардамона. Мириам, налив кофе в фарфоровую чашечку, взяла ее двумя пальцами. Кранки сказал:

– Я его слышу.

– Кого ты слышишь?

– Его, – упрямо повторил мальчик и показал на ауг.

– И что же он говорит? – спросила Мириам, отпив кофе. Она видела: Борис пристально смотрит на мальчика.

– Он смущен.

– В смысле?

– Он чувствует в хозяине что-то странное. Очень сильную эмоцию – или смесь эмоций. Любовь, страсть, сожаление, надежда – все переплетено… он такого никогда не испытывал.

– Кранки!

Мириам подавила нервный смешок, а Борис откинулся на стуле и покраснел.

– Все, на сегодня хватит, – сказала Мириам. – Иди поиграй на улицу.

Мальчик заметно просветлел:

– Правда? Можно?..

– Далеко не убегай. Чтоб я могла тебя видеть.

– Я всегда могу видеть тебя, – сказал мальчик и выбежал, не оглядываясь. Она уловила слабое эхо его движения в цифровом море Разговора, потом Кранки исчез в уличном шуме.

Мириам вздохнула:

– Дети.

– Все в порядке. – Борис улыбнулся, снова молодея, напоминая ей о прежних днях, прежнем времени. – Я часто думал о тебе.

– Борис, зачем ты прилетел?

Он опять пожал плечами.

– После Тунъюня я нашел работу в Галилейских Республиках. На Каллисто. Только они там, во Внешней системе, странные. Юпитер висит в небесах, и… у них странные технологии, и я не понимаю их религий. Слишком близко к Брошенным и Миру Дракона… слишком далеко от Солнца.

– Ты поэтому вернулся? – она ошеломленно хихикнула. – Соскучился по солнышку?

– Я тосковал по дому. Нашел работу в Лунопорте, это было изумительно – вернуться настолько близко, видеть восход Земли в небе… Во Внутренней системе я был как дома. Наконец-то взял отпуск – и вот я здесь. – Борис раскинул руки. Мириам ощутила невысказанную, тайную грусть, но подглядывать она не любила. А Борис продолжил: – Я тосковал по тому дождю, что идет из облаков.

– Твой отец жив, – сказала Мириам. – Я иногда его вижу.

Борис улыбался, но паутинки в уголках глаз – прежде морщин у него не было, подумала Мириам, внезапно ощутив жалость, – темнели старой болью.

– Да, он отошел от дел.

Она вспомнила, как отец Бориса, полукитаец-полурусский, великан в экзоскелете, вместе с другими строителями бригады стальным пауком карабкается по недостроенным стенам космопорта. В такие моменты в нем было что-то величественное: все они казались там, на верхотуре, насекомыми, сверкал на солнце металл, их клешни кромсали камень, возводя стены, которые, казалось, держат мир.

Теперь она иногда видела его в кафе: он играл в нарды, пил горький кофе из бесконечных чашек хрупкого фарфора, снова и снова бросал неизменно переменчивые кости, все это – в тени здания, которое помогал строить и которое в итоге сделало его ненужным.

– Ты его разыщешь?

Борис покачал головой.

– Может быть. Да. Позже… – Он отпил из стакана, скривился, расплылся в ухмылке. – Арак. Я забыл этот вкус.

Мириам тоже улыбнулась. Они улыбались без причины и сожаления, и пока этого хватало.

В шалмане было тихо, осьминоид разлегся в своем ведре, прикрыв выпуклые глаза, еле слышно переговаривались, развалившись на стульях, грузчики. Исобель сидела неподвижно, все еще затерявшись в виртуалье. Вдруг рядом возник Кранки. Мириам не видела, как он вошел, но у него, как и у всех детей Центральной, был талант появляться и исчезать. Мальчик увидел их улыбки – и стал улыбаться тоже.

Мириам взяла его за руку. Теплая.

– На улице не поиграешь, – пожаловался мальчик. Над его головой светился нимб: сквозь круглые капли воды в коротких колючих волосах прорывались радуги. – Снова дождь. – Он глядел на них с подозрением. – Вы чего улыбаетесь?

Мириам взглянула на мужчину, на Бориса, на чужака: когда-то он был тем, кого та, кем когда-то была она, любила.

– Наверное, просто дождь, – сказала она.

Загрузка...